Rambler's Top100
ЖУРНАЛЬНЫЙ ЗАЛЭлектронная библиотека современных литературных журналов России

РЖ Рабочие тетради
 Последнее обновление: 25.05.2012 / 10:06 Обратная связь: zhz@russ.ru 



Новые поступления Афиша Авторы Обозрения О проекте Архив

ВЯЧЕСЛАВ БУКУР, НИНА ГОРЛАНОВА

УЧИТЕЛЬ ИВРИТА

Повесть

Я ехал, кажется, на трамвае. Снег на улицах был словно изжеван ногами трудящихся (на иврите “трудящийся” — поэль, на арабском — амин, на грузинском — забыл). Рабочие пульверизатором забрызгивали огромные буквы на бараке: “Горбачев = Чаушеску” и рисунок виселицы. Возможно, написали не жители барака, а сами аппаратчики, чтоб потом обвинить демократов в распущенности, а замазывают как раз демократы... сказать жене, для ее газеты материал, И тут по внутренней лобовой стороне поплыли картины пряничного Ближнего Востока... или там, например, Грузия! А то можно к отцу в Молдавию дернуть. (Как это на иврите? Я знаю “дернуть ее за грудь”, но вот “дернуть в Молдавию”? Посмотреть в словаре.)

Я вывалился на последней остановке почему-то прямо на помойку. Она роскошно раскинула свои недра, чуть ли не в каком-то сладострастии. Там и сям в ней змеились тропки — места младенческих забав. Передо мной вздымалась из-под снега какая-то вещь. Такая розово-телесная — зачем ее выбросили? Капельница, но словно для слона, ни за что бы я такую женственность не выбросил. И тут с разных сторон горизонта ко мне стали приближаться двое. Возникло чувство, что сейчас произойдет что-то ужасное, например, расстройство желудка. Противно-сладкое протянуло через весь организм. Двое же медленно приближались, и я решил дернуть назад, к остановке, но мои кунгурские залипы на ботинках, как всегда некстати, расстегнулись, языками хлопнули оземь, а как их быстро из этой грязи извлечь и застегнуть? Двое же сблизились в этой точке, а эта точка — ведь я! Не шутите! Я же это! И один разодрал свои ядреные красные губы:

— Вы, случайно, не учитель иврита?

Тут я захотел сразу, чтоб я был учителем суахили или древнематерного. Скинуть туфли с проклятыми залипами или применить айкидо? Что легче, что бы сделал на моем месте старый мудрый еврей Климовский?

— А мы вас так давно повсюду ищем, — сказал второй, видимо, издеваясь. Сейчас начнут: поджиденыш, посмотрим, обильно ли тебя напоил своими

соками сионизм... Почему они мнутся, не переходят к этим лозунгам? Стиль у них новый? Нет уж, погром так погром.

— Мы вас по тиви видели, — снова подал реплику один. — Значит, берете по пятерке за два часа? Ну? Ну?

Слава Богу, это всего лишь ограбление. У меня есть десятка, две пятерки, то есть, получил за урок только что. Я достал кошелек, они тоже сунули свои руки в карманы. Я заледенел. Они выдернули свои кошельки, а из них вдруг... визитные карточки! Ну! Жене ни слова о том, как я на помойке нашел двух учеников, а то она не будет спать ночами, закурится, а где сейчас сигарет набраться! Зачем же случай не вывел меня к другой помойке, которую показывали по тиви: два вагона сигарет вывалены, и красные блоки лежат, засыпанные блестящими снежинками. Я бы взял только два блока — жене, всё ей, с помойки, хотя толпы женщин рыдали б, прося: “Дай, Миня, пачку!” и предлагая взамен свои пропахшие никотином ласки...

К ученикам из-за всего этого я безнадежно опоздал, но продолжал стремиться, рассчитывая на их природное терпение. Так терпеливо сидели евреи на реках вавилонских и плакали, и смотрели в направлении Иерусалима. И тут я увидел, как между обледенелых круч помойки выруливает такси. Что оно делает здесь? То ли мафия проведывала, как закопан вагон копченой колбасы, то ли разрешались разногласия среди рэкетиров — какое мне дело! Водитель остановился и сказал, что довезет меня за красненький рубль. Красненького рубля у меня не было, но я показал два синеньких полтинника. Он взял эти измученные бумажки и понесся. Дорога была в гололеде. Гололед напоминал бутерброд с маслом, с которого то и дело соскальзывает гладкая красивая шпротина. Роль соскальзывающей шпротины выполняли сейчас наши шашечки. Я проглотил набежавшую для приема пищи слюну. Тихо, сказал я слюне, ишь распустилась. Может, Мирьям опять подаст мне кофе с этими еврейскими вкусными штучками: нечто вроде пирожков, открытых с двух сторон, а внутри завернуты варенье и орехи. Узнать, как это называется...

— Шалом, тальмидим! — Я рвал с себя куртку перед хозяином, уже ни на что не надеясь, так как не слышал голосов учеников — это значит, моя жена скажет нечто такое по-русски, что и перевести на иврит будет невозможно. И так она утром взбеленилась, когда я спросил: сегодня вторник или четверг? Мирно еще лежала она в кровати, от ног жены шел приятный ножной запах. Сегодня вторник или четверг? И всё! Она вскинулась, схватила сигарету и пустила струю дыма от пермской “Примы” — запахло как в матросском кубрике.

— Шалом, адон аморэ! — улыбнулся Яков. — Куляну по.

— Ло кульхэм, — уныло сказал я. — А Маша где?

— Бэкурсэй...— начал было Яков, плюнул и сверзился на русский: — Курсы по автовождению. Знаете: это еврейское троеборье?

Я был непроницаем. Как это на иврите, спросил я на иврите.

— Кстати, почему “иврит”, а не “еврит”? Второе: компьютер. Первое — выучить иврит, второе — освоить компьютер. Махшев. — Тут Яков вознес свои семитские очи с вишневым огоньком к потолку и продолжал все-таки по-рус- ски: — Автовождение — это три. Без знания этого в Эрец не едут.

Значит, я буду без кофе и без Маши, о, Мирьям, Мирьям, ведь только ради тебя одной, только в этой группе я завел комплименты даме на иврите! Яков между тем бегал по комнатам и лопатил бородой тут и там, крича:

— Где “Легкий иврит для вас”? Где тетрадь? Она только что была здесь, на плите! Где племянник? Это просто какой-то антисемитизм...

Навстречу выплыла мама или теща Якова и сказала мне: “Ма шломха?” (Как дела?) Яков посмотрел на нее мельком и заметил вслух:

— Мама, что-то вы сегодня на еврейку слишком похожи.

Вышел из дальней комнаты отец (или тесть). Этот старец был тем самым знаменитым человеком в Перми, который при смене паспортов потребовал, чтобы ему в главе “национальность” написали “иудей”. Тогда в нашем городе антисемитизмом и не пахло! Ему написали “индей”. Весь город об этом говорил. Старец заскандалил, стал объяснять, что иудей — это еврей иудейской веры. Снова сдал паспорт, а когда получил, там стояло: “индейский еврей”. И пермяки даже ходили к нему смотреть на эту запись в паспорте... Тут вошел племянник и сел за стол. Я гнал от себя мысль: заплатят ли сегодня за него? Главное — настроиться на урок. Но в голове упорно сидело: заплатят — не заплатят? Племяшу четырнадцать лет, и сил на него уходит больше, чем на взрослого человека, так как в период созревания у него, как водится, сложный характер. Заплатят? Платить за него не хотят. Возможно, бесплатный племянник мне придан за ультразвук. Как-то моей жене нужно было срочно пройти ультразвуковое сканирование, и Яков это устроил в кооперативе. Но ведь мы там заплатили. А с другой стороны, попробуйте туда устроиться...

— Начнем с комплимента даме! Маши нет, комплимент одной мамаше. Я слушаю. Трепещу.

— Я старый солдат и не знаю красивых слов, — пытался выкрутиться Яков.

— А теперь это же — но на языке!

— Ани хаяль...

Бесплатный племянник со всей сокрушительной мощью своего переходного возраста плоско победоносно пошутил: “Молодец, как соленый огурец”.

— Бэиврит бэвакаша! — попросил я.

А сам подумал: этот огурец повис сегодня над моей жизнью как некий символ. Ученики все время используют именно его — огурец! Так только что, три часа назад мы с другой группой повторяли тему “ресторан”, и хозяйка квартиры сказала: “К ней подошел официант и показал что-то” (на иврите, конечно). — “Он показал ей свой огурец”, — тут же объявил хозяин. Почему всегда этот огурец? Ни огурца не вышло из моей жизни в этой стране. Вот уж когда мы уедем в Израиль... Тут вдруг настроение мое резко улучшилось от голоса Мирьям.

— Шалом! Аэрэв лоаю курсэй нэига, — сказала Маша; ее левый глаз немного косил и все время словно куда-то звал меня за собой.

Высшая аристократичность — это естественность! Но Яков тут же торжествующе поглядел на меня:

— Моя жена лучше всех нас учит иврит, прекрасно готовит... о прочем умолчим. И все это значит, что я имею колоссальную способность выбирать жен. Вот двадцать лет назад я сделал выбор, до сих пор не жалею.

— И до этого ты делал выбор, в первом браке, — сказала Маша.

Яков углубился в учебник, а я с завистью посмотрел на его приятно голый череп. Меня бы она, конечно, не выбрала — с этим русским пегим редколесьем на голове. Что характерно для евреев: или бурные тропики, черные, буйные, или абсолютный ноль.

— Мы только начали, — сказал наконец Яков жене. — Садись.

— Я вся внимание, — на языке ответила она.

— Зэ барур? (Ясно?) — спросил я, обращаясь к остальным.

— Эти евреи навыдумывали такие слова, — поморщился еврейский индей, то есть индейский еврей, я уже совсем запутался...

— Столько неприятных звуков, — добавил, конечно, бесплатный племян- ник.

— Все претензии в академию иврита, — привычно отвечал я (где неприят ные звуки? А в русском сколько неприятных: ш, ч, щ!).

— На арабский он похож, этот иврит, — заключил Яков.

— А евреи вообще похожи на арабов в своей общей массе. Родственные семитские народы. Кстати! Десятки семитских народов жили на земле, а остались только арабы и евреи! Может... это? Стоит подумать? О Промысле Божьем. Для чего-то он оставил их — вместе... Ассирийцы, правда, еще остались, но их так мало.

— Значит, Джуна — наша? — спросила мамаша.

— А Илья Муромец какой национальности? — спросил племянник.

— Илья — еврейское имя, — сказал папаша.

— Он еврей, потому что говорит: “Ой вы, гой еси...” Гой! Поняли? Я решил тоже что-нибудь интересное сообщить им:

— Все изобретения имеют строго определенное место, потом они распро- страняются по всему свету. Иероглифы были, слоговые письменности были, а вот буквы! Буквенная азбука — изобретение финикийцев! Тоже семитские племена. Вторжение иноземцев привело к чему? К распространению этого принципа по всей земле. Так, какая тема была вам задана? Такси?

— Провези меня до гостиницы в центре города, — на языке сказала Маша мужу, на данный момент — водителю такси.

Яков зажмурил глаза, потом спросил:

— Ат роца? (Ты хочешь?) — получилось, что шофер не растерялся и обратился к богатой туристке с предложением интимного свойства. Племянник покраснел, а Маша переставила свои худые крепкие ноги... не помню даже, о чем потом говорили, как я их поправлял, В конце Яков спросил: принес ли я образец банковского бланка в Израиле (нам их дали в Москве на курсах).

— О шекелях мечтаешь? — Я протянул ему бланк. — Не один ты, Штирлиц, тоскуешь по родине!

Я встал, потому что урок по времени уже закончился. Все, как обычно, потянулись за мной в прихожую. Сзади всех стояла мамаша, опираясь на костыль и слегка трясясь. “Лэитраот”, — сказала она. Трудно ей будет в дороге. Маша опять куда-то девалась. Этот Яков вечно ее заставляет работать по дому, ишь расхвастался, самец, оторвал себе такую женщину! Я, может, еще не таких отрывал, да молчу... Пора начать уже солидную, трезвую жизнь, поставить крест на этих угарных бабах. Пора, уже пора кончать. Тем более, если уедем в Израиль, там придется пробиваться, а не рассеивать внимание, а то — иудейки-то ого-го-го... ого-го-го...

— Я посоветовался, — продолжал Яков. — Берете свидетельство о рож- дении мамы...

— Мама у меня вятская.

— Ну, вы, с вашим вятским умом, не перебивайте... Снимаете копию и в ней делаете необходимые коррекции.

— Элу бэдиюк?

Яков сочувственно посмотрел на меня: мол, такой хороший мужик, так знает иврит, угораздило же его родиться русским.

— Пятый пункт — подскоблишь и напишешь: мать — еврейка. Это метод номер раз. С этой копии ксерокс делаешь. Никто уже не интересуется, откуда этот ксерокс. Слушай, что за евреи такие выросли в Израиле, наивные люди! — вдруг с невероятной силой удивился Яков.

Потом он изложил метод номер два. Берешь знакомого нотариуса, добавляешь к нему пол-литра коньяка, лучше грузинского, совмещаешь со свидетельством рождения мамы, в результате получаешь нужную копию, что мама была и есть еврейка.

— Но самое лучшее! — снова взвился Яков, так, что аж слюна перехватила его дыхательное горло и восторг вздернул его на цыпочки. — Мой сын от первого брака, который уже там, считает — лучше подделать свидетельство матери жены. Когда еврейка жена, дети автоматически что?

— Что? — тупо, по-русски, воззрился я на него.

— Да, тяжело тебе будет с твоим вятским умом! Дети становятся автома- тически соответствующей национальности. Отец, как известно, у нас только способ размножения евреев. До какого колена нужны, кстати, вам родствен- ники в Израиле? Всё сделаем... вызов для вас!

Однажды Яков изложил мне свою золотую мечту: вывезти из Перми на родину гору опилок, которая возвышается возле завода “Красный краснодеревщик”, и таким образом положить начало будущим богатствам. И заводу “Красный краснодеревщик” тоже достанется от прибылей. А чтобы в Израиле наивные люди не обманули Якова, он зовет меня в переводчики будущей фирмы. По перепродаже опилок. Если повезет, еще можно увезти гуано местной птицефермы, но это настолько блестящая перспектива, что Якову даже страшно пока мечтать... Он надолго перестает дышать, заговаривая об этом. И я тоже. Но племянник сегодня так и остался в разряде бесплатного, Яков вручил мне две десятки: за себя, жену, папашу и мамашу. Если я скажу жене, что еще десятку я прокатал на такси, она, пожалуй, захочет пробить мне череп. Она — моя Нинико — по матери грузинка. Но она только вид делает, что хочет пробить мне череп, она же понимает, что если пробить головку, то иврит оттуда улетучится, и я ни копейки приносить не буду. Снова пойду в завлиты. Там ума не нужно, можно и с пробитым черепом работать. Завлит на иврите — навозный жук. А у нас — заведующий литературной частью. Но за много тысяч лет до моего рождения мудрые евреи уже знали, как на меня повлиять. И верно рассчитали: только я дошел до навозного, уволился с этой работы. Очень уж точно, очень уж подходит к завлиту это — навозный жук... Значит, ни слова жене про помойку, про такси, а то она будет презирать — они, женщины, так умеют презирать, что просто все опускается. Надо прикинуть все варианты, как объяснить потерю десятки.

— Не было учеников.

— У них не было мелких купюр, и отдадут в следующий раз. А потом жена забудет спросить, отдали или нет (но этот вариант не нравится мне в силу негарантированности того, что жена забудет), Как художник я был неудовлет- ворен, ибо строение не надежно.

3. Якобы я поскользнулся, подвернул ногу, поехал на такси. Но придется хромать. Как же не забыть хромать? Подвернуть, что ли, ногу?

Я огляделся: под фонарем на скользком тротуаре всюду зеленели великолепно-изумрудные следы выделений носа, словно прохожие, идя по этой дорожке, демонстративно хотели сказать миру: а плевать мы хотели (чихали мы) на все это грязное окружение, внутри у нас свой мир, яркий, цвета травы... Я оперся левой рукой о стену, правую ногу отвел далеко в сторону и изо всех сил пнул себя в левую лодыжку. Тут я увидел женщину, которую давно подозреваю, что она живет в нашем подъезде. Она каждый раз так странно смотрит, когда я иду мимо, будто поздороваться хочет. Я несколько раз на всякий случай здоровался, но потом оказалось, что не с нею. Бывало, поздороваешься с человеком, а он на тебя посмотрит так, как будто сейчас в психушку сдаст. В другой раз и не поздороваешься, а он опять на тебя смотрит так, будто ты предал его в партизанском отряде. И вот еще говорят: ходит он по улицам в таком блаженно-опупело-шарозадирательном виде, этот учитель. Если б кто знал, что я на самом деле испытываю, — никому не пожелаю. Ведь любой из случайных прохожих может оказаться знакомым жены или учителем кого-нибудь из моих многочисленных детей. А как я об этом могу узнать? Если б кто знал, почему они все помнят меня? За мой высокий рост разве что? И никто-никто меня не жалеет. Нет, ходить по улицам — это страшное испытание. То ли дело в Израиле — никто не будет здороваться со мной, некого будет бояться. Бывало, лежу на диване, горюю из-за очередного такого конфуза на улице, а жена бегает и повторяет:

— Всю жизнь мечтала выйти замуж за еврея! Евреи — такие умницы!

