ИЗ ПОРТФЕЛЯ РЕДАКЦИИ
Наум Коржавин
КАМЕРА N 60
Камера N 60 встретила меня приветливо и дружественно. Может быть, это отчасти и скрасило сам факт моего возвращения в тюрьму. Второе моё водворение в неё вообще травмировало меня не так сильно, как первое. Тогда меня с кровью выдрали из самой жизни, моей и общей, теперь оторвали только от вспыхнувшей надежды вернуться в эту жизнь. Конечно, по-прежнему нависало будущее, которое абсолютно от меня не зависело и судя по всему, обещало быть беспросветным и гибельным. Но этот камень неподвижно лежал на моей душе со дня ареста, под его тяжестью происходила теперь всё в моей жизни, в том числе, и любые частные изменения к лучшему. Но, тем не менее, спокойная обстановка этой камеры помогла мне пережить шок возвращения и несколько долгих месяцев жить относительно спокойно. Насколько можно быть спокойным, зная, что с тобой в любой момент могут сделать всё, что угодно, И я, хоть ни с кем не советовался, укрепился в своём решение обвинению противостоять.
Я не помню, когда меня впервые после возвращения вызвали к следователю. Но помню, что эпизод с моим заявлением о “старых стихах” (что я их никому не читал) и об отказе от показаний, а также объяснение по этому поводу с Бритцовым (обо всём этом я уже рассказывал) произошли на этом допросе. В результате этого тогда, как помнит читатель, ничего драматического не случилось, Кстати, вызвали меня отнюдь не сразу по прибытии и после этого тоже вызывали уже не очень часто. А потом более двух месяцев и вовсе не вызывали.
Отношения со следствием у меня после этого эпизода не испортились, но на допросах я стал вести себя осторожней. По существу мне по-прежнему нечего было скрывать, но я понял, что существо не имеет значения, что любая зацепка может перевесить любое существо. Как чуть не случилось с чтением старых стихов. Сдедователь-еврей из “консилиума” своим подмигиванием открыл мне на это глаза. Так подмигнуть можно только в кругу, где все к этому привыкли, где все ищут зацепок. Причём, это не зависело от личного отношения и желания следователя. Ему всегда могли ткнуть в нос эту пропущенную зацепку и сказать, что он тормозит дело, а то и просто покрывает врагов. Они и консилиум собрали потому, что как бы лишились зацепок, и этот - выручил!
Всё это я понял. Это открытие - отнюдь не интеллектуальное достижение. Но оно было этапом на пути к моему освобождению от задуренности и самозадуренности.
Это освобождение тогда было важным прежде всенго прагматически - помогало не топить себя и других. Собственно насчёт других у меня ничего не вымогали. Ситуация с другими была чисто внутренней.. Я ведь дружил со многими людьми, они вели разные разговоры, да и у меня иной раз могло сорваться нечто вроде шутки, приведенной Тендряковым:
А страна моя родная
Вот уже который год
Расцветает, расцветает
И никак не расцветёт.
.Я её воспринимал, как издевательство над халтурной пропагандой, особенно в стихах, и все ребята воспринимали так же, смеялись. А как бы это выглядело на столе у следователя? Могли быть случайные разгоаоры, где мог мимоходом что-то сказать или сострить и неслучайные споры, где - того хуже - недозволенное говорили другие.: И в самый неподходящий момент, на допросе, это возникало в памяти.И я боялся выдать себя, выдать то, что вертится сейчас у меня в голове.. Боялся за себя. И особенно за других. Когда я представлял как их вырывают из дому и проводят по тем кругам ада, по которым провели уже меня, и всё из-за моей оплошности, я покрывался холодным потом - лучше было умереть.. Иногда следователь случайно касался связанных с этим людей и событий. Он и в виду того не имел, о чём я думал, но у меня перехватывало дыхание. И при этом надо было себя не выдать, чтоб следователь не понял, что той или другой темы я боюсь. Такая ситуация возникала неожиданно, и я чувствовал, как моё лицо начинвет жить отдельной от меня жизнью. Звучит вопрос, всё во мне опускается, чуть ли не останавливается сердце, а на лице не отражается ничего, оно сохраняее то выражение, на котором её застал неприятный вопрос. А я ведь не притворщик. Обычно на моём лице всё прочитывается - во всяком случае, всё, что меня волнует. А тут - ничего.
А мне ведь всерьёз и скрывать нечего. Я искренне чту товарища Сталина. И даже к следователю отношусь неплохо.
К счастью, все мои тревоги были ложными. Допросы ничего страшного мне не приносили, а друзей, слава Богу, они обошли вообще. Шли они вяло, о потом и совсем прекратились. Видимо, “в верхах” что-то происходило. Но я об этом не зныл и каждый деньнарояжённо ждад допроса. Иногда то, что меня не вызывали, казалось мне признаком перемены к лучшему, а иногда - что просто руки до меня не доходят, а потом дойдут, и конец. И часто, отрываясь от книг и разговоров, я подолгу оставался один на один с леденящей душу неизбежностью. Впрочем я упрямо не хотел в неё верить. И, сидя на кровати, в тюремной камере я разыгрывал в мечтах разнообразные варианты своего спасения, реально представлял и смаковал детали: то своего предстоящего возвращения, то какой-то сладостной ссылки. И - был счастлив. Но вдруг это состояние ликующего счастья пронзало, как стрела, сознание реальности. Ведь пока что неуклонно и буднично дело шло не к этим сценам, а к тому, что их исключало. - к страшному, и, как я считал, к гибельному для меня лагерю - и иного выхода мне ведь никто не обещал. Но я запретил себе считаться с этой реальной перспективой и твердо решил про себя, что такого не может случиться. И держался этого решения, ибо остальное было неприемлемо, не было жизнью.
В лагерь я действительно не попал, но не благодаря моим заклинаниям или твёрдасти, а, как знает читатель, из-за сочетания счастливых для меня случайностей и мужеству моего друга , Ф. Е. Медведева. Но так - фантастически - я боролся за свою жизнь с обступавшим меня ужасом. И атмосфера этой камеры помогала мне в этой борьбе. С камерой мне повезло.
А неутомимым творцом этой атмосферы и вообще душой этой камеры был человек, фамилию которого я не запомнил, но зато помню целых два его имени-отчества, русское - Алдексей Михайлович, и татарское - Амир Шакирович. Был он военным не очень малого, повидимому, ранга. но, как и миллионы других в начале войны попал в плен и на родину, кажется, вернулся недобровольно - тоже как миллионы других... Нежелание вернуться совсем не обязательно означало “страх расплаты за совершённые преступления”, как писали в наших тогдашних газетах, Оно могло быть вызвано и страхом что эти преступления припишут, то-есть, что сначала отрежут голову, а потом будут разбираться. Не возвращались часто родственники репрессированных, уверенные в том, что их “преступное родство” будет обязательно поставлено в связь с тем, что они во время войны оказались в Германии - пусть даже на положении военнопленного или “остарбайтера”. Но советские невозвращенцы Второй мировой - особая тема, и речь о них, вероятно, еще пойдёт особо. С ними я соприкасался на Лубянке, на пересылках и особенно в эмиграции,. Но Алексей Михайлович был первым из таких, кого я встретил. Для меня это было испытанием К кому, к кому, а к тем, кто сотрудничал с врагом, я как и все мои товарищи, в основном фронтовики, относился непримиримо. И вот передо мной человек, который всё-таки как-то по-видимому, ладил с врагом (таким врагом) и после такой войны не кается, не хочет возвращаться к нашей “сплошной лихорадке буден”, а мне он вполне симпатичен и даже вызывает доверие. Оказалось, что одно дело - ригористическое отрицание “изменника”, а другое - когда ты видишь его глаза, слышишь его голос, чувствуешь его жизнь и судьбу. Особенно, когда эта судьба находится в причудливой ситуации, в которую её поставила сталинщина. Я не хотел этого понимать, более того, хотел не понимать, но когда это касалось живых людей, это было слишком очевидно. И обобщения отступали, тем более, что приведение их в порядок, как и разбирательство во всех остальных идеологических несоответствиях, я решил отложить на позже. В чём обвинялся Алексей Михайлович и что делал заграницей, я не знаю - он об этом не распространялся. Но сидел он давно, всё здесь знал, и одно время я даже подозревал в нём “наседку”, о чём, слава Богу, никому не говорил. Но это чушь. В обстановку он вносил спокойствие и успокоение, в чём “фирма” отнюдь не была. заинтересована В дела сокамерников, как человек более опытнй вникал, но именно в “дела”, в ход следствия, а не стремился что-нибудь выведать дополнительно. Давал иногда дельные советы, но никогда и никого не уговаривал клеветать на себя, а именно в этом нуждалась “фирма”. Кроме того, среди его сокамерников не было людей, которым надо было что-то скрывать: или за ними вообще ничего не было, или о них всё было известно. Вреда он никому не принёс и не стремился принести. И если он даже взял на себя такое обязательство (это даже не предположение, на которое у меня нет оснований, а допущение при рассуждении), то всё время как-то увиливал от его выполнения. Полагаю, что каково бы ни было его политическое поведение на той стороне (может, оно и не было безупречным), человеческих подлостей он избегал, а если избегал, то избег - достаточно был дипломатичен для этого. В нём были качества подлинного вожака, руководителя, хотя никого он никуда не вёл и никем не руководил. Просто чувствовал и понимал людей, находил к каждому свой уважительный подход и это как-то успокаивало людей, создавало условия для общежития. Это была ежедневная и трудная работа.
Изредка его вызывали на допросы, возвращался он с них взволнованный, и возмущённо рассказывал о них, и тут минуя реальный смысл того, в чём его обвиняли.. И доводя до нас лишь формальную коллизию своих взаимоотношений со следователем - так сказать, “в чистом виде”. Раздражало его то, что его доводы не принимались во внимание. Особенно запомнилась мне одна его фраза:
- А я ему говорю: “Всё это так, гражданин следователь, но примите во внимание и истину....
Иногда мне казалось, что отвечал он так, когда добивались от него сведений не о нём самом, а о нас.
Но фраза эта, по форме наивная и смешная, в любом варианте знаменательна, Сколько людей во всех внутренних тюрьмах МГБ могли бы тогда повторить за ним с мольбой и безнадёжностью: “...примите во внимание и истину”. Хотя бы “и”! Но как раз этого следователи не делали и не могли делать - от них требовалось другое и они не могли не только преступить это требование, но даже признаться, что оно есть. Так или иначе, я до сих пор благодарен этому человеку за непрерывно создававшуюся им атмосферу, в которой я успокоился и пришёл в себя.
Эта камера необычайно расширила моё представление о мире. поначалу в ней, по-моему, не было ни одного перманентно советского гражданина. Кроме наиболее близкого к этой категории Аждексея Михайловича в ней сидели только несоветские: два старых эмигранта - адвокат из Будапешта (как его звали, не помню) и Константин Иосифович Коновалов, инженер-пищевик из Болгарии - и итальянец Филиппо Нери, облицовшик мрамора из Сицилии.. Общее у этих людей (впрочем, как почти у всех, кого я там встречал) было одно: ни один из них не должен был сидеть в тюрьме, а слевовательно вызываится на допросы, выслушивать идиотские обвинения, находить на них наиболее безопасные ответы, говорить и думать об этом
Обвинения у них были самые нелепые. Эмигранты - Константин Иосифович Коновалов и будапештский адвокат - обвинялись в “связи с мировой буржуазией”. Похоже, в этом обвинялись все насильно репатриированные эмигранты “первой волны” (тогда еще такого термина не было). Формула эта,извлечённая из “юридического” обихода двадцатых годов, когда она тоже не имела смысла, но отвечала барабанному стилю эпохи, теперь была чистым анахронизмом. Притянут он был зИ-уши, но не дишён людоедского остроемия - под эту формулу подходил любой тогдашний эмигрант. Как мог быть не связан с этим мистическим чудовищем юрисконсульт, работавший в крупных фирмах или главный инженер пивзавода? Или даже рабочий, трудившийся на капиталистическом предприятии (других не было)?
Кстати, строго говоря, будапештский юрисконсульт, к “белой” эмиграции не относился. Он не воевал против красных и даже не бежал от них.. Он вообще выехал до революции, в 1916 году, в самый разгар Первой мировой войны. Просто потом, когда “всё перевернулось”, он счёл за благо не возвращаться. Цель поездки была деловая , он сопровождал своего шефа, купца первой гильдии Сергеея Ивановича Р-ва. Правда, маршрут этой поездки - из Петербурга. через Швецию в Германию - выглядит несколько странно на фоне военного времени, когда Германия всё же была военным врагом России Но неблаговидность этой поездки не смущала его и теперь - поездка было деловой.. Кажется, ему её и не инкриминировали. А ведь могли бы - Лев Копелев рассказывает как одному солдату, дезертировавшему году в девятьсот десятом в Германию и осевшему там, впаяли за это в 1945-м измену родине..
Впрочем, не церемонились и с ним. Еще недавно он работал юрисконсультом Союзной Контрольной Комиссии по Венгрии, осуществлявший союзнвй (на самом деле, наш) контроль над побеждённой Венгрией. Кажется, он даже знал её председателя, К.Е. Ворошилова. Однако, Венгрия стала “страной народной демократии”, комиссия закрылась, приобретённые знакомые уехали в Союз. И в один из ближайших дней после прекращения работы этой комиссии он, выходя из какого-то банка, не обнаружил машины, которая должна была его ждать. Сидевшие в другой машине сказали ему, что его шрфёра куда-то срочно вызвали, а им поручено его заменить. Он сел в эту машину, и тут же почувствовал во рту кляп. Его связали и машина на большой скорости устремилась к Ужгороду, где по прибытии его развязали и предъявили ордер на арест.
Всей тяжести своего положения при всей своей приземлённости он несмотря на приключение с кляпом не сознавал. Он уже понимал, что теперь вернуться обратно в Будапешт ему не удасться., но наивно примерялся к жизни в Москве, соглашался на то, что придётся с женой (которая к нему, конечно, приедет) жить в двухкомнатной квартире. Тесновато, но что поделаешь! - придётся. Это в Москве 1948 года, где и снять комнату при наличии прописки и советской полноценности было непросто. Не говоря уже о том, что не видать ему было Москвы, как своих ушей. Он и после кляпа никак не мог отрешиться от представления о торжестве логики и каки.-то нормах.. После кляпа осознать тотальное отсутствие всего этого, вероятно, было еще страшнее.
Но в наивности его иногда сказывался и отпечаток иного воспитания. Помню одну на вид забавную, а по существу знаменательную психологическую деталь. . Однажды он поделился с нами тем, что на следствии попал в трудное положение. Состояло оно вот в чём. Почему-то у всех недобровольных (а часто и у добровольных) ре-эмигрантов сдедователи подробно высспрашивали, так сказать, географию их биографии - где, когда и почему был и жил. Не обошла эта судьба и нашего юрисконсульта. Ответы на эти вопросы обычно ни ему, ни другим не доставляли затруднений. Но он никак не мог объяснить следователю, почему он в таком-то году проторчал три месяца в каком-то европейском городе, допустим, в Вене. Это доставляло ему много неприятных минут, стимулировало “прозорливость” следователя: вот где настояшие консппиративные связи. А этот более, чем земной человек, отнюдь не стремившийся к осложнениям, упорно запирался, что его самого очень расстраивало.
- Но понимаете - говорил он мне - в это время у меня был роман с женой Р-ва. Не могу же я компрометировать женщину..
Подумать только. Столько лет прошло (впрочем, по нынешнему моему ощущению, не так уж много - года двадцать три), столько событий прогремело, какие метаморфозы претерпели его жизнь и все жизни вокруг него, а он в трудную для себя минуту по-прежнему думает о том, чтобы не скомпрометировать доверившуюся ему женщину (где? перед кем?). Из уважения к этой его озабоченности я и не назвал полностью фамилию его патрона, хотя какое это сегодня имело бы значение!.
Но другой “нахально репатриированный” эмигрант, Константин Иосифович Коновалов, относился к своему товарищу по несчастью без всякого умиления:
- Я таких знаю - говорил он - у них на нуждающихся русских копейки было не выпросить.Только о себе заботились.
Думаю, что впечатления Константина Иосифовича было верным, оно не расходилось с моим. .Ему, хлебнувшему лагеря (об этом чуть ниже), были, как и мне, смешны все “трезвые” рассчёты юрисконсульта на устройство в московской жизни. Но всё же мне было жаль этого юрисконсульта.. Человек он был, конечно, грешный, но в элементарном смысле порядочный и упорядоченный, нормальный. И неминуемое для него еще более тесное (в обстановке лагеря) соприкосновение с миром, где нормы играли толькоо декоративное роль,, было гораздо страшней, чем для многих. Да он еще и старше был, чем все мы.
Сам Константин Иосифович безусловно от помощи собратьям не уворачивался никогда. Но при этом говорил о себе, что всегда сторонился русских колоний.
- Там сколько людей, столько партий и все грызутся между собой.
Мне он очень нравился, Константин Иосифович, и я всегда вспоминаю о нём с удовольствием. Учился он в Льеже, в колледже, на средства и под руководством отцов-иезуитов, которые требовали дисциплины, но вовсе не пытались перетянуть его в католичество.. Кстати там же с ним учился и мой бостонский друг, выдающийся физик-оптик, Олег Борисович Померанцев, один из самых благородных людей в моей жизни, богатой хорошими людьми. Он помнил “Костю” и даже показывал мне фотографию студенческой компании, на которой они были оба запечатлены. Потом Константин Иосифович стал “инженером-агрономом” - по нащему, инженером-пищевиком - и специализировался как инженер-пивовар.
Был он, как и Олег Померанцев, человеком глубоко русским - в эмиграции это ходячее определение обретает смысл. Он мне рассказывал, как присутствовал на лекции выдающегося специалиста в их области, носившем русскую фамилию. После лекции К.И. подошел к нему и заговорил. Лицо докладчика выразило крайнее недоумение, лоб наморщился, . И вдруг оно осветилось улыбкой - догадался:
- Фи русски? - спросил он и еще шире заулыбался.. - Я тоше русски...
