Нина Горланова, Вячеслав Букур
— Серджо, откудо?
— Не откудо, а кудо. В Москву еду сегодня, амиго мио!
— В белокаменку?
— Через два часа. КамАЗ уже под парами.
— Так вот почему у тебя такой наевшийся рюкзак!
Серж снял рюкзак, встал на руки, походил по комнате: гордитесь, что я у вас такой друг и современник. С рук пружинисто перешел на ноги, совсем не изменившись в цвете лица – персиковом.
Вот это Серж – и кувыркнется, и черкнет что-нибудь в центральный журнал. Куда до него Осоргину! Тот не то что не писал стихов… Ему бы в голову не пришло рифмовать “Офелия - похмелие”, “индюк - Виктюк”!
Серж спросил:
— Что передать Марьяне?
— У тебя уже до встреч дошло?
— Сколько же можно письма кропать! Кто вас заставил проболтаться, что она разведена? А теперь и я хочу освободиться из семейного заключения.
— Чтобы пойти на очередной срок?
— Это будет не срок, это…- он достал из продолговатого рюкзачного кармана темно-фиолетовую флейту и целомудренно приложился к ней губами.
Полились цветные колебания – со страшной высоты, они спорили с нами: нет, это будет сад с центральным деревом и травоядными золотыми львами… а если какой лев захочет свободы воли, ощерится и возжаждет бифштексов, тут как тут я – флейта!
Пораженные поющим древом, мы безмолвствовали.
В это время Марьяна (город Москва, редакция журнала “Литера”, 1999 год) счищала кусочком бинта никотиновый налет на языке. Он напоминал ей графоманский самотек, который вот так же она сдирала с розового тела литературы.
Аня в это время выключила компьютер и спросила:
- Марьяна, почему в последнее время… ты так изменилась?
— Я думала, ты догадываешься.
— Что, твой Толя разбогател? Да, новая дубленка, новая сумка… Но сапоги выпадают из ряда.
— Я тут никому не говорю особенно, но с Толей мы развелись. Хотя разъехаться не получается.
— Тогда почему же это… такие лучи от тебя?
— А почему от тебя лучи, когда за тобой заходит очередной жених?
Аня встала, притиснула Марьяну к себе:
— Молодец… влюбилась!
И подумала: и конечно, ответно!!! А за что ей такой подарок? Тридцать лет Марьяне, а вся насквозь седая. Почему же ей звонил автор из Перми, мол, приедет (а раньше – кто-то из Ярославля)! И явно не проблема метафоры их волновала! А еще теперь, значит, врач Паша, который научил ее по-йоговски чистить язык, утверждая, что на языке проступает голограмма внутренностей.
“В то время как я перекрашиваю КАЖДУЮ НЕДЕЛЮ две осветленные пряди на голове под цвет блузки! И каков же результат: всего один жених, да и тот, непонятно, пройдет ли Проверку”.
А в это время наш Серж мчался на КАМАЗе мимо прозрачного озера. Друг-дальнобойщик Снитко едва заметно, по-аптекарски, шевелил баранкой и требовал, чтобы Серж пел, рассказывал анекдоты, играл на флейте. Серж был рад, когда КАМАЗ завернул к озеру, как спутник к неизвестной планете.
Он встал на камушек, играл на флейте и смотрел вниз на рыбок, которые резвились среди облаков. “Да, вот это правильно – рыбы на небе”.
На обратном пути они снова остановились возле безымянного озера. Серж опять наблюдал рыбок и с удивлением обнаружил, как он соскучился по Перми, а заодно и по семье. Рыбы теперь честно плавали среди воды, а не в облаках, потому что небо было чистым.
Ему будто нашептали, и он вновь увидел в водной глади, как вылез из КамАЗа, сразу набрал номер Марьяны, и ничто ему не предрекало облома. Но она сказала:
— Я не могу пригласить вас в гости, Сережа. Я сегодня занята.