— Мечтала выйти за еврея, а вышла за молдаванина! Жизнь не удалась.

— Да, не удалась. Залег бы мой муж-еврей на диван в хандре, я бы ему что? “Какой еврей лежит на диване!” А теперь я уже знаю, что ты мне скажешь: это в крови, предки-кочевники не любили суетиться.

Жена не понимает, что горевание помогает мне выжить. На фоне моего горевания окружающая жизнь еще кажется не совсем плохой.

— О чем же в Израиле ты будешь горевать? — едко поддела она меня.

— Как — о чем? Буду тосковать по Родине и горевать, горевать... Когда я вошел в комнату и захромал, жена в чисто грузинской манере,

собирая руками воздух в щепотки и бросая ими в меня, заорала:

— Это коммунисты! Не посыпают дороги!

— Чего не посыпают?

— Как ты с такой хромотой в Свердловск поедешь?

В это время из детской комнаты послышался голос младшей дочери:

— А как погромы делают?

Боже, значит, уже до детей наши страхи докатились! Я прохромал в детскую — оказалось, что дочери интересуются, как погромче делают звук магнитофона! Это я в страхе, а не они, ну и слава Богу!

— Папа, я выйду замуж за еврейского юношу — учу иврит.

— Мне в Москве дали на курсах этот магнитофон не для того, чтоб вы сломали! — заорал я. — Выключи сейчас же! Я с учениками его буду исполь- звать.

— Куда ты в шесть лет замуж собралась! — заорала жена.

— В кого же она у нас такая? — спросил я тихо. — Кто же у нас в семье мечтал выйти за еврея?

— А мне Альберка нравится — он армянин, — заявила средняя дочь,

— Выучу армянский! — обрадовался я. — Сват задушит меня в объяти- ях, — я приобнял дочерей.

Жена вдруг заплакала: ее сегодня в очереди избили. Локтем в бок! И я сразу пожалел, что стукнул зря себя ногой, — жена бы точно и не вспомнила о той десятке, если ее побили в очереди.

— Нинико! Как они посмели! Совки проклятые! — Я с облегчением привлек ее на свою, между прочим, не менее широкую, чем у Якова, грудь. Правда, к сожалению, менее волосатую. Эту волосатость я видел, когда он водил меня париться в свою личную баню в огороде. И мы тогда выбежали в снег — поваляться, он — такой широкий и приземистый, а я — такой высокий, стройный, а Маша смотрела на нас из окна веранды, а может — не смотрела. И не говорила обо мне: “стройный, как тополь”. — Нинико, дорогая, наша задача — срочно пожалеть коммунистов.

— Чего?

Я начал ей развивать про надпись с виселицей, что видел сегодня утром. Какой конец ждет этих коммуняк? Ужасный, потому что столько миллионов людей, умирая в лагерях или в деревнях от голода, слали им свои проклятья, сгустки отрицательной энергии, которые сливались вместе и давно превратились в одно целое, а теперь это одно целое слепо выполняет волю погибших. Спасти их от расправы может только святой или... молитвой. Возносясь к Богу, молясь за спасение, мы сможем перепрограммировать слова Христа: “Благословляйте проклинающих вас”.

— Хорошо, что я вовремя вышла из партии. — Жена вытерла слезы, кажется радости. — Когда меня вытолкнули из очереди, я заявила прямо: “Бог вас накажет”. Одна старушка звонким детским смехом рассмеялась, аж жутко, как будто это оборотень. “Кто тут про Господа свистнул? Да если б он был, рази такую давку допустил бы...” — От возмущения жена дернулась с ног до головы и еще раз ударила ногой по моей больной лодыжке. Забыв про всепрощенье, я заорал: “За что меня-то! Я — не очередь”.

— Вот почему Горбачев религию разрешил. Чтоб молились за коммунистов, иначе им несдобровать.

И тут с этой женщиной, которая скребет тротуар, все подтвердилось. Она точно дворник. Вот она стоит в коридоре, и судя по тому, как жена с нею разговаривает, — дворничиха в самом деле живет в нашем подъезде.

И она говорит: зачем твой-то преподает этот идрит (так и произнесла: “идрит”). У меня в ухе есть специальная мышца для натягивания барабанной перепонки. Может, у всех тоже есть, не знаю, не спрашивал, как-то не пришлось. Вот я ее натянул, перепонку, и все отлично слышу, о чем они в коридоре говорят. “Идрит”, говорит...

— Эти языки сводят ведь с ума... он-то стоит-стоит, да ка-ак размахнется ножищей! И по себе стукнул. Я думаю: не то что-то уже. Он от меня юзом-юзом. Допреподается ведь...

О, гермафродит снегоуборочный! Ты съехала от снегоуборки своей и всех хочешь туда же отправить. Тут дворничиха закончила транслировать, и послышалась какая-то тишина. Они не знают разве, что техника у меня на эти случаи уже отработана: нужно забиться в щель между диванной спинкой и подушкой и тихо тлеть в ожидании грозы. Ибо тишина эта означает бурление сил в богоданной супруге моей. Но ведь коли здраво рассудить, то между дворничихой и мной — кого ей выбрать? Дворничиха уйдет, а я останусь с моей Нинико навеки. Сердце умного в доме печали, сердце глупого в доме смеха. И вообще, что есть мир сей? Тень тени...

— Иди обрезай яблоки! — приказала жена голосом наркома Коллонтай. — Я купила дешевые, обрезанные, но их вымыть и еще раз обрезать нужно.

Я все-таки решил плеснуть на лаву два-три ведра воды. Несчастный, зачем сделал я это? А в общем, я вот что сказал:

— Чем отличается обрезанное яблоко от обрезанного еврея? Цена яблока после обрезания — понижается, а цена еврея — повышается.

Жена заклокотала. Надо мной и диваном взошло лицо ее с белыми глазами. Я лишь глубже втиснулся в свою щель и захотел быть тут до второго пришествия. Для евреев — до первого.

— Тебе бы только обрезаться, потом в Израиль. А там нас бросишь! Я знаю. Но ты смотри: слишком-то не обрезайся, а то переусердствуешь и никакой еврейке нужен не будешь! — Тут тема измены сгустилась и начала электрически потрескивать. — Хоть бы твои отъезжающие евреи нам диван продали! — начала жена с какого-то вкрадчиво-бесконечно-далекого захода.

 

Разгон был страшный. Я оперся на бугры дивана и встал, и направился в кухню, и взял нож. Яблоки были красивые, с подпалинами плесени в обрезанных местах, и я бережно и фигурно начал их обрезать. Я думал — на русском языке можно сказать: обрезанное яблоко и обрезанный еврей. На иврите строго разделены такие вещи. Ибо обрезание как обряд имеет в глазах иудея момент богоизбранности. Здесь главное: приобщение к Богу, поэтому и глагол для этого существует особый.

Я закончил с яблоками и вошел в комнату, из нее — в детскую, оттуда — в третью комнату. Но, кажется, у нас в квартире всего две комнаты? Правильно, в первой был диван и в третьей тоже диван. Значит, жена успела за время моего прогуливания-перехода что-то изменить, переставила какую-то мебель. И каждый раз меня это пугает, но приходится виду не подавать, иначе такое тут начнется! Диван, как хорошо, что ты, как центр мироздания, стоишь здесь! По тебе я узнаю квартиру, по этой нерушимой точке. От этой точки я каждый раз начинаю отсчитывать путь в разные стороны мира и расставлять все, что по пути от него попадается: дома, деревья, людей, книжные магазины... Я прочно упал на горбы верного дивана под картой Ближнего и Среднего Востока. Проклятая карта напомнила мне, что нужно купить билет в Свердловск. Хотя карта тут ни при чем, просто не хочется вставать с дивана. В Свердловске огромное количество евреев. И весь этот кагал рвется изучать иврит. Жена надеется, что если я год поезжу по выходным в Свердловск, то мы поднимемся с уровня нищеты до уровня бедности. Она меряет все по фразе Мармеладова: “Бедному дают в долг, а нищему — не дают”. В долг нам по-прежнему не дают, но хотя бы книжки на полках поднялись после нескольких моих поездок.

— Ты заметила, Нинико, что у нас книжки поднялись? — Полки наполни- лись, и книги опять встали, а то они были повалены и имели вид несколько ошеломленный: “Что такое, мы стояли, стояли, вдруг — упали”. Упали, потому что много книг продали...

Жена молчит. И я не встаю. Не лучше ли мысленно устремиться в Москву, на очередные курсы иврита, то есть усовершенствования языка. Я представил уютное перестукивание колес “Камы”. Сутки можно думать лежа, ни с кем не вступая в переговоры, и все в плацкартном вагоне начинают думать, что ты — человеконенавистник, и еще меньше вступают в переговоры. Не то что моя Нинико, которая в конце пути оказывается изнуренной — так часто она вступает в разные переговоры с попутчиками. Дело в том, что моя жена — бывшая коммунистка. Она все понимает чересчур впрямую. Сказано, главная роскошь — общение, значит, надо упиваться им, общением. То бы подумала: раз роскошь, то пореже нужно ее ощущать, ведь роскошь же... а то получается какая-то камасутра общения. Или, к примеру, это то же самое, что жить в галерее, среди картин. Да, я давно не был в галерее...

— Папа, “Унесенные ветром” — интересная книга?

— Ну, это такая анти-“Хижина дяди Тома”, а что? Жена рукой отвела дочь и продолжала общаться со мной:

— А мы эту открытку взяли: там по-немецки написано: “Смерть евреям!” Главное — на открытке изображен Карл Маркс.

Она говорила-говорила, я кивал и готовился вставить незначительное, но умное замечание. Я уже знаю, что нужно делать вид, будто и я с нею общаюсь, иначе — житья не будет. Я уже выработал приемы, с помощью которых скрываю свою интровертность. Приемы эти простые: взгляд, выражающий пристальное внимание, кивание головой, вопросы типа: “Повтори, я что-то не разобрал”. Говорю еще фразы на иных языках, якобы к месту, а на самом деле — случайные. Но жена-то не знает почти никаких языков, так, немного по-английски и по-грузински. Отец у нее русский, мать его обожала и слушалась, в рот смотрела, в семье говорили на языке отца. На девяносто процентов мне удается это обманное мероприятие, но иногда!.. Дело все в программе, плохо отработана моя программа!

— ...в милиции сказали, что в Пермь эта открытка пришла аж из Челябин- ска! Значит, они боятся прямо себя выдать, антисемиты эти, да?

— Сик транзит глория мунди! — Я понял, что пора вставлять что-то. Но ответил, видимо, не так. Глаза жены вспыхнули, а потом выцвели. Сейчас будет

штурм Зимнего, Мало ей мебели, переставляемой ежеминутно... Но тут звонок в дверь прервал готовящееся наступление. Сын. Откуда так поздно? Выглядит в свои пятнадцать он обычно на восемнадцать, но сегодня почему-то — на двенадцать. Кажется, он очень испуган. Опять, наверное, то есть конечно, напал на него этот... как его... новенький такой красавец, как будто только с фабрики красавцев. На уровне высших западных стандартов. Гунька, вот кто! Я его знаю давно, с тех пор, как вместе с сыном они в детсад ходили, но тогда его звали Сергунька, И всякий раз он казался мне новеньким — только-только с. конвейера. Я бы уже забыл про него, но жена с ее коммунистической мстительностью много-много-много раз за нашу жизнь повторяла его преступления, так что даже я запомнил их наперечет: 1. Этот алендэлончик в три года отобрал у сына тридцать копеек, когда тот шел в булочную. 2. Гунька в шесть лет изъял у сына уже три рубля от сданной молочной посуды. 3. И вот третье — он решил подняться сегодня до более солидной конфискации: тридцать рэ! Экспроприатор. Экс прямо! От тридцати копеек — до тридцати рублей! Инфляция или революция?

— Покупаю билет и уезжаю к бабушке, иначе надо отдавать тридцатку, или он меня везде... — И тут в восьмой раз сын повторил: — Гунька скажет Авторитету, тот назначит сто рублей, а иначе они обратятся к Бабаю...

— Бабушка лежит в больнице, куда ты поедешь! — не своим голосом закричала жена.

— А дедушка хуже Бабая твоего, — добавил я, разозлившись на этого Гуньку за то, что невозможно полежать на диване. Что бы в таком случае сделал старый мудрый еврей Климовский? Он бы пошел к родителям Гуньки. Значит, и мне придется сыграть свою роль в этой пьесе. В меня со скрипом, нехоже- ными путями, пошла злоба.

— Пойдем! — сказал я жене голосом ковбоя.

И мы пошли к Гуньке. В подъезде его дома стояла девушка в пионерском галстуке и мыла овчарку. У собаки тоже был галстук — из своей белой шерсти на темном фоне. Я лихо, по-ковбойски, говорил жене: спокойно, спокойно, но овчарка почувствовала то пламя, которое летело во все стороны от жены моей, и строго схватила ее за кисть, забрав ее целиком в свою изрядную пасть. Но не кусала, а лишь строго глядела. Зрелая пионерка хлестнула собаку мочалкой по умной морде. Овчарка выдержала паузу, чтоб не подумали, будто она уступила насилию, и потом наконец отпустила руку моей Нинико. Она разжала челюсти как будто для того, чтобы зевнуть. Потом снова посмотрела на мою жену, говоря ей глазами: ты поняла, что в жизни-то спокойствие — это самое главное, или нет, дура такая!

Экспроприатор Гунька открыл нам дверь и сразу же закричал: “Я пошутил! Я пошутил! Неужели вы не поняли, что я пошутил! Шутка это была!” А я уже приготовил фразу: “Тебе не жить, если с сыном что-нибудь случится” и теперь не знал, говорить ее или нет. Но все же — сказал. И добавил: тоже шутка в общем-то. Мол. А что бы в этом случае сказал старый мудрый еврей Климовский?

Ну а теперь-то точно, если исходить из понятия композиции, то...сейчас композиция требовала дивана. Как завершения всего дня. Но, видимо, там, наверху, были более глубокие соображения о гармонии, потому что вдруг пришел Плаксин. Сейчас опять скажет: “Миня, ты очень нормален, боюсь, ты никогда не сойдешь с ума!” Я этим огорчаюсь даже. Жена считает, что я почти ненормален по сравнению с нею, в то же время ее подруги считают, что сама Нинико — слишком одиозная личность. Издает свою независимую газету, а прибыли никакой! Еще и зарплату не может выкроить себе. И вот нате вам: приходит вечно Плаксин и обвиняет меня в полной нормальности. И все потому, что ночь люблю провести на диване, а не в поисках приключений, как он.

— Юрка Юркович! — закричали дети. — Ваш утюг гладит!

— Вот хитрые масоны, выманили работающий утюг, — радостно отвечал Плаксин, у которого мы выменяли в самом деле утюг — на чай, без чифира-то Плаксин полдня прожить не может. Но тогда еще он сам не знал, сломан его утюг, столь дефицитный, или работает.

— Папа, что такое хуп?

— Что-о?!

— Хуп!

— На конце буква “й”?

— Да нет, это слово, с “й”, я знаю. А вот что такое хуп? — И дочь показала книгу, в которой римскими цифрами было написано: XY1I век. Я объяснил ей римские цифры и подумал: Плаксин точно пришел занимать деньги. Я это сразу вычислил, потому что он двигался с акцентами, щелчками. Со щелчком сел, со щелчком перекинул ногу за ногу, закурил и патрицианским жестом отвел руку с папиросой. Да-а, статья у тебя, Нин, не на высоте, говорил он, выпуская дым колоннадой из изящных ноздрей и рта, не менее изящного. Сквозь дымную колоннаду он продолжал: в каждой строчке статьи “антисемитизм” да “анти- семитизм”. Словами! Ругаться-то каждый может, это пошло...

— Я, конечно, человек посторонний, но даже на взгляд постороннего, можно было умнее... От лица антисемита, например, всю статью, но от лица такого дурака, чтоб все его приняли за идиота и пожалели.

— А мы в Израиль уедем, да! Юрка Юркович! — ни с того ни с сего заявили дети.

— Будете там гранаты есть — хорошо вам.

— А в гранатах что едят? — задумалась младшая дочь. — Я забыла.

