
Октябрь
01.10
Книга исполненного долга
Издана первая русская монография о Юрии Лотмане
О Юрии Михайловиче Лотмане написал Борис Федорович Егоров. Иначе быть просто не могло: к такому убеждению придет любой читатель, им руководствовался автор, четко объяснивший во вступлении, почему он принялся за дело: "Мы вместе создавали кафедру русской литературы Тартуского университета <...> я как бы из рук в руки передал в 1960 г. Юрию Михайловичу заведывание кафедрой, которую, кстати сказать, до сих пор считаю родной, своей. Я был единственным человеком, которому Ю. М. Лотман всегда доверял все свои идеи, замыслы, душевные тайны, и одним из немногих, кто так тесно интеллектуально и сердечно общался с ним в течение многих десятилетий <...> Ученые будущих поколений, вероятно, смогут с высоты XXI века написать более яркие и перспективные исследования заслуг Лотмана, но считаю - может быть, самонадеянно, - что никто не соединит так тщательно анализ его творческой эволюции с реальной человеческой биографией, с конкретными, нигде не зафиксированными высказываниями и с конкретными чертами характера".
Наверно, это лучшее резюме работы Егорова, органично сочетающей черты мемуара и исследования. Жанровый симбиоз оправдан "предметом" - самой личностью Лотмана. Речь идет не столько о том, что в книге чередуются главы о "творчестве" и о "жизни" (Егоров обильно цитирует эпистолярий Лотмана, в том числе - архивный, и воспоминания самого Лотмана, его родных, друзей и коллег, поверяя ими собственную память) - это привычно. Важнее и интереснее стремление автора обнаружить и сделать явным для читателя "человеческое измерение" научной работы Лотмана, будь то исторические штудии, анализ поэтического текста, культурология или семиотика. И широта исследовательских интересов, и тяга к прежде неизвестному (сперва - структурной лингвистике, затем - математике, проблемам "искусственного интеллекта", физиологии головного мозга, космогоническим теориям), и готовность меняться (Лотман прошел через несколько методологических этапов), сохраняя верность рано обретенным главным научным принципам ("позитивистский", фактографический заквас и установка на "проверяемость" концепции ощутимы даже в самых дерзких работах), и диалогичность (Егоров тонко подмечает Лотманову любовь к соавторству), и артистизм (у Лотмана нет работ без ярких и неожиданных примеров; навыки университетского лектора, озабоченного вниманием разнокалиберной аудитории, постоянно сказываются в его письменных трудах), и многие другие особенности ученого суть продолжения его человеческих качеств - рыцарственности (подразумевающей разом твердость и толерантность), приятия жизни (в ее цветущем разнообразии, что не исключает, но подразумевает трагизм), веры в разум и - это многих бесило и бесит - в прогресс, душевной щедрости, убежденности в глубинном родстве жизни и искусства, всегдашней приверженности к свободе и чувстве собственного достоинства.
Лотман не случайно с удовольствием вспоминал шутку академика А. С. Орлова: в литературоведческих работах писатели похожи на своих исследователей (у одного все осторожные, а у другого "так и шастают"). В лотмановских Пушкине и Карамзине мы улавливаем "родство" с их биографом (хотя Пушкин у Лотмана не похож на Карамзина!). Связь здесь сложная: бессознательное проецирование "своего" на "чужое" сочетается с вполне сознательным "сотворением" себя по духовно значимым образцам. Лотману было важно, что его любимые герои "строили" свою жизнь, а не были "объектами", игрушками дурных обстоятельств. (Антидетерминизм силен не только в работах биографического плана, но и в историко-литературных трудах, где Лотман последовательно отрицает влиятельное представление, согласно которому у писателей-реалистов "среда" определяет "личность".) И здесь любовь к истине сходилась с собственной жизненной программой - "объектом" Лотман быть не желал и не был.
Отсюда его скептичное отношение к людям "романтическо-декадентской" складки. В замечательном письме Егорову (1986) читаем: "Много лет я слышу жалобы разных лиц на обстоятельства. Сколько молодых писателей давали понять, что если бы не цензурные трудности, не издательские препоны, то они показали бы себя. А убери эти трудности - и выясняется, что сказать то нечего. Я всегда считал ссылку на обстоятельства недостойной". Лотману были неприятны не только безволие, но и часто с ним связанные "гениальничанье", эгоцентризм, поведенческая экстравагантность, нарушающая нормы интеллигентности (сам он легко сочетал демократизм с чувством субординации). Егоров вспоминает о лотмановском "снисхождении к нерадивым студентам и аспирантам". К нерадивым (и тем более - старательным, но слабым) - да; к одаренным, но легковесным, торопливым, жадным до успеха и пасующим перед трудностями, упоенным собой - нет.
В какой-то мере чувство это сказывалось и в литературоведческой работе. Иногда слово "романтизм" у Лотмана звучит как осудительное. Но лишь до тех пор, пока речь идет о романтизме вообще или необходимо противопоставить абстрактного "романтика" - Пушкину. Когда же героями становятся Баратынский, Лермонтов, Блок - тональность решительно меняется. Лотман, кажется, любил всех русских писателей: Некрасов, Тургенев, Пастернак (о которых он написал количественно мало) были для него не менее значимы, чем Карамзин, Радищев, Гоголь. Мемуарная энергия книги Егорова провоцирует на воспоминания: в одном разговоре с Лотманом я ляпнул, что не люблю Бунина - невозможно передать изумление-возмущение, что отлилось в мгновенное: "Ну что вы?! Как же так можно!" Здесь - по случайному поводу - вдруг были явлены та душевная красота, та искренняя завороженность величием творческого духа, та одолевшая своеволие свобода, что и создали “феномен Лотмана”.
В книгах о Пушкине и Карамзине Лотман убеждает нас: жизнь великого писателя неотделима от его дела, а потому память о ней - огромная ценность. Та же мысль доминирует в монографии Бориса Федоровича Егорова. Первой русской книге о Лотмане - книге исполненного долга.
11.10
И Чтения и премия
АРС’С расширяет репертуар
Академию русской современной словесности (АРС
’
С) не раз упрекали в том, что всю свою двухлетнюю деятельность она свела к присуждению ежегодных премий имени Аполлона Григорьева. Учтя критику и собравшись с силами, сообщество литературных критиков провело Первые григорьевские чтения - конференцию “На перекрестке истории и автобиографии: из опыта современной прозы”. Тема отразила премиальный расклад минувшего года: и “Бестселлер” Юрия Давыдова, и сборник рассказов Юрия Буйды “Прусская невеста”, и “Веселый солдат” Виктора Астафьева родились на том самом историко-автобиографическом перекрестке. Об этом, открывая Чтения, и говорили писатели-лауреаты - к сожалению, Астафьев не смог прибыть в Москву, но зато Давыдов и Буйда щедро поделились как самонаблюдениями, так и замыслами.