Серж крякнул и, растопырившись коленями, локтями и рюкзаком, сел на какой-то ящик возле КАМАЗа. Как-то не завоевывалась Москва.
А ведь что писала! “У вас дар от Бога… Не теряйте вертикаль…”
Подошел Снитко и спросил:
— Ты еще здесь, маленький ты мой? Что вдруг расселся, как индюк?
— Не индюк я, а дундук.
Снитко обрадовался:
— Значит, обратно опять вместе? А я думал – ты все уже, утонешь в Москве.
— Тело, погруженное в Москву, выталкивается из нее с силой, равной всей Москве, - ответил Серж.
А в это время жених Ани входил в редакцию “Литеры”. Он испытывал такое чувство, что ему полосу препятствий надо преодолеть. Он ждал, что войдет – а там Аня бедная стоит в окружении лощеных авторов (они же самцы-разбойники). И они такого напоют про него, простого программиста!
Но Аня вышла сама, маленькая такая, озабоченная, кажется, даже беззащитная.
— Дорогой, - она положила слабую руку ему на грудь. – Обсуждаем состав номера!
Подожди полчаса в коридоре, не сердись. Это важно для меня!
Вернувшись в кабинет, Аня включила электрочайник и сказала Марьяне:
— Это Проверка: взбрыкнет – не взбрыкнет.
— А если взбрыкнет? – спросила Марьяна, доставая сигареты.
— Тогда это будут мои проблемы, принимать его таким, не прошедшим Проверку, или нет.
Марьяна подумала: У Ани две пряди – лилово-гобеленовые, блузка тоже лилово-гобеленовая. Вся как марсианка, а практична, как половина землян, вместе взятых!
Она вспомнила странный звонок пермяка, как его, Сергея. Удивительны эти люди, пустившиеся в путь по зыбкой поэтической местности! Стоит их поддержать и намекнуть, что из них нечто выйдет, как они сразу едут в Москву и рвутся к ее душе и телу.
Чайник щелкнул и зажмурил электрический глаз. За чаем у них, действительно, было важное обсуждение: когда же им, критикам, будут давать премии? Они же, критики, взбадривают литературу. Она же, литература-дура, без них, критиков, вообще бы никуда не текла. Получив в бесплотной реальности премию и раскидав ее по необходимым тратам, Аня посмотрела на часы и выскочила в коридор:
— Васечка! Еще пять минут – и мы завершаем!
Он смотрел на нее так: какой она у меня трудоголик – повезло так повезло! Надо ее хватать и уносить в семейную нору.
А Марьяна в это время из своей семейной норы копала ход в другом направлении. Хотя, казалось бы, зачем? Муж ее Толя умный человек, однокурсник, красавец, в журнале работает тоже, причем - в самом центре Москвы… Иногда он приходил, пошатываясь, но молча. Однако в последнее время стал поговаривать, стоя так же шатко:
— А все-таки хорошо, что Прохор похож на меня, а не на ваше иерусалимское дворянство.
— Какая разница? – не уступала Марьяна, пламенея ликом пророчицы.
— Иудей никогда не может почувствовать русской почвы, - провозглашал Толя, ловя ногами землю.
Сам он приехал в свое время из Киева, поступил в МГУ и долго приучал себя говорить без акцента.
Чем чаще происходили эти разговоры, тем меньше Марьяна видела в нем ума, потом настала очередь красоты. В конце она стала сомневаться: был ли он ей когда-то однокурсником…
Что же делать? Паша все время что-то намекал, атакуя своей обезьянистой красотой, но пока она старалась не ходить в те же компании, где был он.
А у сына в это время были свои тяжелые проблемы. Прохору исполнилось восемь лет, и он закончил первый класс. Еще он привык, что бабушка водит его в три места: в музыкалку, в художку и на у-шу. И вдруг это все отпало. Он спрашивал:
— Когда? Когда?