— Вот и вспомнишь. Ну, пора мне, — сказал Плаксин, что обычно означало переход к конкретному требованию. — Слушайте, дайте двадцать пять рублей взаймы, а? — Он изящно щелкнул по папиросе, и пепел картинно упал во мгновение ока, словно какой-нибудь камень, а не вещь невесомая.

Я тут пришпорил верный диван. Всего-то двадцать рублей есть у меня. Не дай бог, жена решит отдать эти деньги. Ведь если не дать, как бы Плаксин не подумал, что из-за критики ее статьи она не дает.

— Детям что на утро? — шепчет жена. — А! Испеку шарлотку из яблок... Я-то еще не успел забыть, как трудно заработал эти двадцать рублей, а она

их уже берет и отдает. Какая-то патологическая благотворительность! И тут я почувствовал запах яблочного пирога, Значит, пропустил какой-то отрезок времени. Но запах этот сильный — для меня чересчур. Мир кажется мне и без того сверхплотным. Шарлотка всегда появляется в доме, когда совсем нет денег. Если б у меня еще оставались силы сегодня, я б просто возненавидел этого Плаксина: посторонний, посторонний, а как деньги занимать — так сразу свой. Или жену б возненавидел, которая чуть ли не под оркестр отдает последние деньги: вот какая я добрая! Коммунистка ты, и больше никто! Опять звонок. Если вы к нам деньги занимать, то у нас уже ничего нет! И с чувством злорадства я пошел открывать. “Кто?” — замирающим от мести голосом спросил я и уже вывернул карманы.

— Мы... мы пришли поблагодарить Нинико за ее статью в защиту евреев.

— Ты, что ли, Самойленко? — спросил я.

Тут же рядом оказался Плаксин, который спросил у вошедших: кто же это ходит в час ночи — благодарить и без водки?

— Только не мы, — сказали благодарные евреи и достали, оказываясь уже по эту сторону двери, из кармана консервный нож и позвенели портфелем. Этот сладкий звон расколол сердце мое: стоит любым способом сейчас уйти поглубже отсюда, внутрь себя.

— Ой, Лень, Игорь, закусить-то нечем! — засуетилась жена.

— Зачем портить интеллектуальное занятие закуской! — парировал Плак- син. — Сколько ни живешь — все жрешь...

В ответ на это Самойленко в тягучем театральном ритме, сковывая всех своим темпом движения, достал из портфеля одну банку тушенки, другую, несколько луковиц, три вареных яйца. А Крапивский посмотрел на нас и спросил, есть ли еще вопросы...

— Я вижу, Минь, я тебя не поразил? — спросил Самойленко — он, оказывается, смотрел на меня, уже лежащего на диване с Фрейдом в руках, а рюмка пузырилась радом на стуле. Крапивский в это время внятно выговаривал: “Ничего не стоит говорить, никого не следует учить, и прекрасна так и хороша темная звериная душа”. Сын в детской вскрикнул: ему в один день экса Гуньки и громкого Мандельштама было чересчур много.

“Тише! Тише!” — кричала все время Нинико, и страшные тени ее жестов мелькали по стенам. Значит, уже включили настольную лампу. А Плаксин где? Я посмотрел: да, вот Самойленко, это Крапивский. Был же, кажется, еще Плаксин?

— Пушкин в этом полулифчике выглядит ужасно! — категорично заявил Самойленко и снял с маски Пушкина атласную ермолку, белейшую, ее мне на курсах в Москве подарили израильтяне.

Крапивский сжал довольно внушительный кулак и стал показывать, как мужик на рынке бюстгальтер жене покупал: “Вот такой примерно у нее размер” — и на кулак примерял чашечки.

— А ты, Минька, стал совсем похож на еврея! Борода раздвоилась. Вот что язык делает с человеком! — умильно заявил Самойленко и вдруг зло накинулся на жену мою: — Зачем ты назвала Надежду Яковлевну Мандельш- там — Надей? Какая она для тебя Надя? Она для всех Надежда Яковлевна!

— Да?.. Вы на что подписались? На “Огонек” подписались? Там...

— А ты, Нинико, разве на “Огонек” не подписалась? Денег нет?

Я все разъяснил Крапивскому: мы зато подписались на четверых детей... дети нас информируют обо всем не хуже...

— Евреюшко ты мой, — с рязанским акцентом вспомнил Самойленко. Он женился на четвертом курсе, на рязанской русской Верочке, она уехала

рожать в деревню к родителям, а когда родила сына, вызвала мужа, и первое, что Самойленко услышал, входя в дом, голос тестя: он качал внука, приговаривая: “Евреюшко ты наш!” А младшая сестра Верочки говорила всем в деревне: “Раз отец евреец, то и сын у них евреец”.

И тут вошел Плаксин. С испанской гордостью. У таксистов водку купил еще. На мои-то деньги! Можно покупать, когда не сам заработал. И вдруг на него закричал Леша Самойленко:

— Ага! И ты сюда пришел! О погромах мечтаешь? А мы здесь живем!

— Что вы, господа, у меня любимый писатель Бабель, — мирно бубнил Плаксин, наливая всем и выпивая раньше всех, как обычно. Потом — еще. Наконец — опять.

— Ах, Бабель твой любимый писатель, сука! Ну, сука, скажи: что Полтора Жида достал из гроба? А, падла! — Самойленко хватал Юрку Юрковича за грудки: — Отвечать!

Плаксин еще раз прозвенел стаканом с другими рюмками, рядом стоящими, и выпил.

— Что вынул Полтора Жида из гроба? — с подъезжаниями в голосе вторил другу Крапивский.

Плаксин с шумом пропустил жидкость, она покаталась у него внутри и — Терек воет, дик и злобен — вылилась ему на грудь в виде непоместившихся остатков. Прохрапев, он бормотал: “Из гроба, из гроба-а”. Это было немножко страшно. Сын во сне вскрикнул. Крапивский со своей блестящей интуицией, которую не раз отмечали мы в компаниях, почувствовал, что происходит что-то негармоническое, и громко начал восклицать из Мандельштама, чтобы разрядить обстановку: “Я не увижу знаменитой Федры в старинном многоярусном театре...”

— Молчать! — крикнул ему Леня. — Полтора Жида достал из гроба пулемет, а у меня дома есть автомат. — Он тут страшно закричал: — Завтра мне принесут патроны! Мы вас!!! Всех!!! Перестреляем. Это вам. Не. Царские погромы. Не. Дело врачей.

— Мама! Папа! Мама! Папа! — закричали тут и там дети.

— Я люблю евреев, — сказал я властно. — Но не в три часа ночи. Самойленко в седьмой раз внятно попенял жене моей: почему она назвала

Надей Надежду Яковлевну! Какое имела на это право! И вообще...

— Ша! Газета твоя хоть и независимая, но хреновая... Разве что ты деньгу на ней имеешь хорошую?

— Ничего она не имеет, ни копейки не заработала, — честно ответил я.

— Вот так ночь с благодарными евреями: напились, как русские, орали, как русские, нахамили тоже, как русские, что у меня газета, видите ли, хреновая, — митинговала жена передо мной.

Звонок. А это кто? А это Плаксин. Не мог уехать, конечно, потому что деньги он потратил на водку. Вот сейчас, сказал я жене, ты и узнаешь, чем отличаются русские от евреев. И — заснул. А в это время Плаксин высыпал ей целую кучу развлечений — они же различия, по которым русского можно отличить от еврея. Те давно уехали, спали дома, а он все ходил по квартире и со смаком курил, прожигая то свою рубашку, то куртку моей жены, скрипя зубами, он резко хлопал дверцей холодильника, жизнеутверждающе жевал. И сжевал всю шарлотку. Жена разбудила меня, и я бросил ему на кухне полушубок. Юрка тщательно целился — нацелился на него, но промахнулся и упал в стайку пустых бутылок, разбив мечты жены сдать их утром и купить хоть хлеба.

Опять жена трясет меня: выбрось да выбрось Плаксина на улицу, уже шесть, трамваи ходят. Спать ей хочется. Но он же русский, сказал я ей. Неужели в тебе пропала широта души!

— Если б он шарлотку не съел, я б еще терпела... для детей шарлотка была, — мрачно оправдывалась жена.

Н-да, не снимешь ты рубашку ради ближнего своего, жена, ворчал я, уходя на кухню. Там Плаксин спал, примостившись у балконной двери и так уютно закутав голову полушубком, выставив бледный крестец из-под задранной рубашки. Под ним стояла лужа мочи. Жаль было трогать его сейчас, но жена толкала меня в бок: дети увидят мочу, а они и так часто его всерьез не принимают, хотя человек говорит на восьми языках. И я растормошил бедного Юрку Юрковича: давай, вперед, трамваи ходят, дети увидят...

Дети мрачно жевали застаревшие, зачерствевшие корочки хлеба с чаем, заглядывали в пустые банки из-под тушенки, а жена еще подзуживала: может, не стоит ехать в Израиль, если евреи так похожи на русских. Она собирала в пучки воздух и слала их куда-то в сторону воображаемого Израиля... Нинико, Нинико, когда же ты уйдешь на работу, а дети в школу, и я останусь один на диване, с учебником арабского в руках? Вместо этого дети долго лезли с вопросами: как дырку зашивать — по-русски, слева направо, или по-ивритски, справа налево? Да как попало бы зашили, и все... Собственно, и в иудаизме, и в христианстве есть общее. Иудейский Бог бесконечен, поэтому у него и количество сущностей бесконечно. В христианстве вместо этого воцарилась Троица. Прямая же преемственность...

— Папа, а по-русски можно читать “Дом мод” и по-ивритски то же.

— Не только “Дом мод”, топот — тоже, да, папа?

— Милый, сколько у тебя групп сегодня?

— Троица...

— Да? В первый раз так много. Нагрузка для тебя, зато мы хоть выкру- тимся, купим продукты... За счет тебя, правда...

— За счет чего?

— За счет твоих трех групп сегодня.

— Каких? У меня одна группа.

— Вчера напился, так хоть бы сегодня отвечал мне внятно! Никакой ответственности! — закричала жена.

Я сделал жест детям и проскандировал:

— Я ви-но-ват!

Тут же дети подхватили совсем привычно:

— Я всегда был, есть и буду виноват!

И так в очередной раз я выполнил роль громоотвода. Или долг громоотвода.

— Ты чего из-за этих денег хлопочешь? — сказал я жене, когда дети ушли, а она все еще что-то лихорадочно подметала, убирала. — Да у нас их будет по квартире насыпано, они, как опавшие листья, будут лежать слоями и подгни- вать, шуршать. И каждый день, кляня судьбу, ты станешь вилами переворачи- вать пласты их, словно сено. Перегной особо качественный получится из долларов и франков...

Я это произносил, а сам мечтал: сейчас она уйдет, а я один, в тишине, начну повторять глаголы и масдары второй породы в арабском. Люблю эту утреннюю тишину, которую считаю абсолютной, несмотря на бесконечные высмаркивания дворничихи за окном. Когда читаешь арабскую строку, как будто идешь

по кудрявой траве — справа налево. Эти богатые узоры, такие чувственные, заменяли, возможно, древнему арабу отсутствие зелени, воду в его пустыне. Роскошный шрифт — способ борьбы с сенсорным голодом, недостатком зрительных ощущений. Я с моим вятским умом решил так учить арабские слова: воображаю, что складываю их в голову, а там — бесконечная черная дыра, которая при выворачивании становится белой. И чем больше знаешь, тем легче усвоить новую информацию.

— У нас, — кому-то объясняла жена, — как в пьесе Горького “На дне”, декорации те же, и все уже в костюмах... Говорят, к богатству быстро привыкают в Израиле наши, а мы вот лет двадцать живем в бедности и никак не можем привыкнуть... Минь, смотри, кто пришел! Вадим Маркович? Прощаться.

Вадима Марковича Плаксин неизменно называет “Моркович” (они учились в одной группе). Слишком морковного цвета весь наш Вадим, вошел в комнату — и стало оранжево вокруг.

— Вот, завтра я уезжаю, — сказал он, оглядываясь. — Вы, говорят, статью напечатали против антисемитизма? Дайте в дорогу. “Русские на Стене Плача”, что ли? Билет у меня на поезд, через Будапешт... времени много будет. Фета вот еще беру. Оказалось, что он тоже еврей.

— Да, у него мать еврейка. Значит, он не Фет, а Фенд, — заметил я, пока жена бегала по дому в поисках нужного номера газеты, дружелюбно повизги- вая, тут вдруг послышался вкусный запах с кухни — неужели она исхитрилась занять у соседей тушенки? Для угощения Марковича? Или меня покормить хочет? Пошел на кухню...

— Жареные трусы готовы, — сказал я, вернувшись. — Подавать к столу?

— Ой! Это юбки девочек! Хотела успеть вскипятить... А это все ты виноват!.. Засунул мои газеты в беспорядке, у меня они лежали по номерам... Ты все!

— Ну, конечно, я был, есть и буду виноват, — продолжал я честно выполнять свою роль громоотвода...

Когда Плаксин познакомил меня с Вадимом “Морковичем”, мы сразу подружились. Нинико думала, что я подружился с ним на основе любви к языкам, и была рада (не пьют же). И Вадим тоже говорил своей жене: ты нам не мешай, я работаю с учеником, и ребенка привяжи где-нибудь. Но однажды, полгода назад, моя жена поняла, что нас с Вадимом особенно сроднило. Дело в том, что он бросил нам в почтовый ящик записку “Занятие переносится...”. В записке он назвал меня Петей. Конечно, жена первая увидела эту записку и поняла, что прямо у нее под носом образовалось логово интровертов. Я же ей пытался объяснить: как это трогательно, что Вадим приехал через весь город, чтобы предупредить... Но жена заверещала: как с ними жить, с этими любителями иностранных языков! А теперь вот Вадим уезжает в Израиль, и она же радостно бегает в поисках подарка на память ему.

— Хи роца мияд латэт матана лэха, — сказал я.

— Ну, достаточно удовлетворительно, — похвалил меня учитель.

Вот герои пьесы Горького “На дне” никому не дарили подарков, и правильно (у них совсем иные проблемы). А жена моя схватила мое любимое произведение — статуэтку самого Веденеева! Я понимаю, почему она хочет ее передарить — из-за жестокости темы. Но как еще можно было сделать эту колонну зэков? Только так: спрессовать их в единую массу, которая уменьшается в конце, на краю света. Как бы падает в небытие. И вся при этом умещается на ладони... Скорее это памятник памятнику — среди бронзы патина искусственная, цвета плесени... И жена уже сует эту редкость Вадиму, который ничего подобного не ждал. И я не знаю, можно ли тут возражать.

— Хорошо зарабатываешь на своей газете? — спросил “Моркович”, мак- симально напрягая свои небольшие экстравертные способности для благодар- ности.

— Пока затратное производство, — уныло вздохнула Нинико. Тут уж я не выдержал:

— Она нас разорит со своей демократией — бросила бы, нет, бороться ей надо, и чтоб все боролись! Да если б все боролись, страну б давно по атомам растащили, а так — все атомы на месте.

— Ты их видишь? — заорала жена с грузинской своей пылкостью. — Может, их и нет, это же гипотеза была...

— Давай проголосуем: есть атомы или нет? В строгом соответствии с принципами демократии.

Вадим вздохнул: ему бы наши проблемы! Ведь он уезжает в демократию.

— Лашана абаа бирушалайм! — сказал он.

— Желаю успеха в пробивании к демократии! — ответил я.

Жена добавила: она подозревает, что демократия — это форма существования белковых тел.

— Очень сильно белковых, — автоматически бубнил Вадим, чтобы напос- ледок изобразить светскость. — Ты, Ни.,. Нана? Нинико? Ах, да. Учишь иврит?

— Очень трудный для меня язык.

— Он не трудный, просто про него слух такой пошел... арабский труднее — структурно, формально... — Кажется, происходило что-то квартирное. Потом я понял, что оба они уже ушли — по тому факту, что не обнаружил их вокруг себя. Только и взял-то в руки карточки с арабскими словами, а уже никого нет. Ни Вадима, ни жены... Ну, скоро с ним мы встретимся там, в Израиле. А с женой — вечером, здесь. Какие карточки у меня — вкусного шоколадного цвета, я всегда любил такой цвет картона. Я готов был до вечера учить, но желудок все время меня выдергивал из углубления. И зачем такое тело, которое все время чего-то хочет, а после, того хуже, — будет отвлекать болезнями, когда отцветет. Хорошо, что жена не заглядывает в мои мысли, а то бы спросила: ну и что, где мораль?.. Еда будет вечером, я заработаю и куплю чего-нибудь. А не заработаю: займу... Детей в школе покормят сейчас... Когда-то жена зарабатывала больше меня, но я не жалею об этих временах — это был просто какой-то вялотекущий погром. И меня еще ученики покормят! Точно, только нужно прийти пораньше. Тем более, что пора и билет брать в Сверд- ловск... на какие шиши?..