Далее с докладами и сообщениями выступили члены АРС
’
С - Алла Латынина, Ирина Роднянская, Евгений Шкловский, Виктор Топоров (СПб.), Дмитрий Бавильский (Челябинск), Никита Елисеев (СПб.) и др. В ходе дискуссии, направляемой президентом АРС
’
С
Натальей Ивановой, речь шла о сегодняшнем статусе писателя, о разрушении и восстановлении истории, о соотношении факта и вымысла, наряду с прозой, увенчанной григорьевскими лаврами (о Давыдове выразительно говорил Леонид Бахнов), обсуждались “Андеграунд” Владимира Маканина, “Закрытая книга” Андрея Дмитриева, “Трепанация черепа” Сергея Гандлевского, новые повести Валерия Попова, многочисленные мемуары и даже стихи. Приют григорьевским чтениям предоставил Дом-музей Марины Цветаевой, а поддержку оказали Институт “Открытое общество” и РОСБАНК. Последний намерен и впредь спонсировать премию - жеребьевка его будущего жюри намечена на ноябрь и должна совпасть с презентацией книжного издания “Бестселлера”, что сейчас готовится издательством “Новое литературное обозрение”.
13.10
Тоскливая катастрофа
Объявлен шорт-лист премии
Smirnoff-
Букер
У жюри премии
Smirnoff-
Букер был шанс актуализовать яркие достижения новой русской литературы. Мало того, что прошлый год был урожайным; изменение регламента премии позволило учесть и тексты, явившиеся в первые четыре месяца года нынешнего. Шанс этот начисто провален судейской коллегией (председатель - литературовед Константин Азадовский, СПб.; славист Пекка Песонен, Хельсинки; поэтесса Ольга Седакова; прозаик и критик Ольга Славникова, Екатеринбург; актер и литератор Сергей Юрский. По уровню антипрофессионализма нынешний шорт-лист может состязаться лишь с тем, что имел место на второй букериаде - в 1993 году. Заботами жюри на титул лучшего романа претендуют шесть текстов.
Юрий Буйда. Прусская невеста. М., “Новое литературное обозрение”, 1998. Наша газета одной из первых приветствовала книгу Буйды. И мы были не одиноки - порукой тому Малая премия имени Аполлона Григорьева. Никто не оспаривает ни изобретательность Буйды, ни его стилистическое мастерство, ни интеллектуальную остроту и экзистенциальную силу его текстов. Но все это не может превратить в роман сборник рассказов. Писаных в разные годы. Печатавшихся в разбивку. Допускающий расширение за счет новых текстов. Да, связанный единствами восточнопрусского локуса и послевоенной эпохи. Но очевидно не равный тому, что называется романом. Особенно если вспомнить, сколь различны Буйда-рассказчик и Буйда-романист. (В 1994 году его “Дон Домино” вошел в букеровский шорт-лист.) На пресс-конференции на вопрос о жанре “Прусской невесты” отвечал, густо покраснев, Сергей Юрский: дескать, у нас теперь романы клочковатые... Четверо остальных членов жюри (дипломированные филологи!) тупили очи долу.
Михаил Бутов. Свобода. “Новый мир”. 1999. №№ 1-2. Бутов, видимо, представительствует за “молодежь”. Само по себе появление в списке его романа - умного, точно фиксирующего поколенческие тревоги и надежды и действительно свободного - должно приветствовать. Печаль в том, что “Свободе” конкурировать бы с вещами сходной проблематики, созданными сверстниками автора. Но “Самоучки” Антона Уткина и “
Generation
“П” Виктора Пелевина оставлены за бортом жюри, а “Свидетель” Владимира Березина и “Дар слова” Эргали Гера упущены еще номинаторами. Если бы список состоял из различных по тематике и слогу, но соответствующих жанровым критериям и выдержанных на достойном уровне текстов, предпочтение оказанное “Свободе” было бы выбором. Сейчас оно смотрится прихотью.
Александра Васильева. Моя Марусечка. “Знамя”. 1999. № 4.
(Приносим извинения нашим читателям и писательнице из Волгограда - к сожалению, редакция не располагает ее фотографией.) Ситуация та же, что с Буйдой. “Время МН” приветствовало поэтичную и трогательную повесть-плач Васильевой. (Кстати, о “Моей Марусечке” у нас восторженно отзывался Андрей Дмитриев, чья постыдно выведенная из спора за премию “Закрытая книга” была опубликована в том же номере журнала, что и повесть Васильевой.) “Моя Марусечка” - очень сильный дебют. Но весь строй этого сочинения антироманен. Да, “повесть” может быть свернутым романом, а может - большим рассказом. В нашем случае - лирическим. В этом прелесть “Марусечки”. И неуместность в букеровском списке. Не думаю, что такое суждение обидно для настоящего писателя, коим является Васильева. Обидно, когда тебя делают фишкой в чужой игре. Не все призовыми долларами меряется.
Леонид Гиршович. Прайс. Спб., Издательство Ивана Лимбаха, 1998. Интеллектуальный роман о “виртуальной истории”. В 1953 году Сталин успел загнать евреев в дальневосточную глушь; вскоре Россия декоммунизировалась, оставшись достаточно гнусной; советская власть сохранилась лишь в огромной “еврейской зоне” - Фижме, где и растет Леонтий Прайс - мальчик-художник, что чудом попадает в выморочный Ленинград, а затем в свободную Ригу (где встречает свою мать, бежавшую из Фижмы и сделавшую карьеру на рассказах о гибели всех советских евреев. Роман злой, холодноватый, со зримыми следами авторской начитанности и не менее зримой подчиненностью магии “русско-еврейского вопроса”. В шорт-листе уместен. (Хоть, по-моему, и проигрывает другому образчику эмигрантской интелектуальной сумасшедшинки - роману Александра Пятигорского “Вспомнишь странного человека...”; Гиршович живет в Германии, Пятигорский - в Англии.) Уместен на шестой позиции. Но волей жюри занимает чуть ли не первую.
Ибо следующий кандидат на лавры рассчитывать не должен. Владимир Маканин. Андеграунд, или Герой нашего времени. “Знамя”. 1998. №№ 1-4 (отдельное издание - М., “Вагриус”). Масштаб этого романа о поединке со временем и одолении немоты понятен. По гамбургскому счету вровень ему только “Закрытая книгу” Дмитриева. (Обе вещи были встречены шумно и прочитаны скверно.) Маканин не Дмитриев, его при любых играх конем не объедешь. А премию он уже получал - в 1993 году, по тупым номенклатурным расчетам, за явный “не-роман” - “Стол, покрытый сукном и с графином посередине”. В статуте премии не сказано, что ее нельзя получить дважды. Но долгая история английского Букера такого не знает. Глупо делать “дубль” (расписываться в бедности литературы) - еще хуже (при нашем раскладе) его не делать.