Ирония и чувство превосходства тут неуместны. Кто знает, через какие испытания пришлось пройти этому человеку, какими обстоятельствами его отрывало от своих, от своего языка.
Правда, и самому К.И. пришлось пережить достаточно. Я очень любил слушать его рассказы о себе, о Гражданской войне, о жизни на Западе - всего этого я ведь тогда не знал..
По происхождению донской казак , он во время Гражданской войны учился в Кадетском корпусе где-то в Крыму, куда корпус эвакуировался вместе с Белой Армией. О корпусе помню только что там был очень хороший преподаватель Закона Божия. Иноверцы на его занятия не приглашались. Но один кадет, калмык по национальности, очень любил эти занятия. Он неизменно приходил на каждое из них и докладывал:
- Батюшка, разрешите присутствовать.
- Что ж, давай присутствуй - так же неизменно соглашался батюшка, и занятия начинались. Это для меня было ново. Гимназические преподаватели Закона Божия в советских книгах изображались тупыми реакционерами, мишенью ученических проделок и шалостей. Что это может быть интересно, мне тогда и в голову не приходило.
Потом была знаменитая врангелевская эвакуация, о которой я знал только по сатирическому описанию Маяковского из поэмы -Хорошо-, мало соответствовавшему реальности. Корпус в полном строевом порядке погрузился на указанный ему корабль, и вскоре вся эскадра двинулась к анатолийским берегам. Утром подошли к Босфору, где их ждала эскадра союзной Англии, ради выполнения союзнического долга перед которой многие эвакуирующмеся и вступили в Гражданскую войну.. И сразу началась для них драма эмиграции.. На английском флагмане был поднят приказ: : Спустить русские флаги”. Положение казалось унизительным и безвыходным.: выходило, что боевой эскадре противостояла эскадра транспортов. Но это было не так. Вперёд вышел хорошо вооружённый модернизированный русский крейсер (название которого я забыл) и направил свои дула на англичан. Русская эскадра не сбавляла ходу. Драматизм нарастал. И тогда на английском флагмане был поднят другой сигнал: “Поздравляю с благополучным прибытием”., и англичане расступились, давая проход. Инцидент был исчерпан, но солидарность с теми кто и в несчастье ставался до конца верен своим обязательствам, - обнаружена.
Потом корпус был дислоцирован в разных местах. Какая-то часть кадетов окончила его потом а Марокко или Алжире. Но до этого корпус одно время разместили под Хайфой, в Палестине, бывшей тогда подмандатным владением Англии. Там однажды вместе с горячо любимым” батей” (полковником, начальником копуса) перед строем кадет появился английский генерал.
- Good morning, cadets1 - приветствовал он строй. По видимому из кадетов собирались готовить офицеров британских колониальных войск. Ведь у бездомных не было выхода, а этот выход был почти почётным. Но кадеты - основательно или нет - думали о себе иначе. Ледяное молчание было ответом на это приветствие.. Генерал два раза повторил его, результат был тот же.
- Что они у Вас, глухие? - спросил он полковника.
- Да нет - ответил тот и в свою очередь обратился к строю:
- Здорово, кадеты!
- Здравия желаем, Ваше высокоблагородие! - дружно гаркнул строй
Англичанин удалился. Корпус стали расформировывать. Как и всю русскую армию, дислоцированную на полуострове Галлиполи в Дарданелах. Какая-то часть кадет, как уже говорилось, уцелела до его окончания в Северной Африке (это я знаю из других источников, но как это происходило, не знаю), но К.И. пошёл ковать свою судьбу самостоятельно. Через Софию и кажется Белград он как-то - собственным трудом и с помощью благотворительных организаций - он добрался до колледжа Потом работал много в Бельгии. Рассказывал о валлоско-фламандской распре. Во Фландрии на почте с ним не хоьели говорить по-французски, заговорили - и очень хорошо - только когда узнали, что он, говоря по-русски, не из принципа, а потому что иностранец. Культура не освобождала от националистического бреда Нечто подобное переживает сегодня Квебек, но тогда для меня это было первое впечатление об этой болезни.
Интересны были рассказы К.И. о русской политической жизни в эмиграции, об её многоликости. Политикой он не занимался, не верил в перпективность этих занятий, но политическими движениями и политической мыслью эмиграции интересовался очень. Оказалось, что существует великое разнообразия групп и партий. Одна, вполне монархическая, называлась даже Вторая Советская - советская власть под эгидой дома Романовых. В эмиграции я узнал, что у этой партии было еще одно название - молодороссы...Вождём этого движения был Кязим-бек. Был -Союз возвращенцев-, рядом -Союз невозвращенцев-. За этим кипением умов и страстей К.И. предпочитал наблюдать издали.
Во время войны он переехал на родину жены - в Болгарию. Рассказывал он о Болгарии не так много, но между делом упомянул о странном для меня факте. Оказывается, во время войны фирмы, выпускавшие молочные и некоторые иные продукты, выпускали свои товары и специально для детей, которые продавались по более низким ценам. Они проодавались в обыкновенных магазинах, но в специальных упаковках и - в чём собственно и странность- они и покупались только для детей Большая часть нации разделяла эту заботу о подрастающем поколении и не раскупала их на другие, тоже насущные, нужды. Меня это до сих пор восхищает.
В Болгарии К.И. тоже работал по специальности - варил пиво. Боюсь, что это его и погубило.. Когда в Болгарию пришли его соотечественники, многие из них прявили глубокий интерес к его продукции, и он из-за этого стал для них в своём городке заметной фигурой. Сначала для солдат и офицеров, которых он охотно потчевал, а потом и для органов бдительного СМЕРШЊа.. И когда (я так думаю) пришла разнарядка на эмигрантов, его и искать не надо было - он был на виду. Во всяком случае, через несколько месяцев после “освобождения”, его схватилили и привезли в Москву. Здесь он получил свои восемь лет, и уехал в лагерь.. Теперь он был привезён из лагеря на переследствие - вряд ли для того, чтоб смягчить его участь, скорее всего, появилась зацепка и забрезжила возможность добавить срок.
Чувствовать себя во власти бесчеловесной и бессмысленной силы, так исказившей и продолжающей искажать всю его сугубо частную жизнь, - тяжело. У него ведь не было упований на лиалектику и других возможностей обманывать себя- патологичность этой силы он видел ясно. В свете этого его дальнейшая судьба выглядела для него безотрадно, а возможность вернуться к своей семье, к своей частной жизни - фантастикой. И он не мог об этом не думать. Но я помню его всегда сдержанным, спокойным, доброжелательным, умным, и - благородным. Какое-то доброе достоинство исходило от всей его личностти. Надеюсь, что он дожил до времён, о которых А. Галич сказал: “грянуливпоследствии всякий хренации”, и всё-таки увидел свою семью. И мне очень жалко, что мне так и не привелось больше встретиться с ним - ни в неволе, ни на воле, ни в России, ни заграницей.
Четвёртым и последним, кого я застал в камере был живой и смуглый человек, очень активно и заботливо помогавший мне устраиваться. И только когда принесли ужин и мы уселись за столом, я увидел, что он плохо говорит по-русски. Встал вопрос: кто он? На него словоохотдиво ответил юрисконсульт:
- Филиппо - итальянец. У итальянцев свой способ ведения войны - они сдаются в плен.. Когда они были союзниками неимцев, они сдавались их врагам, когда они перешли на другую сторону, они стали сдаваться немцам. Фмлмппо относится ко второй категории, он слался немцам, а русские его освободили..
В этом смысле ему очень не повезло. Ибо ,будучи человеком естественным, он попал в мир, где естественного оставалось мало. И понять этого по неграмотности он не мог. А неграмотен он был чудовищно. Он не знал ни одного языка, даже итальянского только dialetto ciciliano (диалетто чичильяно) - сицилийский диалект.. А волей судьбы ему приходилось говорить на всех европейских. Иногда сразу,. Например, обычно после обеда он объявлял:
- Сейчас я буду немного spatsiren (шпацирен, нем. гулять), а потом я буду немного dormir (дормир,фр. спать).
О смысле и взаимодействии этого объявления с лубянским распорядком я еще буду говорить, а сейчас я говорил только о языке Филиппо и расскажу об его истории . История весьма удивительная. У себя дома он был облицовщиком мрамора. Потом его взяли на войну, и действительно он попал в плен к немцам и был освобождён нашими. Была создана целая итальянская яасть, дожидавшаяся отправки на родину, её разместили в Черновцах. И всё должно было быть хорошо. Но Филиппо нашёл себе в Черновцах “девочка-абреечка”, и когда часть отправили на родину, остался с этой девочкой в Чкпновцах, естественно не поставив в известность никакие власти. При чём тут власти, если есть “девочка-абреечка”, и она согласна. Я его за это назвал “Romeo di cento vente” (Ромео двадцатого века), и он был польщён - всё-таки знал, кто такой Ромео. Но потом то ли девочка ему надоела, то ли он ей, то ли ностальгия заела, но он решил возвращаться домой. Решение в его глазах совершенно естественное, личное, никого, кроме него, не касающееся. Как человек бывалый, он знал, что для въезда в Италию нужна виза, виза даётся в посольстве, а посольство находится в Москве.. Он и отправился в Москву, узнал откуда-то, что ambasado italiano (итальянский посол) с посольством временно размещается в Гранд-отеле. Приехав в Москву, он каким-то образом разыскал и отель, и посла.. А тот, будучи осведомлён об СССР не многим лучше, чем сам Филиппо, выдал ему визу, объяснил, что ехать надо через Одессу (там сесть на пароход) и счёл вопрос о возвращении Филиппо на родину исчерпанным. Что кому-то придёт в голову задерживать этого сицилийца в СССР, ни одному здравому человеку не могло придти в голову. Но здравости вокруг ни у кого не было (а у кого была -сккрывал её). Ведь товарищ Сталин нацелил партию, страну и уж, конечно, органы на борьбу. И органы не дремали. Тревога, вызванная Филиппо, , как я понимаю началась еще в Москве. Как же! - неизвестный зашёл в капиталистическое посольство! Практически, пересёк государственную границу. Что это, если не ЧП. После этого его из поля зрения уже не выпускали. Работали. Обнаружили, что он отправился на Киевский вокзал . Дело становилось всё более серьёзным - вокзалы ведь и существуют для заметания следов. Но “нас” он не обманет. “Мы” знали о нём всё: он сел в одесский поезд, по дороге встреч ни с кем не имел - конспирировал, скотина!. - а в Одессе он отправился в Морской порт и попытался покинуть пределы нашей страны - при чём не имея советских документов! Тут “мы” и пресекли его подозрительную деятельность. Арестовали. И наткнулись на другое ЧП. Оказалось, что при попытке незаконно покинуть территорию СССР арестовали человека, которого на этой территории официально не было. То есть, что органы его проморгали.. И тут уж хочешь не хочешь, пришлось делать из Филиппо шпиона. Тогда всё начинало выглядеть достойно - “проморгали” превращалось в “раскрыли”, упущение в апофеоз бдения.. Работа большого количества работников и затраченные средства (о средствах, правда, никто не думал) не пропали даром .Не знаю, правильно я излагаю подробности психологии сталинских чекистов, но сюжет излагаю точно.
Когда я появился в этой камере, из Филиппо уже несколько месяцев раскручивали шпиона, чему он яростно и обиженно сопротивлялся. И почти первое, что я услышал от него при знакомстве было: “я не шпион”. Видимо, ему казалось, что все в этой стране воспринимают его присутствие здесь, как шпионаж. Он немножко даже тронулся на этой почве - из того сицилийского городка, где он жил, может, выходили иногда крупные мафиози, но международные шпионы очень не часто.
Я не верю, что те следователи, которые вели его дело - при любом своём умственном уровне - хотя бы на минуту могли поверить в реальность своего обвинения. Думаю, что надзорсостав, имевший дело с “Филиппом”, долго бы смеялся надрывным, хотя и подавленным смехом, услышав, что он - шпион. Да и кому угодно трудно представить, что существует разведка, которая может послать человека такого интеллектуального уровня в чужую и непонятную ему страну и ждать от него квалифицированных сведений. Это если вообще представить, что Италия в 1947-м году нуждалась в секретных сведениях об СССР (для классовой борьбы, что ли?) - у неё в эти послевоенные годы и своих забот хватало. Но страшный механизм, крутился и Филиппо, попавший в его жернова, перемалывался в шпиона. Сталинское государство продолжало нуждаться в шпионах (разоблачённых, конечно) и произволило их из любого подручного материала..,
А пока Филиппо жил в камере N 60. Был очень доброжелателен и услужлив. Вызывали его редко, и время от времени он писал обращения к следователю (Signore excelence komissare! - Ваше превосходительство, господин комиссар!) или прокурору (Signore excelence procurore! - Ваше превосходительство, господин прокурор!), естественно безрезультатные.
Были у него и странности. Почему-то он ни за что не хотел ходить на прогелки - думаю, что так проявлялась его депрессия. Так же не желал он бриться и стричься (процесс, производимый, если помнит читатель, одной и той же машинкой). Но если прогулка считалась делом добровольным, то стрижка головы и лица относилась к гигиене и была обязательной. Однако, Филиппо на стрижку ни за что не соглашался. Почему он это делал, я и теперь не понимаю - он вовсе не стремился завести себе бороду. Но он на этом стоял. Необычность этого сопротивления ставила в тупик надзирателей и администрацию. Только один начальник смены однажды нашёлся. После очередной стрижки, когда все мы, кроме Филиппо, уже прошли эту процедуру, появился этот начальник и обйявил:
- Филипп, к комиссару!
Филиппо быстро собрался, он любил ходить на допросы, ему казалось, что твм что-то выясняется. Минут через пять его вызвали, а еще минут через двадцать упирающегося Филиппо втолкнули обратно в камеру и поспешно заперли за ним дверь. Предосторожность была не лишняя, Ибо, как только его перестали держать, он с яростным возмущением, потрясая кулаками и крича:
- Satana1.. Diabolo.. бросился и на запертую дверь:. И только тут мы осознали, что он кругом побрит-острижен. Насильно, конечно.. Безусловно, налицо было кричащее нарушение прав человека, но, честно говоря, нас оно не возмутило, а скорей развеселило. На фоне того, что с нами, включая того же Филиппо, здесь каждый день происходило, это нарушение прав не могло произвести сильного впечатления..Да и так ли уж худо время от времени бриться? Над его несчастьем все мы подшучивали, хотя относились к нему хорошо. Да и сами надзиратели не желали ему зла и относились к нему скорей иронически-добродушно и не считали, что приносят ему зло. Для любого другого его эскапады закончились бы карцером.
Впрочем, за ним числилось и хроническое нарушение тюремного распорядка. Касалось оно послеобеденного сна. По этому поводу он и говорил, что будет “немного dormir. Но дело в том, что это dormir тюремным распорядком строго запрещалось От подъёма до отбоя арестанты не имели права находиться в лежачем положении. Порядок был строг. Для всех, кроме Филиппо. Он после обеда произносил уже приведенную мной фразу, и, хотя dormir было строго запрещено, походив по камере, аккуратно стелил себе постель и ложился. Что тут поднималось!
Но пока смены передовались по утрам, всё как-то образовывалось. Надзиратели как-то с этим мирились. В конце концов никто ему не подражал, сам “Филипп” быд несколько не в себе. Но потом смены стали передоваться после обеда, когда как раз Филиппо положил себе почивать. А сдать смену, когда у тебя непресечённое нарушение порядка, никому не улыбалось. Филиппо будили и приказывали встать. На это он отвечад:
- Начальник тюрьма знает.
Начальник тюрьмы действительно знал, но велел ни в коем случае этого не допускать. Но Филиппо не вставал. И никто не мог ничего с ним поделать Но когда должен быть сдать смену тот начальник , который его обманул со стрижкой, он опять нашёлся. Так же как в первый раз, громогласно объявив:
- Филипп, к комиссару.
Филиппо быстро оделся. Так он и остался сидеть, как дурак с мытой шеей, никто за ним не пришёл.. Но при сдаче смены всё было в ажуре - в камере лежащих не было.. Этот обман Филиппо вынёс молча - никаких экспанад с его стороны не последовало.
А вообще был он трогателен. Поскольку по средам и пятницам он, как добрый католик, мяса не ел, он все волокна мяса, встречавшиеся в супе (какое на Лубянке мясо!) использовал на бутерброды, чтоб съесть их в более скоромные дни. Так вот этими бутербродами (а ведь и порции хлеба были отмеряны!) он угощал других. Например, меня, когда я появился в камере. Но зато, когда я получил очередную передалу от матери (а она их передавала сколько могла), он, после того, как я угостил всех сокамерников, попросил лишний мандарин. Этот грузинский мандарин был для него живым воплощением Италии. Вообще при всей его малограмотности была в нём какая-то европейская, точней, романская грация и вот такое изящное благородство - особенно ощутимые на фоне нашего другого малограмотного сокамерника - каракалпака (о нём ниже).
Когда поняли, кто он по профессии (облицовщик мрамора, облицовывал ступени в домах и дворцах), кто-то сострил, что ведь и Лубянка, дворец (палаццо), стало быть, и здесь тебе и в карты в руки, он грустно произнёс:
- Да, палаццо... Палаццо!..Палаццо дель Лубьянка.
- Филиппо, поедешь в Италию? - спрашивали у него.
- Ой, не скажи ьакой слово! - отвечал он грустно.
Есть много оснований надеяться, что Италию он всё-таки увидел. Вскоре после смерти Сталина, уже в 1953-м, кажется, году, я узнал из газет, что группа итальянцев, содержавшихся в советских местах лишения свободы, освобождена и отбыла на родину. Надеюсь, что Филиппо Нери дожил до этого дня. Какую память унёс он о нас и нашей стране? Надеюсь, не только чёрную.
