Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 26.05.2012 / 00:58 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

АНДРЕЙ НЕМЗЕР

Литературные хроники

(Тексты для газеты “Время МН” и другие)

05.04

"До дня рождения Александра Сергеевича осталось..."

О том, сколько дней еще ждать праздничка, нам постоянно сообщает “Студия “А”. По первому телеканалу. В лучшее вечернее время. После фильма или футбола. С недавних пор - перед общепривлекательным сеансом разоблачения "козлов", "кретинов" и прочих лиц, очень похожих на самих себя ("Однако" Михаила Леонтьева). Между, так сказать, лафитом и клико напоминают о вечном - потчуют очередной онегинской строфой.

У мероприятия есть важное достоинство, обеспеченное виновником торжества. Стихи Пушкин писал хорошие. О чем, впрочем, было известно и раньше: до онегинского проекта, до появления абревиатуры ОРТ и даже - страшно вымолвить - до изобретения телевидения. Приязнь к истинной поэзии и нынче никуда не делась.

Помните истерику начала 90-х: классику не издают! Вопли эти действительности соответствовали не вполне: издавали, но мало. Зацикливаясь на реальных сложностях самореформирующегося - конечно, с потерями - издательского рынка, плакальщики по культуре вчистую забывали о книжном вале последних советских десятилетий. Что Пушкин?! Сборник повестей князя Одоевского шлепали тиражом в три с половиной миллиона! И ведь разошлись эти эвересты - не сразу, но раскупились. Так сколько же надо классики отпечатать, чтобы насытить Россию? (При том, что больше десяти лет нет принудиловки; при постоянном расширении ассортимента, ориентированного на конкретные социокультурные группы; при нескончаемом трезвоне о конце "литературоцентризма".) Ох, много. Уже к середине десятилетия кому надо это поняли. Предположим, изобилие новых пушкинских изданий взошло на предпраздничных дрожжах. Но ведь не у всех же поэтов в 1999 году юбилей, а магазинные полки и уличные лотки завалены "поэтическими сериями" (изданными в разных городах, стало быть доступными не только в столице): от Крылова и Жуковского до Кузмина, Хлебникова и Мандельштама. Тиражи вроде "маленькие" - 5, 7, 12, 15 тысяч, но сложите вы их да подумайте: в самом ли деле разучилась чтить поэзию страна, где книжные воротилы предполагают сбыть столько, право слово, очень непростых стихов? (И сбывают. Швыряющие деньги на ветер просветители-благотворители в таком количестве не водятся.)

В отличие от издателей авторы онегинского проекта в наши читательские способности не верят. Они верят в языческое божество, именуемое Пушкиным. Божество это безусловно великое, но надоедное, в больших количествах непереносимое, властвующее буквально надо всеми россиянами и, похоже, мстительное. Служить ему надо постоянно и в специально отмеченные часы. Одинаково, но с вариациями. Компенсируя обязательность обряда его быстротой. И - наконец, но не в последнюю очередь - коллективно. Так будет до рокового времени "Ч", от которого нас отделяет столько-то дней. А там - посмотрим.

Для чтения выбран "Евгений Онегин", ибо все знают, что это самое главное произведение Пушкина. (А что поэт оставил его в дни болдинского прощания с молодостью, что в "новой" - семейной, строгой, зрелой - жизни "свободному роману" места не было, - так это дело десятое.) Строфическая структура позволяет не утомлять серьезных людей: всякий вечер - нечто целое, но в темпе; посоприсутствовали - и будет. Для неспешных любителей почтенной старины по всем каналам крутят записи давних фильмов, спектаклей, поэтических программ. Ценителей игровых состязаний то же ОРТ по утрам вовлекает в викторину "Ай да Пушкин!" (Могли бы и покруче назвать; к примеру, "Ну что, брат Пушкин?") А онегинский марафон - для всех.

Сверхзадача сериала - размывание границы между "исполнителями" и "зрителями". Меняются сценические площадки: автобус, улица, аптека, магазин, редакция, стройка... Пушкинский дух (онегинский текст) витает повсюду. Бомж и бизнесмен, чеченец и девятиклассница, очкарик и крепкий дедок, ларечница и профессор, посетитель бутиков и пропойца, тетеха с пергидрольными кудряшками и бравый кавторанг, новый русский и старый еврей равны перед лицом Пушкина. От него не спрячешься. Каждому (от каждого) - по строчке. Интеллектуальные запросы, моральные нормы, бытовые традиции, социальный и имущественный статус - прах перед гением. Не важно, читал ты его прежде или нет, вкладываешь в произносимую строку некий смысл или с трудом ее выговариваешь (речевые дефекты и восточный акцент вносят в палитру живое разнообразие), сопереживаешь или отбываешь номер (иные из "чтецов" произносят текст с демонстративной механистичностью), посмеиваешься над съемочной группой и самим собой или пафосно несешь культуру в массы - все на потребу. И если усталый работяга равен поддатому панку, а вылизанный офис - полуразваленной автобазе, то и квартира всякого зрителя (освеженная евроремонтом или много лет ждущая ремонта капитального) из того же ряда, и сам он (выгнанный с работы или провернувший миллионнодолларовую сделку) автоматически превращается в служителя божества. Добровольно-принудительно, как говорили в оны годы.

Нечто подобное предлагалось нам в рекламном ролике о воссоздании Храма Христа Спасителя. Старушка, "крутой" и, признаться, не помню, кто еще, опуская свои лепты в ящик пожертвований, символизировали национальное единство. Сюжет вызывал двойственное чувство. До сих пор есть в России города (не говоря о деревнях), где православным приходится одолевать долгие мытарства, дабы добраться до церкви, а о восстановлении разрушенных или возведении новых храмов только мечтают. Каково тамошним жителям смотреть-слушать про "храм всем миром"? В столице-то пусть не "сорок сороков", но, худо-бедно, есть, где свечку поставить, исповедаться, окрестить младенца и отпеть усопшего. И все же при любых оговорках: храм - это храм, а его соборное возведение - дело благое и естественное.

Онегинский телепроект - невольная пародия на соборность. Политкорректность оборачивается тотальным культом Пушкина, а языческий ритуал - фамильярностью с оттенком высокомерия. Чудо "Евгения Онегина", не в последнюю очередь, обусловлено тем, что в полном противоречий и чужих голосов романе все время ощутимо присутствие поэта. В телеверсии же исчезают не только мелькнувшие на экране лица "чтецов" - исчезает личность Пушкина. Подменяется гигантским "мы" - толпой анонимов, что произносит его строки как "свои". Как бы наизнанку выворачивая сентенцию Гоголя: "Пушкин... это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет".