И на закуску. Виктория Платова. Берег. “Время и мы”. 1999. № 141. Есть дамы (обоего пола) вышивающие гладью. Вяжущие крючком. Разводящие пионы. Живущая в США бывшая ленинградка Платова пишет повести. О печальной участи русского народа - азовских рыбаков. Бесцветным слогом, переходящим в фальшивый сказ. С одиноким вдовцом-чудиком, зверями-соседями, символикой и интеллигентским надрывом. “Много обид хранила ее память. Хорошее не удерживалось в ней или его попросту не было. Люди приходили на берег, уходили, после них оставались только грязь да вонь. И подлость, смыслом которой была в лучшем случае корысть, а в худшем - глупость”. Комментарии излишни.
За восемь букеровских лет мне впервые не интересно, кто 25 ноября станет лауреатом. Подведут ли к премии за белы руки симпатичного мне Бутова (ура! наконец молодой!). Или знающего дело Гиршовича. Или будет “дубль”. Да хоть Платовой давайте -
smirnoff’
ских денег не жалко, а сюжет угроблен. Не люблю я ни Виктора Пелевина, ни Владимира Сорокина, но уж лучше их скандальные опусы, чем перекрещиванье карася в порося и демонстрация достижений уездного литкружка. Скука. Как пишет г-жа Платова: “Над белой долиной пронеслось эхо и растворилось в долгом протяжном вое собак...”
А Виктор Астафьев, Андрей Дмитриев, Евгений Попов, Александр Пятигорский, Михаил Успенский, Антон Уткин как были писателями, так и останутся.
18.10
Новые журналы
Прозу в "Звезде" (N 9) представляет "Мужской роман" Ольги Новиковой, видимо, замысленный автором как противовес и дополнение к "Женскому роману" (М., 1993). Нам предложено погрузиться в литературно-театральный мир несколько "голубоватого" оттенка. Ценители "текстов с ключом" в накладе не останутся: если прототипы специалистки по психоанализу и напористого театрального критика требуют долгих вычислений (возможно, безуспешных), то угадать, какой именно популярный режиссер скрыт под именем Эраст, совсем не трудно (западноукраинское происхождение, долгие мытарства полупризнанного гения, поведенческая экстравагантность, гомоэротические мотивы, бурный успех постановок, возникающих при скрещении элитарности и попсовости). Есть и другие узнаваемые портреты (в частности - актерские). А также легкая атмосфера скандала, детективные навороты (с непременным КГБ и его нынешним аналогом), картинки уютной швейцарской жизни, богемные нравы, страдания героини-психоаналитички, просветленно мудрая чужестранка-русофилка и много что еще.
Как водится, интересна историческая часть журнала. Фрагмент из неоконченной книги Лидии Чуковской "Прочерк" называется "В поисках мировоззрения": 1925-1926 годы, автор - студентка прославленного Института истории искусств, трудности самоидентификации, неожиданный арест по сфабрикованному обвинению в принадлежности к кружку анархистов, следствие, ссылка в Саратов, возвращение в Ленинград, новые отношения с охранкой. Некоторые особенности поведения героини объясняют ее дальнейшую судьбу. Публикация сопровождена содержательной (написанной по архивным данным) статьей Анатолия Разумова "Памяти Лидии Чуковской". Укажем также на перевод проповеди великого английского поэта Джона Донна, дневник служившего на Кавказе поручика Николая Симановского (1837), письма пианистки Марии Юдиной, материалы, посвященные памяти правозащитницы Ирины Якир.
В "Октябре" (N 9) завершаются занятные путевые очерки Сергея Юрского "Западный экспресс" (начало в N 5). Как водится, трогательны и милы (хотя и несколько предсказуемы) чуть юродивые рассказы Григория Петрова (автор и редакция видят в них продолжение "романа в новеллах" и отсылают к N 9 "Октября" за прошлый год. Но всего важнее новая проза Анатолия Наймана - "Неприятный человек" (опять, как и в N 1, с то ли манерным, то ли кого-то поддразнивающим подзаголовком "роман фрагмент романа"). "Это я; неприятный человек - это я. Сразу предупреждаю: ничего общего с Достоевским. Уж скорее с Толстым. А в целом - ни с кем ничего общего. Потому, собственно говоря, и неприятный. Мне жить - нравится, а жизнь - нет. Ни вообще, как она сложилась, ни собственная, как она складывается..." И так далее - 60 с лишком страниц. Очень цепко и наблюдательно. Местами - страшно: не за героя, а за тот мир, который мы почитаем нормальным. Местами - тошно: от тех невидимых скользких общежитейских норм, чью скрытую колючую конструкцию Найман делает зримой. Умная, как кажется поначалу, сотканная исключительно из рассуждений и наблюдений проза постепенно обнаруживает мощный сюжет, что неожиданно завладевает читателем и не дает ему расслабиться, заставляет вновь и вновь, снимая слой за слоем, вникать в смысл понятий "одиночество", "достоинство", "неприязнь", "верность", "долг", "честность", "назначение", "избирательное сродство". Последнее - название великого романа Гете: о нем персонаж Наймана упоминает бегло, зато автор, кажется, строит весь свой роман при свете "Избирательного сродства". И на соответствующе настроенного читателя рассчитывает. Кстати, перечитать Гете всегда полезно.
"Урал" вновь рвется на простор. Недавно екатеринбургский журнал возглавил известный драматург Николай Коляда: одним из первых зримых результатов его работы стал N 9, "молодежный", представляющий "новые имена". Хорошо, что молодежь есть и не сводится к тем, кому под сороковник (печатаются и двадцатилетние). Хуже, что опять мы получаем набор "другой" поэзии (диапозон от бардовской песни через нервический акмеизм до умеренного абсурда), прозы, драматургии и эссеистики. Ну да, психоделия, интернет, новые русские, кровища. Склонение "Евгения Онегина" на современные нравы ("Супертаня" Анны Матвеевой - Тимур Кибиров делал это в стихах осмысленней, смешней, печальней и короче). Непременная психушка с философскими привкусами ("Не думайте смерть" Андрея Попкова). "Автор сознательно нарушает почти все правила русского правописания, о чем редакция уведомляет всех заинтересованных лиц" - сообщают нам про текст Ильдара Зарипова "Дорогу королю", но тайной остается, кто эти самые "заинтересованные лица": "- Да понимаете, маточка, написал я шедевру необыкновенную по колориту и по размаху мысли. Ну и сунулся я со своим произведением в редакцию. Работу там мою квасили три недели, слава Богу, ознакомились и вынесли вердикту: проза ваша, дескать, неплоха". С правописанием-то как раз все в порядке, с дерзостью у автора проблем больше.