Правда, дома его ждало еще одно испытание. Ему наверняка очень трудно было убедить жителей своего городка, что то, что он рассказывает им о себе, с ним действительно было. Уж слишком неправдоподобно это выглядело. Люди гораздо более искушённые не верили в подобное. Помню, как другой итальянец, умный и образованный, возмушюнно не поверил мне, когда я рассказал ему историю моего товарища по ссылке, корабельного механика, Володи Вильневчица. Тот был арестован во владивостокском порту, когда его судно пришло из Японии, и препровождён в НКВД, На допросе выяснили только анкетные данные (имя, фамилию и прочее). Поскольку он был поляком и имел родственников в Польше, спросили еше, не переписывается ли он с ними и выяснили, что уже лет семь не переписывается, ибо вообще не любит писать письма. И это всё, о чём шла речь Почему его арестовали и в чём обвиняют, он так на этом допросе не узнал. А больше допросов не было. Вызвали его только через несколько месяцев, но уже не на допрос, а длч зачтения приговора. Он получил десять лет за контр-революционную деятельность (КРД) и отсидел их “от звонка до звонка” А потом ему за это же еще и вечную ссылку добавили. В ссылке он и умер, так и не узнав в чём дело.
- Нет! - вскричал мой приятель уже в 1973-м году, после всей “критики культа личности.- Нет! Никогда не поверю! Чтоб государство само просто так создавало себе врагов!.. Не верю! Этого и при Муссолини не было
И он был прав. Этого не было даже при Гитлере. А при Сталине бывало. И совсем не редко. Я бы и сам не поверил такому рассказу, если б не знал Вильневчица и не слышал сотни похожих. Если б не знал, что это так. Сила построенного Сталиным государства - в его неправдоподобности.
Если мне не изменяет память, я рассказал обо всех, кого застал в камере ! 60 при своём появлении там.. Может, был там еще кто-то, кого я забыл, но тут ничего не поделаешь. Помню этих четырёх.. Четыре человека - четыре трагедии. Они стали бытовой нормой для всех, кроме юрискосульта, который никак не мог привыкнуть к тому о чём сам говорил, как о “теории невероятностей”, господствующей в лубянском праве. Остальные привыкли.
Я отнюдь не был тогда приверженцем правовых норм, а токмо “революционной целесообразности”. Но хотя в своём мировоззрении я оставался “стойким несмотря ни на что”, сочувствие людям, жившее во мне, всё равно незаметно подтачивало эту стойкость и само мировоззрение.. Я яано начал “сближаться с классовым врагом” и с “мещанской стихией”..
А Лубянка продолжала разворачивать передо мной картину нашей истории во всей её запутанности и полноте. Скоро я увидел первого власовца. Мы ведь тогда почти ничего не знали о Власове и власовцах: изменники, предатели, пособники нацистов - и весь разговор. И вот сидел передо мной такой изменник, по типу добряк, какими часто бывают умелые, крупные и сильные мужчины, смотрел добрыми глазами и рассказывал о себе удивительные вещи. И хотелось его слушать, а ненавидеть не хотелось. Имя, отчество и фамилию этого человека я, к сожалению, тоже начисто забыл - назовём его для удобства придуманным именем Иван Михайлович (я и впредь в таких случаях буду давать реальным людям выдуманные имена).
Иван Михайлович был высококвалифицированным человеком - паровозным машинистом. До войны машинистом депо станции Конотоп, а после войны - работал на Воркутинской железной дороге, принадлежащей тогда НКВД. Оказывается, не всех власовцев сразу посадили в лагеря, многих (какую часть, я не знаю) просто загнали в ссылку - на Воркуту,. в Кузбасс,.. возможно куда-нибудь еще.
Поразившая меня деталь - и до войны, и после неё Иван Михайлович работал очень хорошо, был стахановцем и передовиком производства. Меня это поначалу шокировало. Как же так - прямо от сидения в президикмах во власовцы, а потом опять в передовики производства (только без президикмов). Но что делать, если хорошая работа была стихией его жизни. А президиумы - зола.
На Лубянку из ссылки Ивана Михайловича привезли не потому, что он был власовцем (власовцев вокруг было много), а по “открывшимся обстоятельствам”. Открывшимся обстоятельством было его пребывание во власовской школе пропагандистов в Дабендорфе под Берлином. Так что виток оказывался еще круче - от чествований под красными знамёнами до враждебной этим знамёнам пропаганды Всё так. Но ведь жил до войны этот стахановец на Украине, пережил -голодомор-, и всё, что он знал и видел, но что было задавлено страхом и пропагандой, легализовалось в сознании, когда он оказался в плену,. Да и могла ли сталинская бесстержневая пропаганда создать стойкое мировоззрение, устойчивое по отношению к другой, тоже социалистической и тоже тоталитарной? Он рассказывал, что ведь и у немцев сельское хозяйство было в значительной степени социализировано, только более разумно. “Бауэры” хозяйничали сами,, а молоко, например, по утрам выставляли за ограду, где бидоны подбирались специальными грузовиками. Они не имели права самостоятельно распоряжаться плодами своего труда (у них тоже была плановая экономика), но всё у них скупается государством, и вобщем они довольны. Вобщем (этого вывода он вслух не делал) всё это разумней, чем у нас.
Конечно, этому поддавались не все. Та же Галя Якубская, о которой я рассказывал в первой части, на которую она отозвалась, (оказалось, что она была женой не венгерского, как кто-то мне сказал, а советского офицера) рассказывала, как с ней вместе (она была выезена в Германию как “остарбайтер) ушли на Восток, на родину двадцать молодых советских офицеров. Правда, при прибытии на родину они все были расстреляны, но это другая тема. Для нас тут важно, что такие офицеры и солдаты были и что их было немало. Из того, что офицерам этим я сочувствую больше, нельзя делать вывод, что я в чём-то осуждаю Ивана Михайловича. В той круговерти, в которой он (да и вся страна) оказались, трудно определить, какая дорога правильная. Ставка на Гитлера и даже на то, чтоб в удобный момент перехватить у него инициативу была самообманом Но хотеть избавиться от тех,, кто способен был на деяния аналогичные убийству этих офицеров, -, непреступно
Но вернёмся к Ивану Михайловичу и к его следствию. Курсанство своё в Дабендорфе он поначалу полностью отрицал, говорил, что служиле, только в охране. Потом как-то плавно признал, что да, конечно, преподаватели школы иногда читали лекции и им, охране, но это только в порядке, так сказать, политпросвещения масс - пропагандистов из охранников не готовили. На этом он по-моему и стоял до конца, до того, как его забрали из нашей камеры. Не знаю, удалось ли ему удержаться на этой версии. О ней самой я тогда не думал. но сейчас на расстоянии задним числом я в неё не шибко верю, но искренне хотел бы, чтоб ему на своей версии удалось тогда настоять. Хотел бы потому, что в глазах советской власти быть пропагандистом враждебной стороны было страшней, чем быть палачем. Проявление другого восприятия событий. нарушало заколдованность общественного сознания, на которой всё держалось... Тем более, что власовская пропаганда, о чём я узнал потом, была совсем не то, что немецкая... Да немецкой практически и не было - не та заинтересованность, да и как она могла быть серьёзной, если Гитлер приказал прекратить в своей среде всякие разговоры об освободительной миссии германской армии в России. Солдаты должны были знать, что шли захватывать, а не освобождать. Идею “освободительной миссии” полагалось использовать только для пропаганды по ту (по нашу) сторону фронта для локальной цели - обмана и разложения пртивостоящих войск. Как при такой презумпции немецкие пропагандисты могли быть убедительными - зная, что врёшь от начала до конца? Это ведь сказывалось. Поэтому германские листовки были столь механистичны, топорны и недейственны.. В германских военных успехах начала войны роль пропаганды срели войск и населения противника была мизерна. Победы достигались бнз них и помимо них.
Те, кто учил власовских пропагандистов, были искренни. И не собирадись обманывать соотечественников (разве что и сами в чём-то обманывались). .Далеко не все из их курсантов были антисовечиками до войны. Но то, что на них обрушилось, то, что легализовалось в их сознании, требовало ответа Я не считаю их выбор хорошим, но не могу за него судить.
Иван Михайлович много рассказывал о преподавателях этой школы, о людях, с которыми я лет через двадцать пять познакомился, а кое с кем и подружился. Хорошо помню, что он употреблял имена Околовича, Поремского. Тогда эти имена для меня ничего не значили, теперь значат. Рассказывал он и о каком-то Роковиче, поджигавшем в начале тридцатых
колхозные амбары и ловко уходившем от погони. Действия, эти мне и теперь не представляются разумными.. Но от Иван Михайловича, от первого, я услышал, что Вторая дивизия РОА генерала Буйначенко, в которой он служил, в последние дни войны поддержала народное восстание в Праге, выбила из города немцев и тем спасла его от запланированного уничтожения. Сотрудничество власовцев с врагом было не слишком сердечным..Всё, что рассказывал этот человек было удивительным, сногсшибательным, расходившимся со всем, что я знал и чувствовал до сих пор, но я почему-то сразу ему поверил - в смысле реальности сообщаемых им фактов.. И сложность фигуры и положения Власова я тоже тогда впервые, конечно, еще не понял, но почувсьвовал благодаря Ивану Михайловичу. Так и вижу перед собой этого высокого, мощного, добродушного украинца, который как бы и сам удивляясь, но и наслаждаясь воспоминаниями, между делом рассказывает такие удивительные для меня тогдашнего, вещи.
Я еще не знал, насколько в страданиях таких, как он, в самом их пленении, которое официально считалось тёмным пятном на биографиях многих и многих, не только власовццев был персонально виноват Сталин, его невежество и дурная воля . 22 июня 1941-го года вся приграничная армия была органихованно подставлена им под удар, практически выдана противнику, из-за чего население пол-страны оказалось под оккупантами, а спрашивать за это после войны стали с подставленных и оккупированных.. Даже если они были оставалены на свободе, они обязаны были утвердительно отвечать на вопросы всех анкет: “Были ли Вы в плену?” Или, того интересней “Находились ли Вы во время Великой Отечественной войны на территории, временно оккуппированной противником?”. И этот ответ превращал их в граждан второго сорта.
Я был тогда еще глуп и дух мой, выражаясь языком Чеслава Милоша, был пленённым, но всё-таки человеческую невиновность всех этих людей я чувствовал. Чувствовал, что их подхватило поднятой не ими злой волной и понесло...Лубянка учила.
Тема пленных была тогда на Лубянке “модной” Они были почти во всех камерах, о плене и возвращении были лочти все рассказы. .У нас к этой теме имели отношение еще три человека, в разное время сидевшие в нашей камере. Два - ближе к концу моего пребывания в ней и один - примерно с середины. Рассказ об этом третьем я отложу на позже. А сейчас буду говорить только о первых двух Запомнил я только имя одного из них, а другого опять не помню ни имени, ни отчества, ни фамилии. Начну всё-таки с него. Справедливо или нет, к нему одному из всех встреченных мной,”пленяг” (словечко более позднего происхождения) я относился с глухим недоверием. Был он из Нижнего Новгорода, тогда Горького, там был вроде партийным работником (тогда это в моих глазах человека не компрометировало), говорил, что в немецком лагере состоял в подпольной антифашистской организации военнопленных. Неправдоподобного в этой ситуации - антигитлеровский подпольщик в советской тюрьме - не было ничего. Великий вождь не терпел и такой самодеятельности: “не поручили - не бунтуй”, хоть и против врага. От человека, способного к самодеятельности “там”, неизвестно чего ожидать здесь. Так были воспитаны его органы: хватай, не думая,зачем, всех, кто высовывается. Да и вообще не притворство ли всё это было, чтоб завоевать доверие, а потом вредить? Короче по всем параметрам сталинщины - такого надёжней посадить.. Недоверие моё вызывала не ситуация, а он сам. Его любимые речения: немецкое -“Ауфштейн - нихт ферштейн, абер эссэн нихт фергессен” (“Встать! (с потели)” - не понимаю, но есть - не забываю) или русская “При советской власти неплохо жили и при всякой не пропадём” - которые он довольно часто с удовольствием повторял, как мне казалось и кажется, гораздо больше говорили о среде его лагерного обитания, чем его рассказы. Я не утверждаю, что на нём лежат тяжёлые вины или что он на Лубянке сидел не зря. Я этого не знаю. Кроме того, и его не надо было подвергать испытанием - славать в плен и не защищать “Красным крестом”. Я вообще не знаю той меры страданий, которые довелось испытать этому человеку (а она в любом случае не мала). Я просто говорю, что исходило от него какое-то ощущение нечистоты и что был этот нижегородец мне неприятен. Допускаю, что это впечатдение ложно, но оно было именно таким. Ничего особо интересного или существенного он о себе не рассказывал. И мне не запомнилось.
Второго “пленягу” звали Серёжей. Когда я думаю о нём, сердце моё наполняется теплом и болью. Хотя по взглядам он был антисемит. Теоретический, не определяющий общим своим убеждением отношение к живым конкреиным людям. Причём, антисемитизм этот возник в плену и под воздействием гитлеровской пропаганды, хотя идеологии гитлеризма он остался чужд. Но он поверил пропагандистской фальшивке.. Ему показали советскую газету со статьёй Эренбурга. Газета выглядела подлинной, и статья была подлинной. Но в этой статье был подменён один абзац. Вместо подлинного, вырезаного, был вмонтирован другой. Статья в целом в духе всей нашей военной пропаганды призывала советских воинов придти в Германию и отомстить.И поэтому вставленный абзац, где о пленных, говорилось, что они предали родину и теперь объедаются в плену шоколадом и другими изысканными, явствами, а советский воин призывался, придя в Германию, отомстить и им - выглядел почти естественно. И никакими доводами нельзя было убедить Серёжу, что это подделка,, что это пртиворечит всей советской военной пропаганде, неустанно расписывавшей именно ужасы плена и страдания пленных, что Эренбург такого не писал, а если б сошёл с ума и написал, то никто бы этого не напечатал, ибо это описание блаженства в плену политорганы сочли бы пропагандой сдачи в плен (раз там так хорошо, то все и побегут). Ничто не действовало - он сам видел эту газету, а полиграфичекие фокусы были ему неведомы. Он был глубоко оскорблён этой статьёй и ненавидел Эренбурга, а с ним всех таких евреев. Но при этом был он человеком абсолютно светлым и обаятельным:, широкое веснущатое, почти мальчишечье лицо, спокойное доброжелательное выражение больших серах глаз, общее ощущение разумности.. По профессии он был шофёр-механик, и в плен в 1941-м. завела его профессия - выполняя задание командования, заехал на своём грузовике туда, куда его послали, а там уже были немцы.
Это был не первый удар судьбы. Вот уж по ком история его страны проехала всеми своими лемехами. В начале тридцатых его мать раскулачили. Именно мать, ибо отец, который в середине двадцатых считался зажиточным, лавно умер. “Кулачка” эта четвёртый год была вдовой и еле сводила концы с концами. Это было нелепо, но против разнарядки не попрёшь. Нелепость этого раскулачивания была настолько очевидна, что её даже не выслали, она просто ушла жить в соседнюю деревню, потом стала работать в колхозе, а Серёжа, выучившись на шофёра, стал работать в Москве. Оттуда и ушёл на фронт, фактически в плен.
В плену он работал на заводе, обтачивал детали. Его сменщиком был пожилой немец, квалифицированный мастер. Серёжа ему понравился с самого началах Он часто даже приносил ему из-дому что-нибудь поесть. Но главное, в первый же день он объяснил Серёже правила игры: Серёжа должен за смену обтачивать восемь деталей, а сам он, как немец, будет обрабатывать десять. И генуг., Немец этот явно не питал тёплых чувств к Гитлеру. Так они и жили довольно долго. Но потом на их горе прибыл с Украины какой-то стахановец-доброволец и в первый же день обработал двадцать деталей. Немцу был большой втык, и потом он говорил Серёже ругая нового коллегу:
- Плохой человек. Никакой солидарности.
А где мог получить представление о солидарности советский стахановец?
Но это еше не было бедой. Беда пришла примерно в марте 1945 года, когда война шла уже к концу. Серёжа случайно сломал станок. Ему грозил трибунал за саботаж и расстрел. Чтоб избежать этой судьбы, он подал заявление в разведшколу. И тогда - в марте 1945-го! - был в нёё зачислен. Естественно, он понимал, что закончить эту школу он уже не успеет. Думаю, что и немцы это понимали, но тоталитарная машина продолжала работать - такое понимание называлось пораженчеством.. В конце концов вся разведшкола, - она в основном состояла из русских - поднялась и в полном боевом порядке вместе с командованием ушла в Швейцарию, где была интернирована. Серёжа стал работать у баура. Бауер не мог нахвалиться на своего нового работника и хотел даже выдать за него свою дочь. Но Серёжу манило домой. Его уговаривали не губить себя, но он подал заявление и вернулся. При проверках рассказал обо всём, кроме как о разведшколе.. Вернувшись,, стал работать в гараже возле Парка культуры. Всё шло хорошо. Но через год-потора вдруг пришёл некто и попытался договориться с ним о ремонте швейцарской машины, привезенной им, дескать, из Германии. Серёжа ответил:
- Да бросьте Вы...Я ведь знаю откуда Вы..
Тот запротестовал: “Что ты, что ты...”
Но скоро, конечно, Серёжу арестовали. Когда его спросили, почему он скрыл от репатриационных властей, что учился в разведшколе, он ответил прямо:
- А хотел немного дома на свободе пожить.
И вот официальный советский портрет Серёжи: кулацкий недобиток, из ненависти к советской власти добровольно сдавшийся в плен к немцам вместе с доверенным ему Родиной грузовиком, укреплявший германскую военную мощь работой на заводе, за лва месяцы до крушения Германии, когда её гибель была некминуема, добровольно пошедший в их разведшколу - чтоб и дальше как можно больше вредить советской власти.,
Разумеется, я не читал этой характеристики. Но вряд ли та, которая была приложена к делу, пошедшему в трибунал или ОСО, сильно отличалась от придуманной мной. Всё это как бы основано на фактах, но при этом, как видит читатель, всё это от начала до конца наглая ложь и просто чушь собачья. Но логика бреда была растворена в самой атмосфере Лубянки (одной ли Лубянки?).И вот вам результат - хороший, честный, работящий человек, не виновный ни перед кем (это перед ним почти все виноваты!) - сидит в тюрьме и ждёт жестокого приговора.. И можете не сомневаться - не знаю когда и какой (меня увели раньше), но приговор, и жестокий, последовал. Шутка ли - измена родине! При всей своей самозадуренности я и тогда не думал, что Серёжа хоть в какой-то мере виноват и должен сидеть.