На улице происходило что-то уличное. У церкви, разоренной при Хрущеве, стояли сейчас русопяты и собирали подписи против органа, который установлен здесь. Мне протянули подписной лист. Я подпишу, но припишу, чтоб акцента на чужебесие не было. Чего? — не поняли они. Ну, говорю, если евреев и разных инородцев не обвиняют в чем-нибудь, то я подпишу. Нет, говорят, сейчас не обвиняем, ничего такого не имеем. Я подписал: Михаил Штырбу. Они сразу вопросительно смотрят, неспокойно им от незнакомой фамилии. Пояснил: посеченный, то есть раненый, Молдавско-румынская фамилия, но вообще слово заимствовано из старославянского, видимо. Щерба — щербина, рана. Или из болгарского? Православная, сказал я им, фамилия, в румынской огласовке. Штырбу получилось. Они все заулыбались — их зачаровали сладкие звуки слова “старославянский”. И тут я заметил Столярова с его вдавленными висками, отчего все лицо кажется подвешенным к вискам. Сейчас оно сияло неземной добротою.

— Минь, привет! Я только что узнал историю тех, кто спиливал кресты на этом храме. Их было трое, И все почти погибли страшной смертью. Одного разорвало у котла, в бойлерной, другого зарезали по пьянке, а третий искале- чился, остался без ног, приполз недавно на костылях прямо сюда, каяться, но поздно! — Лицо Столярова выражало удовлетворение, что Бог похож на прокурора. Сделал — получай! — Поздно-поздно, — повторял Столяров.

— Почему же поздно каяться? Никогда не поздно, — сказал я. — И если уж Господь так за все наказывает, то почему Сталин не наказан?

Судя по тому, как быстро Столяров выдал ответ, он у него уже был готов: мол, за таких-то, за Сталиных, святые люди больше всего и молятся. За великих грешников. Он еще говорил, а я уже не слушал, потому что все их разговоры известны: из веры делают одно чудо, ждут чуда и любят только чудеса. Почему у инженерных работников сильна тяга ко всему мистическому, как будто им самого чудесного мира не хватает? Все им хочется небывалого: левитацию подавай или воздаяние за грехи — в одном ряду... Может, тут есть компенсация за перенапряжение рассудка в работе?

— Минь, ты куда идешь — на урок? Все евреев учишь — ну и правильно, нужно у них выкачивать, — сказал он удовлетворенно. — Хорошо платят? Я тебя

знаю, ты поди стесняешься просить десятку за час, как англичане берут. А чего тут стесняться, Мы, русские, должны с них взять, а они должны платить за свои грехи...

— Ты чего? Я вообще беру пять рублей за два часа!

— Ты, Миня, святой человек! Пятерку! За два часа... Ха. Да, кстати, тут Климовские уезжают, спроси у них, нет ли чего на продажу православного, они же собирали иконы.

— Зачем я буду у них спрашивать? Климовский так тяжело переживает, что нужно уезжать... Жена его все стены обцеловывает каждый день. Это ведь не шутка: оставить родные могилы, любимую культуру.

— Да чего там тяжело, Миня! Нет, ты — святой человек.— И Столяров забыл, что голос у него должен быть добрым.

— Эти евреи вообще обнаглели! — заорал он. — Чуть им замечание какое сделай про их национальные качества, они сразу кричат: антисемит, а то и расистом обзовут! Кстати, приехал один приборостроитель из Москвы, евреев ненавидит, готов кинуться и побить того, кто их защищает. Он в командировке тут.

— Слушай, а если его побьют? — поинтересовался я.

— Его нельзя, он малюсенький, вызывает жалость, юродивый почти, мужи- чонко ма-ахонький, москвичонко такой.

Ну, мне стало понятно, почему он ненавидит евреев: надо же на кого-то свалить свои несчастья, вот такие обычно и становятся расистами, от неполноценности. Нормальный человек всегда — нормальный.

— Он еще женщин ненавидит, говорит — стервы! — продолжал Столя- ров. — А душа светлая, православная! — Он вспомнил про обязанность быть добрым и стал восхищаться командировочным: — Светлая голова, специалист высокого класса!

Я поинтересовался: чего ж он так нетерпим к женщинам и евреям? Христос ведь призывал к терпению.

— Ну, Минь, ты скажешь! Христос — недосягаемый образец.

— А дьявол — вполне досягаемый, да? Может, Коля, тебе это — эмигри- ровать? А то замараешь свою православную душу в погромах!

Я двинулся, Столяров еще хотел пойти со мной и поговорить, но ему не хотелось спора, а хотелось дубликата, то есть чтобы под видом спора я возвращал то же самое, что он думает, но только более умными фразами, даже лучше — афоризмами. Но как хотите, господа, мне такая акробатика ни к чему. Я совсем уже настроился оторваться от него, но тут почувствовал нечто некомфортное, словно в атмосфере зарождалась магнитная буря. Я даже схватил Столярова за локоть, потому что резко ощутил слабость. И тут наконец понял причину: к нам приближалась наша университетская античница Светланова.

— Штырбу! — вскрикнула она таким тоном, словно мы встретились в пустыне, или как бы евреи после сорокалетних странствий в пустыне закрича- ли, увидев Ханаан: “Земля обетованная!” — Штырбу-Штырбу! Видела я вашу семью по ЦТ. По-прежнему хорошо смотритесь, серьги у жены прекрасные — в свете юпитеров особенно, неужели бриллианты?

— Брилики? — подозрительно уставился на меня Столяров: мол, не купили ли сионисты меня вместе с женой, но я был все равно рад — вдвоем легче будет распрощаться с Аделаидой Вячеславовной.

— За выступление дали вам квартиру? — с родственной радостью вертела Светланова мою единственную пуговицу на куртке, впрочем, возможно, не с радостью, а с подозрительностью — не микрофон ли вмонтирован в такую странную пуговицу?!

Поездка в Москву, ЦТ, да, что-то такое было — года три назад. “Учительская газета” объявила конкурс о принципах воспитания, сыну очень хотелось съездить в столицу как победителю, и он лез к матери: “Давай победим в конкурсе! У тебя ведь есть принципы воспитания”. — “Некогда мне побеждать в конкурсе — стирать надо”. Тогда он сам написал про семь радостей: радость от помощи маме, от чтения, от животного — кошки, от здоровья (моржевание) и так далее. Победили ведь в самом деле, жена заняла у подруги чешское стекло, серьги эти. Из поездки я единственное, что помню, это как жили в

гостинице “Центральная”, и там афганские функционеры ходили в белых шароварах. Тогда еще война с Афганистаном шла. Да, в шароварах и в вышитых рубашках...

— Вы квартиру-то из семи комнат получили? — продолжала она терзать невинную пуговицу.

— Мы прозябаем по тому же адресу.

— Ну, скоро это кончится!

— Жена тоже говорит: уберем коммунистов от власти, при рыночной экономике нас завалят квартирами...

Светланова в это время поставила ноги лепестком, выпрямила позвоночник, втянула зачаток второго подбородка, убрала умный лоб (подняв брови под челку). Значит, сейчас она опять работала над проблемой женственности, все ее прихорашивания имели характер лабораторной работы. С недавнего времени Аделаида всем говорила: пора оттеснять мужецентристское сознание. Видимо, ей было приятно тренировать женственность рядом с таким настоящим мужиком, как Столяров.

— Коммунисты не виноваты, марксизм просто исказили, — она — мне.

Я устал соглашаться и ринулся в спор: марксизм невозможно исказить, потому что это бедное учение, две-три куцые идейки, и все, вот фрейдизм — богатое учение, его можно исказить.

Светланова положила руку мне на грудь:

— Да, коммунисты победили в семнадцатом, но уже через полгода их подменили шведы. Все дело в шведах! С тех пор, как они проиграли Полтав- скую битву, — мечтают отомстить. Шведский заговор есть, поймите! И они все соки из нас тянут, каждый миг,

Столяров начал ерничать: мол, что — Пушкина тоже шведы убили, раз он написал о победе над шведами в “Полтаве”?

— А вы как думали? — серьезно посмотрела на него Аделаида. — Геккерен был голландец, они там все близко. Приемный сын Дантес убил... — Она опять поставила ноги листиками (пятки к веточке). — Мужецентристское видение мира лишило вас интуиции, только вечная женственность теперь спасет мир.

— Да-а, — прервал я ее. — Я спешу на урок. А где вы взяли информацию о шведском заговоре? Можно ли почитать на эту тему?

— Читайте “Встречи с прошлым”, ЦГАЛИ издает. Там мемуары бывших. Они все знали, конечно, про шведов. Но скоро мы победим, мне сообщают. Уже скоро их власть кончится.

Очень тяжело было стоять под излучением ее вывихнутого мозга.

— Я жене скажу... она вам позвонит... до свидания... целую ручки... вы хорошо выглядите... — я кричал ей через удлиняющееся расстояние между нами.

Столяров бодро бежал рядом и говорил: это что, та самая античница, которая сошла с ума? И надо же такое придумать: шведский заговор! Отпадный задвиг. А она ведь кандидат наук.

— Может, всем любителям заговоров стоит объединиться? — спросил я его. — Долой индо-шведо-европо-семитский заговор! — такой лозунг у вас будет. Я накидаю вам устав: первое — пресечь зависть к святому русскому пути...

Столяров сказал своим вариантом святого голоса: все осмеивать — это не русская черта. Потерся ты, Миня, возле евреев, совсем оевреился. Брилики-то евреи дали вам? Вот так они и покупают души христианские... Он ушел, а мне захотелось сплюнуть, но я понял, что слюна набежала от голода, и быстро зашагал на встречу с учениками. И они в самом деле с порога предложили: или кофе, или чаю. Я выбрал кофе.

Павел Мандельбаум и его жена были моими самыми способными учениками. После мудрого старого еврея Климовского, конечно. Внешне Павел похож на араба — только голову побрей ему, дай клинок в руки, ну прямо воин Аллаха, обложенный мышцами качок. Как это на иврите? Гибор — богатырь. Павел — гибор в квадрате, гибок мэруба. В глазах его хитрость — арабско-во-сточная такая. Не зря говорят: взять на арапа. История его последнего “арапства” такова. Павел — хирург-гинеколог. Одаренный, хоть я — убей

бог — не пойму, что он там делает с женскими частями, в этом нежном межножье, своими ручищами. Но пациентки все в очередь только к нему. Паша — гордость своей больницы в свои тридцать два. Но возмечтал он овладеть лазером. Чтобы не ручищами, а на современном уровне. И вот ему сказали: можно поехать в Москву на курсы. Как раз по лазерам. И Мандель-баум начал усердно готовиться: он лишил семью черной икры. Также семья не увидела больше красной рыбы и шоколада. Все это он аккуратно складывал в своем столе, потом стол переполнился, и он очистил для складирования часть шкафа. Все это были дары излеченных прелестниц. И конечно, я их понимаю. Я представил себе, что стал бы ненастоящим мужчиной и... сделался вновь мужчиной! Да я все отдал бы. за результат вмешательства какой-то медицины. А поскольку Паша был здоровяк, то он с легкостью взвалил на себя этот куль с икрой, шоколадом и рыбой, как в свое время Самсон унес ворота городские. На себе. Купил Паша в “Каме” все купе — это был передвижной склад. До Москвы. А в Москве он сделал проверку: попробовал без икры стать лазерным хирургом. Но не тут-то было. Очередь со всего Союза, всем нужно удостоверение о квалификации. Тогда Павел пошел к старшей операционной сестре и спросил: какие у нее есть проблемы. Не нужна ли для больных икра, ведь она повышает гемоглобин и вообще устойчивость организма. Сестра дала ему ключ: в девять утра плановые операции, вы должны быть уже переодевшись. Каждое утро Паша вручал ей (ну это он уже не говорил, сколько именно, но достаточно, чтоб его каждый день назначали в операционную команду). И он оперировал по многу часов, приобрел прекрасную квалификацию, а не просто корочки. Теперь вот добился в Перми установки лазерной аппаратуры, а тут вдруг жена хочет в Израиль. Там же этих лазерных хирургов — пруд пруди, что песка в пустыне Негев. Только-только, если он будет рядовым средним специалистом. А я вот испорчен русским взглядом на все это! Может, и есть среди русских похожие на Пашу, но я не встречал. Надо же получить такой выигрыш: за тюк дефицита — бесценные знания. В иврите Павел так же преуспел, как во всей своей жизни: он с силой пер и пер вперед. Если б его сын еще не играл во время уроков со своей собакой!.. Я согласен: пусть будет меньше денег, но спокойнее.

Так я думал, придя домой уставший и стоя в коридоре. Голос жены: “А Самойленко такой же щедрый, говорит, когда они тут напились: что тебе, Нин, надо? — Обувь детям. — Нет, обуви нет, дети под корень изнашивают. А деньги нужны? — Нужны вообще-то.,. — Нет, денег сейчас нет...”

Наперсница жены что-то бухнула про соль — зачем Нинико столько ее бросает в рот. Это надо видеть, подумал я, как она щепотки соли забрасывает себе в организм! Если б она с такой же вот пылкостью отдавалась мне, с какой бросает эту соль! Тут наперсница стала рассказывать моей жене, какой страшный травматизм на табачной фабрике — руки у рабочих то и дело попадают в машину, кто поумнее, тот дает ей обернуть пальцы папиросной бумагой, а дураки — дергают руку на себя и выдергивают такую швабру кровавую...

— Что, отучила? Теперь ты бросишь курить? — тревожно спросила она жену. — Не будешь больше?

— Я есть не буду, — жена выскочила из-за стола.

— Чересчур сильное средство, — заметил я, пока жена в туалете прочи- щала организм.

Наперсница что-то булькнула и ушла.

— А дети где? — спросил я у жены, чтобы она не думала, что я никогда о них не вспоминаю.

— Тебе утром еще говорили: в баню пойдут. Сколько заработал?

— А сколько стоит дать объявление в “Пермский вестник”?

— А сколько тебе дали Энгельбаумы?

— Сто раз тебе говорил: Мандельбаумы. Хочу дать объявление: “Неизве- стный мужчина хочет получить от неизвестной женщины то, что ему положе но”. Дети-то долго в бане пробудут?

Жена заломила руки: ночь-то какая была с благодарными евреями! Спать она хочет безумно. Я пытался объяснить, что “спать” имеет в русском языке

несколько значений, да и в иврите тоже... Вот жена Потифара сказала Иосифу: спи со мной. Я хотел коснуться подробностей на теле жены, но тут звонок: пришла очередная ее наперсница, то ли соринку из глаза достать, то ли разменять купюру. “Слушай, приходил Самойленко, помнишь его, он сказал (и далее см. выше)...” Наперсница слушала плохо — видимо, она пришла со своей историей. Прозвучало нечто вроде: “люди пробуждаются для милосердия”, и я стал спокойно укладывать свои части тела на диван. Судя по тому, что Нинико взяла ручку и строчит, эта история вполне подходит для ее антикоммунистической газеты. Ранее пресса звала людей к светлому будущему, а теперь — к светлому христианскому будущему. Хоть бы у них растерянность в стиле какая-нибудь, нет, все слова те же...

— Папа, а почему Заходер писал хвалебные стихи Сталину? — Появились дети, значит, появились вопросы.

— С легким паром! Как помылись?

— Нам кто оставил этот довоенный “Огонек” со стихами Заходера?

— Вадим Маркович, а что?

Вечно эти отъезжающие оставляют нам кучи журналов, а дети потом с вопросами пристают...

— Кресло стоит двадцать рублей, — читает задачу средняя дочь. — Хм, где такие кресла продают — по двадцать. Да никаких не продают. Папа, отгадай загадку! Сколько лет исполняется маме, если ей на день рождения нужно купить пятьдесят свечей в торт, но останется количество, нужное для того, чтобы хватило на день рождения младшей дочери?

Так, хорошая задача, я в самом деле никогда не помню, что наступает день рождения жены, тем более — сколько ей лет. А вот младшей летом будет семь, значит... жене 43! Не забыть завтра поздравить, не забыть... забыть....