"Онегина" на ОРТ делают даровитые люди. Конечно, хотят хорошего - оживить, заинтересовать, снять "хрестоматийный глянец", подвигнуть на перечитывание. Кого-то подвигнут. Кого-то просто повеселят. Есть в сериале изящные решения. Как есть и лобовые, и безвкусные. В другом проблема - в стихийном язычестве, в жажде кумира, истово кадя которому, краем сознания помнишь - "мы тебя сами из бревна вытесали".

Легкий и по-своему милый проект напоминает о двух куда более насупленно торжественных сюжетах. Один - "пушкинский". Зря смеялись над нижегородским воеводой, предложившим причислить поэта к лику святых. Уверен, что большинство остроумцев, глумившихся над Иваном Скляровым, не лучше его разбирались в процедуре канонизации. Они, как и губернатор, исходили из трех посылок: а) Пушкин велик; б) в связи с юбилеем его должно почтить; в) все в нашей власти. Захотели бы - канонизировали, а отказываемся не потому, что это противоречит церковным установлениям, а потому, что буддисты, магометане и атеисты любят поэта не меньше, чем православные и негоже "усиливать" нашим либеральным Пушкиным господствующую церковь. Мы его "канонизируем" иначе - непременно к праздничку.

Другой сюжет - того масштабнее. Только ленивый не рассуждает о наступлении третьего тысячелетия - конце истории, глобальных изменениях человеческого менталитета, новой земле с новым небом. Кто про "знамения" глаголит, кто про "симптомы". Во вполне условную дату накачивают квазимистический смысл как атеисты, так и люди церковные. Меж тем если вы не верите в божественность Иисуса Христа, то какое вам дело до того, что родился еще один еврей (праведник, мудрец, мученик - не суть). Если же верите, то помнить вроде бы должны, что не может человек угадывать сроки.

И - возвращаясь к Пушкину - назначать в святые. Не святой получится - кумир. Сотворение коего, как известно, запрещает вторая заповедь.

06.04

Новые журналы

Согласно устойчивой легенде, толстые журналы снижают уровень два раза в год: в июле-августе (отпускникам якобы читать не хочется) и в декабре (итоги уже подведены, планы выстроены, подписка прошла - можно наконец выполнить обязательства перед авторами, чьи тексты не слишком импонируют редакции). На самом деле штиль непредсказуем - минувший год финишировал бурно, нынешний начинался обнадеживающе, а в марте литературный пейзаж подернулся сероватой дымкой. Бал правит инерция. Но по порядку.

В последние два года в "Волге" появилось несколько очень сильных авторов, преимущественно - провинциалов. Прежде неизвестных и, к сожалению, пока "не раскрученных" столичной критикой. Симпатия журнала к поэту Юрию Дронову и прозаику Владимиру Каткевичу понятны и обоснованы, однако нельзя не заметить, что первая часть дроновского цикла "Стихиры на стиховне" публиковалась в январе, а повесть Каткевича "Дом Колокотрони открыт для всех (Записки нелегала)" и стилистически, и тематически крепко связаны с его же "Германской шабашкой" (№№ 1-2). Впрочем, угрюмая лирика Дронова и крепкие солоноватые истории Каткевича о житье русского человека на чужой стороне сами по себе весьма привлекательны. Ну а то, что увлекательный и насыщенный колоритными бытовыми подробностями детектив самарца Эдуарда Кондратова "Покушение на зеркало" подается мелкими порциями, можно даже и понять - к следователям, преступникам и жертвам привыкаешь, как к персонажам качественного телесериала.

"Дружба народов" справляет шестидесятилетие. Поздравления авторов, страничка передовицы, "круглый стол", собравший представителей бывших братских литератур. Основное содержание призвано поддержать юбилей и марку: рассказ Яана Кросса "Побег" (перевод с эстонского Татьяны Верхоустинской; после распада СССР Кросс хуже писать не стал), стихи Юстинаса Марцинкявичуса (перевод с литовского Георгия Ефремова) и Владимира Некляева (перевод с белорусского Владимира Сорочкина), стихи из наследия Паоло Яшвили (перевод с грузинского Яна Гольцмана) и Егише Чаренца (перевод с армянского Михаила Синельникова). Заключительная порция дневников и рабочих тетрадей Юрия Трифонова; напомним: в "ДН" печатались "Дом на набережной", "Старик", "Время и место" - после дневников тянет Трифонова перечитать. (Кстати, в конце марта в Москве прошла международная научная конференция, посвященная творчеству Трифонова; материалы завершившего ее "круглого стола" "Трифонов и современная литература" должны появиться в "Знамени".) Последняя (предсмертная) беседа Анатолия Рыбакова с Ириной Ришиной: автор "Детей Арбата" (напомним: бестселлер перестройки появился в "ДН") клеймит "неправильных демократов" и увлеченно разворачивает перспективу нового романа (или даже трилогии) - о потомках своих выживших героев, так сказать, внуках и правнуках Арбата.

Из общего стиля "ретро" выбиваются подборка стихов Инны Лиснянской и едва ли не лучшая проза месяца - короткий роман Анатолия Азольского "Кровь". Азольский верен себе: непредсказуемый сюжет, свирепая фактура (оккупированная Белоруссия накануне освобождения; партизаны, чекисты, германская контрразведка), гротескно очерченные характеры, динамичный и резкий слог, а в результате пьянящее чувство абсолютно достоверной (и жуткой) трагикомической фантасмагории.

На фоне вялой прозы "Знамени" (мемуарно-эссеистические, претендующие на "рисковость" и "новую искренность", а по сути - вторичные, если не "третичные" "Андреевы игрушки" Олега Дарка; скучнейшие - и тоже как бы эссеистично-свободные - "Правила любви" Эдуарда Шульмана) все же выделяется рассказ Романа Сенчина "Общий день": встреча наркомана со школьной подружкой; ее скрытое желание любви и готовность эту любовь "купить" (завтрак в кафешке, выпивка, предложение устроить на работу, полтинник в долг, что не будет отдан); его снисходительное полусострадание и нарастающая забота о "травке" на вечер; блекнущая под мертвым взглядом героя красота Эрмитажа и Петергофа. Написано грамотно, персонажи и ситуации "похожи" - то ли на что-то реальное, то ли на что-то читанное.

Любопытны воспоминания Марка Галая (летчики, космонавты, конструкторы, литераторы). Не без удовольствия читаются некоторые спичи прошлогодних лауреатов "Знамени" (в частности, Юрия Давыдова, Евгения Попова, Сергея Юрского). Наводит на размышления (преимущественно - печальные) большая статья Натальи Ивановой "Русский проект вместо русской идеи".