Видимо, событием предполагали повесть Марины Живулиной "Дикий сад": бисексуалы, наркоманы, деньги, свет телекамер, грохот крутой музыки, всевластие СМИ, порочный обличитель порока, парадоксы своеволия, Ницше и Кастанеда, стремление вырваться из выморочного круга. Автор несомненно стремится думать, чем выгодно отличается от своих героев и схожей с ним джинсово-кожаной, политкорректно-дикой, умственно-хамской златомолодежной тусовки. К сожалению, работа души и ума пока мало сказывется на слоге, сюжете, обрисовке характеров.
А вот Николаю Рябоволу стоило бы писать похуже. Если б автор меньше заботился о звучных словах и парадоксальности собственного образа, статья "Иван Гончаров как зеркало русского постмодернизма" вышла бы вполне толковой.
Наконец вынурнула из долгого простоя саратовская "Волга" (N 6). Вся книжка посвящена Пушкину. Есть работы внешне академического толка, но претендующие на метафизичность - "Пора, мой друг, пора... " Михаила Пророкова (автор пытается выстроить "лирическую биографию" Пушкина с 1828 по 1835 годы). Есть занимательный рассказ известной исследовательницы пушкинских рисунков Любови Краваль о том, как эти рисунки следует читать и понимать ("...Для сладкой памяти невозвратимых дней..."). Есть залихватское эссе Николая Болдырева "Заснеженная Африка" - впрочем, челябинский сочинитель уже выпустил целую книгу, посвященную раскручивающейся в статье теме "Пушкин и джаз". Есть "Воображаемый разговор с Александром П.", что с удовольствием ведет Игорь Сорокин. К примеру, так: "Мы вышли на улицу, обнялись и пошли. "Выхожу один я на дорогу..." - затянул Пушкин мою любимую песню. Так шли мы, шли и пели. Потом, не допев, завернули в подворотню. Я все перепутал - и говорю: - Хорошую же песню ты написал! Пушкин посмотрел на меня немигающим взором, вздохнул и, содрогнувшись, пробормотал: - ...И ты! Мы оба прослезились".
В "Новом литературном обозрении" (N 38) выделим: фрагмент из книги немецкого социолога Карла Шмитта (1888-1985) "Римский католицизм и политическая форма"; статью Владислава Кривоноса об Алесандре Скафтымове ("Саратовский пленник" - скрытая драма крупного и далеко не в полной мере реализовавшегося ученого); статью С. В. Житомирской "Конец сюжета": автор, выдающийся историк, заведующий Отделом рукописей Ленинки в его лучшие годы, расчищает завалы клеветы, выросшие на истории булгаковского архива; заметки старика Вяземского о "Горе от ума" (публикация Д. П. Ивинского); блок работ о Венедикте Ерофееве.
21. 10
Те же и Булгаков
Вести о том, что Москва будет осчастливлена памятником Михаилу Булгакову, зашелестели в чудеснейшем месяце мае. Как ни странно, 1999 года. Странно потому, что культовым, то есть почти всех устраивающим, писателем Булгаков стал давным-давно. Раньше, чем прорезалась страсть градоначальства к увековечиванию всякого рода культовых фигур. Чего, спрашивается, мешкали? Чем создатель всенародно любимого романа хуже Сергея Есенина, Петра
I
, маршала Жукова и Федора Достоевского? Иных вопросов не возникало, а контуры будущего “художественного решения” вставали перед глазами с удручающей ясностью. Сама собой складывалась грядущая информационная заметка. Приблизительно такая:
“Как стало известно из хорошо информированных источников, памятник Михаилу Булгакову не будет изваян индивидуальным резцом Зураба Церетели. Проявив объективность, жюри конкурса проектов остановило свой выбор на многоавторской композиции. Лошади, уносящие Мастера и компанию в светлую даль, исполнены крепкими руками Вячеслава Клыкова. Впечатляющие фигуры Бегемота, Коровьева и Азазелло созданы Михаилом Шемякиным. Динамика черного и белого (зла и добра) определяет образ Воланда работы Эрнста Неизвестного. Пленительные героини вырезаны Татьяной Назаренко из первосортной фанеры. Парящий над кавалькадой Иешуа (совместная работа Александра Шилова и Ильи Глазунова) покрыт слоем лака, страхующим шедевр от причуд погоды. И наконец сам Мастер-Булгаков вылеплен первым среди равных - Зурабом Всемогущим”.
Все сбылось. Кто сходил на выставку анонимных проектов в Академии художеств, мог в этом убедиться. Официальные итоги не подведены. Судьи у нас строгие - только троим мастерам предложили совершенствовать их находки. Попросту это должно бы называться вторым туром, но ведь нельзя так вдруг. Чать, просвещенная общественность встревожена. В газетах всяко пишут. Вспоминают прежние монументальные неудачи. Журят вкусы власть предержащих. Сетуют на недород отечественных Буанаротти.
Зря сетуют. Ибо обличье, в котором предстают на городских стогнах культовые персонажи, зависит, прежде всего, от социального заказа. Надоело слушать о том, что у нас нет “идеологии” - еще как есть, только имечком не обзавелась. Скверен Петр Зурабович? - Чудовищен. А можно представить, чтобы изваял фигуру императора способный скульптор и нашлось ей в Москве осмысленное место? Нельзя. Потому как Петр, кроме всего прочего, ненавидел наш город лютой ненавистью. Художник конца ХХ века это почувствует. И не будет наводить тень на плетень - в отличие от разноликих идеологов, продолжающих бездумно величать того, кто уменьшил население России на пятую часть, выпестовал патологическую бюрократию, унизил Церковь и приложил все свои недюжинные силы к тому, чтобы изничтожить даже мысли о личностной свободе. Ноги и хвост у жуковского коня не те? - Вестимо. Но других и быть не может, ибо опять-таки только идеолог может мыслить спасителем отечества военачальника, клавшего за одного супостата четверых-пятерых русских солдат и спешившего взять вражескую столицу к праздничку и допрежь союзников. Этот миф посильнее петровского: опальный маршал импонировал даже Бродскому и Солженицыну.
Нет, к мечте о “сильной руке” дело не сводится. С Петром и Жуковым уживаются народственно-кучерявый Есенин на Твербуле (как просил!). Интеллигентный скромный (аж не видно) Чехов. Видимо, геморроем измученный “мрачный гений” Достоевский. “Фонтанный” покровитель бракосочетаний Пушкин. И не важно, что второй памятник - это нонсенс. Особенно, если первый, как в случае опекушинского Пушкина, стал городским мифом. (Прецедент создало “советское правительство”, воздвигнув “товарища Гоголя Н. В.”, бодро идущего в коммунистическое далеко.) Не важно, что Достоевский москвичом себя никогда не чувствовал; что отношения Чехова с Художественным театром (к столетию коего писатель удостоился памятника) были, мягко говоря, сложными; что Пушкин... Но тут и слов не найдешь.
