Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 17:36 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив


Журналы: 
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛ
Арион
Вестник Европы
Волга
Дружба Народов
Звезда
Знамя
Иностранная литература
Континент
Нева
Новая Юность
Новый Журнал
Новый Мир
Октябрь
Урал
НОН-ФИКШН
Вопросы литературы
Неприкосновенный запас
НЛО
НОВОЕ В ЖЗ
Зеркало
©оюз Писателей
День и ночь
Дети Ра
Зарубежные записки
Иерусалимский журнал
Интерпоэзия
Крещатик
Новый Берег
Сибирские огни
Слово\Word
Студия
ВОЛГА-ХХI век
Критическая Масса
Логос
Новая Русская Книга
Новый ЛИК
Отечественные записки
Старое литературное обозрение
Уральская новь

Проекты: 
Рефлексии
Клуб ЖЗ
Академия русской современной словесности
Страница Литературной премии им. Ю.Казакова
Страница Литературной премии И.П.Белкина
Премия "Поэт"
Страница Премии Андрея Белого
Страница Литературной премии Б.Соколова
Страница премии "Национальный бестселлер"
Поэтическая премия "Anthologia"
Литературный конкурс "Невская перспектива"
Страница Юрия Карабчиевского

Cсылки: 
К пятнадцатилетию "Журнального зала"
Литературно-художественные журналы в Интернете
Персональные страницы авторов ЖЗ

Реклама: 


Предыдущая страница "ИЗ МЕМУАРНЫХ ВИНЬЕТОК"
АЛЕКСАНДР ЖОЛКОВСКИЙ
Следующая страница


4

ГАЛЬЦИОНА

Интертексты дошли до меня не сразу. В семиотическом истеблишменте о них заговорили еще в 60-е годы, когда нас со Щегловым занимало исключительно порождение отдельного текста (и системы мотивов) одного автора. Я долго не принимал Бахтина и недооценивал интертекстуальные работы Тынянова. А над новейшими любителями цитатности посмеивался как над представителями особой “остзейской” школы, имея в виду прибалтийское расположение Тарту, где группировались Левинтон и Тименчик, а также рижское происхождение последнего и эстляндское — самого К. Ф. Тарановского (отец которого был до революции ректором Дерптского университета).

Прозрел я уже на Западе. В академическом плане сыграло роль знакомство с теориями Блума и Риффатера, предложивших современные варианты формалистского учения о пародии и литературной эволюции. А житейски сказались автомобильные поездки по Европе, пресловутые камни которой проинтертекстуализованы до предела.

Обратившись, я по–неофитски бросился в другую крайность — стал видеть подтексты повсюду и с энтузиазмом настаивать на их программности. (Недавно Щеглов передал мне слова М. Л. Гаспарова: “Если уж Александр Константинович решит что–нибудь связать, то можно не сомневаться, — свяжет”.) Василия Аксенова я так замучил выявлением у него неизвестных ему самому подтекстов (в частности, из бабелевской виньетки о Казанцеве, знавшем все замки в Испании, ср. Дрожжинина с его Халигалией в “Затоваренной бочкотаре”), что однажды он не выдержал и дал мне сдачи. Он спросил, читал ли я “Ожог”, и если да, то не оттуда ли почерпнул некоторые свои идеи о Зощенко. Заглянув в соответствующую главу романа, я обнаружил там обещанный подтекст, на который, как честный офицер, и сослался при следующей оказии.

Но совершенно хрестоматийный урок такого рода преподнесла мне сама Жизнь — в своей роли тотального Гипертекста.

В сентябре 85-го года мы с Ольгой путешествовали по Испании. Маршрут был проложен на высоком культурном уровне (даже без Мадрида, исключенного во избежание перегрузки): Барселона — Гранада — Толедо — Сан–Себастьян; в конце пути намечался Париж. Помимо очевидных Сервантеса, Эль Греко, Гауди, Дали, мавров, Карла V (“римского императора”, который столь металингвистически “говаривал” в учебнике родной речи) и проч., над автопробегом естественно витали Ильф и Петров и Хемингуэй. Словом, в интертекстуальном фоне недостатка не было.

Но оставалось как будто место и для нехитрых речей сугубо практического ряда. В какой–то момент Ольга, теплолюбивая калифорнийка, стала с беспокойством приглядываться к появившемуся на горизонте облачку, опасаясь дождя и кутаясь в приготовленный на этот случай плащ. Решительно подавив в себе школьные реминисценции из “Капитанской дочки”, я деловито ответил, что это пустяки, здесь тепло и хорошо, но едем мы, действительно, на север, дело идет к осени, и неизвестно, какая погода в Париже, где нас могут ожидать холод, ветер и дождь.

Прошло, наверно, полчаса, прежде чем я сообразил, ЧТО я сказал. Почти слово в слово, хотя и презренной прозой, я, в сущности, подал знаменитую реплику Лауры из “Каменного гостя”:

Приди — открой балкон. Как небо тихо;
Недвижим теплый воздух, ночь лимоном
И лавром пахнет [..................]
И сторожа кричат протяжно: “Ясно!..”
А далеко, на севере — в Париже —
Быть может, небо тучами покрыто,
Холодный дождь идет и ветер дует. —
А нам какое дело?..