Но кроме историй, которые стояли за каждым, был еше общий быт камеры. Камера хронически страдала от отсутствия папирос и особенно спичек. Всё это поступало только с приходящими с воли и из передач. Каждый получающий передачи выделял кое-что и для товарищей. Но передачи в этом смысле были источником ненадёжным - некурящим, в том числе, мне, родные таких вещей не передавали, а у курящих не всегда были родственники - тем более, в Москве и в пределах досягаемости. Но внезапно курильщикам повезло. Продуктовые передачи отменили, передавать стало возможно только деньги, до ста рублей в месяц -для ларька. Раз в месяц или в две недели появлялся “ларёшник”, раздавал типографски отпечатанные бланки заказов со списком предлагаемых продуктов. Против каждого наименования стояла цена. Те, у кого на счету были деньги, могли выписать их, но в строго лимитированном количестве. Можно было выписать и несколько пачек папирос -Беломор- со спичками. Их выписывали и некурящие., - для товарищей. Полагалось ли курящим “табачное довольствие”, не помню, но помню, что всегда не хватало спичек. Наша камера от этого не страдала: выручал Алексей Михайлович. Голь на выдумки хитра - все спичечные коробки поступали к нему, а он с ювелирной аккуратностью раскалывал каждую спичку на неимоверное количество (чуть ли не на восемь, а может даже больше) тонких - иначе не скажешь - лепестков. Помню, когда появился Серёжа, он, еще не зная наших правил, между делом, о чём-то рассказывая, попытался прикурить ЦЕЛОЙ спичкой из захваченного из-дому коробка. Он тут же был остановлен в этом своём расточительстве Алексее Михайловичем:
- Вы что? - так нам закуривать скоро будет нечем! А ну-ка, давайте сюда Ваши спички!
Серёжа подчинился, а Алексей Михайлович тут же у него на глазах приступил к их раскалыванию. Серёжа отнёсся к этому скептически и высказался в том смысле, что по его мнению, всё равно “шилом моря не нагреешь”.
- Не нагреешь, говорите? - проговорил как-то себе под нос Алексей Михайлович - Посмотрим.
И естественно Серёже пришлось убедиться в своей неопытности. Правда у этой пиротехнически-экономической системы был существенный недостаток - зажигать такие “спички” умел тоже только её создатель, сам Алексей Михайлович.. Но недостаток этот не ощущался, ибо он всегда был рад помочь любому желающему закурить, - зажигал свои “спички” в любое время по первому требованию. На Лубянке времени у всех хватало.
В эту камеру приходили разные люди и быстро обживались в ней, осваивались, успокаивались (если с воли). К сожалению, как уже неоднократно убеждался читатель, меня с годами стала подводить память на имена.. И неудобно мне серьёзных и уважаемых мной людей вспоминать без, имени-отчества. Без фамилий куда ни шло, а без имени отчества - тяжело. Придётся придумывать им для удобства условные имена-отчесьва..
Так я не помню имени-очества своего коллеги, литератора Сименса, с которым в камере подружился. Фигура эта в высшей степени любопытная. По происхождению он был швейцарцем, предки которого в незапамятные времена поселились в Одессе. Это сбивало многих с толку. В ордере на арест у этого спонтанного остроумца (потому и сел) в графе “национальность”, как по заказу значилось :”щвейцарец (или еврей)”. Вот как получается: это я помню, а имя-отчество забыл. Что ж, назову его для удобства Артуром Петровичем. Главной его бедой, -на что он мне часто со смехом жаловался - было его спонтанное, а следовательно, неконтролируемое остроумие. Конечно. бедой это было только в специфических условиях сталинщины Он и в камере острил, и иногда весьиа рискованно, но не намеренно, а по ходу разговора. Каждый раз сокрушённо отмечая: “Вот видите!”, но продолжая в том же духе. Было ли это опасно? Не знаю. Стукачей, как будто в нашей камере не было, но ручаться за это я бы всё равно не стал. Слишком велик был риск И слишком велики возможности следствия - кто-то мог это делать за обещание сохранить жизнь.. Да и такой открытый сталинист, как я, тоже мог внушать опасения.. На стукача я, конечно, и тогда не был похож, но диалектисеская идейность иногда заводили людей очень далеко от морали, совести и их. собственной сущности. Я этого избежал, но кто мог знать это наперёд? Но, допустим, меня он мог чувствовать лучше, чем других, как более знакомого ему по типу,, но ведь в камере были и люди, менее понятные ему, чем я. Всё равно он обречённо острил. Он говорил, что самим складом ума в такое трудное время (права “времени” искренне или нет, не ставились под вопрос) осуждён на посадку. Мои взгляды, моё отношение к “времени” он, похоже, искренне разделял, как почти вся искавшая объяснений тогдашняя интеллигенция (смейтесь, нынешние смельчаки, но тогда признваать, что дважды два четыре было не только опасней, но и духовно трудней, чем вам сегодня смело показывать задницу публике) , вместе со мной он “с глубиной” и вряд ли притворно ругал троцкистов. Кроме того, он принёс в камеру информацию о первой (не 1949, а еще только 1948 года) волне антикосмополитской кампании. Мы оба пытались что-то в ней понять и как-то её осмыслить (сиречь, оправдать). Я высказал предположение, что существует тонкая грань между интернационализмом, якобы не исключающем патриотизма и космополитизмом (откуда я мог это знать?), его исключающим, и те, кого обвиняют, эту грань нарушили. Артур Петрович сказал, что я прав, что так это истолковывается и официально. Рассказал Артур Петрович, что во время этой кампании прозвучали и антисемитские нотки, но мы оба сочли, что кто-то под шумок использовал эту нужную (кому и зачем?) кампанию для проявления своих низких инстинктов. Вопрос, почему им раньше не давали, а теперь дали это делать, нам старательно в голову не приходил. Тем более, что кампания тогда вроде бы заглохла.
Артур Петрович был до мозга костей интеллигентом и литератором. Через жену он был прикосновенен к окружению Пастернака. Впрочем, Пастернак тогда и сам был недалёк от этих взглядов и чувств. Это был период сборников -На ранних поездах- и -Земной простор-, о коих Глазков не совсем справедливо писал:
Нынче души всех людей в ушибах,
Не хватает хлеба и вина...
...Пастернак отрёкся от ошибок! -
Вот какие нынче времена
Особых отречений сборники эти не содержали,, в них было много очень хороших стихов (Глазков воспринял как отречение “измену” Пастернака своей старой поэтике) но атмосфера признания происходящего всю-таки ощущалась. и у него. Что-то же Пастернак имел в виду, когда годы спустя писал:
Но я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча,
И горе возвела в позор
Мещан и оптимистов корча
Всем тем, кому я доверял,
Я с той поры уже не верен.
...Я человека потерял
С тех пор, как всеми он потерян.
Вряд ли Пастернак был в этом грешнее кого-либо другого, но такой глубины покаяния я не встречал ни у кого. Но всё же грех был - признание сталинщины невозможно без возведения горя (чаще чужого, но бывало и собственного) если не в позор, то в нечто бесконечно малое, чем мыслящий индивид обязан пренебречь. А что как не признание этого, выраженное в известном рпзговоре желание запросто и на равных поговорить с вождём о жизни и смерти? Это ведь не с кем-то на равных, а с творцом “великого перелома” и не когда-то, а в начале массовых репрессий конца тридцатых
Так что наши с Артур Петровичем беседы в камере ! 60 были вполне типичны и для многих на воле. И, конечно, я тоже “горе возводил в позор”, принимая сталинщину.. И даже теперь боялся “ невзведения в позор” больше, чем самого горя. Но принимая и пренебрегая,, я всё-таки об этом “горе” писал - хотя бы о том, что им надо пренебречь, это меня беспокоило, сверлило, требовало ответа. Видимо, нечто подобное происходило и с Сименсом - но он острил. Наш новый тогда сокамерник профессор Ромашов, выслущав эти мои рассуждения, заметил, что так и в математике - согласно “теории больших чисел”, чем большими числами мы оперируем, тем ничтожней ошибка, Я думаю (теперь, тогда этого не понял), что его замечание содержало большую долю иронии по отношению ко мне - он конечно, понимал, что относить эту теорию к человеческим судьбам неуместно. Да разве на Лубянке скажешь! Но ирония, содержащаяся в его словах, и неосознанная осталась во мне и делало свою работу. Спасибо и на том
Профессор-ихтиолог, доктор биологических наук (докторскую ему присвоили без защиты за исследование и описание зеркального карпа) Арсений Викентьевич (назовём его так) Ромашов был вообще личностью замечательной. Он относился к той же кондовой русской интеллигенции, что и доцент Василенко, да и сел по тому же делу - за слушание в чьём-то доме “террористической” повести Даниила Андреева. Поскольку он был биологом и “вейсманистом-морганистом, он по тогдашнему времени мог сесть и за это, что мы сразу и подумали, когда он сказал нам, кто он есть, но советская действительность оказалась богаче и сложней: слушание повести затмило его научные прегрешения. В отличие от Василенко он сохранял всё время присутствие духа, и ироничность. Хоть я был тогда самоуверенным варваром и старую интеллигенцию считал (в отличие от “нас”!) слабаками , не знающими чего-то главного (чего именно?), присутствие рядом сильного и культурного интеллекта я всегда ощущал и откликался на него. Так было и сейчас Впервые имя Достоевского, употреблённое не просто как имя писателя, а как предмет ежедневного интеллектельно-духовного обихода, я услышал от Арсения Викентьевима.. И почувствовал за этим традицию десятилетий, целую среду, её высокий уровень. Еще только почувствовал, а не осознал, но всё же....
Кто-то предложил, чтоб Арсений Викентьевич прочёл нам несколько лекций о вейсманизме-морганизме, о котором трубили все газеты, а мы ничего не знали.. Весь “коллектив камеры” это предложение поддержал. Арсений Викентьевич охотно согласился. И допольно долго каждый день после обеда, оставив чтение, домино и шахматы (всё это допускалось) мы, торжественно усаживались вокруг стола и слушали его. Как я теперь понимаю, задача его была непростой. Конечно в том, о чём он читал, все мы были неосведомлены одинаково, но всё же немногочисленную его, но благодарную аудиторию составляли люди разных уровней образования и развития, а надо былои быть доступным всем присутствующим. С этой задачей он справлялся блестяще, и лекции его были интересны всем. Я, например, узнал очень много нового..
Оказалось, что известный по школе давний спор дарвинистов с ламаркистами о том, что влияет на наследственность - естественный отбор или условия и образ жизни животного -. никогда не кончался и продолжается до сих пор. До недавнего времени у нас официально поддерживался дарвинизм, что совпадало и с марксизмом, и с традицией российской науки. Но Лысенко (о котором наш лектор отзывался вполне толерантно) объявил войну “буржуазной” науке, которой оказался дарвинизм, и открыто признал себя ламаркистом. Ламаркисты в науке были и без него, но беда в том, что Ласенко был только талантливым селекционером, а вовсе не учёным, способным к широким обобщениям и имеющий для них основания.. Его обобщения не считаются с эксперементальными фактами, добытыми наукой. Лысенковской лемагогии и его “дискуссионных” приёмов Арсений Викентьевич не касался - это было проблемой не научной. Он рассказывал про опыты Менделя с наследственностью, о хромосомах, о признаках, при передаче наследственнорсти подавляющих и подавляемых (термины другие, но я их забыл).. У меня возник вопрос: а не может ли быть, что среда и образ жизни животного влияют на хромосомы. а через это на мутацию. На это Арсений Викентьевич ответил, что возможно это и так, но такой связи никто пока не обнаружил и не доказал. То-есть, он не отрицал априори такой возможности, но утверждал только то, что ему и науке было уже известно. Лекции профессора Ромашова были для менят еще и школой доказательного мышления. Это опять-таки не значит, что я его навыки усвоил уже тогда, но они остались в моей памяти и “работали”. Я рад, что встретился с этим человеком. Тюрьма, хоть и в недобрый час, расширяла мой кругозор, она сводила меня с людьми, с которыми я вряд ли бы встретился иначе.
Я могу еще представить, что гле-нибудь как-нибудь мог пересечься с Арсением Викентьевичем, но с Николаем Сергеевичем (дадим ему это имя-отчество) Соколовым, инженером, ответственным работником одного из промышленных министерств, мне больше бы встретиться было негде.. А тут встретились.
Он появился в камере молчаливый и мрачный, вобщем, подавленный. Арест его ошеломил. Несколько дней он продолжал мрачно молчать - приходил в себя. Потом стал разговаривать. Но словоохотливостью он, видимо, и до ареста не отличался. В чём состояло его дело, я так никогда и не узнал, он об этом не говорил, у него не возникало потребности советоваться с кем-нибудь. об этом. Думаю, что сказывалась в этом больше министерская выучка, чем непосредственное недоверие.. О себе рассказывал больше. Я узнал, что он участник Гражданской войны - это тогда в моих глазах стояло очень высоко. Но посадили его, видимо не в связи с этим - не в таких чинах воевал. Не похоже, чтоб была здесь 5810 - вряд ли он где-дибо допустил рискованное высказывание. Но, человек честный и добросовестный, он мог слишком настаивать на решении, которое считал правильным или критиковать с его точки зрения неправильное. А неправильное могло оказаться изначально Высочайшим или потом высочайше одобренным. И тогда - “Подать сюда Тяпкина-Ляпкина!” А мог он и просто стать жертвой самума, вроде того, что налетел однажды на шахуринское министерстве авиации.
Он очень хорошо разбирался во всей современной ему элите: в повышениях, понижениях, в назначениях и отставках - всегда знал, о ком речь.. Суждения его в других делах часто бывали ограничены. Но моё восторженное приятие действительности его явно раздражало. Не потому, что он был против. Похоже, сначала не совсем мне верил. Но в принципе потому, что считал лишним видеть здесь какие-то вопросы и отвечать на них - всё и так должно быть ясно.. Потом он ко мне потеплел. И однажды, когда видимо, я развивал перед ним нечто в духе “И значит мало быть своим& А надо быть необходимым” - он вдруг сказал, что всё это правильно, но жизнь сложней. “
- Ведь мы с тобой преданы, а доносить ни я, ни ты не пойдём, потому что отвратительно злоупотреблять доверием.
Я не ручаюсь за текстуальную точность, может выразился он не совсем так, но сказал он именно это. И я потом был очень ему благодарен. С этой минуты я - смейтесь нынешние мудрецы - перестал стыдиться того, что не могу рассказывать следователям о тех, с чьими “неверными” и даже “вредными” взглядами я спорил до ареста. Это ведь тоже феномен: стыдиться, что НЕ предаёшь. Правда, феномен это, скорей, двадцатых годов, из тогдашних революционно- антиинтеллигентских писаний - я был тут анахронизмом. Но так было. Николай Сергеевич был тем, кто, вовсе не имея этого ввиду, от такого противоестественного стыда меня избавил. Всё-таки и под прессом развращающей власти и противоестественной идеологии традиции нормального поведения передавались. Как и культура вообще.
Как сложились судьбы хотя бы москвичей из нашей камеры? Про Ромашова я знаю, что он потом вернулся и работал, как, впрочем, и Василенко. Сименса я онажды встретил во дворе Дома Ростовых на Поварской (Союза писателей) , когда он бежал куда-то по делу. Поприветствовали друг друга, как ни в чём не бывало, словно видимся хотя бы два раза в год, и он заспешил дальше.. Было это в районе шестидесятых, и больше я его никогда не видел. Об остальных ничего не знаю. Ни о Соколове, ни об еще двух весьма примечательных людях, о которых еще не говорил. Один из них, имя, отчество, и фамилию которого я опять-таки забыл начисто, но назову здесь Алексей Алексеевич, облалал релкостной для человека того времени ясностью понимания происходящего. В отлтчие от всех, сидевших в камере, был этот человек открытым и законченным антисоветчиком, чего не скрывал и от следствия. И был он таким всегда. И до тех пор, несмотря на бдительность органов - был им совершенно безнаказанно. “Работники органов”, как я уже говорил,, были специалистами больше по потенциальным противникам, чем по реальным. Правда, в 1934-м году ГПУ как то вышло на него и посадило, но соседи показали, что он возмущался гтилеровскими погромами и делом о поджоге рейхстага, и это в те “идиллические” времена (до убийства Кирова) было сочтено доказательстм его лойяльности. Его выпустили. С тех пор он буквально не закрывал рта, разоблачая советскую реальность, говорил правду, и всё сходило. с рук Да и на этот раз погубила его не правла, которую он говорил, а какое-то мечтательное хвастовство. Ну и, как говорится. - сруксру дф ауььу (ищи женщину. фр.). Впрочем, искать особенно и не надо было, она сама нашлась. Онажды, просвещая свою любовницу, он не удержался в границах реальности и выдал желаемое за действительное - “признался” ей, что является резидентом британской разведки -Интеллеженс сервис-. Выносить просто антисоветские высказывания, эта женщина (да еще в период острого дефицита мужиков), видно, еще соглашалась - мало ли что мужики болтают. Но это признание оказалось чрезмерным, оно превышало все мыслимые представления и нормы - с этим на душе она жить не могла, испугалась и донесла. Его арестовали. Но насколько я помню по его рассказам, в деле упоминания о шпионаже не было. Видно после такого серьёзного доноса за дело взялась контр-разведка. Не каждый же день встречается человек. который сам о себе говорит такое - надо было выявить его шпионские связи. За Алексеем Алексеевичем установилась сдежка и быстро выяснилолсь, что таких связей у него нет и шпионажем тут не пахнет. Однако попутно та же конт-разведка, выяснив, что он не резидент, вероятно, столь же неопровержимо установила, что он ярый антисоветчик и передала его дело в другой отдел - “по принадлежности” Так он попал в нашу камеру, где сидели преступники не столь важные..Поскольку шпионаж исключался, а Алексей Алексеевич и от следствия не скрывал своих антисоветских и антисталинских взглядов, попытались это использовать и под шумок пришить ему и террор. Дескать Вы ведь ненавидите товарища Сталина, так, наверно, лелеяли.... Но это уловки Алексей Алексеевич гневно отмёл:
- Нет, я против террора - одного убьёщь, другого поставят...Нет, надо всю систему с корнем выдрать
И хотя он действительно не занимался и не собирался заниматься террором, в этой позиции была и хитрость. Как он говорил “Террор мне всё-таки удалось с себя сбросить”. Статью 588 (террор) ему заменили на ширпотреб МГБ - статью 5810, (антисоветская агитация) - на статью, которую давали анекдотчикам и тем кто случайно не при тех при ком можно, пытался “обобщать недостатки”. Как я уже говорил, МГБ (не путать с КГБ) было репрессивным органом, способным подавлять предполагаемое или потенциальное сопротивление, но терявшимся от неожиланности при соприкосновении с реальными противниками режима. Оно в таких случаях не видяло для себя другого выхода (во всяком случае, если не было открытого силового сопротивления, а его не было) кроме как подверстывание их под мнимые, с которыми оно в основном и имело дело. Репрессии КГБ тоже были преступными и незаконными, но тут хотя бы сами гебисты понимали, кого и почему они сажают.