Здесь не место выяснять причины булгаковского культа и обсуждать, сколь соответствует этот культ масштабам булгаковского дарования и его месту в истории русской словесности. Факт есть факт, культ есть культ. Если так уж случилось, что крепкий “аппетитный” беллетрист стал нужен разом религиозным неофитам и сатанистам, государственникам и нонкоформистам, любителям пряненького и взыскующим высокой духовности, варенухам, мастерам, алоизиям, актерам Независимого театра, маргаритам, профессорам, шариковым, швондерам и всем чертям, то будет у него в Москве памятник. Скульпторы наш заказ на усталую мудрость, лирическую строгость, искрящееся веселье, интеллигентскую бесстрашность и сосредоточенную державность выполнят. Мы опять скажем “фи!”, не замечая, что наше “неприятие пошлости” этой самой пошлостью запрограммировано.
Памятника великому поэту, родившемуся и прожившему всю жизнь в Москве, гениально воплотившему некогда дышавший здесь вольный творящий дух, назвавшему наш город “святым” - памятника Пастернаку в Москве нет. И разговоров о нем нет. Потому как не культовая фигура. И слава Богу.
14.10
В своем кругу похмелье
Первый номер критико-библиографического журнала Гуманитарного агентства "Академический проект" (СПб.) открывает его издатель Игорь Немировский: "Своим названием и отчасти оформлением наше издание обязано известному берлинскому журналу 1920-х годов. Мы постараемся соответствовать той благородной роли, которую играла "Новая Русская Книга"...". Еще у "НРК" есть Редакционный совет, из шести членов коего четверо - весьма авторитетные филологи - состоят в редколлегии "Нового литературного обозрения". Так что с "новизной" - полный порядок.
В семидесятистраничном журнале (ответственный редактор Глеб Морев) четыре раздела. "Автор" - беседа с писателем Леонидом Гиршовичем: глубокомысленные, подобострастные и в общем-то не предполагающие ответов вопросы, путаясь в синтаксисе, задает филолог Аркадий Блюмбаум (ох, не барское это дело - интервью брать). "Тенденции" - обзоры юбилейной пушкинианы и набоковианы. Pulp fiction - тягучий интеллектуальный фельетон Ольги Кушлиной о дамских детективах (умников хлебом не корми - дай порассуждать о презренно-вожделенной попсе).
Главный раздел - рецензионный, "Книги": русская литература (12 позиций; из них 2 - издания давно умерших авторов); зарубежная (9 позиций - Генри Миллер, Жене, Буковски и прочее запоздалое модничанье, оно же "заполнение лакун"); философия и искусство (7 позиций; из них 4 - переводы); мемуары и история литературы (10 позиций). Последняя рубрика наиболее содержательна. Даже тексты, окутанные дымкой скандала, здесь представлены вдумчиво и ответственно (Глеб Морев о воспоминаниях Бориса Кузина и его переписке с Надеждой Мандельштам).
Портит картину попытка Ольги Кушлиной раздраконить книгу Виктора Топорова "Двойное дно". Заявить сперва: "с топоровскими оценками всерьез не считаются <...>, но его статьи ждут с нетерпением и читают с удовольствием" (очаровательны тусовочные обобщения; кто-то “не считается” и “читает с удовольствием”, а у меня лично все “с точностью до наоборот”. - А. Н.), а после с пафосом восклицать: "худо пишете, едва-едва на школьную троечку <...> А за содержание по-прежнему, как и в школе, - единица" - значит расписаться в непоследовательности и беспомощности. Книги, вроде топоровской, вообще критиковать трудно, ибо их авторы не скрывают своих дурных качеств, пристрастности, неприязни к любому оппоненту. Вовсе бессмысленно браться за это дело людям из того самого "своего круга", что описывается "скандалистом" и является его средой обитания. Единственной.
Вовсе не газета "Завтра" и ее приложение "День литературы" взрастили Топорова. Да, печататься в них не только стыдно, но и глупо. Тамошние публикации вредят не "стилю и синтаксису" Топорова, как полагает Кушлина, - кое-каким авторам "НРК" до этого уровня, "как до звезды небесной, далеко". Вредят они только душевному состоянию “скандалиста”. Да к тому же "контекст" выдает "прогрессивным читателям" индульгенцию на глухоту - мысль, часто больная и злая, но остающаяся мыслью, уходит в никуда. Но тактический союз с "национал-маргиналами" - следствие. Причина - "свой круг". От иных топоровских сплетен тянет на рвоту, но лучше ли были они, когда передавались из уст в уста? С непременными "ну вы же понимаете" и "строго между нами". Топоров - кстати, далеко не первым - перевел в печатную форму кухонно-салонно-подвально-конференционно-союзписательский "дискурс". Потому и "ждут" его новых бутад в "своем кругу". Потому и смог он выпустить скандальную книгу, которую все, кому положено, быстро прочли. А некоторые и отрецензировали, вновь позабыв эпиграф к "Ревизору": "На зеркало неча пенять..." И не верю я кушлинским заклинаниям: "Читать посредственную повесть о посредственных людях скучно". (Кстати, среди персонажей Топорова, как бы он их ни бранил, много достойных и масштабных людей. С моей точки зрения. Думаю, что и с точки зрения Кушлиной, их оскорбившей. Невольно. Ведь когда душа горит праведным кружковым гневом, за слогом не уследишь!) Совсем даже не скучно было рецензентке "НРК" читать Топорова - почти так же, как Pulp fiction.
Скучно ей и всему активу "НРК" другое - скучна новая русская литература. За исключением "своих классиков" (от Александра Пятигорского и Елены Шварц до Андрея Левкина и Дмитрия Волчека) и патентованных "героев дня". "Generation "П" Виктора Пелевина и "Голубое сало" Владимира Сорокина в лучших традициях “Литературки” 70-х представлены "дискуссионно": сперва их рвет в клочья Михаил Золотоносов, а после облизывают (соответственно) Дмитрий Голынко-Вольфсон и Аркадий Ипполитов.
Стратегия "НРК" прозрачна: толковать о “своем”, то есть модном вчера, играть в "новых александрийцев", тосковать по "мировой культуре" с лицом Милорада Павича и заниматься "перекрестным опылением". Дано: Александр Скидан рецензирует "Химеру" Джона Барта в переводе Виктора Лапицкого, Виктор Лапицкий - вежливо гнобит Сергея Зенкина за издание "Ненависти к поэзии" Жоржа Батая. Вопрос: кто рецензирует "Фрагменты речи влюбленного" Ролана Барта (перевод Лапицкого под редакцией и Зенкина)? Ответ: Скидан; объясняя, как Зенкин мешал Лапицкому переводить. И это не предел: Мария Маликова сообщает, что первый том собрания русских сочинений Набокова "снабжен информативным комментарием". По мне, так комментарий средний (все больше объясняются реалии в "Николке Персике" - набоковском переводе "Кола Брюньона"). Занятнее, что комментатор - некто М. Маликова. Интересно, это однофамилица по имени Магдалина или кузина по имени Маргарита?