Надо сказать, я не только знал этот пассаж, но и читал разнообразные комментарии к нему пушкинистов и даже сам писал о нем. Так что особый российский кайф по поводу северности Парижа при взгляде из Испании был мной давно отрефлектирован. И хотя я мог поклясться, что говорил в простоте душевной, тут–то, как сказал бы Зощенко, он, интертекст, и подтвердился. (Как подтвердился и О. Бендер: “Слушайте, что я накропал вчера ночью при колеблющемся свете электрической лампы: “Я помню чудное мгновенье...”... И только на рассвете... вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин. Такой удар со стороны классика!”)

Подавленный, но и польщенный пожатьем каменной десницы Гипертекста, я с ближайшей же бензоколонки отправил М. Л. Гаспарову (в холодную, еще не тронутую перестройкой Россию) короткий отчет о случившемся. В ответ я по истечении времени получил цветную открытку: изображение незнакомой большеголовой птицы с мощным клювом и пышным хохолком, как гласила подпись, — зимородка. Следовала приписка от руки: “За кораблем вилася Гальциона...”

Это, слава богу, был не бином Ньютона — стих из “Тени друга” Батюшкова, и таким образом я нарекался “другом”, причем покойным, являющимся во сне. В этой посмертности не было, впрочем, ничего макабрического. В 85-м году все еще оставалась в силе формулировка того же Бендера: “Заграница — это миф о загробной жизни. Кто туда попадет, тот не возвращается”, обыгрывающая известную гамлетовскую. (Как явствует из комментариев Щеглова, подобная аналогия с заграницей есть у Эрдмана, а еще раньше — у Тютчева.) Дополнительную связность диалогу придавали батюшковские упоминания о ночи, страже, севере и погодных условиях, воспринимаемых одновременно с южной, древнесредиземноморской, точки зрения (на Англию как на “туманный Альбион”) и с русской, нордической (на север как на нечто “любезное”):

        Я берег покидал туманный Альбиона;
Казалось, он в волнах свинцовых утопал,
        За кораблем вилася Гальциона,
И тихий глас ее певцов увеселял [...]
        И кормчего на палубе взыванье
Ко страже, дремлющей под говором валов, —
        Все сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял
        И сквозь туман и ночи покрывало
Светила Севера любезного искал...

Батюшковский эпиграф из Проперция (о душах усопших, ускользающих от смерти, победив костер) являл сигнатуру Гаспарова как античника, но меня больше заинтересовала Гальциона. В примечаниях к одному изданию Батюшкова она толковалась попросту как “чайка”, а к другому — несколько богаче, но тоже уклончиво: “Здесь — чайка, по имени женщины, согласно мифу, превращенной в морскую птицу, чтоб сопровождать утонувшего мужа”. Миф имелся в виду, конечно, греческий и к тому же разработанный Овидием (“Метаморфозы”, XI, 410—748): об Алкионе, одной из нескольких в мифологическом репертуаре, а именно — дочери Эола и жене/вдове потерпевшего кораблекрушение Кеика (ее тезка, другая Алкиона/Ал(ь)циона, дочь Атланта и океаниды Плейоны, стала возлюбленной Посейдона, а потом вместе с сестрами образовала созвездие Плеяд).

Как далее выяснилось, дезориентирующее “Г” (латинское h) в начале ее имени, по–видимому, возникло (в духе тыняновского Киже) из смешения значков для разных типов придыхания (в моем греческо–английском словаре прямо сказано: “halcyon with h is a wrong form”). Оно проникло в латынь и европейские языки и есть как в названии соответствующей птицы (лат. halcyon = alcyon = alcedo = англ. halcyon = kingfisher = рус. зимородок), так и в выражении halcyon days, “безмятежные дни” (греч. halcyonides), связанном с античным же представлением, что штиль, устанавливающийся на море на две недели вокруг дня зимнего солнцестояния (т. е., как раз сейчас, когда я пишу это в солнечной предновогодней Санта–Монике и океан действительно тих), объясняется тем, что боги даруют его зимородку, который — в согласии со своим русским наименованием — именно в это зимнее время выводит птенцов. Ср. у Овидия:

...Наконец пожалели их боги, и оба
В птиц превратились они; меж ними такой же осталась,
Року покорна, любовь; у птиц не расторгся их прежний
Брачный союз; сочетают тела и детей производят.
Зимней порою семь дней безмятежных сидит Алкиона
Смирно на яйцах в гнезде, над волнами витающем моря.
По морю путь безопасен тогда: сторожит свои ветры,
Не выпуская, Эол, предоставивши море внучатам.

(пер. С. Шервинского).
 В истории той же метаморфозы обнаруживается и второй важный подтекст к “Тени друга” — эпизод с Морфеем, т. е. Сновидением, являющимся Алкионе в облике покойного мужа. (Морфей, специально изобретенный на этот случай Овидием и эмблематизирующий идею “мета–морфоз”, т. е., выражаясь по–современному, morphing‘а, дал, кстати, название морфию; а именем halcyon в смысле “богоданного покоя” названо американское снотворное, регулярно посылаемое мной папе в Москву.)