"Новый мир" представляет очередную повесть Галины Щербаковой "Актрисса и милиционер" - Щербакова, не теряя присущих ей наблюдательности, мягкого юмора и умения качественно работать с "бытом", все больше рвется в метафизику. Притчеобразность и символичность (признаться, ускользающие от истолкования), на мой взгляд, мешают грамотно выстроить детектив и до невозможности запутывают психологические кружева, обычно Щербаковой удававшиеся. Впрочем, любители "добротной дамской прозы" могут этого не заметить и от всей души посочувствовать злосчастной стареющей актрисе второго плана, чья жизнь полегоньку превращается в театр абсурда. Роковой и дебиловатый мальчишка-мент от их сострадания тоже до конца не застрахован (хоть, похоже, и станет убийцей); остальные постсоветские бедные люди - тем паче. Не без удовольствия читается игровая повесть в рассказах Михаила Беленького "Обсерватория. Уроки ясновидения". Старый Тифлис, духаны, пирушки, фаэтоны, горы: авторской волей на этой экзотической площадке сошлись художник Пиросмани, химик Менделеев, мистик Гурджиев и, сами понимаете, будущий отец народов, молодой Сосо Джугашвили - право слово, занятно, а местами - по-настоящему смешно. Ну и не без многозначительности. Стоит прочесть публикацию переписки Ильи Эренбурга и Михаила Кольцова - "Пошли толки, что деньги московские...": качественно передается смрад середины 1930-х годов (чекистская работа с западными левыми интеллектуалами; прелести бытия советских литераторов, облеченных доверием партии и органов). Сумбурно написанная работа Игоря Андреева "В джунглях прапамяти" привлекает богатым, страшным и важным для осмысления материалом: "Секретные ритуальные общества в современной Тропической Африке - неотъемлемая составная в самобытной цивилизации континента. Поостережемся относить их к числу допотопных ублюдочных социальных реликтов <...> Многое в атрибутике современных мафиозных структур - специфическая мифологическая "калька" с тайных ритуально-мифологических обществ".

И разумеется, не минуешь Александра Солженицына. В "НМ" напечатаны два его новейших сочинения - "двучастный рассказ" "Желябугские выселки" и "односуточная повесть" "Адлиг Швенкиттен". Обе вещи строятся на автобиографической основе: война как тяжкая будничная работа; масса сильных подробностей; предельная "густота" повествования. В рассказе речь идет об освобождении орловщины, побочный мотив первой его части - судьба крестьян в пору страшных сражений - отыгрывается в части второй, современной (бедствия никому не нужной деревеньки). В повести освобождается Восточная Пруссия: "по-толстовски" скромные истинные герои не нужны "по-толстовски" бесчеловечному и бездарному начальству. Кстати, только что изданы самые ранние сочинения Солженицына - в книгу "Протеревши глаза" (издательство "Наш дом - L'Age d'Homme") вошли никогда не печатавшиеся прежде поэма "Дороженька", лагерные стихи, неоконченная повесть "Люби революцию" и статья, резко переосмысливающая комедию "Горе от ума" (она и дала название книге). Возвращаясь в "НМ", заметим, что в том же номере журнала в статье "Долгое прощание у порога будущего" Александр Архангельский подробно, уважительно, но с четко выраженным несогласием разбирает последнюю публицистическую работу Солженицына - книгу "Россия в обвале".

 

08.04

Правило non-intervention

У пушкинских стихотворений "Клеветникам России" и "Бородинская годовщина" печальная судьба. Кто их только не порицал. Даже Георгий Федотов в замечательной статье "Певец империи и свободы" называл "антипольские оды" "ярким воплощением политического аморализма". Не удивительно, что стихи эти давно взяты на вооружение "профессиональными патриотами". Между тем, никак не будучи бесспорной, пушкинская "поэтическая политология" 1831 года гораздо сложнее, чем ее инерционные толкования. В нынешнем контексте (взрыв "имперской" риторики, формально обусловленный неприятием натовских бомбардировок Сербии) представляется полезным уразуметь, что же имел в виду поэт, к которому все мы вроде бы испытываем почтение. Как ни странно, пушкинский "империализм" прямо противостоит воинственности сегодняшних радетелей за сербов.

Пушкинские стихи не были "антипольскими". "Спор славян между собою" - это "домашний, старый спор". Можно не соглашаться с такой трактовкой, но надо признать, что именно она является для Пушкина отправным пунктом. "Клеветники России" суть члены французской Палаты депутатов, требовавшие вооруженного вмешательства в польские дела. Это их "бессмысленно прельщает... борьбы отчаянной отвага", это они "грозны на словах", это для их "озлобленных сынов" есть место "в полях России/ Среди нечуждых им гробов" (оставшихся после Наполеонова нашествия).

1 июня (за два с половиной месяца до того, как были сочинены "Клеветники") Пушкин писал Вяземскому: "Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Но для Европы нужны общие предметы внимания и пристрастия, нужны и для народов и для правительств. Конечно, выгода почти всех правительств держаться в сем случае правила non-intervention т. е. избегать в чужом пиру похмелья; но народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа. Счастие еще, что мы прошлого году не вмешались в последнюю французскую передрягу! А то бы был долг платежом красен".

"Последняя французская передряга" - революция 1830 года. Жуковский (в письме к графу А. Х. Бенкендорфу, писаном вскоре по смерти Пушкина) в какой-то мере "выправлял" воззрения покойного друга, но в целом имел основания утверждать: "Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист (т. е. симпатизировал низложенному Карлу X. - А. Н.); он признавал короля Филиппа (Луи-Филиппа, взошедшего на престол в результате революции. - А. Н.) необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорой гражданского порядка". Итак "гарантии спокойствия" перевешивают "непотрясаемость законного наследия" - потому и должно было России в 1830 году придерживаться "правила non-intervention", невмешательства. Более того, "французская передряга" не сводилась к делам только Франции. Ближайшим следствием парижского июля стала революция в Нидерландском королевстве, образованном в 1815 году, когда державы-победительницы Наполеона фактически присоединили бельгийские территории к Голландии. Такое положение вещей было разрушено осенью 1830 года - Бельгия (при явной оглядке на сочувствующий Париж) обрела независимость. Речь шла не о смене династии, но о перекройке европейской карты - колебались принципы Священного Союза. Однако и в эту "передрягу" связанный родственными узами с нидерландским королевским домом Николай I не вмешался. Пусть не без колебаний. Пусть, выпустив угрожающий манифест. Пусть - по мнению некоторых историков - из-за начавшихся беспорядков в Польше. Пушкину было важно, что Россия не полезла в чужое дело.