Как с ним вести себя, следствие не знало. Человек во всём сознавался, а использовать это нельзя. Попытались разработать силлогизм: “раз Вы против Сталина, значит, Вы за Гитлера”, но тщетно.
- Нет, я против всякого вождизма - парировал эти попытки Алексей Алексеевич. И следователи опять терялись. Добыча сама шла в руки, человек добровольно сознавался в том, от чего все другие руками и ногами отбивались, а больше чем на агитацию не натягивалось.
Разумеется, я отнюдь не жалею, что сталинская фемила так и не смогла подобрать адекватного юридического ключика к таким, как Алексей Алексеевич. До и не радуюсь - ибо что этой фемида ключики! Она могла работать и отмычкой, и просто кувалдой Расстрел по этой статье был тогдашними правилами исключён, но”впаяли” ему, скорей всего, всё-таки немало - игра сталинской фемиды в юридические формы была более, чем эфемерной. Но эта юридическая (да и идеологическая) беспомощность больше всего говорит о сути сталинского псевдоидеократического государства..
Так что ирония моя относится к ситуации, но никак не к Алексею Алексеевичу. Он к иронии не располагал. Ни внешностью - был он широкоплечий крепкий человек, хорошего роста, в моём восприятии, пожилой (лет сорока-пятидесяти), по виду мастеровой, мастер - ни поведением.
Работал он контролёром Министерства финансов на Гознаке, что тоже давало ему материал для критики системы.
- Вот, представьте себе, на гознаке прокатывается золотая фольга. Вдоль линии идёт вальцовщик. Он работает, и тяжело. Получает семьдсот рублей (долнфлриенных. Н.К.). Рядом с ним мдёт бездельник, контролёр Гознака, смотрит, чтоб он чего не украл - получает тысячу. А рядом с ними, следя, чтоб они оба чего не украли, иду я, глапный бездельник - контролёр Минфина, получаю тысячу четыреста. Так и всё.
От него я впервые услышлал, что дотация государства к продажной цене автомашины -Москвич-, которая продавалась очередникам за пять тысяч рублей, составляет тысяч пятнадцать-двадцать., и в той же пропорции присутствовала дотация и в продажной цене автомобиля “Победа”. Дотации были секретны и делались из пропагандно-политических соображений. Нельзя было допустить, чтобы в передовой индустриальной и вдобавок социалистической стране совсем не было частного автомобилевладения.
Всё это не удивительно сегодня, но тогда, в 1948-м году, когда передовое мышление не шло дальше, чем “Сталин предал революцию”,, что было не только крайне опасно, но требовало и немало дууховной смелости. слова этого “контролёра Минфина” поражали своей простотой и неопровержимостью Цифры, приводимые им, больше совпадали с общим интуитивным ощущением нашей повседневности, чем официальные, были достоверней. Объясняли например, почему так всё-таки непросто приобрести автомобиль. Короче, отрицание Алексеем Алексеевичем советского строя отнюдь не объяснялось эмоциональными всплескам, общей неуравновешенностью, неуёмным самоутверждением или честолюбивым желанием отличиться. Его мысли выглядели экстравагантнно, но были экстравагантнос не они, а привычная нам советская повседневность- особенно тогда. Его отрицание строя было основано на знании и понимании окружающей его жизни и трезвой оценке её протвоесественной экономики. Он видел то, что видели все, но он в отличие от большинства верил своим глазам. Я и тогда верил каждому его слову и не сомневался в его честности, хоть, конечно не мог согласиться с его выводами.
Как можно было сочетать сохранение верности мировоззрению с доверием к его словам? Это равносильно ответу на вопрос, как можно было жить в России, да еше пытаться мыслить при Сталине? Жили люди как-то. Мы ведь были рождены в этом искажённом мире. Хватались за что угодно. Как я за .теорию больших чисел” (математика за неё ответственности не несёт), которая всё на свете могла свести к малостям, которыми можно и следует пренебречь.
Но однажды на пороге нашей камеры возник высокий седой и крепки человек, рождённый явно “не в этом мире. Он встал на пороге, несколько выгнув вперёд голову, исподлобья оглядел всё и всех и спокойно произнёс:
- Здравствуйте. Эта камера всё-таки больше той. в которой я сидел до этого.
Стало ясно, что его только сегодня арестовали, и он имеет ввиду бокс.
Человек уселся на пододвинутый ему стул, и стал подробно рассказывать газетные новости. Рассказал все. От него мы узнали об Израиле и о войне в Палестине. Причём, он выказал одинаковое презрение к обеим борющимся сторонам. Короче, обстоятельно рассказал всё, что знал. И только выполнив этот свой долг, он упомянул о том, что камнем лежало у него на душе - он оставил дома больных жену и дочь, для которых был единственным кормильцем и защитой - он работал мастером в “-Мосгазе- Так появился в нашей камере Михаил Петрович Уралов (за имя- отчество опять-таки не ручаюсь), несгибаемый анархист и террорист дореволюционных времён - это тоже .выяснилось почти сразу, Это он нам сообщил, чтоб объяснить, что в тюрьме он отнюдь не первый раз. Но сидел он, как выяснилось, больше при царе, а в советские времена только раз- году в двадцать четвёртом - за попытку подкопа под Бутырскую тюрьму. Но в тюрьме тогда пробыл недолго, его выручили старые дружки, товарищи по подполью и тюрьмам, работавшие теперь в ЧК
В этом нет ничего удивительного. В ЧК работало много бывших анархистов и левых эсэров, желавших его выручить, как старого товарища.. Да и среди большевиков такие нашлись бы.. Ведь до революции только в эмиграции среди революционеров существовало строгое разделение на партии, а на территории России это мало проявлялось - явки были общими, враг тоже общий, а тюрьмы, каторга и ссылки - и говорить нечего. Они могли сожалеть, что он не понимал их абсолютной правоты, но держать его в тюрьме за то, что он хотел освободить товарищей - им всё-таки было как-то неловко. Всё-таки свой , а не сторонник капитализма.
Но вот незадача - когда он сидел при царе и за подкоп, ему было всё понятно. А теперь...
... - Но почему меня арестовали сейчас - удивлялся он - ума не приложу. Политикой я ведь давно не занимаюсь.
- А может, Вы где-нибудь не то сказали? - попытался вопросом развеять его непонимание Алексей Михайлович. И напрасно.
- Нет - отрезал новичок—я был осторожен - И добавил, помолчав - А те, с кем я разговаривал, не донесли, это исключено. Ну, ничего - заверил он нас - мне не впрвые за свою жизнь разговаривать со следователем.
И он был прав: На него никто не донёс. Но он не понимал, что его арестовали за биографию. И еще - что со следователями, привыкшими вести такие дела, ему прелстояло встретиться впервые. При “проклятом царизме”, с которым он вёл борьбу не на жизнь, а нИ-смерть, такие не водились. Не говоря уже о том, что при царе и сам он никогда не гадал, за что вдруг его арестовали (это-то он всегда знал!), а только старался понять,, что им известно и что можно еще скрыть. Правда, и тогда следователи, и тюремщики к таким, как он, относились совсем не столь толерантно, как к социал-демократам. От последних исходила угроза потенциальная, а от таких, как он, - непосредственная: они стреляли и швыряли бомбы. И награждали за них охотней - как за избавление от непосредственной опасности. Но и законы в отношении таких нарушались безнаказанней - Михаил Петрович однажды в Орловском Централе больше года просидел в холодном карцере, что воспрещалось, но сошло. Всё же это была война. Товарищи Михаила Петровича при случае и начальника Централа могли хлопнуть - за своего товарища, которого так долго мучали карцером или по какому-нибудь другому поводу.
Грехов перед большевиками у Михаила Петровича, кроме упомянутого подкопа, за который он уже вроде отчасти отсидел, тоже не было. Он был анархистом, но анархистом правым - русская политическая жизнь была чрезвычайно разветслена.. Всю Гражданскую войну он так или иначе провоевал на стороне красных - отчасти, правда, в отрядах Махно, где был комиссаром от анархистов. Однажды он в этом качестве даже спас целый вагон комиссров-большевикрв, которых братва хотела пустить в расход. Так что перед большевиками у него быди даже заслуги. А перед Сталиным у него и грехов быть не могло -Михаил Петрович ушёл в частную жизнь еще до воцарения этого Вождя. Несмотря на весь свой опыт, он никак не мог понять. в чём дело, зачем он понадобился чекистам?.Он о большевиках знал всё, но, закапсюлировавшись, проглядел изменения, внесённые сталинщиной.
На следующий день Михаила Петровича вызвали на допрос и впервые в жизни он отправился “разговаривать со следователем” не для того, чтоб скрывать, а чтобы выяснять. Судя по его молчанию после допроса, выяснить ему ничего не удалось
Арестовали Михаила Петровича безусловно только за биографию, но апетит приходит во время еды. Скорее всего, следствию захотелось эту красочную биографию использовать и, так сказать, пустить его “по свециальности” - заставить признать себя террористом сегодняшним. Но старик он был крепкий, на нём где сядешь, там и слезешь. Тогда (это уже не предположение) стали его “допрашивать” каждую ночь., а днём не давать спать на общих основаниях. Много дней подряд не давали спать пожилому человеку (а было уже за пятьдесят), чтоб он себя оболгал.. Надзиратели строго следили, чтоб он не спал. Мы старались его прикрыть от “кормушки”. чтоб его не было видно и он мог хоть немного поспать, сидя. Удавалось редко. Всё это должно было его сломить, чтоб он признал за собой терроризм или другую чушь. Но не на того напали.
.За .этой заботой не забывали прогонять и через биографию. Спустя несколько дней после начала допросов он как бы удивлённо сказал следователю:
- Из вопросов, которые Вы мне уже несколько дней задаёте, у меня сложилось впечатление, что Вы мне не можете простить того, что я в Гражданскую войну воевал на стороне красных..
Думаю, что следователь немного опешил. МГБ действительно давно преследовало “героев Гражданской войны” (как и старых большевиков), но приказов, прямо это формулирующих - не поступало. Следовательно так говорить и думать воспрещалось - это означало распространять злостную клевету на советскую действительность. Но этот железный старик говорил ведь не о политике государства, а о том, что следует из вопросов самого следователя. а следовало именно это. Клеветы не пришьёшь,. А у них не отдел по особо важным делам - разрешения на специальные меры не получишь.. Да и специальными такого невиданного старика не сразу возьмёшь. А случись скандал, и самого обвинят, что своим неумением (а то и намеренно) “создавал ложное представление о политике партии”. Ничего не создавал, делал что приказано, но кого это будет интересовать? Лучше бы поскорей избавиться от такого пережитка..
Так, я переставляю себе, мыслил следователь. А избавиться он мог запросто - надо было только отказаться от лишних вожделений и свести дело к статье, не требующей признания
Несмотря ни на что Михаил Петрович противостоял художественному творчеству следователя. И вот однажды он вернулся с допроса и начал распрашивать меня о случившейся уже к тому времени перемене инкриминируемых мне статей с 5810 (антисоветская агтьация) на 7-35 (социально-опасный элемент). и сказал:
- Видимо это же будет и у меня.
И, действительно, форсированные допросы прекратились. Следствие отступило. Приписать ему ничего не удалось, и пришлось отказаться. от излишеств.
Необходимое примечание: навязывание именно террора, а также всё, происходившее в связи с ним в кабинете следователя - это не установленный факт, а моё предположение. Навязывать ему могли и какую-нибудь другую несообразность. Хотя террор мне кажется наиболее вероятным сюжетом выбиваемого из него самооговора. Но само навязывание самооговора, и всё остальное - сомнений вызывать не должно...Так и было.
Статья же 7-35, поскольку она ни в чём не обвиняла, не нуждалась в признании арестантом своей вины.. Что это за статья такая? Поскольку её инкриминировали и мне, расскажу о ней подробно. . До той поры она не имела номера и была буквенной - СОЭ, что означало социально опасный элемент. как и уже упоминавшаяся КРД (контр-революционная деятельность) или ПШ (подозрение в шпионаже). Эти статьи не имели конкретного содержания и не требовали доказательств. чем в годы “чисток” были очень удобны для всяких “операций по репрессированию.” Под СОЭ легко подпадал кто угодно - от проституток до арестованных ни за что, каких тогда бывало много.. При всей неопределённости статья эта была чревата очень серьёзным санкциям. За неё можно было запросто получить и десять лет лагерей. Теперь же звание “социально опасный элемент” решено было использовать не для ужесточения, а для смягчения наказаний., ибо было сочтено целесообразным возрождение ссылки (последние годы она как мера наказания совсем сошла на-нет, предпочитались лагеря),. Этим “смягчением” очищали “наши города” от отсидевших (повторников), от детей репрессированных и всех, кто о чём-либо мог напомнить и нарушить атмосферу прострации., но кого почему-то считали удобней сослать, чем посадить. А , может быть, существующие лагеря были уж слишком перенаселены
Для этих надобностей переиначилии статью: буквы, ведшие в лагерь, заменили цифрами, ведущими в ссылку (пока в этом была потребность, потом можно было бы всё и перетолковать). И статье дали номер - 7-35... Однако, такой статьи в Уголовном кодексе нет Есть целых две статьи - 7-ая и 35-ая.. Обе они относятся к “Общей части” Уголовного кодекса, представляющей как бы предисловие к нему. В ней толкуются принципы применения кодекса, его статей и санкций. Первой статьёй, содержащией формулироку конкретных преступлений и санкции за них была печально знаменитая 58-ая. Статья 7 сообщала, что к лицам не совершившим преступления, но по своим связям, прошлой деятельности, медицинскому состоянию и “каким-либо другим причинам” могущим представлять опасность для социалистического государства, могуь быть применены все санкции, перечисленные в статье 35-ой. А статья 35-ая просто перечисляла все возможные санкции, которык могут применяться судами по всем статьям. Значит, и я, и многие другие были осуждены на основании предисловия к кодексу. Просто и мило. Однако, спасибо и на том, ибо норм у нас всё равно не было, а в данном случае это означало, что кому-то (например, мне) вместо лагеря начинала светить ссылка.. Она была рассчитана и на таких, как Уралов.. Конечно, приятней было бы и ему добавить терроризм, но если не вышло, можно ограничиться ею. Впрочем, я не знаю, что они ему по ней накрутили. Но всё же надеюсь, что он попал не в лагерь, а в ссылку.
Суждения и восприятие этого человека были чёткими и яснымми. -Записки террориста- Савенкова его раздражали своей сложностью и рефлексией.
- Чепуха это. Когда я сел в вагон дачного поезда и должен был убить жандармского полковника Х (фамилию я не запомнил. Н.К.) я думал только о том, придёт ли он во-время, сядет ли как обычно в этот вагон и не помешает ли мне что-нибудь в последний момени. А это всё - выдумки.
Много он рассказывал о Гражданской войне. О том, как пресекал еврейские погромы (Махно вопреки выдумкам за это наказывал).
- Однажды ребята повеселились, много награбили. Я собрал их на митинг и устроил хорошую взбучку, обещал всех, у кого найдут награбленное, расстрелять (хотя как бы я мог это сделать - принимали участие в погроме они все). Но ребята меня любили и стали сами “незаметно от меня” сносить вещи куда-то в конец зала, где шло это собрание. И я прилежно их не замечал. А потом я предложил евреям в случае опасности кричать “Караул!”, но часто с перепугу они кричали зря.
Еареи, в основном евреи местечковые, вообще, чего он не скрывал, его раздражали. Раздражалт по памяти Гражданской войны своей, как он полагал, немужественностью - зачем, например, кричали зря “Караул!”? Понять, что безоружным и пуганным им было опасно опоздать с этим криком, он не умел, хотя знал, что поведение его ребят отнюдь не всегда было предсказуемым. Он и в Израиль не верил - считал, что победы там одерживают посланные Сталиным советские солдаты. Я несколько удивлялся подобным чувствам в старом революционере, но никакого злостного характера они не носили. Это не было антисемитизсом. Среди анархистов, как известно их было достаточно, и среди его друзей тоже. Да и вообще ущемлять он никого не собирался. Но так он воспринимал
Конечно, тогда я был весьма далёк от моего нынешнего неприятия революций и революционеров, но и сегодня я с уважением вспоминаю Михаила Петровича, его стойкость и надёжность, верность себе. Лучше бы все эти качества нашли иное применение и не связались столь крепко с исторической бедой России, но всё же жадь, что такие люди, как Михаил Петрович давно уже не родятся на Руси. Плохо, когда они начинают доминировать в общественном сознании, но всё же, как один из необходимых факторов, присутствующих в жизни, они - их строгость, неподкупность и неуступчивость - необходимы. Сегодня людей, обладающих этими качествами, очень России не хватает.