Овидиевские подтексты Батюшкова и, значит, гаспаровской открытки могли, в свою очередь, отсылать к статьям самого М. Л. о первом великом поэте–изгнаннике, в частности — к книге “Скорбные элегии. Письма с Понта” (М.: Литературные памятники, 1978) с его комментариями и переводами. Ее экземпляр он подарил мне перед моим отъездом в эмиграцию, снабдив посвящением в форме элегического дистиха:

Знал над стихами Назон, что на Понте он пишет для Рима;
Ныне где Понт и где Рим — сам не ответит Эдип.

(23/X — 78)
Сходится, однако, не все. Зимородок — не чайка (а реальный зимородок гнезд вообще не вьет: он кладет яйца в прибрежные ямки), Испания — не Альбион, Эдипу не было дела до Рима, Батюшков отплыл из Англии (в Швецию) не в конце декабря, а в июне (1814 г.), да и “Г” — лишнее... Кстати, от этого “Г” зависит толкование имени Гальционы/ Алкионы в качестве то ли “морской гончей” (hal–cyon), ошибочное, то ли “охранительницы, стражницы” (alcy–one), правильное; между прочим, мотив “стражи” есть и в “Тени друга”, и в реплике Лауры, а также в моем имени, означающем “охранитель мужей” (< alexo + andr–) и таким образом отчасти родственном Алкионе.

Что касается разницы между зимородком и чайкой, то у Овидия Кеик и Алкиона превращаются богами просто в неопределенных “птиц”. Различие удобно смазывается также употреблением обобщенного единственного числа, одного на двоих: ambo alite mutantur, букв. “оба превращаются в птицу”. По другим источникам, оба становятся зимородками. Наконец, согласно третьим, Алкиона обращается в зимородка, а Кеик — в чайку, что соответствует греческому значению его имени (Ceyx = “морская чайка”; но заманчивая этимология чайка < keyk–s, к сожалению, некорректна: оба слова имеют звукоподражательное происхождение, но каждый свое; как сообщает запрошенный по электронной почте Старостин, греческому keyk– соответствует в русском не чайка, а... сова). Союз чайки с зимородком создает серьезные проблемы межвидового скрещивания, каковые, впрочем, лишь контрастно оттеняют преодолевающую все преграды силу любви (ведь и наказаны–то богами, по одной из версий, Алкиона и Кеик были за переоценку своей любви — за то, что называли друг друга Герой и Зевсом), ну и, конечно, могущество богов.

Все это и многое другое обильно комментируется в литературе. И все вроде бы примиряется Пушкиным (инкогнито — так сказать, во сне — явившимся мне невдалеке от Гвадалквивира). “Пушкин, — сообщает комментатор Батюшкова, — заметил об этой элегии: „Прелесть и совершенство — какая гармония"”.

Пушкиным же неожиданно гармонизируется и один не вполне разрешенный в нашей с Ямпольским книге о Бабеле вопрос — о названии издательства (“Альциона”), которым владел муж героини “Гюи де Мопассана” Бендерский. Бабель, по–видимому, пародировал, с утрированным еврейским налетом (“Аль–Цион” = др.-евр. “на Сион, в Иерусалим”), название символистского издательства “Алконост”, принадлежавшего еврею Самуилу Алянскому. Это тем более вероятно, что слово алконост — не что иное, как искажение старинного русского речения “алкион есть птица”, где алкион — все тот же зимородок. Но, метя в одну алкиону, Бабель вольно или невольно попал в другую. Подобно О. Бендеру (с его “Чудным мгновеньем”), Бендерский повторил уже бывшее в русской литературной традиции название альманаха, издававшегося в начале 1830-х годов бароном Розеном и названного по имени самой яркой звезды созвездия Плеяд, т. е. “другой” Алкионы. В “Альционе” печатались поэты пушкинского круга и сам Пушкин (в частности, там в 1832 году — ровно за сто лет до “Гюи де Мопассана” — появился “Пир во время чумы”), но не замолкший к тому времени Батюшков. (Впрочем, было издательство “Альциона” и в 1910-е годы, так что Бабель, возможно, вообще ничего не придумал, и вся проблема не стоит выеденного яйца.)

А возможно, что М. Л. Гаспаров просто намекнул мне (в духе на днях услышанной мной максимы Тименчика: “Подтексты из Пушкина и Толстого — это не подтексты”), что ездить надо меньше, а читать больше. (Еще в 88-м он писал мне, что отказался ехать на мандельштамовскую конференцию в Бари, ибо “слишком привык к железному занавесу и потому не ездок”.) Или вообще спутал меня со Щегловым, всерьез писавшим о “Метаморфозах”. Упомянул же он как–то в разговоре со мной о неком мифическом “Щегловском”. Не этому ли птицевидному гибриду был адресован назонистый зимородок на открытке?

Интертексты умеют много гитик.


"Звезда", №4, 2000

Следующая страница










Яндекс цитирования
Rambler's Top100