В начале лета 1831 года Пушкин всерьез опасался возможного столкновения России и Европы. Граф Е. Е. Комаровский вспоминал, как Пушкин говорил ему: "Разве вы не понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году!" (Сходные настроения с большой силой переданы в стихотворении "Перед гробницею святой...") Превращение польской проблемы из "внутренней" (так о ней мыслил Пушкин) в "международную" происходило на жутком фоне холерных бунтов - бессмысленных и беспощадных (воспользуемся позднейшим пушкинским определением пугачевщины). Отсюда - ярость инвектив поэта в адрес говорливых французских политиков, не умеющих помнить давнее добро (низвержение Наполеона - "И нашей кровью искупили/ Европы вольность, честь и мир") и радующихся сегодняшним бедам России (в победительной, написанной в честь взятия Варшавы "Бородинской годовщине" Пушкин иронически цитирует характеристику России - "Больной, расслабленный колосс").

Существенно, однако, что ни в тревожных "Клеветниках...", ни в мажорной "Бородинской годовщине" Пушкин не призывает к, условно говоря, "походу на Париж". Отсылающие к мифологии 1812 года ("скифский" план заманивания врага в российские просторы) обороты "Вы грозны на словах - попробуйте на деле!" и "Так высылайте ж нам, витии,/ Своих озлобленных сынов" не отменяют, но утверждают фундаментальный для поэта принцип невмешательства, non-intervention.

Можно, как говорилось выше, не соглашаться с пушкинской ("семейственной") трактовкой тогдашнего польского вопроса, но никак нельзя признать сегодняшний сербский (а точнее - сербско-албанский) вопрос "домашним делом" России. (Как, впрочем, и "домашним делом" НАТО.) Нет и речи о существовании Сербии и России в составе единого государства - Пушкин видел Польшу лишь частью империи. Иначе мыслил о ней Вяземский. Раздраженно оценивая стихи Жуковского и Пушкина на взятие Варшавы, князь Петр Андреевич писал: "При первой войне, при первом движении в России, Польша восстанет на нас, или должно будет иметь русского часового при каждом поляке. Есть одно средство: бросить царство Польское... Пускай Польша выбирает себе род жизни. До победы нам нельзя было так поступить (выше Вяземский писал о необходимости подавления восстания; другое дело, что он полагал неуместными поэтические отклики своих друзей на это, с его точки зрения, "прозаическое", бесславное событие. - А. Н.), но по победе очень можно <...> Для меня назначение хорошего губернатора в Рязань или Вологду гораздо более предмет для поэзии, нежели взятие Варшавы". Здесь принцип невмешательства проведен еще резче.

Французские депутаты и стоящая за ними эйфорически "свободолюбивая" парижская толпа не собирались воевать с Россией. Они оказывали Польше "моральную поддержку", проще говоря - подзуживали восставших. Не слишком вникая в болезненные национальные и конфессиональные проблемы, что веками сплетались в "семейственный" узел. (Пушкинский вопрос "За кем наследие Богдана?" звучал иначе, чем сейчас - до идеи незалежной Украины было еще далеко.) Это очень похоже на нынешний просербский энтузиазм наших "витий" и стоящей за ними эйфорически "патриотичной" толпы. Отнюдь не склонных разбираться в многовековой кровавой тяжбе народов, временно объединенных в СФРЮ. Известно, какими были результаты французской полонофилии урожая 1831 года - нулевыми. Аналогия напрашивается сама собой.

Разумеется, аналогия не тождество. НАТО действительно подменяет международное право - кулачным. (Альянс тут не первый и, боюсь, не последний, а толковать об уникальности ныне нарушенного "ООНовского" миропорядка можно только вовсе позабыв историю.) Что ж, в США и Западной Европе (а также в Сербии и среди косовских албанцев) должны быть люди, умеющие мыслить исторически, то есть ответственно - им и вразумлять своих ополоумевших политиков. (Иначе хуже будет всем участникам конфликта.) Нам о себе думать должно. Самовлюбленность, глупость и жестокость НАТО не есть индульгенция российским мастерам эффектных провокативных жестов. Совсем не хочется услышать (пусть из порочных уст) что-нибудь похожее на "Вы грозны на словах - попробуйте на деле". Пробовать тем более не хочется.

P. S. Надо ли объяснять, что пушкинское non-intervention не отменяет ни ответственной дипломатии, ни выраженного в достойных формах сочувствия всем жертвам конфликта.

16.04

В мечтах о кровопийстве

Переиздана самая скандальная книга Василия Розанова

На обложке нового - девятого по счету - тома собрания сочинений Василия Розанова (М., “Республика”) стоит загадочное слово “Сахарна”. Сахарна - бессарабское имение розановской знакомицы; здесь он провел лето 1913 года. “Сахарна” - очередной ворох фирменных клочковатых мыслей: нужно дозволить развод; городовой - оплот державы; семья - святыня; Гоголь погубил Россию; девочек надо выдавать замуж в 13 лет; “литература” - дрянь; вокруг меня кормятся десять человек. И прочее, знакомое по “Уединенному” и “Опавшим листьям”. Разве что про евреев с особой страстью. Как позднее (1914 - 1915) в “Мимолетном”. Как в “главном блюде” нового тома - “Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови”, сборнике статей, писаных в связи с “делом Бейлиса”.

Розанов знает: у евреев есть тайна - ритуальные жертвы, благодаря которым они вошли в особые отношения с алчущим крови “богом”. Вступив с ним в брак, утверждая завет кровью (обрезанием и человеческими жертвами), евреи получили власть над миром.

Дальше - диалектика. Бейлиса не оправдают, ибо всем ясно, что евреи практикуют ритуальные убийства. (Научные аргументы в дело не идут: ученые тупы или куплены. Юристы тем паче.) Один Розанов унюхивает тайну. Оправдание Бейлиса ничего не значит - истинные преступники скрылись. Не найдено - значит хорошо спрятано. В убийстве есть мистический (благой!) смысл: не все расползлось в буржуазной слякоти, которую разводят те же евреи - ассимилянты, что хуже “кошерных”. Те в союзе с “богом”, эти - орудия кагала, не понимающие, по чьей воле губят Россию. С которой “бог” завета не заключил. И т. д.: бедные русские; зависть к евреям, “бога” заарканившим; смакование “крови” - в частности, при описании мертвого мальчика, Андрюши Ющинского. И гадание. Может, одолеем? - Навряд. На эту тему Розанов диалогизирует с выступающим в книге анонимно о. Павлом Флоренским.

Редактор-составитель Александр Николюкин знает, что антисемитом быть нехорошо, а следовательно Розанова надо “отмазать”. Поэтому в комментариях ни слова о том, как шло “дело Бейлиса”, что говорили эксперты и свидетели, как соотносятся тексты Розанова с реальностью. Зато есть статья “К вопросу о мифологеме национального в творчестве В.В. Розанова”, а в ней два посыла: а) Розанов евреев любил, чувствовал себя “еврейским пророком”; б) Розанова занимала “виртуальная литературная мифологема”. Сил нет это читать: не был Розанов игривым постмодернистом, серьезно - еще как! - относился он к “еврейской тайне”, что выводит их за пределы рода человеческого. Отсюда и проклятья Розанова, и его предсмертные покаяния (ведь они с их “богом” и там властвуют), и его “любовь”. “Телесная” такая, страстная, безнадежная (не допустят) и бесчеловечная. А как еще любить “нелюдь”?