МГБ занималось не одной Россией и даже не одним Союзом. Людей привозили из всех стран, где побывали наши войска. Привозили их, как видел читатель, и в нашу камеру. И не только русских: эмигрантов или невозращенцев. В нашей камере сидело два человека, вывезенных из Ирана: армянин Гаспарян и перс Али Хекмат.
Всё это наверняка было связано с пребыванием наших войск в Северном Иране, куда они были введены временно для лучшего контакта с союзниками, войска которых были с этой же целью введены в Южный Иран (через Иран шда существенная часть военной помощи нашей стране). После войны союзники свои войска вывели, а Сталин, как я узнал много позже (у нас об этом не писали) - задержался. Как я теперь понимаю, Сталин пытался объявить эту часть Ирана Южным Азербайджаном (справедливо или нет, мне неведома) и воссоединить его с Северным, то-есть с СССР. Думаю, что Гаспарян, который сидел уже давно, был увезён давно, когда область готовили к этой оперрации. Он был, скорей всего, крупным коммерсантом, а таких лучше было “обезвредить” загодя.
Положение его было более, чем трагическим - в чужой стране, при относительном понимании её языка, он вдобавок ко всему был еще почти глух, . Был он глух давно или оглох от “нежного” обращения уже в каком-нибудь -СМЕРШе - я так никогда не узнал. Как никогда не узнал, в чём собственно он обвиняется. Разговаривать с ним по причине глухоты было трудно. Но по карте, нарисованной на пачке -Беломора-, он показал где жил и где бывап. Побывал он почти во всех странах Европы и Ближнего Востока. Да и вообще был он человеком вполне прпосвещённым. Однако верующим, что тогда многим из нас казалось странным. Но каждый вечер, когдар он подходил к голландской печке, выстепавшей из стены (к окну запрещалось) и шептал молитвы, вся камера относилась к этому не только с уважением, но и с завистью.
- Вот что значит верить! - говорил Алексей Михайлович. - Подойдёт человек к печке, пошепчет что-то, и ему легче... А тут сидищь, ни в Бога ни в чорта не веришь, и всё в себе несёшь - обратиться не к кому...
Но зависть эта всё-таки нас к вере не поворачивала...
Хотя именно в это время я много читал Достоевского, -Соборян- Лескова и вполне сочувствовал тому, что они говорили. Просто полагал, что это разновидность человеческой веры, более наивная, чем моя...
Однажды Гаспаряна вызвали, а нам велели собрать его вещи.. Я недавно получил передачу и положил ему что-то - несколько конфет, кажется. Ведь он в этой стране был одинок, прислать ему что бы то ни было никто не мог.
Мы считали, что его увели навсегда. Но через месяц однажды открылась дверь, и в ней появидся сияющий Гаспарян. Оказалось, что его увозили в институт Сербского. Он сиял от счастья - рад был, что вернулся в “свою” камеру. Благодарил меня зв ничтожное моё вложение в его вещи. Омрачало ему радость возвращения только одно - боязнь, что его там признали сумасшедшим. Глухота, плохое знание языка мешали ему понять реальность.
- Я здоров! - агрессивно заявлял он, когда ему казалось, что мы этого не понимаем. Но пока это было недоразумениями с благожелательными к нему сокамерниками, они быстро удаживались. Но на следующий день это чуть не привело к несчастью, от которого - говорю это с гордостью - спас его я.
За время отсутствия он позабыл тюремный распорядок, и сразу после обеда лёг отдохнуть. Нарушение это было не Бог весть какое страшное, надхиратель стучал ключём, и человек спохватывался. Но Гаспарян по глухоте на это не отреагиолвал. Надзиратель вошёл в камеру и выразил свою волю словесно. Реакция была той же. Тогда надзиратель стал трясти его за плечи и стаскивать с кровати, и Гаспарян, всего, что было до сих пор не заметивший, озверел. Он решил, что вот оно, началось - с ним уже обращаются как с сумасшедшим. И он стал вырываться. Это уже было ЧП - сопротивление администрации. Набежало много надзтрателей и старщий лейтенант, наверно, дежурный по тюрьме.. Гаспарян ничего не понимал и оказывал сопротивление. .Мы наблюдади эту картину стоя, как было положено по правилам., И молчали. Я попытался что-то объяснить, но мне приказали не вмешмваться.. Говорить не о себе. защищать не себя -запрещалось Между тем, тучи сгущались, нависала беда. Еще немного, и его посадят в карцер, а там он, не понимая, что с ним происходит, и впрямь может повредиться рассудком. И тогда я заговорил второй раз:
- Гражданин начальник. Тут недоразумение. Разрешите объяснить.
Видимо, старший лейтенант не был злым человеком, и почувствовал некоторую неадекватность в этой ситуациии.
- Ну, объясняйте.
- Гражданин начальник, тут недоразумение Он не не собирается сопротивляться
- Как не не собирается! А что он делает?
- . Он только вчера вернулся из института Сербского.
- Ну и что?
- И подозревает, что его признали сумасшедшим Он глухой и плохо понимает, что ему говорят. А когда его дёргают, он думает, что с ним обращаются как с сумасшедшим.
Я торопился объяснить ситуацию, боялся, что опять остановят.
- А! Да нет - успокоенно сказал старший лейтенант - раз его вернули сюда, значит, он здоров.
- Разрешите, я ему объясню
И я повернулся к Гаспаряну. Приходилось кричать ему в ухо, отчётливо отделяя слово от слова:
- Ты - мне - веришь?
Он кивнул. Я продолжал:
- Ты - ткнуо я его в грудь -здоров.
- Я здоров - запальчиво заявил он.
- Да, - ты - здоров. Они - показал я на надзирателей - знают - ты здоров.
Надзиратели закивали: “Да,да, здоров”. После этого втолковать ему, что днём лежать запрещается, было сравнительно просто. Поняв это, он сказал: Хорошо” - был рад, что дело только в этом.. Надзиратели тоже были довольны - обошлось без скандала: зло ведь было не в них... Иинцидент был исчерпан Мирнейший человек не погиб как необузданный бунтовщик.
Исход идиллический. Но будь прокляты те, кто его сюда притащил и кто обязал нормальных парней мешать спать пожилому измученному человеку.Я и теперь рад, что мне тогда удалось распутать это такое простое, но в тех условиях, почти неразрешимое дело..
У Али Хекмата, соотечественника Гаспаряна, отношения с новой для него средой складывались иначе. Он был молод, красив, образован, принадлежал к высшим кругам своей страны, его дядя был тогда министром иностранных дел Ирана.. По профессии он был физиком теоретиком. Мне он был очень приятен и близок, ибо несмотря на все перечисленные качества был верующим коммунистом. Я не знаю, в какой Сорбонне приобрёл он эти свои убеждения. Он, видимо, слишком далеко зашёл в своём сотрулничестве с первым в мире госудапством социализма, и когда тому пришлось спешно убираться из Ирана его увезли тоже - из тех соображений, что много знал. Господи, сколько таких тонких, благородных и разумных людей было захвачено этой наукообразной утопией, “идеей” и служило примитивным и грязным расчётам человека, чуждого во всём и их идее, и им самим! Но так было. И так же как я, он не изменил своим идеям и здесь. Только рассчитывал, что его пошлют работать по специальности в “шарашку”. Вместе мы сидели недолго, меня скоро забрали, но мы подружились. И он бросился мне на шею, когда мы потом случайно встретились с ним на пересылке, От него я узнал, что мечта его сбылась - его везли на “шарашку”. Больше я его, к сожалению, не встречал А жаль - его судьба тоже штрих нашего времени, кирпич обвалившейся Вавилонской башни.
Наш “интернационал”, да и вообще жизнь камеры ! 60 в период моего пребывания в ней были бы неполны без упоминания о Джумагали Аликееве, каракалпаке. Каракалпаки - немногочисленный тюркский народ, родственный, как я потом узнал, казахам, но занимающий (не знаю, в какой пропорции с узбеками) существенную часть Узбекистана, практически весь его Северо-Запад, влючающий западный и южный берега Аральского моря. Всё это я знал (в основном из довоенного учебника географии СССР для восьмого класса), но не предполагал, что когда-нибудь встречу живого каракалпака. Однако, встретил. И какого! Но об этом и пойдёт речь. Об этом я рассказывал много, и с успехом, это был мой любимый устный рассказ, коронный номер, но я никогда не пробовал изложить на бумаге. Мохет, это и невозможно. Не знаю. Попробую.
Однажды ночью я был разбужен специфически громким (приспособленным для того, чтобы днём будить прикемаривших) поворотом ключа в замке. Два надзирателя внесли кровать и постельное бельё. Это был верный знак, что кого-то сейчас приведут. И действительно через пару минут в камере появился крепкий молодой человек азиатского типа. Он стал стелить свою постель, и уже собираясь ложиться, окинул взглядом камеру (а в ней всегда горел свет), и обнаружив меня (не спал я один), дружелюбно промолвил:
- Здрасити! - его карие необыкновенно-живые глаза смотрели на меня с любопытством.
Поначалу, гадая, кто он есть, я подумал даже: не Его ли это Величество, Маньчжурский император Пу-И, о котором я слышал, что он тоже сидит где-то здесь, на Лубянке. Но после этого приветствия такая версия отпала. Я поздоровался тоже.. И тогда он ткнул пальцем в мою сторону и спросил:
-Какой нас?
Вопроса я сразу не понял Мозги-то мои были сонные.
- Что вас? - спросил я.
- Не “вас”! - нас! Какой нас? - и видя, что я не понимаю, уточнил: - Ну, нас! - Русски? Немис?
Но я и уточнения не понял. Я решил, что он просто интересуется, русский я или немец - аспект для послевоенной Лубянки, где тогда сидело много немцев, вполне уместный. Новый сокамерник явно не был новичком в тюрьме и с этим сталкивался. Я решил, что при такой постановке вопроса, я уж точно русский. Не немец же я. Так я ему и ответил. Он удовлетворённо накрылся одеялом и уснул.
Утром я понял, что ошибся. Просто это был человек, поражённый обилием наций на земле, он буквально коллекционировал их в своём сознании Эту работу он продолжил и утром. Про Сименса я сказал ему что тот по нации одессит. Сименс ухмыльнулся и подтвердил. Новичок очень удивился - о такой нации даже он не слыхивал. А он этих наций перевидел много. В этот же день он рассказал свою историю. Привожу её в его изложении и своём пересказе - что и как запомнил. Итак,
И С Т О Р И Я К А Р А К А Л П А К А Д Ж У М А Г А Л И
среди бурь и невзгод второй мировой войны
Сам он каракалпак. Жил он тоже Каракалпак (в Каракалпакии).. Жил неплохо. У брата было три жены, он видимо собирался последовать его примеру, но пока женат не был и был членом бюро райкома комсомола. Был даже однажды командирован в республиканский центр город Нукус на курсы повышения квалификации комсомольских работников. Курсы благополучно кончил, квалификацию комсомольского работника повысил, но заболел и пошёл лечиться к мулле. Несмотря на это выздоровел и обогащённый знаниями вернулся к себе домой.
Но теперь как человек образованный он стал искать работу по призванию и по рангу. И нашёл - начальником пожарной охраны хлопкоочистительного завода. Работа была хорошая: пожары для него были абстракцией, а камандовать пожарными постами и следить, чтоб в нужных местах находились в ассортименте багры, шланги и прочее, было нетрудно. Жизнь была хорошая. Но ничто на земле не вечно - грянул, как вскоре стали выражаться, грозный час Отечественной войны,. И комсомольскому активисту, лицу вочти номенклатурному, предложили добровольно пойти на фронт. Он, не зная, что это значит, согласился.
И поначалу всё было хорошо. Провожали с музыкой. Угощали бесплатно конфетами, осыпали цветами. Потом посадили в вагоны и “побезли” - тоже бесплатно. Везли долго и далеко. Впечатлений было полно Но как ни далеко от родимой Каракалпакии до города Сталино на Донбассе (Украина), а в самое неподходящее время, а именно в октябре 1941-го года Джумагали туда прибыл. Прибыл и понял, что здесь не шутят, а, того и гляди, голову оторвут. Вобщем, война ему не понравилась.. Но тут кто-то то ли от безвыхожности, то ли по глупости послал взвод таких каракалпаков в разведку или просто в передовое охранение. Вдруг, откуда ни возмись, со всех сторон появились немцы, наставили автоматы и сказали: “Руки вверх или стрелять будем”. Раз такая альтернатива, естественно, следует поднять руки вверх (иначе ведь без головы останешься), что Джумагали и сделал. Сначала он думал, что всё, отвоевался, но не тут-то было. Немцы загнали их в лагерь, в Запорожскую область, заставили убирать свёклу и кормили этой же свёклой. А Джумагали не любил свёклу, он любил мясо. И начал доходить, завшивел, совсем стал пропадвть. И тут опять появились немцы и спросили:
- Кушать хочешь?
- Хочу - сказал Джумагали.
- Поступи в нашу армию, будешь кушать., - сказали немцы.
- Хорошо - сказал Джумагали . Как же отказаться, если обещают накормить. И немцы действительно не обманули - не только накормили, но также повели в баню и переодели в немецкую форму. И после этого опять- “побезли”. И опять, конечно, бесплатно. И всё дальше на Запад
- Два ден безли...Украина - пся.. Польша!. Город...город... Могилёв- польска.
Конечно, он был тогда не в Польше, а всё еще на Украине, и Могилёв не польский (в Польше Могилёва нет), а подольский. Но не будем придираться к его познаниям в географии - он её изучал на практике. В Могилёве их некоторое время тренировали немцы -айн! цвай! драй! Нах линкс! Нах рехтс! , а потом посадили в вагоны и опять “побезли”. На Запад.
- Польша - пся! Германия - пся! Пранция! Город...Город (он напрягает память и произносит каждый слог отдельно и отчётливо) Ша-та- льон! Есть такой?
Получив заверение, что да, есть, он расслабляется и лицо его принимает мечтательное выражение. Во французском городе Шатильоне (а не в Шатальоне) Джумагали было хорошо. Климат - лучше, чем в Каракалпакии. Войны - никакой. Служил он во вспомогательной части при военном аэродроме. Получал какое-то жалованье Кормили вполне достаточно - по немецкой солдатской норме. Кроме того, шатильонские продавщицы иногда отпускали ему как экзотическому мужчине хлеб без карточек. Вдобавок он регулярно получал талоны в солдатский публичный дом (через что приобщился и к этой стороне западной цивилизации). В свободное время обыгрывал немецких солдат в карты. У них, правда, согласно Гитлеру должна была быть особая, “нордическая” хитрость, но он вполне обходился своей доморощенной, азиатской. Не жизнь - малина, мусульманский рай.
Но ничто не вечно. Как ни поздно для нас, но слишком рано для него союзники открыли Второй фронт, высадились на Юге, а потом в Нормандии стали быстро продвигаться и глубь Франции. Джумагали предложили умирать за великого фюрера и не менее великую Германию, на что у него не было ни малейшего желания. Он был согласен ради кого угодно жить, а умирать за кого бы то ни было ему казалось делом неприятным и ненужным. И овладело им разумное желание сдаться в плен - тем более, теперь он уже знал, как это делается и что люди с умом на этом не проигрывают. Но как это сделать - союзники вокруг с таким предложением не появлялись, давили на весь фронт сразу. Рутина не годилась, надо было искать другие пути. Раз или два после приказа об отступлении он попытался притвориться павшим смертью храбрых, но немцы знали этот контингент и стреляли по убитым. Пришлось воскресать, вскакивать и отступать с ними. Дело затягивалось, и грозило непоправимыми последствиями. Но он, какой-то калмык, еще кто-то сообща нашли выход - решили просто дезертировать. Убежали в лес, нашли в сторожке какую-то бабку, связанную с партизанами и сдались ей, а через неё партизанам. Очень скоро подошли американцы и перебежчиков передали им. Не знаю, какие мытарства Джумагали пережил, попав к партизанам (то-есть, как у них было с кормёжкой), но после того, как он был передан в руки американцев, они, если и были, кончились - начали кормить американским солдатским рационом. А что это такое, знаю даже я - они несколько послевоенных месяцев входили в американскую продовольственную помощь Украине, и мои родители в счёт карточек получали их. Один дневной рацион - большой картонный ящик - давался примерно на неделю. Короче, Джумагали его второй, противоположный плен с самого начала не был в тягость. О свиной тушёнке он вспоминал с удовальствием. Возможно, она не ассоциировалась у него с запретной для мусульман и иудеев свининой.
Во Франции Джумагали после второго пленения пробыл недолго - его вместе с другими пленными, в основном немцами, быстро переправили через Да Манш в Англию. Об Англии у него не осталось никаких воспоминаний: был туман, кормили хорошо. Но очень скоро его опять посадили на корабль, опять - “побезли”, и опять - на Запад..
- Сем ден... бода...бода И - псё. Сем ден только бода.. И каш!.. каш!..(качка, лицо его искривляется)... Плохо.. Ой! Но американ доктор придёт, даёт порошка. Луше! - он с явным облегчением поглаживает себя по груди и горлу, чувствуется, что он и сейчас наслаждается тогдашним избавлением от тошноты - Луше...Сем ден приехат Америка...
- А куда вас привезли?
- Америка.
- Ну вот, заладил: “Америка”,”Америка”! А в какой город вас привезли?
- Не знаю.
- Может, в НьюЙорк?
- Не знаю.
- Ну, баба там с факелом стояла:?
- Не знаю.