Плюрализм как есть. А также академизм, рафинированность, вкус, новизна и прочие добродетели “своего круга”. Что питерского, что московского. На зеркало неча пенять.
Новые журналы
Прозу в "Звезде" (N 9) представляет "Мужской роман" Ольги Новиковой, видимо, замысленный автором как противовес и дополнение к "Женскому роману" (М., 1993). Нам предложено погрузиться в литературно-театральный мир несколько "голубоватого" оттенка. Ценители "текстов с ключом" в накладе не останутся: если прототипы специалистки по психоанализу и напористого театрального критика требуют долгих вычислений (возможно, безуспешных), то угадать, какой именно популярный режиссер скрыт под именем Эраст, совсем не трудно (западноукраинское происхождение, долгие мытарства полупризнанного гения, поведенческая экстравагантность, гомоэротические мотивы, бурный успех постановок, возникающих при скрещении элитарности и попсовости). Есть и другие узнаваемые портреты (в частности - актерские). А также легкая атмосфера скандала, детективные навороты (с непременным КГБ и его нынешним аналогом), картинки уютной швейцарской жизни, богемные нравы, страдания героини-психоаналитички, просветленно мудрая чужестранка-русофилка и много что еще.
Как водится, интересна историческая часть журнала. Фрагмент из неоконченной книги Лидии Чуковской "Прочерк" называется "В поисках мировоззрения": 1925-1926 годы, автор - студентка прославленного Института истории искусств, трудности самоидентификации, неожиданный арест по сфабрикованному обвинению в принадлежности к кружку анархистов, следствие, ссылка в Саратов, возвращение в Ленинград, новые отношения с охранкой. Некоторые особенности поведения героини объясняют ее дальнейшую судьбу. Публикация сопровождена содержательной (написанной по архивным данным) статьей Анатолия Разумова "Памяти Лидии Чуковской". Укажем также на перевод проповеди великого английского поэта Джона Донна, дневник служившего на Кавказе поручика Николая Симановского (1837), письма пианистки Марии Юдиной, материалы, посвященные памяти правозащитницы Ирины Якир.
В "Октябре" (N 9) завершаются занятные путевые очерки Сергея Юрского "Западный экспресс" (начало в N 5). Как водится, трогательны и милы (хотя и несколько предсказуемы) чуть юродивые рассказы Григория Петрова (автор и редакция видят в них продолжение "романа в новеллах" и отсылают к N 9 "Октября" за прошлый год. Но всего важнее новая проза Анатолия Наймана - "Неприятный человек" (опять, как и в N 1, с то ли манерным, то ли кого-то поддразнивающим подзаголовком "роман фрагмент романа"). "Это я; неприятный человек - это я. Сразу предупреждаю: ничего общего с Достоевским. Уж скорее с Толстым. А в целом - ни с кем ничего общего. Потому, собственно говоря, и неприятный. Мне жить - нравится, а жизнь - нет. Ни вообще, как она сложилась, ни собственная, как она складывается..." И так далее - 60 с лишком страниц. Очень цепко и наблюдательно. Местами - страшно: не за героя, а за тот мир, который мы почитаем нормальным. Местами - тошно: от тех невидимых скользких общежитейских норм, чью скрытую колючую конструкцию Найман делает зримой. Умная, как кажется поначалу, сотканная исключительно из рассуждений и наблюдений проза постепенно обнаруживает мощный сюжет, что неожиданно завладевает читателем и не дает ему расслабиться, заставляет вновь и вновь, снимая слой за слоем, вникать в смысл понятий "одиночество", "достоинство"
,
"неприязнь", "верность", "долг", "честность", "назначение", "избирательное сродство". Последнее - название великого романа Гете: о нем персонаж Наймана упоминает бегло, зато автор, кажется, строит весь свой роман при свете "Избирательного сродства". И на соответствующе настроенного читателя рассчитывает. Кстати, перечитать Гете всегда полезно.
"Урал" вновь рвется на простор. Недавно екатеринбургский журнал возглавил известный драматург Николай Коляда: одним из первых зримых результатов его работы стал N 9, "молодежный", представляющий "новые имена". Хорошо, что молодежь есть и не сводится к тем, кому под сороковник (печатаются и двадцатилетние). Хуже, что опять мы получаем набор "другой" поэзии (диапозон от бардовской песни через нервический акмеизм до умеренного абсурда), прозы, драматургии и эссеистики. Ну да, психоделия, интернет, новые русские, кровища. Склонение "Евгения Онегина" на современные нравы ("Супертаня" Анны Матвеевой - Тимур Кибиров делал это в стихах осмысленней, смешней, печальней и короче
).
Непременная психушка с философскими привкусами ("Не думайте смерть" Андрея Попкова). "Автор сознательно нарушает почти все правила русского правописания, о чем редакция уведомляет всех заинтересованных лиц" - сообщают нам про текст Ильдара Зарипова "Дорогу королю", но тайной остается, кто эти самые "заинтересованные лица": "- Да понимаете, маточка, написал я шедевру необыкновенную по колориту и по размаху мысли. Ну и сунулся я со своим произведением в редакцию. Работу там мою квасили три недели, слава Богу, ознакомились и вынесли вердикту: проза ваша, дескать, неплоха". С правописанием-то как раз все в порядке, с дерзостью у автора проблем больше.
Видимо, событием предполагали повесть Марины Живулиной "Дикий сад": бисексуалы, наркоманы, деньги, свет телекамер, грохот крутой музыки, всевластие СМИ, порочный обличитель порока, парадоксы своеволия, Ницше и Кастанеда, стремление вырваться из выморочного круга. Автор несомненно стремится думать, чем выгодно отличается от своих героев и схожей с ним джинсово-кожаной, политкорректно-дикой, умственно-хамской златомолодежной тусовки. К сожалению, работа души и ума пока мало сказывется на слоге, сюжете, обрисовке характеров.
А вот Николаю Рябоволу стоило бы писать похуже. Если б автор меньше заботился о звучных словах и парадоксальности собственного образа, статья "Иван Гончаров как зеркало русского постмодернизма" вышла бы вполне толковой.