Трудно в конце ХХ века писать: дело тут не в евреях. И все же. Холокост и другие ужасы века (от большевизма и нацизма до тоталитарных сект) - только следствие подмены Бога - “богом”, следствие квазирелигии страха и силы. Не один Розанов странно “любил” евреев. Или негров, или индейцев - кого только не почитали одновременно “грязными дикарями” и “хранителями мудрости”, обладателями “загадочных душ”. Кто-то так думает о русских. Поистине такая “любовь” зла. И наш “домашний”, “русский”, “церковный”, “добрый” Василий Васильевич в Бога верил мало, а Россию, русских и людей вообще - того меньше. То ли дело страшные и сладкие, кровью да спермой пропахшие “бог” с “евреем”.

 

22.04

Король среди королей

Сто лет назад родился Владимир Набоков

Вскоре по завершении романа "Смотри на арлекинов!" (1974) Набоков обратился к любимой жене стихами: Ах, угонят их в степь, Арлекинов моих,/ в буераки, к чужим атаманам!/ Геометрию их, Венецию их/ назовут шутовством и обманом.// Только ты, только ты все дивилась вослед/ черным, синим, оранжевым ромбам.../ "N писатель недюжинный, сноб и атлет,/ наделенный огромным апломбом..." Идеальная читательница и, как мы знаем, Муза Набокова здесь абсолютно одинока (только ты). Суждения остальной публики пусты, хотя и рабски зависят от "авторского мифа", для которого важны и "спортивность", и "эстетизм", и "чисто игровое начало". "Геометрия" и "Венеция" не равны "шутовству и обману", как бы того ни хотелось доверчивым интерпретаторам и эпигонам.

Когда немецкий интервьюер предположил, что девиз Набокова "все суета", писатель его оспорил: "неужели в моих книгах и впрямь так много гибельного разочарования? <...> любимые мои создания, мои блистательные персонажи - в "Даре", в "Приглашении на казнь", в "Аде", в "Подвиге" и так далее - в конечном итоге оказываются победителями. Сказать по правде, я верю, что в один прекрасный день явится новый оценщик и объявит, что я был вовсе не фривольной птичкой в ярких перьях (в попугайском наряде предстает символ "чистой поэзии", певец Гете, что “поет, как птица”. - А. Н.), а строгим моралистом, гонителем греха, отпускавшим затрещины тупости, осмеивавшим жестокость и пошлость - и считавшим, что только нежности, таланту и гордости принадлежит верховная власть" (перевод Сергея Ильина).

Конечно, тут хватает иронии и самоиронии. Конечно, такой автопортрет можно принять за маску. Только почему маска эта сомнительнее других - серьезных, "артистично-аристократичных" (мемуары и интервью) и игровых, мелькающих в англоязычных романах?

Как показывают штудии биографов, "я" воспоминаний отнюдь не тождественно молодому литератору, избравшему символистский псевдоним - "Сирин". (Обзаведись им кто другой, Набоков бы, пожалуй, хмыкнул: "Хорошо, что не Гамаюн или Алконост".) Набоков-Сирин бредил новейшей поэзией, естественно чувствовал себя в эмигрантском литературном круговороте, выступал на литературных вечерах, не чурался полемических сшибок, то петушась, то страхуясь от ожидаемых ударов. (В "Даре" не одна победительность звучит в великолепных пародиях - отзывах на книгу героя о Чернышевском.) Похоже на самодостаточного одиночку набоковских мемуаров? Похоже. Примерно так же, как похож на "американского" Набокова якобы торжествующий антагонист Пнина (он же - повествователь в романе "Пнин"). Или эксцентричный безумец-многоженец Вадим Вадимыч, усвоивший совет двоюродной бабки баронессы Бредовой - всегда смотреть на арлекинов. “Деревья - арлекины, слова - арлекины. И ситуации, и задачки. Сложи любые две вещи - остроты, образы, - и вот тебе троица скоморохов! Давай же! Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!” (перевод Сергея Ильина).

У "арлекинствующего" автора все "похоже да не одно и то же". А потому и догма чистой игры противоречит свободе мира и духа не меньше, чем иные догмы. Космос Набокова строится на постоянном перетекании достоверности (страсть к неповторимым, "прямо из жизни выхваченным" деталям) в иллюзорность (все лишь сон; декорации, рушащиеся в финале "Приглашения на казнь"; вымысел неуловимого автора "Бледного пламени"). Всякий текст - лишь подобие идеального Текста, к которому должно прорваться сквозь те "мелочи жизни" (природные или сотворенные, материальные или духовные), в небрежении которыми Набоков корил то русского простолюдина, то создателей "литературы больших идей". За "шутовством и обманом" всегда есть нечто, но добраться до него можно лишь за складыванием паззлов, разгадыванием шарад, изобретением каламбуров и собиранием гербария. Но горе тому, кто поверит в мир, состоящий из шахматных фигур, головоломных ребусов и остановленных мгновений. Потому что мгновение не остановишь, а бытие художника не сводится ни к гордому изгойству, ни к мнимому всевластию фокусника.

Оба соблазна были Набокову знакомы. А кому - особенно в XX веке - нет? Победа всегда невероятна, как невероятны свобода и дар. "Блистательные персонажи", вместе с которыми Набоков одолевал пошлость и зло, - поэты. (Хотя иные стихов не пишут.) Не случайно их список открывает герой "Дара". Здесь-то нас и ждет неожиданность: едва ли не все главные русские послереволюционные романы написаны о том же - о даровании как поручении, о рождении великого писателя (книги): "Пушкин" Тынянова, "Мастер и Маргарита" Булгакова, "Доктор Живаго" Пастернака, "В круге первом" Солженицына. (Как писал А. К. Толстой, "Ходить бывает склизко/ По камешкам иным,/ Итак, о том, что близко,/ Мы лучше умолчим"; хотя и в новейшей словесности тема эта не сводится к эпигонству и невольному пародированию образцов.)

Такой ряд несомненно вызвал бы гнев Набокова (кажется, только Булгакова он не бранил). Но что делать? Никуда от единства русской литературы не денешься. Даже перейдя на английский. Даже открестившись от "духовности", "сусальности" и "достоевщины". Даже загородившись всеми щитами: от "аполитизма" и "эстетизма" до "кадетской" (очень даже русской) любви к свободе в духе Февраля 1917 года. Любимый многоплановый (и несомненно автобиографический) образ Набокова - Solus rex, одинокий король. Королем он был, одиноким - нет.