Вобщем ни по приметам, ни по названию определить ничего нельзя было. Не зафиксировалось. Может, он просто был заворожён урбанистическим пйзажем, может просто гадал, где здесь среди этого нагромождения может помещаться продпункт - не знаю. Но разговоров и восклицаний, которые всегда бывают в таких случаях, он явно не слышал и порта, через который был ввезён в Америку, не знает.
Не знал он, видимо, и где помещался лагерь военнопленных, в котором он находился. И я не уяснил. Знаю только, что все пленные - и немцы, и наши - там использовались на уборке яблок. Каждое яблоко нужно было сорвать и аккуратно уложить в ящик. Немцы, вероятно, так и делали. Немцы, а не наш герой и его приятели.
- А мы - жестом показывал Джумагали, как трясет дерево. - так.
- Прибегат американ, плячет : “Так низя.. Надо так!” Он уйдёт, а мы - (и тот же жест)
Между прочим, американцы как противники рабского труда пленным за работу платили. Долларами. И доллары Джумагали очень понравились.:
- Пять сент - вспоминал он с удовольствием - плитка шоколад стоит.
Потом от сидевших с ним в других камерах (до нашей) я слышал, что тогда, в лагере, его завербовала американская разведка, но мало в это верю. Впрочем людей, по своему уровню способных на такую услугу отечеству в правительственных учреждения. я встречал и видел по телевизору. Но тогда, как я слышал, еще всё было иначе. Что же касается самого Джумагали, то если б ему за определённую мзду преложили подписать такое обязательство, он подписал бы её без раздумий, просто как обычную расписку в получении денег.
Так или иначе, жизнь свою в яблоневом саду он тоже вспоминает как безоблачную. А когда он вдруг заболел и попал в местную больницу, она вообще превратилась в райскую. Ибо условия содержания в ней воспринимались им как роскошь. Вдобавок, работал в ней русский доктор, который относился к нему как к земляку - хорошо было! Но когда он начал выздоравливать, однажды открылась дверь палаты, где он лежал, и
- Придёт русска полковник. Посмотрет кругом и пойдёт прямо ко мне.
- А как он догадался? - пошутил кто-то из сокамерников: дескать, трудно было найти каракалпака среди американцев. Но Джумагали остался невозмутим.
- Не знаю. - подумав, сказал он. И продолжал:
- Полковник спросит: “Родная поедем?””Поедем! - я ему сказал. - А что мне там будет?”
Обычно в таких случаях офицеры репатриантских групп отвечали восторженно: “Да не беспокойся. Что б там ни было, Родина - мать, Родина простит.” Этот ответил честно:
- Я ведь не знаю, что ты натворил, в зависимости от этого и будет.
- Хорошо. - сказал Джумагали и решил, что обманет.
И вот через несколько дней после этого -
Придёт американ солдат, посмотрет часИ, сказат “О-кей””, и мы пошли.
Пошли они на вокзал. По дороге все встречные, завидя этот эскорт, кричали: “Джапон! Джапон!”, а Джумагали безуспешно вразумля их:: “Я не джапон, я - каракалпак!”, но они его плохо понимали - они ведь воевали с Японией, а не с Каракалпакией. На вокзале он впервые заволновался. Как бы то ни было, он до сих пор всегда путешествовал организованным порядком - при кухне, а тут один содат с винтовкой и часами - кто кормить будет? И он стал объяснять, содату - словами и жестами - “Кушать хочу! Ку-шать!”
- О, О-кей! - засмеялся содат и завёл. Джумагали в привокзальный ресторан, где и накормил. Проблемы не оказалось.
Потом была пересадка и они перешли на другой вокзал. И на этом вокзале произошло нечто, поразившее его на всю жизнь. На вокзале этом он был сразу окружён толпой невероятных людей. Рассказывал он об этом так:
- Смотрю - Муж... жена... Девичка... Много-много - Шорный-шорный...Рук шорный ног шорный, лисо шорный - только зуб белый... Ей Богу!
- Ну врёшь, таких не бывает - подначивает его кто-то.
- Нет! Бывает! - восклицает он страстно - Я сам думал: не бывает - Бывает! Я видел! А говорят: я шорный! Нет! (с удовлетворением) Я не шорный - он шорный!
Видимо, это было где-то на Юге, где тогда еще была сегрегация, и солдат привёл его в отделение для цветных. Они окружили его плотной толпой и тоже кричали:”Джапон! Джапон!”, и Джумагали так же отвечал им: “Я не джапон, я - каракалпак!” Кто-то сунул ему под нос ученическую тетрадь, с контурами карты мира на обложке, чтоб он показал, где живут капакалпаки, и он ткнул куда-то пальцем. Возможно в Тихий океан, возможно, в Атлантический - он их не различал.
Наконец, прибыли они в город Девис, на Тихоокеанском побереье, и здесь солдат сдал Джумагали в советскую репатриантскую роту. Джумагали, пересёкший до этого Европу и Атлантику, двигаясь всё так же “вперёд на Запад!”, пересёк теперь и американский континент. И вышел к Тихому океану, как некогда русские землепроходцы, - только с другой стороны и в другом месте.
Порядки в советской роте были самые либеральные: как бы и не советские. Репатрианты в ожидании отправки работали грузчиками в порту, зарабатывали доллары, и никто их валютные зароботки не контролировал. И вообще - когда хочешь, уходи, когда хочешь, приходт, с кем хочешь, встречайся... Держали фасон перед американцами.
И показания с репатриантов снимали либерально: мели Емеля - твоя неделя. И Джумагали поведал властям предержащим свою нехитрую биографию, согласно которой он, Джумагали Аликеев, попав в плен и оказавшись в лагере военнопленных, вступил в антифашистскую организацию. За что потом сидел в канцлагере, откуда был освобождён и вывезен американцами. Теперь он рвётся на родину. Он эту биографию не выдумал, просто это была биография другого человека, с которым он где-то случайно пересёкся, а память у него была острой, девственной, незамутнённой. Не знаю, поверили ли ему, но - не возражали.
Наконец, настал день - по роте разнёсся слух (передаю его в изложении Джумагали).:
- Ребята, трать все деньга - едем рШдная.
Джумагали накупил на всю свою валюту шоколаду и сигарет. Для торговли. И на следующий день на пароходе -Петропавловск- (кажется я точно запомнил название) отбыл на родину - держа курс опять-таки на Запад.
Опять “был бода, бода”, опять - “каш-каш”, но на этот раз не было американского доктора, и порошков ему никаких никто не дал: “свои” точно знали, что он не барин - и так доедет. И Джумагали благополучно протошнило от порта Девиса в Орегоне до порта Александровск-на-Сахалине.
На Сахалине в его девственную душу вкрались первые подозрения - не выпускали на берег. Но всё равно у него остались какие-то впечатления о сахалинской жизни:
- На Сакалин мужик на собак как на ишак дрова возит. или:
- На Сакалин мужик, когда дождь нет, плячет.
На Сахалине же он встретил земляка и приятеля, который всю войну прослужил здесь и этого пути не проделал. Тот дал домой лаконичную телеграмму почти эпической тональности -: “Джумагали едет”. Но Джумагали еще месяц проторчал на пароходе в порту Александровск. Но прошло и это. И вот он прибыл во Владивосток. Когда он рассказывает об этом, глаза его округляются. Встреча была и впрямь приготовлена торжественная
- Смотрю - собак, пулемёт, энкавэдэ - много-много.. Плохо!
Как только пароход пристал, всё это сразу же ринулось: - “Давай-давай” “Скорей скорей!”, “Быстро!” Повидимому и без просвещающих подзатыльников тоже не обошлось, чтоб быстрей акклиматизировались кто родину забыл.. Но он не был обескуражен.
Потом репатриантов посадили в пассажирский - правда, местный - поезд и опять повезли в неизвестном направлеении, Но он сунул проводнице плитку - АМЕРИКАНСКОГО! (в 1945-46 годах) шоколада, и она выдала ему государственную тайну - их везут в город Сучан, на угольные шахты, в проверочные лагеря.
В Сучане его сначала определили на подземные работы, и одну упряжку Джумагали отработал под землёй. Там ему очень не понравилось, но он быстро разобрался в обстановке, и сунув кому надо сколько надо, стал трудиться на поверхности. Не думаю, чтоб слишком прилежно. Прилежно он занялся коммерческими операциями. Привезенные им шоколад и сигареты были неплохим начальным капиталом, он обернулся много раз. Джумагали богател. А на допросах он держался той же концлагерной версии. В конце концов его освободили из лагеря, но без права выезда из города Сучана. А он хотел выехать - домой. И каким-то образом (каким, не знаю) он купил в военкомате “у русска майор Федотов” демобилизационные документы на чужое имя и всё же отбыл на родину - по Великому Сибирскому пути продолжил своё начатое в 1941-м движение на Запад.
Ехал он правильно. вышел в Новосибирске, где осмотрел вокзал и остался им доволен (“хороший вокзал”), закомпостировал литер и отправился по Турксибу в Ташкент, оттуда в Чарджоу и наконец прибыл домой. Недобровольное кругосветное путешествие было завершено.На Запад он уезжал из дома и теперь с Востока возвращался домой. Впрочем сам Джумагали конечно, слышал не раз такое определение своих странствий, но это было для него абстракцией, он-то двигался только вперёд.
И вот наконец он дома, и дома радость. Демобилизованный воин, доблестный защитник родины. вернулся под сень родных пенатов. Его чествуют, зовут работать в райком комсомола, в райком партии, а он сидит и не знает что делать. Документы на чужое имя дома не покажешь, он их и сжёг, а своих у него нет. Впрочем, в тех местах можно было подолгу жить и без документов, и без должности. Но тут его стали тягать в город Нукус, на допросы. Оказалось, что МГБ вышло на его шатильонских соратников, а уж через них на него. Некоторое время его вызывали допрашивали и отпускали. Но однажды вызвали, допросили и спросили:
- У тебя есть где переночевать в Нукусе?
- Есть - ответил Джумагали
- Тогда переночуй и приходи в девять утра..
Он пришёл, его в машину, на аэродром и в самолёт. Так каракалпакский Магеллан узнал еще одну стихию - воздух. В Ташкент прилетели к вечеру, рабочий день в МГБ кончался, нужные люди ушли, и сопровождающие опять спросили:
- У тебя есть, где переночевать в Ташкенте? (он опять ответил:: “Есть) Ну тогда приходи к этому входу завтра в девять утра.
И он пришёл. И тут же был препровождён в кабинет министра Госбезопасности Узбекистана - кажется им был тогда генерал майор Цанава - где его встретили как родного. Разговаривали ласково, официантки с кружевами на рукавах приносили ему котлеты с жареной картошкой и за отеческой беседой он подписывал всё, что ему давали. Три ночи он спал на диване в кабинете министра, но потом, когда он подписал на себя достаточно, его перевели во внутреннюю тюрьму. Но и там просидел он недолго, ибо этим важным политическим преступником интересовалась Москва (потому здесь им занимался сам министр). И в один прекрасный день он в отдельном купэ вагонзака выехал в Москву. Вагонзак, как всегда был переполнен, а этот собеседник министра прохлаждался один в целом купэ. Так он и прибыл в Москву, (где я и имел удовольствие с ним общаться) Безусловно, теперь Джумагали предстоял путь на Восток, но сидел он уже года полтора, а конца делу не было видно. Похоже, все его соратники, как и он, подписывали в разных городах всё, что им давали, но всё не сходилось - не было централизованного сценария. Видимо, в Москве пытались теперь всё свести в одно, но работа несмотря на податливость материала затягивалась. Закончить эту историю я хочу кратким диалогом, которым собственно и завершилась “исповедь” Джумагали в камере.
- Слушай, Джумагали - спросил Николай Сергеевич Соколов - как ты думаешь - сколько тебе дадут за все твои художества?
- Пять - не колеблясь, ответил Джумагали, но видя полную неудовлетворённость аудитории, пошёл на уступки. - Ну, босемь!.
- Дурак. - сказал Соколов. - дадут тебе десять, так беги не оглядывайся. Чтоб не добавили.
- А что я сдэлил!?
- Как! ты же против Родины воевал (это я тогдашний с тогдашним пылом)
- Нет, я рШдная не боебал!. Я боебал мерикано-глийски перализм - произносит он, победно на нас глядя.
Но Соколова это не берёт:
- Это ты брось! - говорит он. - Они имериалисты, но тогда они были нашими союзниками, а ты надел форму врага.
- А что дэлить? Ты жить хочу, я - жить хочу...
Последний довод буквально взрывает Михаила Петровича Уралова. Такого кощунства старый революционер вынести не может.
- Не разговаривайте с ним. Он на всех донесёт. Он жить хочет!
Но Джумагали о кодексе чести революционера или даже просто интеллигента понятия не имеет. И он завершает свою мысль:
- Ты говоришь, Соколов, что я присяг нарушение сделил?
Соколов кивает. И Джумагали уверенно продолжает:
- Да, сделил! А почему? - и он обводит всех взглядом человека, которому известна невероятная мудрость и вдруг сообщает как отрубает:
- Бойна!!!
А потом поясняет, почти скандирует, дескать, запомни на всю жизнь:
- А если не бойна, никому присяг нарушение не сде-лил!
Вот и вся его история - история человека, принудительно впутанного в мировые события, о сути которых он имел очень смутное представлкние. От него всё время разные власти под страхом смерти требуовали одного и того же - верности и самоотверженности. И еще - каждая на свой салтык - употребления определённых словесных штампов, которые, не приведи Господь, перепутать. Всё это и выработанная этой ситуацией примитивная система ценностей, венец которой - самосохранение, придаёт непереборимый комический фон его рассказу Смеялись все в камере, слушая его рассказ, смеялись все, кому я в разные годы его рассказ перессказывал. И это естественно. Не знаю, удалось ли мне этот фон передать на бумаге (я не прзаик), но в свмой истории он присутствует. С годами (кстати, позже части моих слушателей) я всё больше сознавал и трагическую суть этой истории. Нет, я отнюдь не забыл, с кем воевала страна и не пересматриваю необходимость воевать, но для Джумагали это было вмешательством непонятных, чуждых и опасных сил в его жизнь. Он надел немецкий мундир так же просто, как получал комсомольский билет и путёвку в комсомольскую школу., как слушал там лекции. А потом оказалось, что за это надо и голову подставлять. -это уж было для него слишком: мимикрией стоит платить за жизнь, а не за смерть.. Думаю, что его история очень существенна для понимания многих трагедий ---го века.
Однако от слишком долгого погружения в судьбу Джумагали (тем более, что её завершение мне неведомо). и от воспаряющих. обобщений пора вовращаться на землю - к окончанию рассказа о жизни шестидесятой камеры
Непременным участником её стал Джумагали. И поначалу не нарушал её общей атмосферы. Легко проникался всякими тюремными “парашами”, но в его устах они получали какую-то жёсткую опрелелюнность:- Сорок вовосьмом году тридцать первый декабря никому тюрьме не будет - объвлял он в ответ на чьи-либо планы и опасения.
- Почему? - удивлённо спрашивал тот.
- Амнист будет. - безапеляционно заявлял Джумагали.ё Как я уже говорил, слухи об амнистии всегда бродили по тюрьмам. В его “литобработке” они выглядели именно так.
При этом он внимательно как все мы, слушал лекции профессора Ромашова.. И однажды даже задал интригующий его вопрос:
- Скажи Романчеев, пошему он бывает шорны-шорны? Как так?
Арсений Викентьевич сказал, что вопрос интересный, но в науке пока точного ответа на него нет, существуют гипотезы., предлодожения, которые он кратко изложил. Джумагали остался очень доволен учёной беседой.
А больше всего он любил домино -“забивать козла”. Играл страстно и нечестно - заглядывал в чужие костяшки.. Делал он это откровенно и когда его ловили на этом, неизменно извинялся:
- Зминяюсь.
Свои костяшки при этом он старательно оберегал от постороннего глаза, держа ладони с ними на максимальном приближении к лицу. Но однажды Алекснй Михайлович,, обдумывая очередной ход, вдруг схватил его за оба запястья и приблизил к себе обе его ладони со столь тщательно оберегаемыми костяшками. Джумагали обомлел: от всех других он ждал только честной игры
- Ты это ..почему такой? - вскричал он. На что Алексей Михайлович, сделав свой ход, ответствовал:
- Змини!
Джумагали был поражён в самое сердце.
Но недели шли. Меня долго не вызывали.В голову лезли страшные мысли, а в душе крепла не имевшая никаких видимых основанний уверенность, что всё обойдётся. И чем больше крепла уверенность, тем страшнее мне становилось. Ведь на ней держалась сама моя возможность выжить, я погружался в неё, ликовал, а потом вспоминал, что вся она держится на соплях и словно просыпался в холодном поту.. Подкреплял её только тот факт, что меня долго не вызывают. За несколько месяцев меня вызвали только один раз ночью (потом как я уже упоминал, дали отоспаться), но не по моему поводу - интересовал их двоюродный брат моей приятельницы Киры Майоровой, школьник. Когда меня о нём спросили, не знал, о ком речь. Конечно, приходя к Кире (она жила вместе с двоюродной сестрой), я видел там её двоюродного брата, но по-моему никогда с ним не разговаривал и не знал его фамилии. Так и записали. Особо ничего не добивались - явно делали работу не для себя.
Но однажды, наконец, меня вызвали всерьёз, днём. И оказалось, что на переквалификацию обвинения. Как я уже писал, статью 5810 мне заменили на 7-35,
В тексте обвинения заменили один термин. Теперь я писал и читал среди знакомых стихи не антисоветского, а только идеологически невыдержанного содержания. Схолостика? Да. Но из-за этой схоластики мне намекнули, что всё может кончиться и ссылкой, то-есть, что я могу и выжить.