А ему отвечали:
— Каникулы. Каникулы.
Однажды Прохору стало так горько, что он закричал:
— Слышал я: плохие у нас законы, плохие! Но чтобы настолько уж плохие! Три месяца каникулы! Тут башню всю снесет!
Серж в Перми вернулся в семью, а вскоре пошел навестить предыдущую семью. Он это сделал, чтобы судьба увидела: Серж все понял, понял. Он не нужен Москве не потому, что на самом деле не нужен. Дело вот в чем: он слишком, даже чересчур нужен в Перми.
Экс-жена сразу начала губить его хорошие порывы:
— Зачем притворяться, приходить! Ты знаешь, где Петька? Он уже неделю в каком-то притоне, дома не ночует!
— А Витька-то где? (Обои обычно отдирал младший сын).
— Опять в больнице. Ему нужно нормально развиваться, а как он будет развиваться!? Я все время на нервах.
Конечно, на нервах ты вся висишь, канатных, а в прихожей норковая шуба висит.
Серж заглянул в кладовку. Ее родная теснота напомнила ему, как он часто сидел здесь и драл на себе волосы. Еще, кроме воспоминаний, в кладовке всегда находился запас обоев и клея. Ведь младший без устали, когда не лежал в психосоматике, продолжал искать за обоями отца, вскрывая их то там, то тут.
- Толя, - сказала Марьяна, - я снова… выхожу замуж. Толя, ведь Прохора ты мне отдашь?
Муж с хохлацкой основательностью, вскормленной галушками и копченым салом, долго молчал, готовя ответ. Ей даже подумалось, что - как хорошо: вот, без разбирательств они расстанутся. Но не тут то было! Он запустил в нее суковатыми словами:
— Ты сама предаешь и ребенка этому же научишь.
— А кто говорил, что евреи не чувствуют почвы? Вот я, неукорененная, и вспорхнула.
— Да я это говорил просто так. На самом деле… я уже сейчас чувствую, что я уже не живу, вот ты сумочкой щелкнула – и защелкнула всю мою жизнь.
Марьяна удивилась такому напору:
— Что за мелодрама? Зачем? Мы же давно разведены.
Он открыл рот и долго на нее смотрел. Сказал иссохшим голосом:
— Это же формальный развод, чтобы квартиру мне получить в журнале.
И тут же поражен был мыслью: дурак! Сколько раз на его глазах фиктивные браки и разводы превращались в настоящие! Это ведь не просто – берется бумажка, корябаются на ней слова и стукается об нее печать! Тут же выпрыгивают невесть откуда силы, уродующие или украшающие жизнь!
А Паша в это время с ужасом смотрел на жену и шестилетнюю дочь, которые стояли перед ним на коленях. Такого ведь не может быть! Он отвернулся к окну и стоял час, надеясь, что это все исчезнет. Все время слышал два дыхания: одно ровное, сильное – бывшей спортсменки (оно выражало желание стоять на коленях хоть всю ночь) и другое – сиповатое, вырывающееся из маленьких легких через заросший полипами нос.
Потом они расползлись по разным местам в квартире и долго отлеживались.
Вечером все трое, не включая света, прибрели на кухню и стали пытаться завязывать узелки семейной жизни.
Труднее всего было Инге: стоять полночи на коленях. Унижение? Точно, оно самое. Но ради дочери еще и не на такое пойдешь. Не ради же Паши! Он, конечно, красавец, но ни ненависти, ни любви не мешает красота. Разве что обостряет.
Труднее всего было дочери. Казалось, что она – Ниночка – зубная паста, мама – зубная щетка, а папа – ванна, над которой они чистят зубы.
Труднее всего было Паше. Он сказал:
— Я остаюсь. Что делать… Но при условии: в Израиль я никогда все равно не поеду.
Инга была готова отказаться от еврейских родственников, как библейская Руфь – от своих моавитянских. Лишь бы этот мир вокруг нее не трясся, готовясь вот-вот покрыться трещинами.