Напоследок о числах. Родившись 10 апреля по старому стилю, Набоков в "Память, говори" не без удовольствия предполагал суету будущих юбилеев. Когда торжествовать - 22 или 23? (Рождение случилось в XIX веке, когда разница календарей составляла 12 дней, а не 13 как в веке ХХ; 23 число значилось в последнем паспорте писателя - может, по ошибке, а может, потому что приятнее родиться в один день с Шекспиром, чем сами понимаете с кем.) Увы, судьба лишила фирменно набоковский розыгрыш оригинальности. Строка Мандельштама "Я рожден в ночь с второго на третье" так запутала его исследователей, что в двух статьях при новейшем авторитетном издании указаны разные даты - 2 и 3 января.

 

22.04

Новые журналы

В "Звезде" (№ 3) сплошные "окончания". Исчерпались путевые впечатления Анатолия Шиманского - "Америка глазами русского, или Пот лошадиный в лицо". Финишировало насыщенное архивным материалом исследование Евгения Анисимова "Донести куда надлежит" (История доносов в России XVIII в.)". Завершился роман Нины Катерли "Тот свет". К финалу выяснилось, что все не так страшно: "тот свет" - это не царство Аида, куда в зачине романа намеривалась отправиться главная героиня - пенсионерка Надежда, а Мокшинск, маленький среднерусский городок, куда она переселилась. Конечно, здесь жизнь не сахар (и бандиты есть, и коммунисты, и страсти роковые, и перебои с электричеством), но в общем люди остались людьми. Да и в Питере, оказалось, не одни монстры обитают: вынырнули откуда-то благородный бомж и добродетельная "новая русская". Детектив, мелодрама, быт. Похороны, свадьбы, роды, крестины. Живы Вера и Надежда, а в память умершей Любови нарекли Надеждину внучку. Катерли усвоила уроки любимого (неоднократно поминаемого в романе) сериала своих персонажей - сочинила сценарий "нашей" "Санта-Барбары". Серий на двадцать может хватить.

Из любопытного: письма Георгия Иванова Роману Гулю и фрагменты книги Ирмы Кудровой "Русские встречи Питера Нирмана". (Норман - английский переводчик русских стихов, в частности, ахматовского "Реквиема".) Лучшее в номере - подборка стихов Глеба Горбовского, поэта легендарного, неровного, печатающегося мало. И живого: Ночь процеживает воздух./ Мы его едим и пьем!/ Небо выплеснуло звезды -/ как рыбешку в водоем!// Окоем раскинул сети:/ ловит рыбку жадный глаз!/ ...Как постичь нам звезды эти?/ Мертвый свет - не греет нас...// Холодна их рыбья сущность./ Я смотрю и грудь моя -/ ощущает страх сосущий,/ а не тайну Бытия...

Удача "Октября" (№ 3) - повесть Игоря Клеха "Смерть лесничего": густое фактурное письмо; точная игра с "карпатской мифологией"; ненавязчивое сопоставление советских 70-х и дня сегодняшнего. Традиционные темы "опять на родине" и "миф против истории" проведены умно и изящно. На мой взгляд, "Смерть лесничего" - лучшая вещь одного из самых ярких и спорных русских прозаиков среднего возраста. Рядом подборка его сверстника - Владимира Салимона. Стихи нарочито шероховаты, слышится в них то резкость (до грубости), то растерянность, то тяжелая усталость. А краски мира сияют, дождь хлещет живой водой, поэт остается поэтом - вносит гармонию в хаос: Двусмысленность - в смешении любом:/ оранжевое тонет в голубом./ В осеннем небе солнце тает./ День жухнет, блекнет, выцветает.// Прозрачная ложится тень/ и застывает тонким слоем./ Так тень наводят на плетень./ Так на холсте мы лаком кроем// шероховатые мазки./ Во избежание тоски/ и скуки,/ спеша запудрить вам мозги,/ прикладываем руки.

Роман Алексея Варламова "Купол" четко встраивается в ряд "страшильных печаловок" этого автора. Тихий городок (но не "наша Санта-Барбара" a la Катерли, а проклятое-благословенное "заколдованное место"). Тихий провинциал. Эротическо-политические соблазны столицы на исходе застоя. Назревающая погибель земли Русской (перестройка, на гребне которой нас застигает конец первой части). Вечная у Варламова тема КГБ. В коем были озабоченные народной судьбой прозорливцы. Один из них - "хозяин" таинственного городка, малой родины героя, где он после московских приключений влачит долю "ссылочного невольника", - вычитывает отщепенцу мораль: "Мне плевать, кто ты такой и что думаешь обо мне и о стране, в которой я живу. Ты можешь читать ее любить, а можешь ненавидеть, слушать чертовы голоса и читать похабные книги. Но ты обязан рожать детей. Много детей... А не посылать несовершеннолетних девочек на аборт". С последним не поспоришь. Да, хорош дядя - с попом корешится, кремлевских начальников клеймит, пророчит, что продадут они "страну к чертовой матери за понюшку табаку" и режет правду-матку в духе "национального согласия": "Дело не в коммунистах! Дело в стране - кто и как к ней относится. Есть коммунисты, у которых за нее болит душа, есть диссиденты, которые ее презирают. Бывает и наоборот, и это надо различать". Автор "различает": чекисты героя и Россию спасали, а губили ее "комсомольцы" - сытые дети омаразмевшей номенклатуры. Очень на сегодня актуальная и перспективная идейка. Варламовский скорбный патриотизм уживается с ультралиберализмом "Тягостных заметок" Леонида Баткина. Любителям интеллектуальных полетов рекомендуем также эссе Александра Суконика "Театр одного актера".

Впрочем, таковые любители предпочтут "Неприкосновенный запас" (№ 4). Здесь почти все спорно, за что и ценим "очерки нравов культурного сообщества". (Пара чистых провокаций не в счет.) Не пропустите: Алексей Левинсон "Об эстетике насилия (армия и общество в СССР/России за последние 10 лет)" (текст с социологическими выкладками и семиотическими наворотами); Александр Тарасов "Нам их ставили в пример. Нас опять обманули" (про убожество преуспевающих молодых американцев - яппи); Семен Файбисович "Десница Творца" (о том, как интеллигенция прогибается перед московским мэром и как это скверно; тот же сюжет развивает Вячеслав Курицын в "Работе над цитатами, собранными в начале 1999 года"); Дмитрий Шушарин "-ing, или Апология ящика" (про то, что нет ничего лучше телевидения, которое служит свободе, личности и истине, а "симулякров" никогда не создает). Много других умственных вкусностей. Особо выделим "Пражско-русско-советский сюжет двадцатого века...1920 - 1945 - 1957 - 1968 - 1988" Сергея Бочарова, статью Абрама Рейтблата "Котел фельетонных объедков": случай М. О. Меншикова" (тщательный анализ воззрений "нововременского" публициста и причин его новейшего культа в квазипатриотических кругах) и элегантный “прожект” Григория Чхартишвили "Если бы я был газетным магнатом". Если бы был, то сделал бы все так же, как сейчас, но гораздо лучше. Радуют три момента: а) магнат не станет упразднять "толстые журналы", но будет их холить; б) хотя магнат и начинает с брани на СМИ, но логика его мечтаний доказывает: не так они и сейчас плохи; в) если яркий японист, автор только что выпущенной "НЛО" увлекательной книги "Писатель и самоубийство" и впрямь разбогатеет - чего ему от души желаем - будет совсем хорошо.