На следующий день у меня был урок у моей названой сестры. Назову ее для краткости А. Первая буква еврейского алфавита: Алеф. Пылкая А. раньше спала с самыми разными мужчинами, но никогда не изменяла своему народу, она была-таки патриоткой. Каждый следующий отчасти повторял, отчасти же еще больше нагнетал в своих чертах семитскость, так что последние ее любовники были по внешности вообще какими-то хасидами. Муж об этом знал, но почему-то при разводе первым упреком выставил, что А. слишком любила свою маму. Ни одного отпуска вместе с ним, мол, не провела: все она не могла оставить свою маму одну. Вот тут-то А. решила прервать свою иудейскую цепь, и хотя собралась в Израиль навсегда, передо мной ее любил какой-то полуеврей, и вот она прицепилась ко мне, может быть, потому, что концентрация еврейства упала во мне до ненаблюдаемого количества. При первой же встрече она стала спрашивать у меня, как будет на иврите: сестра, брат, любовь. Обычно мужчины-ученики, таясь от жен, спрашивают, как будет на языке мужской половой член, как — женский. Прилично ли говорить так в обществе в Израиле? Ах, прилично называть его “воробышек”! Волшебно. А у женщин что? Шкатулка! Ничего.,. Но у А. именно другое: любовь брата и сестры. Тонкий таинственный подход. Я долго размышлял, как по ее сценарию выглядит эта любовь? По ее взгляду я видел, что это тупик, в конце которого стоит кровать. Но все разговоры о братско-сестринских отношениях — будут ли они вызывать у меня эрекцию? Видимо, меня здесь за кого-то не того принимают... Когда я входил, А. бурно бросалась мне навстречу, так что ее халат внизу расстегивался, она запахивала его там, тогда халат распахивался на груди, — и так без конца. Открывалась то сестринская грудь, то вообще что-то. При этом А. смотрела глубоким родственным способом. А вообще-то — любовь между Адамом и Евой какова? Или у их потомков — ведь братско-сестринская, в то же время супружеская. Они были все, в общем, родственники, может, этим руководствовалась моя названая сестра? Кофе я всегда, конечно, с удовольствием из ее рук, эскизы тоже смотрю, никакой неловкости, все нормально, все сейчас оборвется, ведь войдут остальные члены группы, мои ученики (ее двоюродные родственники). И приход их рассеивает атмосферу Песни Песней. Но раз было, что судьба срочно бросила ее родню на погрузку контейнеров в Израиль. Невозможно рассказать, что происходит с этим на таможне, это просто какое-то гетто. Если не дать тут взятку, которую просит крановщик, он

прямо сверху бросает твой контейнер вниз, так что звон стоит. Звон разбитых вещей и посуды... В общем, они уехали с нужными взятками, а я пил кофе, пил, ничего не зная об этом отъезде, а никто не входил, не звонил. Сестринское колено и локти угрожающе свистели то слева, то справа от меня, подносились наброски к Саломее, потом — оформление к Дон-Жуану, все это в сочетании с несколькими литрами кофе привело меня к легкому удару, я потом дома долго отлеживался. Она слишком яростно бросала на меня свою сестринскую любовь, эту танахическую энергию, библейскую сюжетику, суламифскую нежность. После этого вечера сестринское в А. настолько утончилось, что кофе мне уже не предлагалось: ни с кнедликами, ни с пирожками, ни с блинчиками. А только — один грузинский чай высшего сорта, от которого я привык выживать, есть иммунитет. И я выживаю после каждого его приема. А вот если б Мирьям вспомнила, что мы вообще-то родственники по нашим прародителям, я бы, пожалуй... пожалуй бы, н-да... Впрочем, подавая грузинский чай, как в данный момент, А. оставляла мне возможность для наступления: говорила о любви, о том, что человеческая любовь есть проявление любви Господней, что самая большая роскошь человеческого общения — это спать с тем, с кем хочется. А не просто ради бриллиантов. Интересно получается: она хочет спать, называет это роскошью, а я не хочу, для меня это грабеж. Братья по фаллосу, что это за жизнь у меня такая, а? Широкозахватная жизнь днем и ночью забирает меня в свои рукава, и жена словно расчуяла, откуда только, что А. обо мне так сестрински печется. В эти ночи с ее стороны неожиданно возрастает натиск. Нет мне от этих баб покоя...

— Ходят! С грязными сапогами, швы на шапках впереди, — с утра мучилась жена, но дети не обращали на нее никакого внимания.

— А я им в старости отомщу. У меня-то разработана техника выведения их из равновесия. Буду ходить нечесаный, с расстегнутой ширинкой. Сейчас они позорят отца, а потом я их буду. Люди застыдят вас: старика забросили, не смотрите за отцом, дочери называется...

Сын подошел к зеркалу, повернул шапку на 360 градусов, так что шов опять оказался впереди. Одна из дочерей пошла мыть сапоги, зато другая пригрозила — в старости отца на улицу выпускать не будет.

— А я высунусь в окно — караул! Меня не выпускают!

— Папа, помнишь, я с тобой ходила к Морковичу на урок? У них еще все так обстроено: кресло на каждом шагу! У меня такая же будет квартира, а ты — в отдельной комнате. Мы с тобой на языках разговаривать можем... Будешь со мной жить?

Я кивнул и запел будто бы романс: куда-куда вы удалились, носки мои златые, давно ли плотно облегали вы мне ноги удалые? Жена привычно выхватила один носок из-под телевизора, другой — из-под шкафа и швырнула в меня. И как она догадывается, где их искать? Шаман какой-то!

— Опять белье завоняло, после тренировки никогда не вынимаешь его из сумки, — швыряла она мои каратеги.

— Не говори так вульгарно! Нужно говорить: “изволили издать неприятный запах”. Чего ты сегодня с утра такая? Ночь прошла спокойно, без благодарных евреев вроде...

— Потому что у мамы день рождения сегодня! А ты...

— У него сегодня урок у этой красотки-художницы, вот он и забыл о родной жене.

Не сразу я понял, что речь о названой сестре моей, Ничего она не красотка, то есть красота там присутствует, но как бы не настоящая, а нечто мобилизованное.

— Я не забыл, я думаю, что подарить, местечково так... И пива где купить? Пиво — и ничего больше не нужно в жизни.

— Или все, — ответила Нинико, уже усаживаясь за машинку и повторяя как бы про себя: “нож к горлу”, “нож к горлу”.

Каждое утро она садится за машинку с искаженным лицом, словно нового скакуна ей нужно объезжать. Какая машинка это выдержит — они летят, как те бутылки пустые, на которые упал на кухне Плаксин. И статьи у жены обличительные, полные восклицательных знаков. Сейчас у нее четвертая по

счету машинка, я заработал — своими уроками иврита, пятьсот отдал деньгами, а сверх -- хозяин потребовал две бутылки водки. И я с выражением священного ужаса на лице передал ему их, а он — с таким же выражением — взял. И спрятал куда-то от жены своей. И вот после всего Нинико колотит по клавишам с грузинским темпераментом. Нельзя ли потише?

— Да эти сволочи из “Памяти” остановили парня на улице, нож к горлу: “Национальность?” Он русский оказался, его они отпустили, — но! Милиция даже дело не завела, понимаешь!

— Да... скорее бы нам уехать отсюда.

— Мама, папа, мама, папа! Вся дверь снаружи в какашках!

Мы выбежали: точно, “памятники”, видимо, вымазали дверь за статьи жены. День рождения, можно сказать, начался, подарки поступают. Моим первым подарком будет отмывание, и я начал оттирать зловонные нашлепы. Хорошо, что подошел Илья Щеглов и своими комментариями скрасил мне работу: мол, здесь будет мемориальная доска, когда все мы эмигрируем.

Кстати, местечко под Конотопом, где родилась мать Ильи, точно будет когда-нибудь отмечено мемориальной доской. “Здесь родилась Голда Меир”. Голда — не мать Ильи, но мать там же родилась.

Мама у Ильи из-под Конотопа, а папа из-под Новгорода, кажется. Щеглов, он же русский. Но Илья уже рад, что повезло с матерью: не нужно делать лишних махинаций для доказательства еврейства. У него и так хватало хлопот — с изучением иврита. Внезапно он придумал учить иврит поэтапно. Предложил мне оплачивать мое обучение у “Морковича”, а чтоб потом я обучил Илью. Ему нравится моя манера обучения почему-то. Какая тут была ему выгода, я так и не понял. Он уверял, что я ярко расписываю, ему легко усваивать. Что-то плохо верится, чтоб ради одного этого он стал платить столько денег! Тем более, что взял он с тех пор у меня всего лишь один словарь, а язык так и не учит. Хотя я не раз говорил: начнем, а? Мне же хочется рассчитаться. Нет, он знает два слова: “шалом” и “ма шломха” - и пока доволен. Правда, мой долг не так уж велик, потому что, заплатив за три месяца моего обучения, кооператив Ильи пошел прахом, и не осталось, как пишется в Великой книге, даже мочащегося к стене. Пока шли хлопоты с рождением нового кооператива, гордый Илья собирал на улицах бутылки и сдавал, причем его несколько раз били бичи — за вторжение на чужую территорию. Вадим Моркович говорил мне: ничего, Миша, учись — не беспокойся за оплату, ведь все это послужит. И я не платил целых два месяца ни копейки. Вадиму просто было хорошо со мной прятаться от семьи за плотным заслоном еврейской ментальности! За всем этим учением он забывал, что не только жена его русская, но и что я-то — тоже не еврей. Запершись со мной в прохладной комнате, Вадим вынимал свои накопления в области иудаистики: Библию с параллельным текстом на французском языке, учебник арамейского языка на немецком, свивоны с ивритскими буквами “нун”, “гимел”, “хей”, “шин”, что означало: нес гадоль ая шам (чудо великое было там, в Вавилонии). Иногда Вадим показывал в числе своих богатств спирт медицинский, хотя он и не относился к сокровищам иудаистики, а, наоборот, всегда был тайно извлекаем из запасов жены-врача, которая благоговейно относилась к своему мужу, к нашим беседам и ничего не говорила об убытии жидкости, впрочем, мы иногда и сами доливали воды до требуемой отметки. Наконец-то Илья Щеглов получил первые три тысячи зарплаты в новом кооперативе, и в его портфеле встретились два потока жизни: сплелись воедино — еще пустые бутылки и уже пачки денег. Тару он не выбросил, а принес к нам тогда, чтобы мы полюбовались этим контрастом. Может, только для таких минут мы и живем, сказал я, чтобы почувствовать контрасты... Еще Илья пообещал, что со следующей получки обязательно заплатит Вадиму за мое обучение, но... вдруг женился и уехал в Свердловск. Я хотел совсем бросить занятия у Вадима — уже неудобно было перед моей женой, которая все чаще запрятывала мои учебники во время уборки, все глубже и глубже. Это был дурной знак. Денег-то в дом я не приносил ни капли. Однажды она порвала мои конспекты, тетрадь.

Один разрыв как раз прошел посреди предложения: “Моше мэруцэ” — Моисей доволен. Моисей-то доволен, а с женой вот нужно было срочно что-то решать. И тут Илья нашел мне учеников в Свердловске. Каждые выходные я теперь езжу туда.

— Передавай, Илья, привет жене! — не очень приветливо буркнула Нини- ко, убегая мимо нас на работу.

Ее неприветливость имеет свое объяснение. Приезжая из Свердловска в Пермь, Илья беспрерывно хвастается женой, какая она хозяйственная, как его любит, даже тмин отдельно покупает и ему в кусок хлеба иголочкой втыкает... для вкуса. Илья любит хлеб с тмином. Моя супруга все понимает как намек на ее бесхозяйственность.

— Что за проблемы у Нинико? — небрежно спросил Илья, шурша новыми сторублевками.

— День рождения у нее сегодня.

— Пиво и цветы я беру на себя, — так же небрежно процедил он. С улицы донеслось грозное:

— Ты мужчина или долбо...он?

— Я и мужчина, и долбо...он!

— Вот видишь, — развел руками Илья.

Мы простились до вечера. Когда я вернулся, гостей еще не было, а жена впала уже в состояние страха перед погромами:

— Надо веревки купить, чтобы в случае чего... покрепче привязать к батарее, узлы сделать — кто-то из детей хоть сможет вылезть через окно.

— “Я в том году поехала в Италию и провела месяца два во Флоренции...” — вслух зачитал я жене из мемуаров Смирновой-Россет, то бишь из подарка на день рождения.

— Спасибо, милый! Бутылки с уксусом еще на запас. А если купить то- пор, а?

— “Ей не понравился мой тюрбан!” — зачитывал я из светской жизни красавицы Смирновой.

Жена махнула рукой и пошла в детскую: там ее дочери стали вручать ей подарки — разные самодельные корзиночки, игольницы, шкатулки для рукоделия. В это время вломился Илья с пивом и цветами, кажется, гвоздиками, сейчас жена ему даст за эти революционные цветы, но — к счастью Ильи — гвоздики оказались пестрыми, не красными, слава Богу, пронесло. Следом пришла подруга жены — красавица Белла. Она послезавтра тоже уезжает в Эрец. Нинико стала носить из кухни чай... в банке.

— Тесно! Боюсь, что дети споткнутся о чайник — обварятся!

— У нее невроз, — объяснил я Белле. — Утром-то нам дверь...

— Папа, нельзя об этом за столом!

— Зравствуйте, — вошел Плаксин. — В дурдоме тоже чай в банке подают... Белла, я слышал, тебя перекупить тут хотят, а?

Дело в том, что красавица Белла была дитя от второго брака и всегда комплексовала, что мать ее любит меньше, чем старшую сестру. Она помешана на том, чтобы ее любили больше. Белла учила детей английскому, и когда переходила из одной школы в другую, ученики так плакали, что она еще полгода ходила в свой класс — дочитывать ту английскую книжку, что начала раньше. А теперь, отбывая в Израиль, она не посмела сказать школьникам правду — мол, в кооператив перехожу. Так вот, родители чуть не на коленях стояли перед ней: обещали доплачивать до расценок кооперативных, лишь бы она не уходила из школы.

— Я “Агдам” принес. — Плаксин прозвенел своим портфелем.

— А я — ананасы. — Белла выкладывала свои приношения. — Ананасы в шампанском уже были, а вот ананасы в “Агдаме”, да еще мороженые!

— А мы вчера вымылись, Юрка Юркович! — начали хвастаться дети.

—-За здоровье именинницы! Живи с нами долго, как говорят в Грузии! Мы становимся все чище и чуще, — я уже выпил и проговаривался.

“Чуще” — это здорово, гости хохотали, только младшая дочь не поняла юмора и тихонько спросила у матери: почему это шутка? Она не знала, что свиней зовут “чушками”, ну и не надо, в Израиле это ей ни к чему. Пусть

 

смотрят “Суперкнигу” по тиви... но зачем пророк Илия молится на коленях? Евреи никогда не молятся на коленях...

— Белла, я так боюсь погромов! — говорила жена почему-то в ухо Плак- сину.

— А я боюсь погромов и мышей, — отвечала Белла, словно забыв, что на днях она убывает и от того, и от другого.

— Я молюсь: Господи, спаси евреев в нашей стране, — сказала средняя дочь, и я поощрил ее пьяным мокрым поцелуем.

Сын возмутился: ну почему за евреев только молиться, как будто за турок-месхетинцев или за Карабах — не нужно! Я тоже поощрил его своим пьяным влажным поцелуем. Плаксин опять прозвенел портфелем и вынул очередную бутылку. Я подумал: не спутать бы портфели! Еще минуту назад я их отличал, а вот выпили по третьей, и я уже не отличаю, а ведь завтра с портфелем мне ехать в Свердловск! Если спросить у Плаксина, он опять начнет про то, что я слишком нормален и никогда не сойду с ума.

— ...погромов и мышей! Столько мышей всюду сейчас, развал ведь...

А я помню, как у нас за пианино падали какие-то таблетки трех видов, дети их рассыпали нечаянно, я сгреб — и на пианино. А таблетки с него падали, а мыши их ели и умирали — по одной в день. Утром всегда под инструментом — трупик серый...

— Вам нужно было запатентовать все это! — воскликнул Илья. — Господь посылал вам шанс разбогатеть, а вы!

— А зачем разбогатеть? Сколько я заработаю — столько жена и тратит. Гармония. Кстати, почему гармония, а не “гармойша”?

Тема денег, конечно, привела к обсуждению коммунистов: отучили они нас думать о собственности! Проклятье... Но! Христос тоже все больше бедных любил. Ветхий Завет был писан собственниками, там и права собственников защищены, а христиане схожи с коммунистами...

— Э, нет, — возразил Плаксин. — В отличие от коммунистов, христиане не уничтожали собственность, они считали ее необходимым злом! Если унич- тожить, будет хуже, это они понимали.

Белла призвала всех быть попроще.

— Начальница, “Агдам” пить будешь? — спросил ее Плаксин. — До какой степени опрощаться?

— До известной степени.

— А что такое “степень”? Для меня это слишком — какая степень?

— Ты чересчур опростился, значит, немного-то возвысься.

— То опрощаться, то возвышаться, я запутался. Господи, что делать-то? — Плаксин разлил по последней.

— А это одно и то же в каком-то смысле. Лэхаим, бояре! — поднял я здравицу.

— Кстати, о собственности. Мы купили всей фирмой японскую видеокамеру, хотим фильм снять о совке у вас в квартире. — Илья старался перекричать Нинико, но еще никто не мог этого сделать никогда.