Наконец вынурнула из долгого простоя саратовская "Волга" (N 6). Вся книжка посвящена Пушкину. Есть работы внешне академического толка, но претендующие на метафизичность - "Пора, мой друг, пора... " Михаила Пророкова (автор пытается выстроить "лирическую биографию" Пушкина с 1828 по 1835 годы). Есть занимательный рассказ известной исследовательницы пушкинских рисунков Любови Краваль о том, как эти рисунки следует читать и понимать ("...Для сладкой памяти невозвратимых дней..."). Есть залихватское эссе Николая Болдырева "Заснеженная Африка" - впрочем, челябинский сочинитель уже выпустил целую книгу, посвященную раскручивающейся в статье теме "Пушкин и джаз". Есть "Воображаемый разговор с Александром П.", что с удовольствием ведет Игорь Сорокин. К примеру, так: "Мы вышли на улицу, обнялись и пошли. "Выхожу один я на дорогу..." - затянул Пушкин мою любимую песню. Так шли мы, шли и пели. Потом, не допев, завернули в подворотню. Я все перепутал - и говорю: - Хорошую же песню ты написал! Пушкин посмотрел на меня немигающим взором, вздохнул и, содрогнувшись, пробормотал: - ...И ты! Мы оба прослезились".
В "Новом литературном обозрении" (N 38) выделим: фрагмент из книги немецкого социолога Карла Шмитта (1888-1985) "Римский католицизм и политическая форма"; статью Владислава Кривоноса об Алесандре Скафтымове ("Саратовский пленник" - скрытая драма крупного и далеко не в полной мере реализовавшегося ученого); статью С. В. Житомирской "Конец сюжета": автор, выдающийся историк, заведующий Отделом рукописей Ленинки в его лучшие годы, расчищает завалы клеветы, выросшие на истории булгаковского архива; заметки старика Вяземского о "Горе от ума" (публикация Д. П. Ивинского); блок работ о Венедикте Ерофееве.
26.10
Блеф
Вчера директор Института русской литературы РАН (Пушкинский Дом) Николай Скатов сообщил ИТАР-ТАСС: “установлена подлинность найденной недавно рукописи” романа “Тихий Дон”, “экспертная текстологическая комиссия установила ее принадлежность перу Михаила Шолохова”.
Рукопись сберегла родственница шолоховского друга, имя которой не называется. Анонимность хранительницы обусловлена ее патриотизмом (“достояние России” не должно уйти за границу) и ценой манускрипта: “уникальные страницы” оценены на аукционе “Сотби” (как? не глядя?) в полмиллиона долларов. Институт мировой литературы РАН готов приобрести рукопись “по значительно меньшей, доступной для этого научного учреждения цене”.
Что же хранилось в заветном сундучке: черновик третьей главы второго тома? беловик тома четвертого? полный список без помарок всего романа? и т. д. Об этом г-н Скатов молчит - и не зря. Всем ясно, что Шолохов мог своей рукой исписать эннное количество страниц. Из этого, однако, не следует, что страницы сии явились плодом его творчества. Наличие (отсутствие) автографа не есть решающий аргумент в спорах об авторстве: пушкинская “Вольность” дошла до нас в списках, но никто не приписывает авторство оды известным или безвестным переписчикам; М. О. Гершензон (филолог покрупнее г-на Скатова) напечатал переписанное Пушкиным рассуждение Жуковского как “Скрижаль Пушкина” - вырезал потом эту “скрижаль” из своей книги. “Руку” определяет графолог, авторство - текстолог-литературовед, учитывающий массу разных факторов.
Никакой автограф не может снять тех противоречий (в языке, истории, поэтике и т. п.), на которые указывали противники “шолоховской” версии. Эксперты могли определить “руку”. Но и тут есть “но”. Когда нужно было обвинить в гибели Пушкина петербургских аристократов, экспертиза обнаружила в анонимных пасквилях почерка кн. Петра Долгорукова и кн. Ивана Гагарина. Позже это решение было опровергнуто. Малая корректность речей г-на Скатова настраивает на скепсис. Хранительнице надо продать манускрипт, адептам Шолохова его купить (хоть что-нибудь вырвав у государства) и вновь (не в первый и, думается, не в последний раз) отрапортовать: окончательно решен вопроса об авторстве Шолохова. А также Гомера, Шекспира и создателя “Слова о полку Игореве”.
27.11
Экспертиза - как и было сказано
Стипендии получили четырнадцать писателей и один отставной функционер
До сих пор в России едва ли не единственной формой меценатского поощрения писателей были премии. Премии положено бранить: развелось их много, дают невесть кому, судьи - неведомо кто и вообще - надоели. Положение решил исправить Альфа-банк, учредивший ежемесячные стипендии для пятнадцати работающих писателей (1200 рублей). Банк вступил во взаимодействие с Московским Литфондом (структура отчетливо внепартийная). Был объявлен конкурс. 302 литератора (не только москвичи) подали заявки: фрагменты и планы сочинений, над коими работают. Экспертная комиссия - главные редакторы журналов “Детская литература”, “Знамя”, “Иностранная литература”, “Москва”, “Новый мир”, “Октябрь” (его представлял заместитель) и “Современная драматургия” - вынесла вердикт.
Стихотворцам денег от Альфа-банка не видать. Оно понятно: “умчался век эпических поэм, и повести в стихах пришли в упадок”, а просить денег под лирическое озарение как-то странно. В остальном соблюден принцип “всем сестрам - по серьгам”, правда, с изящными нюансами. В списке награжденных четыре романиста: Алексей Варламов (любимец “Октября” представительствует за “молодых”; прочие стипендиаты “от пятидесяти и старше”), Борис Евсеев, Николай Климонтович, Михаил Холмогоров (почвенник, постмодернист и традиционалист-интеллектуал с человеческими лицами). Четыре позиции у переводчиков: Инна Бернштейн перелагает роман Вудхауза, Наталья Ванханен - Сальвадора Дали, Людмила Володарская - “Аркадию” Филиппа Сидни, а Владимир Рогов - английскую анонимную трагедию
XVI
века (двое последних, видимо, компенсируют отсутствие поэтов). Все мы любим старинную чужеземную словесность, но эксперты должны бы понимать: выдвигая вперед массив “литературных памятников”, они тиражируют заветный тезис: “У нас нет литературы”. Драматургию представляет почтенный Михаил Рощин с “прозо-пьесой” (что сей сон значит?) “Застава”. Отрадно появление мемуаристов - Леонида Ситко (“Бутырская тюрьма 1948 года”) и Семена Фрейлиха. Историкам литературы стоит заниматься исключительно Достоевским: главный редактор журнала “Континент” Игорь Виноградов продолжит работу над книгой о мировоззрении, а Игорь Волгин над документальной биографией “мрачного гения”
.