Марьяна с Пашей встретились под аркой, как и договорились. Дело зашло так далеко, что один из миров должен был рухнуть. Рухнул марьянин мир - бесформенной грудой под арку, дребезжа детством, юностью, горами, куда залетал 23 концерт Моцарта…
Паша продолжал рассказывать:
— … Инга и Ниночка всю ночь стояли передо мной на коленях.
С тяжелым уважением Марьяна подумала: как они мгновенно нашли самый сильный ход. А он продолжал, не обращая внимания на кучу мусора, образовавшуюся на месте ее жизни:
- Я сломался. Я остаюсь.
Она растянула губы, кажется, даже в улыбке, и пошла домой.
Они все остались живы, но жизнь ушла.
— Это хорошо, - сказал Толя. – Только не говори, будто ты остаешься, что я… у меня так хорошо умолялось. Просто тот московский мальчик передумал.
Да знал бы ты, Толя, думала Марьяна с жалкой гордостью, что ко мне из Перми приезжал Серж, будущий гений России или даже мира!
“Дорогое мое телевидение,
коль не хочешь быть ненавидимо…” - эти его строки она вспоминала каждый день.
На слабосильную гордость опять наплыл клип, который она называла “Похороны надежды”. Сама в этом варианте Марьяна уже выбросилась из окна и была одна голая душа. Вольно парила над местом, где хоронили Павла. Он лежал в сосновом ящике , весь в своей ненужной полуобезьяньей красоте… Инга над ним рыдает, Ниночка тоже, а Марьяна кружит и думает: не отдали мне его, ну и вот… А что вот? Тут каждый раз она отклеивалась от клипа и мысленно поджигала его.
Но клипы не горят.
От Марьяны пришло письмо: так и так, Нина, я сетками домой таскаю красное вино, потому что не могу от этого отвязаться – Паша у меня все время в мозгу хоронится, и вчера в такой миг случайно наткнулась на себя в зеркале – прямо валькирия, которая уносит с поля брани павшего героя на вечную пирушку, передайте Юре Власенко, что присланный вами его рассказ выходит в третьем номере, и Сержу привет.
Тут мы забегали вокруг испуганного нашими порывами гостя – журналиста З. Он был холост, и стали мы соблазнять его, какая наша Марьяна: коса короной, глаза, как у Вольтера пополам с Ярославной, насквозь видит литературу и на километр под ней, голос – страстный, как услышишь, так и поплывешь…
- Сетками пьет вино? – переспросил З. – Умеете же вы сватать!
Серж вернулся поздно вечером в основную и, возможно, последнюю в своей жизни семью. Жена – Людмила - спросила:
— Разогреть макароны с овощами?
— О спагетти дольчи! Соле мио! – запел он.
У Людмилы – свои стекла острые в характере, как у каждого человека. Но глядя на Сержа, она заставляла себя вспоминать, как первый муж Антон (перед тем, как уйти к немке и уехать в Германию) свесил ее, Людмилу, беременную, через перила балкона на седьмом этаже и сказал тихо:
— Обещай, что не подашь на алименты. А то мои пальцы не могут так долго держать.
Она промычала обещающе.
Антон уехал в Германию, а его дог Гром ничего не знал и не хотел знать про Германию. Он выждал месяц (вдруг это какая-то очень длинная командировка). Потом на прогулке отбежал от хозяйки, замер и долго на нее смотрел. Она звала его, звала:
- Гром! Ко мне, Гром!
А он мотнул брылами: нет, нет – и убежал навсегда.
Поэтому она не перебивала мелодичный вой Сержа, а только кивала. На флейте-то у него кое-что выплеталось, но голос… голос был всегда шершавый, вызывающий картину морозной лунной ночи. В конце она сказала:
— Одна была у волка песня, и ту украл. – Помолчала и добавила: - Ангел мой.
Январь 2004