Жена в красках поведывала подруге, как она трудно переживает мое преподавание иврита: одни не платят за племянника, к другой меня тянет, как магнитом, а ей остается ревновать... Я засунул в ноздрю белую пробку от бутылки: вот, жена, буду с этой минуты предохранитель носить, чтоб никто мной не соблазнился, и ты будешь спокойна!

— А спорим, что завтра слабо тебе так выйти на улицы Перми? — завелась Белла.

— Спорим: я к вам приеду с этой пробкой!

— Ага, ты выйдешь без нее, а воткнешь в нос уже в подъезде!

— А ты со мной поедь — проверять...

— Так нечестно, так каждый может — проехать с кем-нибудь, ясно, что на спор... а вот одному... да у меня сейчас уже каждая минута на счету...

Илья выждал тихую минутку:

— Наша фирма купила видеокамеру. Хотим в вашей квартире снять фильм.

— Но почему в нашей? — удивилась Нинико.

— Потому что у вас такая обстановка, хуже которой нет нигде. Все наши,

из фирмы, которые у вас бывали, просто в шоке! Они нигде больше такое не встречали.

— Ах, они в шоке, а ходят через день, выпивают по три чашки чаю! Время воруют. Пожиратели энергий — ходят и ходят! Нет чтоб нам помочь, раз они в шоке, так они еще наше время отнимать — последнее... Фильм снимать — это сколько ж времени у нас заберет, да я за это время двери могу покрасить или что... Обнаглели! Я вот повешу на двери объявление: “Пожиратели энергий! Кушать подано только по субботам и воскресеньям!”. — Э, жена разошлась не на шутку, Щеглов начал срочно прощаться, дети убежали в свою комнату, Белла совала в рот подруге сигарету, один только Плаксин спокойно наливал себе очередную порцию пива — потом он встал и начал от меня отдаляться, как будто в затяжном прыжке вывалился из люка десантного самолета — упал, пьяно захрапел в углу комнаты.

Я задержал уже одетого Илью, и мы вдвоем свернули Плаксина трубочкой, понесли на улицу и посадили в такси. Илья продолжал учить меня жить: вот он женат, вот его жена навела в квартире такую красоту, уют, что ему неделями не хочется выходить из дома, а у нас — такое скопление кроватей, неужели нельзя придумать красивую ширму или разделить комнату шкафом, повесить яркую штору... Он думает, что у нас не хватает ума повесить штору! Да мы для того и в Израиль едем, чтобы приобрести настоящее жилье, а не эту тесную пещеру, в которой надо рассчитывать каждое свое движение... Я решил прекратить этот бесполезный разговор.

— Какая у тебя хорошая куртка, Илья!

— Не очень хорошая, раз ее с меня еще не сняли... Ну, до встречи в Свердловске?

Я промолчал. Не очень-то хотелось мне встречаться с ним в Свердловске, несмотря на то, что он принес пиво и цветы! Было время, Илья получал сто рублей на своей инженерской должности, через день почти ужинал у нас, что было не так уж для нас легко — кормить лишнего человека, но зато он не учил жить. Теперь вот он дает деньги, делает подарки, зато беспрерывно советует, что делать, и опять не так уж это легко... я бы еще ничего, но жена...

...жена утром опять в восьмой раз кричала на сына:

— Вымой ноги, сколько можно говорить!

— Я понимаю, сын, ты протестуешь, — начал я. — В твоем возрасте и нужно протестовать. Но ты хоть скажи: против чего?

Сын чуть не бегом побежал мыть ноги, а я подумал о жене: какие контрасты! Зачем было ночью брать меня чуть ли не штурмом, чтобы утром мучиться детьми, произошедшими в результате таких ночей!

Мудрый старый еврей Климовский говорил мне, что лучше взять билеты в Свердловск за месяц и на месяц сразу, чтоб не суетиться, не тратить лишнего времени. Но я тупо и упорно покупал каждый раз на один день, может быть, из-за отсутствия денег,

Вот я собрался уходить, причесался, уронил несколько волос на костюм, стряхнул, уронил расческу, хотел положить в портфель словарь — выронил.

— Все-то я роняю...

— Все ты роняешь, как роща золотая, — заметил сын. Странно, но мы стареем... уже...

Купил я билет и сегодня, пустив в ход свое страшное оружие — терпение. Достался купейный туда и общий — обратно. Бывало и хуже: оба общих или общий — туда, тогда приезжаешь совершенно не выспавшись и сразу в бой, Три группы в субботу и три — в воскресенье. По пятнадцать человек в каждой. Среди них: евреи, полуевреи, русские и татары. Известно всем, что евреи любят жениться на татарках. Как это ни странно, но мусульманки больше соответствуют идеалу еврейского мужчины: они энергичны и в то же время слушаются во всем своих мужей, что вполне удовлетворяет Моисеевым заповедям...

В купе, куда я вселился на ночь, расположилась пара юных литовцев с пакетиками чая в папиросной бумаге. В театре у нас такие пакетики звали “гондонами” — вот все, что осталось во мне в память о работе завлитом.

Впрочем, нет, еще тот памятный юбилей народной артистки Г., которая изображала в спектакле старую коммунистку, вдруг осознавшую все свои грехи и покаявшуюся. Играла Г. хорошо, но при вручении ордена вдруг расплакалась и произнесла пламенную речь о своей любви к компартии… Вдруг в наше купе вселился средних лет цветущий грузин с красивеньким кавказским личиком. Я сразу понял, что рост литовки и ее привлекательное лицо королевской чеканки могут... здесь все может быть. Империя продолжает тасовать свой национальный пасьянс. Впрочем, дело все в том, что под Пермью теперь начались экскурсии в Молебку, якобы к летающим тарелочкам, в аномальную зону. Страшные цены запрошены за эти путевки, но желающих со всего Союза хоть отбавляй. Я сам — принципиальный антитарелочник, по-моему, остальные пермяки — тоже. На днях под окном распевала пьяная пермская братия:

За окном херня летала

Серебристого металла.

Очень много в наши дни

Неопознанной херни.

Мой сын, который ездил с компанией подростков в эту Молебку, уверяет, что единственный полтергейст, который они зарегистрировали там, это пропажа магнитофона у прибывших туда американцев. Но понять туристов, впрочем, я могу: вера в Бога давно утрачена, вера в светлое будущее утрачена недавно, а чего-то чудесного хочется человеку... Грузин наш вот уже достает — нет, не кахетинское, а мадеру, наливает всем нам. Я не удержался:

— Небось, прямо с летающей тарелочки?

Оказалось, оно было с собой, но там, в Молебке, создалась такая атмосфера хорошая и без мадеры, не пришлось открыть...

Я уже приготовился к тому, что подвыпивший грузин начнет читать “Витязя в тигровой шкуре” (почему-то такие у меня представления о выпивших грузинах), но вместо этого один за другим шли тосты за независимость Литвы, Грузии, Прибалтики, Кавказа вообще... Они поднимали свои стаканы и смотрели в мою сторону как на третий имперский конгломерат.

— Мы должны объединиться против Москвы! Иначе не вырваться. Из могилы народов...

Я даже пытался честно перевести разговор: знакомый фотограф, мастер своего дела, увидев фотографии НЛО так называемых, сказал: все это фотобрак! Засветки, брак проявителя и прочее, а то и просто кончик пленки, оставшийся снаружи, дает такие странные фигуры. Но меня не слушали. Впрочем, мне и так стало хорошо: мадера дала такое послевкусие, словно самозарождение вкусовых сосочков происходило в желудке, — даже многолетние сугробы за окном вагона не казались уж такими угрюмыми.

— Мы должны от этих русских отпасть, — говорили литовцы, косясь.

— Я не против, давайте вот сейчас тоже разделимся — это мой кусок стола, а это моя часть суверенной лавки, единой и неделимой, прошу не нарушать.

— А как же мы будем чокаться? — спросил грузин озадаченно.

— Через контрольно-пропускной пункт. — И с разных сторон я стал ставить коробки спичек, солонку, пакетики с чаем, чокнулись мы через это дело.

От восторга грузин схватил литовку за ногу, за спиной мужа ее, конечно. Я сразу подумал: как же они будут разрешать эту национально-эротическую проблему? Если я скажу грузину, что нехорошо брать ногу чужой жены, то это будет как бы грубым вмешательством в межнациональные отношения. Решив все сначала обдумать, я вышел из купе. В коридоре я облокотился о перильце, и постепенно озабоченность случившимся куда-то отлетела, во рту все еще ощущался букет мадеры, но тут прозвучал в нашем купе сочный шмяк, а потом вылетел ко мне грузин, мужественно не держась за челюсть, которая быстро оплывала.

— Слушай, ненормальные какие-то литовцы! Я их пою-кормлю, и вот что получают грузины всегда за свое гостеприимство. Он мне, слушай, так больно сделал! Нет, лучше нас, грузин, никого на свете нет.

Я по-грузински спросил: что произошло? Ра гирс, в общем, батоно?

— Слушай, значит, ты уважаешь? Что же раньше-то не сказал? Тебе нужно в Грузию приехать жить!

— А там что: бить по физиономиям? У меня жена наполовину грузинка, кожа светлая-светлая, ты самец, вы все самцы, а мне что — бить без конца по физиономиям?

— Ну как ты мог так подумать, русский! О чем ты! Я имел в виду, что мы вот так будем тесно объединяться против Москвы, слушай, а он сразу так кулаком больно мне сделал вот здесь. Я ему прощу, все равно ведь нам нужно объединяться, но скотина, слушай! Зверь какой-то!..

Потом грузин взял еще бутылку чего-то и где-то ее пил, а литовец говорил мне: что, он думает — купил нас, что ли, если угостил вином, да приедь он ко мне в Каунас, я бы его в рижском бальзаме утопил бы!

Когда грузин вернулся в купе, он был настолько пьян, что не мог открыть рот, чтобы не потерять равновесие. Только он открывал его, хотел что-то сказать, но терял равновесие и падал. Уже к утру он немного проспался и включил меня в свою команду на правах запасного игрока: делился соображениями по поводу бунтующих абхазцев и осетин, которые нагло хотят отделиться от святой грузинской территории. Ну, пускай они идут, а потом приползут, когда у грузин все будет, и мы их тогда сразу — на колени! Да, на колени, если дураки — сразу не понимали, где лучше...

Прыжки с автобуса в поезд, из поезда в автобус придают всему какую-то нереальность, калейдоскопичность, кадровость. Сначала урок шел хорошо, только меня слегка подбрасывало по старой поездной привычке, тело не могло признать, привыкнуть, что поезда давно уже нет. Хотя я приказал своему телу: тихо, поезда нет, оно не могло в это сразу поверить. А может, это были остатки воздействия мадеры?.. Занятия проходили в школе, и воздух, пропитанный выделениями подростков, в конце концов замещал весь кислород в крови. От этого жизнь поворачивалась другой плоскостью и быстрее мчалась. И все ученики протекающих перед глазами трех групп в конце сливались в один фоторобот ученика: отчасти смугл, отчасти белокур, немного горбонос и слегка по-рязански курнос.

— А теперь придумайте биографию Моше Вайсмана!

— Моше жил во Франции. Он любил читать журнал “Плейбой”... Но однажды он полюбил француженку, которая хотела взять его замуж... Он испугался и сбежал от нее в Израиль. С тех пор эта француженка стала антисемиткой. Моше скучает по Франции, но боится вернуться...

— Нет, Моше родился в Бердичеве, с детства любил пионеров, Павлика Морозова и фильмы про пионеров. В Израиле Моше очень скучал по Ленину и по пионерам...

— Все это неправильно, господа! Адоним! Моше ая руси, русский в общем. Он женился на еврейке и чуть не стал антисемитом. Она все время спрашивала: Миша, когда у нас будут деньги? Он с сыном сбежал от нее в Израиль, а она вышла замуж за другого русского. В Израиле у Миши было много денег, но не было жены, и он скучал по России...

В конце уроков в глазах у меня забурчало, в ушах засияло, вкус воздуха закис и свернулся кусками. Меня пригласили остаться на лекцию по истории еврейского народа. Ее читал Черепанов Иван Иванович. Когда он рассказывал о бегстве из Египта, то выпустил эпизод с серебром, которое еврейки взяли у соседей и унесли с собой. Никто из учеников не заметил этой маленькой операции, но, тем не менее, один правоверный еврей возмутился, что историю читает им русский. Ты чего, говорят ему, а кто, по-твоему, нам иврит преподает? Тоже русский. Тот так и отпал.

Как обычно, я пошел ночевать к Хавкиным. Я хотел узнать, почему они не были на уроках, — оказалось, оба уехали в Курган к всенощной. Вполне могу их понять: где найти нашему человеку благостную атмосферу? Да на всенощной, конечно, в церкви, истосковались люди по благостной атмосфере-то... Сначала сын Хавкиных приуныл, увидев меня, но эта унылость прошла, как только он стал звонить своим многочисленным друзьям:

— Фильтруй базар... Свалим в кино! Черепа дунули в Курган.

Перед родителями он играл роль преследуемого в школе еврейского

мальчика. В школу не ходил уже год. Сдавал все экстерном. Но я на его месте тоже что-нибудь такое бы сыграл, особенно в восьмом и девятом классе. Поскольку я был не евреем, то в свое время этот путь был для меня закрыт, вот и приходилось разыгрывать то вспышку туберкулеза, то колики в печени. А родители в глухой деревне не могли разоблачить мои фантазии. Леня посмотрел на меня взглядом, в котором мерцало соображение: выдам или не выдам. Потом он решил подстраховаться и предложил мне принять ванну. А сам ушел в кино. Утром родители приехали, спросили, что делал Леня — учил английский? Я кивнул: да. Сам же Леня не проявил никакой благодарности: мол, настоящие мужчины так и должны поступать, покрывать друг друга. У него сразу же сделался вид мальчика, который прямо вонзается в глубь учебника.

— Миня, как же впервые увлекся ты еврейской ментальностью? — спро- сил меня вдруг Хавкин, когда я рассказал про выпущенный из лекции эпизод с серебром, из деликатности, что ли, Черепанов его выпустил, а чего тут было стесняться — еврейки оставляли свои дома, не могли же они их унести с собой, а взамен унесли немного серебра, это так понятно, заняли серебряные блюда якобы угощать гостей...

Видимо, Хавкина удивило, что я знаю много, хотя самому мне кажется — слишком мало. По сравнению с Шухлиным, например. И тут я вдруг ярко вспомнил, как в начале семидесятых годов к нам с женой в комнату аспирантского общежития приходил этот Вова Шухлин, выгнанный тогда отовсюду за желание уехать в Страну Отцов. Он обычно сидел до трех часов ночи и доказывал, что еврейская нация — самая лучшая в мире. То ли он хотел, чтобы я, не сходя с места, совершил обрезание, то ли это была компенсация за унижения профсоюзных и комсомольских собраний, где его единодушно осудили. Шухлин был великий эрудит, но мы-то были молодожены, и у нас были совершенно другие планы на проведение ночей. Примерно в час ночи Нинико начинала демонстративно расстилать кровати, взбивать подушки, а Шухлин продолжал вещать:

— ...и никаких закорючек в нашем законе нет, чтобы посадить за антисе- митизм...

— ...каждые выборы я звонил в ЦК и говорил, что все это мура.

— ...сейчас безнравственно не ехать в Израиль!

Он не нас убеждал, он, конечно, себя убеждал. Потом, я слышал, он не прижился в Израиле, уехал в США, где продолжал бороться за свои идеи... Ну а потом Илья Щеглов на моих глазах превратился в еврея, рассказал я Хавкину, все годы нашего знакомства как-то к слову ему не приходилось сказать, что его мать была сослана из-под Конотопа в Пермь (Голда Меир оттуда уехала совсем в другом направлении). И вот Илья стал платить за мое обучение ивриту…

В вагоне попался разговорчивый старик, но я попытался заснуть сквозь его громкий голос.

— ...со старухой я подрался, мне восемьдесят седьмой год, а я кинул в нее телевизором!.. Поехал к внуку на свадьбу, я — почетный железнодорожник, могу бесплатно хоть куда! Вот еду в Пермь, я там в последний раз был в двадцать девятом году, что — сильно город изменился с тех пор?

— Да я, дед, еще в двадцать девятом и не родился, и отец мой еще не родился, только мать родилась... но в Вятке.

— Сильно, да? Значит, сильно. Я так и думал. Приеду — посмотрю! А старуха пусть поскучает по мне. Я с нею подрался. Бросил в нее...

— Дед, так ты уже по второму кругу поехал!

— Что-о? Я не слышу. Слышу плоховато... Я — почетный железно...

— ...анекдот... приходит к врачу с недержанием. “А как это у вас происхо- дит?” — “Каждую ночь приходит ко мне во сне маленький гномик и зовет: “Пойдем пописаем!”