Не помню , в тот раз или раньше, мне предъявили акт литературной экспертизы по моему творчеству. В экспертную комиссию входило три человека.. Одним из них был критик, будущий (середины пятидесятых) редактор журнала -Молодая Гвардия- Александр Николаевич Макаров. О двух других, мужчине и женщине, я никогда больше не слышал.. Фамилия мужчины была Хотеев, фмилию же женщины с годами забыл Создали они (подозреваю, что один Макаров, остальные согласились) прелюбопытнейший документ. Частично он содержал всё, что требовалось следствию (но в смягчённых тонах), частично же представлял собой очень серьёзный критический разбор всего моего творчества, всех его внутренних сомнений и противоречий., каких в тогдашней печати быть не могло ни о ком. Думаю что этот акт очень содействовал переквалификации обвинения, а, скорей всего, был и заказан с этой целью..
Так или иначе, это способствовало моему спасению. Чувствовалось, что и сами следователи довольны таким исходом. Теперь оставалось ждать только подписания статьи 206 -окончания дела. С облегчённым сердцем я вернулся в камеру. Все меня поздравляли, и я с удовольствием принимал поздравления.. В сущности, с чем? С тем, что меня ни за что ни про что отправляют не в лагерь, а в ссылку. Нелепость, с нормальной точки зрения. Но мы родились внутри этой нелепости, вне её себя не мыслили и возможность не стать бессмысленной щепкой при рубке леса - радовала.
И вот вызвали меня подписывать двести шестую.
Процедура эта состояла в том, что обвиняемому предъявляется все материалы его дела (без, конечно, агентурных данных) и он, просмотрев их, скрепляет всё своей подписью. И тут я заартачился - в деле оставались все лживые показания, и я требовал их убрать. Убрать почему-то нельзя было. Меня уверяли, что для дела это неважно, что мне этих показаний и так никто не инкриминирует. Я и сам знал, что не инкриминируют, но скрепить своей подписью такие показания всё равно не мог. Даже идиотские показания Телегина, показавшего, что отношения у меня с ним были хорошие - настолько, что иногда мы даже с ним здоровались на лестнице, но что при этом я ему известен, как опасный и скрытный враг, хоть конкретно он ничего сказать не может, и именно ввиду моей чрезвычайной вражеской скрытности. Конечно, неизвестно, что тут от Телегина, что от того порочного красавчика, который вовремя одного из допросов приходил ко мне “знакомиться” и о котором с ужасом рассказывал мне потом Игорь Кобзев. Но как бы то ни было, подписывать дело, содержащее показания, где так нахально утверждалось, что я враг, я всё же не .хотел. А ведь там были еще показания одной дамы, которая утверждала, что я обманом увернулся от фронта и еще этим хвастал (так интерпретировала она рассказанную уже здесь мою историю с военкоматом),- так что ж, и это скреплять своей подписью? Остальные были не лучше. Все мои стихи называли вражескими, что-то плели. Подписать дело, содержащее их (или их руками) записанную) клевету я не мог. Это, как ни смешно мне теперь, ставило меня в ложное положение перед самим собой и другими - что ж я, последние годы всем врал, что ли?
Исключение составляли только Максим, о котором я уже здесь говорил, и Сашуня (Александр Парфёнов). Они отделывались только лёгкой и неопасной критикой в мой адрес, но делали всё, чтоб отвести от меня удар. Трудней всего приходилось Сашуне, который был зам. секретаря партбюро. Ему при этом надо было показать и что партбюро было на страже и что я был вполне доялен. Доходило до смешного. Однажды он нашёл (а крвсавчик записал), среди моих ошибок, с которыми боролось партбюро, и такую “Мандель воспевал реакционное прошлое нашей родины”. Это было неопасно. В тот момент прошлое нашей родины не подлежало сомнению и требовало воспевания И уж никак не могло быть реакционным. Но форма требовала. Нужны были мои ошибки, которые партбюро вскрыло, а я как честный советский человек осознал и исправился. Он раньше не раз выручал таким пприёмом многих и меня в том числе. Он не знал, что здесь это не работает, что всё уже решено.. Сейчас его давно нет. Помяни ,Господи в Цаостве Своём душу этого хорошего, доброго, естественно-порядочного человека.
Но вернёмся к подписанию двести шестой. Процедуре этой положено было происходить в присутствии прокурора, - конечно, специального, из отдела по наблюдению за органами (кто за кем наблюдал?), но прокурора - липа требовала строгого соблюдения формальностей. И этот прокурор, Александр Петрович Дарон. явился. Весёлый, сияющий бонвиван. Конечно, быть столь радостным и сияющим на таком месте смог бы не всякий - этот смог. Потом, в период гонений на евреев он и сам загремел. Без вины, конечно. Тогда на его месте засиял другой. А может, наоборот, он не сиял, а мрачно исполнял свой привеллигированный долг - кто знает?. Но только и он, заверяя бумажки, карёжащие чужие судьбы чувствовал себя невиноватым. Мы ведь вообще страна невиноватых - может, поэтому и никак не выберемся из ямы, в которую все без вины попали..
Но мысли эти - нынешние. Тогда я был от них весьма далёк, Александр Петрович сиял, а будущего никто из нас не предвидел.
Предупреждаю: никакого раздражения против Александра Петровича у меня не было и нет. Мне лично он ничего дурного не сделал - более того, сделал даже хорошее. Я говорю не о нём, а о нашем общем падении..
Однако, вернемся к “делу”. Снвяала Алкксандр Петрович непринуждённо произвёл формальный допрос по всем пунктам. Это было легко - по смыслу статьи 7-35 сознаваться ни в чём не надо было. Но опять возник спор о лживых показаниях. - я требовал их изъятия, а следователи не соглашались. И тут он нашёл мудрое решение, которое устраивало всех.
- Составь еще один протокол, по поводу этих показаний - посоветовал он Бритцову - пусть ответит по поводу каждого из них, что он в нём признаёт верным, а что - отрицает.
Такой протокол был составлен, после чего я подписал двести шестую. и следствие было закончено. Итак, я настоял на своём. Сделал я это из глупых, чисто идеологических соображений. Но теперь думаю, что это принесло мне и практическую пользу. Наверно, именно из-за этого я, в отличие от, например, Юрия Айхенвальда, избежал повторного ареста в ссылке. Ему тоже заменили статью, но лживые показания формально опровергнуты не были. Это, вероятно, и обнаружил очередной ревизор или интриган - проявил бдительность и подкузьмил коллег. А у меня в этом смысле всё оказалось в порядке. Так, вероятно, оказалось лучше и для моих следователей - а то бы им приписали брак в работе. Глупая принципиальность обернулась предусмотрительностью Конечно, всё это мои предположения, но у меня есть основания так думать.
Кончая с темой следствия я хочу уточнить моё отношеник к следователям. Ибо из того, что я часто говорю о них мягко и с сочувствием, а также из того, что я по тогдашнему времени легко отделался, может создаться неверное представление о той страшной. организации, где они работали. Ко мне они действительно относились неплохо. Очень долго, до 1989 года, когда Ф. Е. Медведев рассказал мне, как было дело, я даже полагал, что они сами подвели меня под переквалификацию статей Этого они не могли, но были явно рады, что это произошло. Но я ведь был не просто невиновен, - невиновны были все, с кем они имели дело - а был, к сожалению и стыду моему, горячим сторонником строя, его оправдателем, даже оправдателем их всё-таки непопулярной в народе деятельности. Это от удивления могло рождать и благодарность. И это же не помешало бы им добиваться от меня ложных показаний (чего без пыток было бы им не добиться - я не умею повторять бессмыслицу) и затолкать меня лет на десять в лагерь. Ничто ведь не помешало тому же Бритцову превратить Минухина в меньшевика и террориста, а это не искключительный случай. Наоборот, исключением было то, что произошло со мной. Они творили злодейства, но по природе были не злодеями, а обыкновенными советскими людьми, но которым доверили важное дело, суть которого по не менее важным причинам не раскрыли.
Так или иначе дело было закончено. Через несколько дней, меня опять вызвали, завели в бокс и официально уведомили, что моё дело передано в ОСО., в Особое совещание при министре госбезопасности., Оставалось только дожидаться его решения.
Уже перед самым объявлением этого решения, в конце августа, в нашей дружной камере произошло неприятное сабытие. По вине всё того же Джумагали. Всё произошло из-за щётки. Каждуое утро нам на несколько минут давалась щётка для уборки камеры. Люди, лишенные возможности нормально трудиться, с жадностью хватались за эту работу. Соблюдалась очерёдность. Никто не в свою очередь за щётку не брался. В то утро была очередь Алексея Михайловича, но Джумагали., получив щётку из рук надзирателя, вцепился в нее и не захотел её передваать дальше.. Это была наглость, рассчитанная на безнаказанность. Алексей Михайлович рассердился и силой вырвал щётку из рук наглеца. Тогда Джумагали совершил непозволительное - стал стучать в дверь и вызывать надзирателей,
Есть люди, которым,, на каком бы уровне развития они ни находились, от Бога дано ощущение границы между нормальным поведением и подлостью. Джумагали, видимо, к таким не относился. Приструнить руками надзирателей того самого “Амир Шакира”, к которому он до этой минуты испытывал только почтение, ему казалось делом естественным. Он не нарушал эту границу, он её не видел.
Когда набежали надзиратели, тоже еще было не всё потеряно, и даже когда Джумагали стал жаловаться, что его избивают, Алексей Михайлович пытался его ласково урезонивать:”Что ты, дурачек...”, но тот не унималсяз И тогда Алексей Михайлович вдруг не выдержал, обычная сдержанность его покинула, возмущение и ярость вырвались наружу, и он бросился на обидчика и доносчика. И сразу же его увели, он получил карцер. А вся камера перестала разговаривать с Джумагали - кажется, по инициативе Уралова.. Правы ли мы были? Не слишком ли многого от него требовали? Не знаю, всё же он был человеком и понимал, чем грозил товарищу его демарш. А с другой стороны - как можно было теперь ему доверять? - это ведь была и самозащита.
Через два дня при утреннем обходе он попросиил перевести его в другую камеру. Надзиратель спросил, почему.
- Тут никому со мной не говорит - ответил он.
- Учитесь жить с людьми, уважать надо людей - высказал назидательно то обыкновеное российское житейское правило, которое было усвоено им отнюдь не на Лубянке.
Когда меня вызвали, и ясно было, что насовсем, я со всеми сердечно простился, но не с ним - с ним по-прежнему никто не разговаривал И Алексей Михайлович попрежнему сидел в карцере - я так с ним и не простился. И этого тоже я не могу простить каракалпакскому Магеллану.
Меня опять привели в бокс и следом за мной принесли мои вещи из камеры. Так же как раньше, когда меня отправляли в институт Сербского. Но на этом сходство кончилось. Теперь меня повели не во двор к “воронку”, а еще ниже - повидимому, в подвал. Туда, где помещались камеры осуждённых. В той, где я олказался, кроме меня было уже три человека (может, их было больше, но мне запомнилось, что три). Своих приговоров никто еще не знал - объявлять их должны были начать с минуты на минуту. Естественно, все мысли были только об этом. Но несмотря на всю напряжённость обстановки мы знакомились и разговаривали. А что мы нще могди делать?
Кто были эти люди? Точно я помню фамилию только одного из них. Это был старый большевик Рузер - но и его имени-отчества я не запомнил. Потом я о нём читал, что он был одним из организаторов большевистского переворота в Одессе. Теперь он был художником.. За что он был арестован, при его биографии спрашивать не надо, а осуждён он был за то, что однажды в 1910 году, где-то заграницей проголосовал за резолюцию центристов - черт его дёрнул об этом упомянуть. Впрочем, не упомянул бы - прицепились бы к чему-нибудь другому.
Вторым был фронтовой офицер, а до и после войны - футболист команды -Крылья советов- - человек приятный, скромный и по ощущению, естественно-порядочный. Как его звали, к сожалению, не помню. Вред нанесённый им социализму был более ощутимым - сам того не зная, он нарушил закрытость общества.. Ибо, пройдя с боями несколько стран, он имел наглость делиться с товарищами впечатлениями об о тамошней технике и благоустроенности жизни. Его никто не предупреждал, что это - то что видела вся армия, весь народ - секрет, не подлежащий разглашению. Естественно обвинение по статье 5810 - антисоветская агитация, состоящая в восхвалении заграничного образа жизни - была “как на него пошита”. ,
Был там еще парень, моего примерно возраста, страсный радиолюбитель - это его и погубило.. Саша - так его, кажется звали - ехал то ли с Урала, то ли из Сибири к брату-офицеру, служившему в Ужгороде. Остановился на пару дней в гостиннице -Москва-, и там, в номере ему на его горе попался оставленный кем-то экземпляр журнала -Британский союзник-, И в этом журнале он обнаружил заинтересовавшую его радиосхему.. Вернее её половину. Вторая была обещана в следующем номере, за которым желающие, если они не смогут его купить в киосках -Союзпечати-, приглашались зайти в редакцию по слудующему адресу Кажется, это был адрес британского посольства. Ничего странного Саша в этом предложении не увидел. Англичане были нашими союзниками, журнал распространялся вполне легально, нашёл он этот журнал чуть ли не в главном московском отеле, где останавливались ответственные работники - почему не зайти? И зашёл.
Англичанин дал ему журнал, пристально на него посмотрел и спросил:
- А вы не боитесь, что Вас схватят, когда Вы выйдете отсюда?: Может быть, лучше я Вас вывезу на машине?
Саша удивился: кто его будет хватать? Зачем? Провокационные разговоры. И вышел. И вот теперь ждал приговора.
Потом этот “политик”, видимо, наслушавшись, как надо жить в лагере, быстро ссучился. Уже в Свердловске, вызвавшись с приятелем помочь Рузеру поднести вещи - тот был уже в летах - он воспользовался тем, что на пересылке попал с ним в разные камеры, и вещи эти не вернул, присвоил. Еще весело подвёл под это идеологическую базу - прокричал что-то антисемитское. Словно бы русского в этих обстоятельствах он бы не ограбил. Но всего этого он пока не знал - как все, ждал приговора. Кстати, как юридически ему оформили обинение я не помню - неужто шпионаж присобачили?
Первым для зачтения приговора вызвали меня. Вызывали уже без всяких предосторожностей, и даже не по фамилии. А просто так - “Давайтк Вы”. Отвели меня в какой-то кабинет неподалёку, там за столом сидел высокий, широкоплечий, но не ухарского, а канцелярского вида человек в очках. Спрсил фамилию и получив ответ, велел надзирателям меня увести назад:
- Этого потом.
И меня вернули в камеру без приговора. Потом по одному стали брать остальных. Футболиста приговорили к восьми годам лагерей. Остальных - тоже к лагерю, но сроков я не помню. Хлопали двери других камер - людей водили за приговорами и возвращали уже с ними. Последним повели меня.
И я узнал, что Постановлением Особого совещания при Министре Госбезопасности СССР от 14 августа 1948 года я приговорён в ВЫСЫЛКЕ из города Москвы сроком на ТРИ ГОДА.
Приговор по тогдашнему времени более, чем мягкий. Ведь даже не ссылка в определённое место, а только высылка из лпределённого места.. По точному смыслу Постановления я мог жить где угодно, только не в Москве. Из-за этого меня и вызвали последним - чтоб я имел возможность выбрать себе место поселения. Я выбрал какую-то из ближних областей. Человек в очках - видимо из-за необычности приговора - согласился. Но на следующий день он вызвал меня опять и сказал, что ближние области исключаются, что я могу выбирать только вот из этого списка областей. И показал мне список, куда не входила ни одна область Европейской части. Я выбрал Новосибирскую область, имея ввиду, пользуясь своим правом выбора, поселиться в Новосибирске. Но не вышло. Забегая вперёд, скажу, что Новосибирское Управление это моё право выбора проигнорировало - видимо был такой приговор, но не было института высылки - и включило в общий поток ссыльных - отправило туда, куда в данный момент отправляло очередной этап - и я попал в деревню Чумаково Михайловского района. Сегодня я об этом нисколько не жалею.
Но всё это было месяца через полтора. А пока мы сидели в камере и ждали этапа - готовились к более, чем “нежеланному путешествию в Сибирь”. Разговоров особых не помню - каждый рассказывал свою историю, о которых здесь уже шла речь.. Только однажды Рузер в ответ на мои сложные разглагольствования о ситуации, оправдывающей Сталина (разговор был как бы наедине - других он не интересовал) процитировал мне что-то из Маркса, напрочь опрокидывающее все мои построения. Фразу эту я долго помнил, но и забыл давно - такие ли фразы мне пришлось потом слышать, читать, произносить и писать. Но впечатление помню. Оно было разительным. Вероятно, с высоты сегодняшнего понимания к самому этому факту можно отнестись с отнюдь не безосновательным ехидством - дескать, теперь говорите такое, а кто этого Сталина допустил? - но всё равно тогда эта фраза многого стоила. Во всяком случае была ближе к истине, чем то, что нёс я.
.Но долго нас держать на лубянских хлебах никто не собирался - страна (в лице ГУЛАГа) нуждалась в “рабсиле”, и дня через два, а именно 2 сентября 1948 года (я заппомнил дату) каждому выдали из кладовой его вещи (Мне мою многострадальную корзину), из канцелярии деньги, остававшиеся на его счету (у меня оставалось копеек шестьдесят) и вывели нас во двор Здесь нас уже поджидали “воронки” (кажется, два). Приводили и из других камер. Постепенно собралась маленькая толпа “зеков”.Было несколько “вояк”., власовцев и просто пленных. Садясь в воронки, они затеяли перепалку с надзирателями, стали их на прощание оскорблять.понося их вместе с Лубянкой. Надзиратели не оставались в долгу. А за Лубянки один из них вступился так:
- Дурак? Еще в лагере вспомнишь Лубянку добрым словом.
Конечно, в целом он он был неправ. Лубянка была началом крестного пути, и в этом смысле поминать её добрым словом не приходится, Но отчасти он не ошибался - в лагерном беспределе строгая регламентированность тюремного обихода (а ведь именно о ней говорил и, в основном, к ней имел отношение надзиратель) могла иногда показаться и оазисом порядка. Если, конечно, вас там не пытали “следователи по особо важным делам”. Но вокруг меня - ни в следственных камерах. ни в предэтапных - диц, отнесённых к важным не было - к счастью (для них) всё такая же “мелюзга", как и я сам..