В "Новом мире" (№ 4) отметим мемуарные заметки Александра Солженицына "С Варламом Шаламовым" (отношения писателей не раз становились предметом спекуляций); подборку стихов Веры Павловой "Логопедия"; рассказ Фазиля Искандера "День писателя" (на мой взгляд, вымученный); фрагменты переписки Фридриха Ницше с Готфридом Келлером, Георгом Брандесом и Августом Стриндбергом (перевод и аппарат Игоря Эбаноидзе) и блестящее по мысли и слогу "открытое письмо" Александра Носова "Все про тот же "третий путь" - про "третий путь", который ныне азартно ищут люди, недавно мыслившие себя приверженцами свободы, про "третий путь", что с неизбежностью оборачивается "дорогой к рабству".

Главное - повесть Бориса Екимова "Пиночет". Сына умирающего председателя колхоза умоляют занять место отца: только ты сможешь навести порядок - иначе все пропьют-проворуют. Соглашается (в убыток себе), наводит порядок (что-то даже выходит) и получает в ответ звериную ненависть тех, кто плакался на оскудение и мечтал о "твердой руке". Хотя донская атмосфера воссоздана с екимовской поэтической точностью, хотя все держится на "колхозных" реалиях, хотя потуг на символику в помине нет, - честное слово, страшная (без пужалок), на грани отчаяния держащаяся (но удерживающаяся) повесть Екимова написана отнюдь не про сельхозпроблемы постсоветской России.

 

22.04

Ленин по-интерессантски

В фильме Евгения Киселева "Самый человечный человек" все вроде бы "как надо": документы, голоса свидетелей и историков, размышляющий ведущий. Объективность: факты должны говорить сами. Они и говорят: Ленин и (прав был Маяковский!) неотделимая от него большевистская партия сделали со страной столько, что какие тут комментарии! Кажется, всякий, кто проходил общеобязательный курс истории КПСС (ленинские работы да казенный учебник) должен был стать ненавистником большевиков. Но почему-то это случалось далеко не со всеми. Рассекретили в перестройку несколько зверских директив, но разве не пестрили общедоступные ленинские тома словом "расстрел"? И что Ленин Февраль проспал из его ПСС вычитывается. А цирковую мену лозунгов меж апрелем и октябрем 1917 большевики себе даже в заслугу ставили - вот какие мы гениальные тактики. Все было - не видели.

Чтобы ужаснуться казни заложников, надо чувствовать: кровь людская не водица. Чтобы волосы на голове зашевелились от одного слова "заложник" ("представитель эксплуататорских классов", не только не выступавший против узурпаторов, но даже и не обвиняемый в этом), нужно иметь какие-то понятия о праве. А коли нет ни этики, ни правовой культуры, ни привычки мыслить логически, ни исторической памяти, - то нет и "фактов". За прошедшее десятилетие мы не столько обогатились "фактами", сколько создали (худо-бедно) систему предпосылок для их понимания. И все равно для оживания факта нужно усилие интерпретатора. Пути здесь два: либо "художественный”, либо популяризаторский.

Для “художественного” нужна самая малость - художник. Есть у нас потрясающий пример проникновения в суть ленинской души - соответствующие главы “Красного колеса”. Жаль, что не удалось режиссеру Алексею Ханютину снять фильм об умирании Ленина (сценарий Ханютина и историка Бориса Равдина потрясал и без экрана). Киселев не художник - сильного образного решения от него и не ждали.

Ждали внятного подробного рассказа. На который, конечно, не хватило времени. Не знаю, сколько серий тут нужно, но полтора часа обрекают на скороговорку, банальности и лакуны - ни слова о партийной кассе и дореволюционных экспроприациях (грабежах), связях с охранкой, деле провокатора Малиновского, странностях левоэсеровского мятежа 6 июля, причинах НЭПа и его сути, отношениях с Троцким (список легко продолжить).

Ладно. На "нет" суда нет. Есть зато история любви Ленина к Инессе Арманд. И что же - жутковатый сюжет, который Солженицын сделал одним из ключей к личности Ленина, подан в стиле "а интересно!". Таких "интересничаний" в фильме с избытком: от рассказа великом князе Николае Михайловиче (невольно получается, что важно не убийство безвинного, а его царская кровь и научные заслуги; а нетитулованных простецов можно в расход пускать?) до изумления ведущего: как в интеллигентной семье (рояль, шахматы, книги - все, как в "лениниане", ибо так и было) завелся эдакий монстр? И сочувственное цитирование мемуариста: мол, если бы Александра Ульянова не повесили, Владимир бы Лениным не стал. Смертная казнь бесчеловечна (и политически нецелесообразна). Только ведь обрекли ей юношу из той же милой семьи - и не за переход улицы в неподобающем месте. И еще: у Троцкого брата не вешали, а тоже оказался не промах. Безжалостный радикал из культурного семейства - закономерность в истории интеллигенции; подавать ее как курьез - значит подменять серьезную проблему красивой фразой, на которые всегда щедр Киселев. Скажет, к примеру, что Ленин по рождению не был ни атеистом, ни пролетарием, ни русским - и мы, видимо, должны в экстаз впасть. Но атеистами не рождаются, а становятся. "Барское" происхождение Ленина не скрывалось: герой на то и герой, чтобы встать над своим классом (у Бабеля конармеец убежден, что "Троцкий есть отчаянный сын тамбовского губернатора"). Что до национальности, то православный, чьим родным языком был русский, в Российской империи почитался великороссом, какая бы смесь кровей не текла в его жилах. (Для Ленина вопрос национальной самоидентификации быстро стал пустым, но это другая проблема.) Не думаю, что Киселев всерьез толкует о ленинском инородчестве, то есть мыслит по-расистски. Тогда зачем эти слова? Опять для "интересности"?

Но Ленин не предмет для интересничанья. Ленин - политическая сила, актуальная до тех пор, пока действует созданная им "партия нового типа". А она действует - "с Лениным в башке" (того гляди, будет и "с наганом в руке"). Поэтому всякий разговор о Ленине - это разговор о практической политике.