Верх совершенства - эссеистика. С “Моей мозаикой” Кирилла Ковальджи (лирику в прозе, оказывается, планировать очень даже можно) соседствует сборник Юрия Суровцева “Споры о “Русской идее”. Бывший секретарь СП СССР, крупный специалист по “советской многонациональной литературе”, пламенный борец за коммунистическую партийность, а также против всяческих ревизионизмов, либерализмов и национализмов, автор бесконечных (во всех смыслах) амбициозных и пустых “установочных” статей, живое олицетворение номенклатурного “ведения” тов. Суровцев Ю. И. безусловно нуждается во вспомоществовании. За старые заслуги и в надежде на новые свершения. Коими компетентные эксперты, надо полагать, готовы украсить страницы своих журналов. Вольному - воля. Читателей жалко.
29.10
Сохранившая речь
Завтра столетие Надежды Мандельштам
В шумном "карнавальном" послереволюционном Киеве молодая художница Надежда Хазина встретилась с Осипом Мандельштамом. Поэт был старше ее на восемь лет и не походил на революционных энтузиастов, в "табунке" которых бегала его "случайная подружка". Горячка "нового мира" не предполагала крепких связей. Вопреки всему встреча стала опорной смыслообразующей точкой двух судеб - не только Надежда Яковлевна без Мандельштама прожила бы иную жизнь, но и путь Мандельштама без "нищенки-подруги" был бы другим.
"В первый же вечер он появился в "Хламе" (ночной клуб "художников, литераторов, артистов, музыкантов". - А. Н.), и мы легко и бездумно сошлись. Своей датой мы считали первое мая девятнадцатого года, хотя потом нам пришлось жить в разлуке полтора года. В тот период мы и не чувствовали себя связанными, но уже тогда в нас обоих проявились два чувства, сохранившиеся на всю жизнь: легкость и сознание обреченности". После многомесячных скитаний Мандельштам вновь приехал в Киев. "Он прочел мне груду стихов и сказал, что теперь уж наверное увезет меня. <...> Через две-три недели мы вместе выехали на север. С тех пор мы больше не расставались, пока в ночь с первого на второе мая 1938 года (ровно девятнадцать лет со дня первой встречи. - А. Н.) его не увели конвойные. Мне кажется, он так не любил расставаться потому, что чувствовал, какой короткий нам отпущен срок, - он пролетел как миг". Надежда Яковлевна пишет "больше не расставались", хотя были и месяцы жизни порознь, и первый арест Мандельштама в 1934 году, и в пору воронежской ссылки ее отъезды в Москву. Если по сути - не расставались.
1 февраля 1939 года Надежде Яковлевне вернули посылку, побывавшую "Спец-пропускнике СВИТЛага" (под Владивостоком), - "за смертью адресата". В июне 1940 года власти довели до сведения вдовы дату смерти - 27 декабря 1938. Последние строки "Воспоминаний": "Мне страшно думать, что, когда я успокоилась, узнав от почтовой чиновницы о смерти О. М., он, может быть, еще был жив и действительно отправлялся на Колыму в дни, когда все мы уже считали его мертвым. Дата смерти не установлена. И я бессильна сделать еще что-либо, чтобы установить ее". В 1989 году официальная дата смерти получила подтвердение, но это ничего не меняет.
Во "Второй книге" Надежда Яковлевна пишет: "Жизнь моя начинается со встречи с Мандельштамом. Первый период - совместная жизнь. Второй период я называю загробной жизнью и именно так ее ощущаю, но не в вечности, а в невероятном мире могильного ужаса, в котором я провела пятнадцать лет (1938-1953), а в целом двадцать лет непрерывного ожидания (1938-1958). Ничего, кроме ожидания, в эти годы не было, хотя происходили какие-то события, я изъездила невероятные пространства, что-то делала, куда-то спешила.<...> Все эти двадцать лет, особенно первые пятнадцать, остались в моем сознании как сплошной ком, сгусток мертвой материи, в котором время не текло, а только утекало <...> Единственной реальностью в эти годы были встречи с Ахматовой". В советском аду Надежда Яковлевна сохранила стихи, память о "полной смысла и событий" жизни поэта и свою душу. Для нее это было неразделимо.
"Третий период - с конца пятидесятых годов, когда я получила право называть свое имя, объяснять, кто я и о чем я думаю. Почти сразу обе части моей жизни - первая и третья - воссоединились, зажав между собой второй период и так сплющив его, что он превратился в простую лепешку, не из муки, конечно, а из чего-то мерзкого. Жизнь снова стала целостной и единой". С 1956 года шла борьба за издание тома Мандельштама в "Библиотеке поэта" - борьба, с какого-то момента казавшаяся безнадежной. Тайные (воронежские) стихи были отпущены в самиздат; за ними последовали написанные в первой половине 60-х "Воспоминания". Мандельштам был издан в США. В 1970 Надежда Яковлевна закончила "Вторую книгу", в 1972 она вышла в Париже. Обе книги быстро (по крайней мере, в Москве и Ленинграде) перестали восприниматься как труднодоступные новинки - их читало все "просвещенное сословие".
Дело было сделано. Пусть советский однотомник (1973), с выкорчеванным цензурой составом, иезуитским предисловием патентованного литературного палача и сомнительной, с точки зрения Надежды Яковлевны, текстологией, привел ее в отчаяние. Пусть имя Мандельштама оставалось полуразрешенным, а имя его вдовы - запрещенным. Пусть сочились сплетни, вспыхивали болезненные конфликты, рождались "почти справедливые" обиды. ("Объективных" воспоминаний не бывает, как, впрочем, и "объективных" исповедей и философских трактатов - проза Надежды Яковлевны живет на этом опасном жанровом перекрестке.) Пусть для кого-то стихи и проза Мандельштама вкупе с книгами его вдовы превращались в знаки собственной элитарности и оппозиционности (хуже чем обессмысливались). Пусть именно тогда - в "культурных" советских сумерках - зрело пышно колосящееся сегодня презрительное недоверие к поэзии, свободе, любви (знаем мы вас - все одним миром мазаны). Была спасена поэтическая речь; была рассказана простая и страшная жизнь поэта - неизвестного солдата; было сохранено великое Мандельштамово объяснение как прошедших, так и будущих пошлостей: "они просто не любят стихов".
Не любят. Потому и нуждаются в дегероизации (деконструкции) Мандельштама. Потому и третируют за "тенденциозность" свободные книги его вдовы. Потому и стараются отделить Мандельштама от Надежды Яковлевны. Как тут не вспомнить горькие строки Пастернака: "Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щеголеве и позднейшем пушкиноведении, и все было бы в порядке. Он дожил бы до наших дней, присочинил бы несколько продолжений к "Онегину" и написал бы пять "Полтав" вместо одной. А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждается в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне".
Нет и быть не может Мандельштама, без его Нади, без той, кому поэт неустанно повторял: “Ты - мое “ты”.
|
|