Кажется, на этом мне удалось заснуть. Но только приехал домой, только лег на свой верный диван досыпать, как слышу голос дочери: “Мама, тебя спрашивает маленький старичок, похожий на гномика!” Ну, значит, к жене уже гномики приходят, хорошо, что не ко мне пока... “Мама, выйди — старичок,

похожий на гномика!” Нет, кажется, это не во сне! Дочерям все знакомые по сравнению со мной кажутся очень маленькими. Но я-то имею полное право не вставать... Грабовский пришел.

— Вы знаете? Трагедия! Меня все вычислили! Зачем вы написали “Г”?

— Давайте я мужа разбужу. В чем дело?

Мужа она разбудит, э, нет, сама писала статью, сама и разбирайся, а я имею полное право доспать после Свердловска, хр-хр-хр.

— Со мной не здороваются знакомые! Зачем вы написали, что мне на работе угрожали: евреи за все должны заплатить сполна?!

— Но... вы же сами мне это рассказали! — лепечет жена.

— Во-первых, я не думал, что вы меня выдадите! “Г” — это Грабовский, все вычислили, потому что написано: он украшал нашу жизнь все годы застоя — руководил книголюбами... А во-вторых, евреи в самом деле виноваты! Вы прочли в “Огоньке”, как Свердлов разогнал “Учредиловку”? А я еще ношу, как дурак, бородку а-ля Свердлов... Я думаю, что и другие вас тоже не поблагодарят за статью...

Благодарили, но ночь с благодарными евреями была не легче, чем утро с неблагодарным, я слышу, жена моя уже заикается, все время рвется растрясти меня, но я же ничего не слышу, я сплю и право имею.

— Уважаемый Грабовский! Может, и хорошо, что антисемиты с вами сейчас не разговаривают: то они могли говорить все, что вздумается, а сейчас — прежде взвесят все, это начало ответственности...

— Да погромы будут от ваших статей! Вы провоцируете. На заводе уже эту газетенку истрепали — зачитали. Вы поймите!..

— Трудно понять вашу логику. Вот хулиган в три года у нашего сына отобрал тридцать копеек, потом три рубля, а на днях — потребовал тридцать! Но мы пошли к родителям, а если б в свое время мы пошли к ним, то и сейчас не пришлось бы... пережить.,. Так и статья, я ее вовремя написала, чтобы...

Она рассказывает всю историю в чисто прустовской манере, с подробностями, ровно столько времени, сколько она длилась в жизни, а Грабовский слушает — это означает, что он копит силы нанести ей сокрушающий удар... Я даже бурно заворочался во сне, скрипя всеми сочленениями верного дивана: мол, вот я, здесь, чуть что, так...

— Нинико, дайте мне три расписки, что имели в виду под “Г” не меня, а типически-собирательный образ! — взмолился Грабовский.

— Но я-то имела в виду именно вас! Не погрешим ли мы против большой истины, если будем так отступать? Антисемиты опять головы подымут.

 

— Одну расписку я унесу на новую работу, одну — на старую, а еще одну — книголюбам!

— Может, мне нужно типографский тираж?.. Отпечатать тысячу расписок? И от руки только вписывать: такой-то не является прототипом, героем, персо- нажем статьи такой-то...

Аксеновщина это, милая Нинико! Типографским способом тысячу экземпляров... Эх, у нас с женой чисто стилистические расхождения! Все ее тянет в шестидесятничество, в то время как Господь ее так любит! Посылает такие ситуации! Только пользуйся. Здесь бы ей самое время взять взамен с Грабов-ского три расписки о том, что евреи виноваты в бедах нашей страны! Это надо же: человек готов возложить на всех евреев вину за все, а пережить, что с ним не разговаривают на работе, — не может. Мелочь, а не комфортно, впрочем, тоталитаризм рождает инфантильное сознание...

— Поймите, дорогая Нинико, спасибо за расписки, они искренне со мной говорили, что евреи виноваты, а получилось — я выдал их.

Как будто искренние фашисты лучше скрытых? Оба хуже, как говорится. Я еще раз бурно заворочался, скрипя диванными внутренностями, и Грабовский понял, что пора уходить. На прощанье он миролюбиво заявил:

— Меня-то лично они любили, я ведь начальником КБ у них был, они не против меня, а против евреев вообще выступали. Меня бы они не тронули, что вы — я их непосредственный начальник... До свидания! Спасибо! Они еще как говорили: мы не простим вам мать Ленина — она еврейка... Но она — в самом деле еврейка!

 

 

— А мать Христа они простят? Она тоже еврейка.

— До свидания!

— Миня, вставай, ты слышал? Какой... какой... я не могу больше! То благодарные евреи, то неблагодарные, то “Память” дверь вымазала. Скорее бы отсюда куда-то, а? Как трудно было эту статью напечатать, из типографии звонили в обком, те звонили мне... я послала фототелеграмму в Верховный Совет... Ну, не тронули бы Грабовского во время погрома, а других бы порезали, ему что — легче? •

— Петр трижды отрекся от Христа, а Иисус простил его, и ты должна прощать этих людей, которые отрекаются от своих слов... Дети где? В школе уже? Ты ляг — поспи, расслабься от всего этого, а! Не плачь!

Но она еще долго курила на кухне, сморкалась, всхлипывала, наконец прилегла подремать. У нее все подруги — еврейки, и она думала, что все евреи — одинаковы, так же умны, как ее окружение. А советская система на всех ведь повлияла, даже на евреев. Вон я помню: на курсах в Москве один еврей вдруг стал говорить, что испанцы — плохая нация, так наши израильтяне, учителя, просто обомлели! Вы, говорят, когда в Израиль приедете, хоть там этого не скажите! Но тот упрямый ненавистник испанцев свое: у испанцев инквизиция была, это нация плохая! Ривка ему уж так и так: мол, некультурно это — осуждать целую нацию. Кроме того, испанцы — очень хорошие, она их знает...

Младшие вернулись из школы — нет воды, продленка не работает.

— Папа, давай учить иврит!

Что ж, ради того, чтобы жена отоспалась, надо их занять. Но как трудно это: первокласснице нужно, чтобы я задавал ей буквы прописывать по строке, потому что так русский учат — по прописям. А второкласснице нужно знать значения, читать... Сейчас мы с вами, девочки, выучим очень важное слово: “со-пля”! На иврите.

— Ха-ха-ха! — зашлись они довольные, от любого пустяка счастливы. Но жена вздрогнула и пробудилась.

— Мама, знаешь, как на иврите “сопля”?

— Сон видела... будто бы горло болит, и я наклеила перцовый пластырь, но вместо перца там буквы из тома Соловьева, и они меня греют — его слова, горло вылечивается... Надо Соловьева открыть, вот что! Слушайте... да... рассказ святого Софрония, патриарха иерусалимского, как монах просил у подвижника указать ему путь совершенства. “Этой ночью ступай на кладбище и до утра восхваляй погребенных там”. — “Я величал их светильниками вселенной, солью земли...” — “Ну и что же?” — “Я даже ухо прикладывал к могилам, но ничего не услышал”, — “Это весьма удивительно. Но вот что ты сделай: ругай их до утра...” — “Всячески поносил я их и позорил...” — “Как же ты спасся от их гнева?” — “Никак, отче, они все время безмолвствовали”. — “Вершины этого жития на земле достигнешь лишь тогда, когда будешь так же равнодушен и к похвалам, и к обидам, как эти мертвецы”.

— Ты наугад открыла Соловьева?

— Наугад.

— Да, Господь тебя очень любит все-таки... Сегодня у меня что: тренировка? Потом я пойду вымоюсь. — Я бы хотел ей сказать, что из Соловьева она всегда зачитывает не самые лучшие куски, но боюсь ей сказать прямо: такое тут начнется! Хотя не понимаю, почему, ведь она живет со мной, а не с Владимиром Соловьевым...

— Мама, а Христос с телом воскрес?

— Вот это у папы спросите, что-то я точно не знаю...

— Мама, а Христос плакал когда-нибудь? — спросила младшая.

Не успели мы ничего сказать, как средняя дочь выпалила: конечно, плакал, когда родился!

А мне-то после поезда хотелось бы вымыться и полежать на диване с арабским, но совесть не позволяла заставить детей умолкнуть. Совесть — это нечто вроде запора. Хочется крикнуть на детей — и не можешь. Ведь им нужно внимание... Я повесил на кухонный шкаф коврик с вышитыми ивритскими буквами (тоже подарок израильтян) и начал проверять, как девочки знают алфавит.

 

— Надо же! — сказала спокойно жена. — Эффект зрительного присутст- вия. Азбука ивритская провисела пять минут и уже родная. Ум присваивает все, что видит: небо, деревья, азбуку... Пойду белье поставлю кипятить.

— Мама, дай на мороженое!

— Нет у меня денег, только на хлеб, за квартиру, на школьное питание, за тренировки и... больше ни на что нет, Долг отдавать еще!

— Тогда я, мама, возьму без разрешения, вот, и за это в ад попаду. Жена испуганно сдала позиции — бери, доченька, как же я в раю без тебя,

ну и так далее. Я только выжидал: сейчас младшая тоже попросит.

— И мне дай, а то я сама возьму и в ад попаду!

Туг Нинико поняла свою ошибку, сощурилась и выдала:

— А я тебя отшлепаю и тоже в ад попаду за это! Вместе там будем!

— Ой, не надо, не надо!

Не дадут сегодня полежать мне с арабским, лучше уж и не мечтать! Я пошел ставить чайник, по пути решил вымыть тарелки с кухонного стола и вдруг почувствовал, что какая-то хорошая энергия идет ко мне с пола. Все ясно: жена без меня наводила порядок, потихоньку от детей скомкала их неумелые дары из картона, бросила в мусорное ведро, а они — эти шкатулочки и корзиночки — жалобно высунулись, сколько могли, распрямились и подкачивают меня своей доброй энергией. Если жене сказать, чтоб впредь не выбрасывала, она закричит про тесноту, про то, что в Израиле не будет выбрасывать, когда будет много комнат. Нет, лучше ничего не говорить. А помочь ей прополоскать белье, вода-то очень холодная. Что это звякает? Часы. Вот так — новые часы она вскипятила в кармане халата. Скорее их в ведро, а то на голову бедного Грабовского она еще и это свалит! А так будет думать, что... неважно что... вот эти русопяты: думают, будто Арбат — исконно русское слово, рады, что он есть, между тем — арабское это слово, множественное от “рабат”, склад арабского купца. Сказать, что ли, при случае об этом Столярову?

И в тот же день я с ним встретился, когда пошел принимать душ к знакомым. Наша ванна всегда только жалобно шипит в ответ на все выкручивания кранов. Кран хрюкал и извинялся передо мной, что построен он, такой незадачливый, приделан на четвертом этаже в эпоху социализма. У знакомых был восьмой этаж, но вверху, на десятом, была квартира скромной работницы обкома, так что, слава Богу, им перепадало.

— Ты знаешь, — сказал Столяров, — отдушина нужна для души. Душно у нас.

— Евреи опять виноваты?

— Нет, не только... Интеллигенция вся виновата.

— Ее надо уничтожить? Вот возьми веревку и повесься — это будет твой вклад в борьбу с интеллигенцией, — тут я бросился в ванную и заперся там. Я даже испугался душа, потому что он был одного корня со словами, которые с огромной силой просовывал мне через стенку Столяров:

— Душа болит! Вот — ты же знаешь — новое дягилевское общество, так они только сливки сливок собирают, так называемую интеллигенцию.

Тут я должен заметить, что выражение “так называемые” в описываемую эпоху сильно размножилось. Так называемые демократы, так называемый суверенитет. Очень удобное выражение. С помощью несложной операции можно превратить гуманизм в так называемый гуманизм... Уважение к личности, права человека с помощью этого нехитрого превращения подвергаются наркозу: смысл заглушается, деревенеет, как от укола заморозки.

За шумом сливаемой воды я не заметил, что количество столяровцев сильно возросло. Первой мне представилась собака, она понюхала мои чистые ноги, одобрила их и очень мне понравилась своими шоколадными глазами. Она очень поддерживала меня все остальное время. Потом хозяйка подвела меня к даме, сплошь покрытой бусами; из бус глядело ее лицо, обуянное общественным долгом. И кажется, у нее не было мужа.

— Милосердие, милосердие, — тихим плывущим голосом тянула она.

— Я там выступаю как юрист, в этом обществе.

— Понятно. Если добро вступит в конфликт с законом — вы на чьей стороне: добра или закона?

Она забренчала в ответ всеми бусами, но я не понял, что этот сложный музыкальный перебор означает. Но сам виноват, нет у меня музыкального образования, значит, не нужно такие сложные вопросы задавать, Наверное, она как настоящий юрист сможет защитить закон от происков добра...

Чай пили под трясенье стола собакой, которая грызла ножки, а иногда высовывала узкую коричневую голову между скатертью и моими коленями и взглядом придавала мне бодрость и оптимизм. Все-таки судьба меня балует.

— Мы обои подобрали под цвет собаки, — жаловалась хозяйка. — А она вся чешется. Прямо не знаю: ветеринара, что ли, позвать, чтобы усыпил. Не могу выносить ее мучения.

Собака дала понять, что ветеринара не надо, что мужества ее хватит на всю оставшуюся жизнь: она вертелась под столом, осторожно, с помощью зубов, заигрывая с ногами собравшихся.

— Мы снимем особняк! — вскрикнул Столяров. — Ты и Нинико будете хозяевами салона. Ведь для чего раньше были салоны — для общения. А то что: на твоем дне рождения, Минь, в прошлом году было сколько? Сорок человек! Сорок гостей — это накладно, а так — наше “Милосердие” будет вам платить, а вы будете делать то же самое, что и дома, — общаться!

— Чтобы пробить особняк, — вдруг взяла железный тон юристка, — нужно убиться! Вот я для общества пробила, но! Я нажила себе язву, микроинфаркт и воспаление придатков. А зарплату для вас мы выделим — она перейдет от сотрудницы, что решила родить! Зачем ей на два года отвлекаться от задач милосердия?

— А может, пусть женщина рожает спокойно? Зачем ее увольнять?

— Ну нет. Работать нужно. А она хочет дома посидеть — ребенок! И за это я должна платить? Я работаю! У меня есть скромные, но заслуги. Наша организация, например, предотвратила еврейский погром. Хотя евреев я не люблю, но не громить же их. Мне дали статистику: их в Перми всего три тысячи. До выезда было.

Я не силен в логике, но мне показалось странным, что она ссылается на событие, которого не было. Я так тоже могу сказать, что каждый день предотвращаю мировую катастрофу. Или каждый миг.

Столяров продолжал свою линию:

— Минь, помнишь, мы стояли с женой в очереди за колбасой, а ты подошел и — не говоря худого слова — стал рассказывать о теории Красоты у Соловь- ева! Жена с тех пор даже мечтает почитать Соловьева, хотя она вообще парикмахерша.

— Ну, купите и почитайте — в чем дело?

— Где купишь? Э! Его же евреи скупают и сжигают! — Столяров вдруг подпрыгнул. — Эврика! Я против погромов, но я считаю: нужно инсценировать погром, чтобы они испугались и перестали творить свои штуки.

— А вдруг кто-то увлечется и будет взаправду громить? Столяров посуровел и резче выдвинул свою замечательную челюсть:

— В педагогических целях. А при моих друзьях их никто не обидит зря... Попугать только.

— А каким же способом вы предотвратили погром? — продолжал я допытываться у дамы, пожалуй, даже с не русской въедливостью.

— Это профессиональная тайна.

— Насчет оплаты не беспокойся, — повторил Столяров. — Мне всегда жалко, что вы говорите самое интересное дома, никто не слышит, а мы заплатим!

Надо признаться, что дама, употребив слово “тайна”, рассчитывала, что все закаменеют и прекратят дальнейшие расспросы. Есть множество слов, на которые наши люди натренированы, как собаки Павлова. И раньше я послушно выделял слюну на многие из них. Мне говорили: государственная тайна, служебная тайна, и я терялся. Трепетал. А то, что сейчас не затрепетал, увы, не моя заслуга. Время такое.

— Вот моя жена опубликовала статью против антисемитов. “Русские на Стене Плача”. Может, она помогла многим опомниться? Тайна благотворитель- ности — пора с нею кончать, как с Тимуром и его командой...

 

 

— Я вас буду только изредка проверять, — мечтательно сказала в ответ дама и пробренчала бусами победную музыку. — Вы почти не должны писать отчеты! При всей вашей обаятельности — увлеките художников, пусть они дарят салону мебель, картины, керамику...

Совсем она дура или притворяется? С чего это люди расстанутся со своими изделиями, которые стоят десятки тысяч рублей?