Понимают это на НТВ? Еще бы. Демонстрация киселевского фильма 22 апреля - политический знак. Но и то, что фильм начали рекламировать чуть ли не накануне показа - тоже политический знак. Забыли на НТВ, когда у Ленина день рожденья, "вдруг" вспомнили и фильм из загашника вынули? Или Киселев не один из главных идеологов канала, а мальчик со стороны, что не в силах пристроить свой проект? Смешно. Выходит, до последнего взвешивали: стоит бороться с красными или погодим? Сходные "вибрации" обусловили недостатки картины. Усугубленные фирменной на НТВ жанровой моделью - "суперведущий в изменчивых интерьерах": Париж, Цюрих, Краков... (Говорят, "меньшой брат" Киселева Леонид Парфенов, приступив к съемкам фильма о "невыездном" Пушкине, первым делом запросил командировку в Эфиопию, "по ганнибаловским местам". Может и вранье, но удачное.) В итоге все “как принято”: интерьеры - заглядение, Киселев авантажен, Ленин - чудовище. Особенно для тех, кто и без Киселева это прекрасно знает.

 

28.04

Колокол братства

Инна Лиснянская получила премию Александра Солженицына

Инна Лиснянская награждена литературной премией Александра Солженицына (25 000 долларов) за “прозрачную глубину стихотворного русского слова и явленную в нем поэзию сострадания”. Формулировка редкостно точная: “сострадание” для Лиснянской основа душевного строя. Лиснянская сострадает дереву и городу, облаку и закату, земле и людям. Всем: великим поэтам, разоренным крестьянам, павшим и изувеченным на Великой войне и на семидесятилетней войне большевиков против России, даже палачам. Любовная, пейзажная, метафизическая, религиозная лирика Лиснянской не мыслима без обжигающей боли, одолеваемой тем внутренним светом, что и делает ее стих столь глубоким и столь прозрачным.

Надо было слышать и видеть, как говорил о Лиснянской Солженицын. Продуманные определения, великолепно подобранные цитаты, тонкие переходы от стихов к судьбе поэта - все полнилось искренней и явно очень давней любовью. В речи счастливого Солженицына слышался звон того “колокола братства”, что в стихах Мандельштама соседствует с “шумом стихотворства” и “гармоническим проливнем слез”.

Надо было слышать и видеть, как, не в силах сдержать волнения, говорила Лиснянская. Она попросила извинения за то, что будет читать готовый текст и, наверно, действительно его читала. Но трудно представить себе речь, более искреннюю, самую что ни на есть устную, рождающуюся здесь и сейчас. Покаяние, эстетическое кредо, размышления о единстве русской литературы, печаль, вера, надежда и благодарность слагались в мощную симфонию. Ту же симфонию, что началась когда-то в госпитале лицевого ранения: Девочка пела в консерваторском/ Зале на 118 коек./ Что ни лицо, то закрытая рана./ Что моя жизнь перед этой бедою?/ Только мое здесь лицо открыто, -/ Пуля не ранит, не буду убита!/ Ломко звенит колокольчик сопрано:/ “Утро туманное, утро седое...

 

29.04

Пионер не был первым

Вне зависимости от своего реального содержания история Павлика Морозова отчетливо мифологична. Архаичный сюжет о битве отца с сыном (обычно заканчивающийся победой старшего героя) на русской почве представлен былиной об Илье Муромце. Сюжет этот связан с самыми зловещими именами дореволюционной русской истории - Иваном Грозным (по убедительным предположениям, песни о гневе Грозного на сына предшествовали гибели царевича Ивана) и Петром Первым. Страх соперничества, слабость наследника, его подверженность чуждым влияниям вторичны - царевич Иван никакой крамолы не замышлял, “реакционность” царевича Алексея полностью на совести “государственной школы”. Первичен авторитет государя. Грозный внятно объяснил Курбскому, что самодержец волен своих холопьев казнить и миловать. Сыноубийство утверждает “божественный” (непостижимый для человека, ибо бесчеловечный) статус отца-властителя, что должен карать сына (ослушника, по определению). Романтизм канонизировал этот сюжет - новелла Проспера Мериме “Маттео Фальконе” хорошо у нас прижилась: ее “склонял на русские нравы” в “Тарасе Бульбе” Гоголь и перелагал в стихи Жуковский. Свою лепту внесла реалистическая живопись - популярные исторические картины Ге и Репина.

Восхищение грозным отцом-царем смешано с ужасом, а сыноубийство с неизбежностью отзывается отцеубийством. Достоевский не дожил до 1 марта 1881 года, когда гибелью Александра II закончилась многолетняя охота народовольцев на царя, но именно об отцеубийстве написан его последний роман (на суде полубезумный Иван Карамазов кричит, что отца хочет убить каждый). Чающий всеобщего обновления (революции) “серебряный век” сдвинул акценты. Отцеубийство теперь не только страшит, но и завораживает, главное же - выводится из сыноубийства: Мережковский вослед “Петру и Алексею” пишет трилогию об Александре I - “Царство зверя” (не зря ее первую часть - пьесу “Павел I” - запрещала цензура), Андрей Белый строит “Петербург” на отождествлении сыноубийства и отцеубийства, государства и революции. Разумеется, здесь все было “сложно и противоречиво” - ясность внесла большевистская революция.

Сколь бы сложной ни была реальная история гражданской войны, в мифологии победителей (здесь огромна роль Маяковского, которого Пастернак очень точно сравнивал с молодыми персонажами Достоевского) она представала битвой “молодого” со “старым”. Отсюда закономерное переосмысление “Тараса Бульбы” в рассказе Бабеля “Письмо”: служащий у Деникина “старорежимный” папаша режет сына-красноармейца, однако другой сын страшно мстит за погибшего брата - убивает отца. Равно важны здесь и жертва (замученный отцом Федя), и конечное торжество молодости (мало прямого возмездия - важно, что письмо к матери пишет третий - самый младший - из братьев, твердо знающий: “Отец у меня был кобель”). Почва для сюжета о Павлике Морозове была готова. Если бы несчастного мальчика не было, его бы непременно выдумали.

Показательно, что в литературных версиях сюжета особенно зловещая роль отводится деду пионера-героя. Не менее показательно, что жертвенный миф оказался востребованным эпохой культа нового Отца, замещающего отцов реальных, освобождающего детей от связи с родителями (знаменитое “сын за отца не отвечает”) и готового отмстить за всех замученных пионеров. Прямо ориентируясь на Грозного и Петра, лучший друг всех детей должен был обречь гибели собственного сына. Что и сделал.







Яндекс цитирования
Rambler's Top100