Все это время какое-то тихое деловитое рычание не давало мне покоя. Я заглянул под стол — встретился со взглядам собаки. Она поняла, что я ее не выдам, поэтому дала мне полюбоваться, как она отомстила за нас. Один унт дамы-юристки был тщательно объеден, а другой — начат, но с самой красивой вышивки. Я начал думать, что животные что-то понимают в искусстве. Я распростился и тут же ушел. Так и не знаю — чем все это закончилось, видимо, очень плохо для собачки, и мне ее жалко, но осудить никак ее не могу, нет.

Дома меня ждал сюрприз: вентилятор. Оказывается, приходил Илья Щеглов, но не с японской кинокамерой, а — подарить этот новый вентилятор. Он сказал, что мы должны уже привыкать к жизни с вентилятором, потому что в Израиле без кондиционера нельзя. Не понимаю, чего жена опять взбеленилась! Господь ее так любит: избавил от длительной вражды с Ильей, ведь своим вентилятором он как бы извинился за все... Любит ее Господь! Во всем виден перст Его.

Например, тут же пришел Футерман и очень нам посочувствовал: что это вы так живете! Бедно. Наверное, он заранее обдумал программу помощи нам, потому что тут же изложил ее. Раз я преподаю иврит, а в последнее время усилились гонения на всех, кто сам зарабатывает деньги... в общем, чтобы у нас не было хлопот с налоговым инспектором, я должен шестьдесят процентов от заработка отдавать в еврейский центр “Менора”. А взамен он меня зарегистрирует. Я сразу стал отрицательно качать головой: могу отдать только половину, то есть пятьдесят процентов! Пятьдесят процентов? От такой щедрости жена моя закачалась и спросила: как это органы узнают, что мой муж вообще существует? И что-то там преподает!

— Не бойся, сами ученики заложат, — безмятежно пообещал Футерман. — Более того, в соответствующих органах будут списки, где против каждой фамилии отмечено, сколько уплачено.

Такая осведомленность Футермана зародит сейчас в моей жене подозрение, что он сам и выложит факты для этих органов. Вижу: на спидометре мысли жены огромная скорость — сто километров! Я сказал Футерману поспешно: надо подумать, надо подумать, а сам уже выжимаю его из квартиры, чтобы он не оказался свидетелем безобразной сцены.

Жена визжала — ни одного урока больше этим евреям ты не дашь! Надо же: шестьдесят процентов! Последние копейки хотят из нас выжать! Он что — не видит, как мы живем? И ты хотел нас к этим разбойникам в Израиль увезти! Нет уж, они там последние шекели из тебя вытрясут!

— Мама, а мы так и не поедим гранатов, да? — уныло затянули дети.

— Гранаты! Там с голоду умрем! Гранаты! Зачем ты сказал: надо подумать? О чем тут думать? Неужели в самом деле в этой нации что-то есть такое? Что их все так не любят... Сегодня на работе тоже звонит мне Васильев и гово- рит...

— Странная для еврея фамилия — Васильев.

— Сам ты еврей, а Васильев — русский. Не помнишь, что ли, его? Тип, близкий к нордическому. Он уже в “Милосердие” пролез, требует милосерд- ных отчислений от нашей газеты, мафиози, рэкетир, я еще зарплаты не получила ни разу, копейки в руках не держала, еще семья ничего не видит от меня, а он...

— Ты видишь, как Господь тебя любит? Чтобы ты не сделалась антисемит- кой, он тебе в один день посылает Васильева и Футермана! По-ду-май! На тебя целый интернационал ополчился: русские, евреи, утро-финн какой-нибудь скоро придет... А вообще, мне кажется, если к этому присмотреться, господа, то интернационализм гораздо хуже национализма. Я как-нибудь потом это объясню, а сейчас мне нужно на урок.

...С урока я шел уже очень поздно, но младшая дочь моя все еще сидела на скамье возле подъезда.

— Что случилось? Пойдем домой!

— Не пойду,

— Я тебе почитаю!

— Нет, в Израиль не едем, домой я не пойду. Дома некрасиво!

— Мы пол вымоем, цветы купим, пойдем!

— А, все равно — люстра некрасивая.

— Купим завтра новую.

— Все равно: вид из окна некрасивый... вот...

 

— Так, милая, ты в этом самом виде и сидишь сейчас, если из окна посмотреть. — После этих моих слов дочь на секунду задумалась, и я ринулся в наступление: — Сама ты некрасивая, у тебя сопли вон!

— Нет. — Она вытерла нос платком.

— Ты некрасивая, потому что писаешься!

— Я давно не писаюсь... ты чего, папа?

— Ты некрасивая, потому что все время говоришь: дома некрасиво! — Тут я взял ее за руку и повел домой.

Там уже сидел Плаксин, уныло слушал вопли жены: Футерман — Васильев, Футерман — Васильев!..

— У вас какое-то сочетание неправильное: Футерман — Васильев, — по жал плечами Юрка Юркович. — Я бы предпочел такое сочетание: Футерман, агдам, Васильев, самогон, одеколон, лосьон, хвоинка! Тогда бы в упор этого Футермана видно не было, тем более — какого-то Васильева.

— Зачем только кукол мы в дорогу собрали, — ворчали девочки, распако- вывая своих кукол, Катю и Петрушку, которые были переименованы в Беллу и Исхака. Хорошо, что еще обрезание Исхаку не сделали... хотел сказать я, но благоразумно промолчал.

— Бороду сбрей! — приказала вдруг жена. — Чтоб не был похож на еврея! Я сбривал бороду и рассусоливал: брошу преподавать иврит, подамся в

Кашпировские — способности у меня есть...

— У меня к тебе хорошее предложение, — сказал Плаксин.

— Финансовое?

— А что: хорошее предложение может быть только финансовым? Нет, я повторяю, ты никогда не сойдешь с ума. А предложить я хотел вот что: распить этот портвейн, — и он разлил по стаканам.

— Мне тоже немного, — попросила жена, пригубила и затянула свое: — Отдать шестьдесят процентов! Негодяи!

Плаксин показал на вино: больше половины от каждого стакана им отливать! Многовато!

Дети тут как тут — зачем они тогда сочинили новогоднюю еврейскую песенку для Израиля: в лесу родилась елочка, ее срубил Давид, теперь шестиконечная на ней звезда горит... Глупости все это, насочиняли, жена уже немного успокоилась от вина и отправила детей спать. И на еврея, мол, я уже не похож. Я снял с маски Пушкина кипу и примерил: а так? Тоже не похож?

— Что-то мне сегодня не евреится, и кипа не радует ничуть... Я б хотел забыться и заснуть...

Вдруг Плаксин пьяно набычился и спросил:

— Скажи: тебе не приходят грустные мысли по ночам?

— Ты чего? — удивился я. — Мне на день-то мыслей едва хватает, а ты еще о ночи спрашиваешь. Ночами я сплю или просто лежу на диване, вот просто... лежу.

Жена забегала, закричала: мой... Миша... гений... а никуда не пригодился, с его знанием языков, с его образным мышлением... в другой стране, конечно... мировая слава, может, ждала б его.

Она не понимает, моя жена, что лежать на диване — лучше, чем мировая слава. Моя жена. И не понимает...

И вдруг ночью залаяла собака: спать нам не давала. Нинико решила выйти и дать ей кусок колбасы. Я не пускал, но разве можно остановить эту женщину!

И конечно, собака после колбасы залаяла еще сильнее — сил-то у нее от колбасы прибавилось! Я лежал и думал. Вот говорят: гений — это тот, кто раньше начинает беспокоиться! Ну, моя жена в этом смысле гений, она раньше всех почти начала бороться с угрозой погромов, но кому от этого легче? Еще считается, что гений — тот, у кого сильнее чувство сохранения рода человеческого, а обыкновенный человек — о своем самосохранении печется. Может быть, может быть. А по мне, гений... в общем так, обыкновенный человек развивается от нуля до бесконечности, а гений — от бесконечности и дальше... Ну и что? Грустно все это, господа! Значит, и мне стали приходить грустные мысли по ночам... Ведь учеников своих сейчас так просто бросить, как велит жена, я не могу. А дальше что? Арабский никто учить не желает. Куда мне податься? Идти на работу на завод? Ради чего? Ради того, чтоб сильна была наша армия? И какое утешение от того, что она все у нас забирает... Кстати, я обещал рассказать, почему интернационализм опаснее национализма. То и другое нельзя назвать учением, потому что они основаны не на идеях, а на каком-то сладком темном очаровании души. Национализм считает врагами тех, кто хочет поработить эту национальную стаю. Интернационализм считает врагами тех, кто хочет поработить трудящихся. То есть, структура та же, но врагов у интернационализма больше, значит, он опаснее. В свое время Христос говорил о любви к дальнему и к врагу своему. Но кто его слушает? Отец мне рассказывал о поведении тех же русских во время захвата Молдовы под лозунгом того же интернационализма. Его, мальчика, выселили в Россию — без знания языка, босиком. Он никогда уже не смог опомниться от этого шока, пил и пьет... Вот если б в Молдавии был принят закон о возвращении, как в Израиле, я бы считался сыном пострадавшего гражданина Штырбу... но ведь там национализм расцветет тогда, а у меня столько русской крови в жилах, а в детях и грузинская есть... Кажется, это уши болят у меня, вот что... А я думал: грусть. Это болезнь... стрессы, жена, Свердловск...

Я долго и упорно болел ушами. Жена делала мне уколы антибиотиков, верный диван исправно служил мне день и ночь, а я прислушивался к больным ушам, как к морским раковинам: то к одному, то к другому. Там крики чаек, шум прибоя все время. Не хватает только запаха йода, еще водорослей, а то я бы полностью отдохнул за время болезни, как на Рижском взморье. Ученики приходили навестить меня — они ждали продолжения уроков. И когда я в первый раз появился у своей названой сестры А. — я на иврите подробно рассказал о своей болезни, использовал ее в качестве материала по теме “медицина”. Но ученики закричали: какой садист! Мы, мол, поняли, но требовать, чтоб пересказали на иврите — это уж слишком... Кстати, сказал я им, инфляция, господа, буду брать по семь рублей за два часа! Инфляция, конечно, инфляцией, а долгов мы наделали за время моей болезни — одна жена знает, сколько.

Оказывается, в Пермь приехали три урожденных израильтянина — лица у них расслабленные, но не ослабленные. Не то что у наших. Я при них бесплатный переводчик, мне как бы практика, но жена недовольна — зачем все это, не нужно ничего...

— Израильтяне говорят: в Перми что — вечные похороны? Нет улыбок, никто не танцует на улицах под магнитофон, в наушниках, как в Израиле, — говорю я жене, а она не слушает — зачем все это ей!

— Израильтяне первое, что попросили сделать детей евреев, — начертить свою родословную, генеалогическое древо, гинекологическое, как шутят евреи!

Тут Нинико встрепенулась: надо и наших научить чертить, вот это идея, пусть знают всех... И вот в пору увлечения семейной родословной приходит телеграмма: “Дорогой сын Михаил Иванович Ынцелечь Молдова провозгласила независимость Срочно покупай румынско-русский Тато”. Дочери забегали и стали собирать своих кукол в Молдавию. Хорошо детям: Катя и Петрушка опять переименованы — в Кэт и Питера? Нет, в Ляну и Иванэ. Если б я так легко мог менять свои планы! Это только в переводе с иврита Михаил — Микаэль, тот, кто подобен Богу. По-молдавски я буду просто Михай...

— Виноград-то, наверное, в Молдове растет? — глубокомысленно предпо- ложил сын.

— Растут там гроздии и иные прозябания, — провозгласил я, округло подняв руку над головой. — Да, надо ехать, чтобы хоть старость прожить не в советии!

— Ты понял, в чем будет смысл жизни? — кричала жена. — Все границы перед Западом откроются из Молдовы... Через Румынию мы уедем, куда захотим...

— За что убили Чаушеску, ведь он ни в чем не виноват — с ним поступили очень резко, в живот направив автомат, — пропел я.

— Вечно ты со своим Еременко! — махнула рукой жена.

— Это Иртеньев... Помню, в семнадцатом веке был Великий Господарь Молдовы и Валахии — Влад Цепеш. Крут был, за нравственность сильно боролся. Если жена изменила мужу — засыпать ей в причинное место горячих углей. И звали его Дракула, что в переводе с румынского — черт. Так что история Молдовы мало чем отличается от истории России.

— Ну, когда это было! С тех пор эта жестокая энергия выветрилась. Жизнь всегда имеет тенденцию склеиваться, срастаться, как ни перебивай

ей суставы. Вот хотели ехать в Израиль — раздумали, а жизнь склеивается, в Молдавию собираемся. Я написал родителям, что сейчас преподаю иврит, нет ли такой же работы у них, но едва ли что они поймут, для них — простых людей — это так замысловато, как истмат или сопромат. Иврит какой-то... Иногда жена продолжает возмущаться тем, что я выучил иврит, но стоит сказать, что Господь ее любит, она усмиряет несколько свой гнев. Да, лучше людей узнал, но какой ценой! А познание вообще бесценно, — говорю я.

Однажды она ворвалась в квартиру и с лету бросила в меня две горсти воздуха:

— Сейчас ты отпадешь! Что я знаю! Футерман, говорят, был связан с КГБ, поэтому и еврейский центр не регистрировали, он и добиться хотел, чтобы ты не преподавал язык... или денег для КГБ, Или для себя? Ну что — отпал?

— Я бы отпал, да у меня еще плодоножка не сгнила.

— Чисто молдавский юмор, плодово-ягодный.

— А все-таки зря мы в Израиль раздумали ехать, дорогая жена, там энергетический центр Земли, подкачка энергией!

— Начитался Вознесенского: подкачка! И в Молдавии хорошо.

Не стал я ей уж рассказывать. А встретил недавно своего ученика. Воронов его фамилия. Блондин, но еврей. Говорит: теща была при смерти, два года лежала. Ее до Израиля чтоб довезти, в Москве к родственникам в больницу определили, накачали витаминами и прочее, под руки, в поту, вели ее в самолет... через неделю звонит из Иерусалима! Уже гуляет сама. Точно — подкачка...

Вдруг пришел Макс Солохин. Наша университетская звезда в физике. Я помню, как они в математической школе в седьмом классе ходили с братом по коридору и ручки перехватывали (то правая сверху, то левая), как профессора в кино. “Возьмем тройной интеграл...” И эти светила эмигрируют из страны! А ведь деньги, по-моему, должны быть обеспечены не золотым запасом, а мозговым достоянием государства. Где еще такая утечка мозгов, как у нас? Не так давно, года три назад, Макс давал телеграмму Горбачеву: “Михаил Сергеевич, необходимо встретиться в интересах государства”. Приехали гэбисты, в чем дело, а он им: вы разве Михаил Сергеич?.. И вот уже просит помощи: жена вдруг уперлась — как бросить родные могилы! Да и мать у жены русская, микроинфаркт сразу, как узнала, что дочь уезжает. Пусть Нинико с нею поговорит! Уговорит!

— Я сам поговорю, скажу ей, что родных могил может быть еще больше, если здесь остаться.

Теперь считается как? Евреи делятся на храбрых и очень храбрых. Храбрые — это те, кто уезжает, очень храбрые — которые остаются. Там рядом Саддам, здесь — страх гражданской войны и голода. Кстати, Саддам в переводе с арабского — битва...

Я давно понял, что у спиртного есть какие-то излучения, а у людей, живущих в совке, — специальный орган, ловящий эти излучения. Стоит появиться бутылке на столе, как все знакомые, которые идут по своим делам, вдруг

меняют траекторию и закругляют ее к заветной точке. Этот странный феномен еще ждет своего Ньютона. Или скорее Эйнштейна. Я принял бокал белого столового (в память о так и не построенном у нас обществе развитого максизма-солохизма) и подумал: а почему Ньютон — Исаак, а Эйнштейн — Альберт. Было б органичнее так: Исаак Эйнштейн и Альберт Ньютон. Я уже чувствовал, что в этот момент Плаксин где-то медленно изламывал свою траекторию и направлялся к нам. Макс Солохин открыл рот, чтобы провозгласить следующий тост, но открылась дверь — сосед снизу стоял со спущенной с правого плеча рубахой, его сухощавый дельтоид лоснился от масла.

— Что, Толя? — спросил я его.

— Самка, — отвечал он, показывая плечо. — Въелась чуть не до кости!

— Клещ! — радостно вскрикнула Нинико, потому что ей не хватало врага здесь, в этой обстановке, глаза ее вспыхнули, она схватила иголку, окунула ее в спирт и быстро углубилась в плечо соседа.

— Я уж его керосином, я его маслом — не выходит! — радостно сообщил Толя.

— Что ты хочешь? — лихорадочно углубляясь в плечо, говорила жена моя. — Ведь у нее шесть челюстей!

Макс Солохин вдруг удивился: если клещи — значит, весна, и зима уже миновала, как странно...

— Ну, и ты что — будешь тосковать по клещам на берегу Средиземного моря? Ничего, мы тебе пришлем. — Жена победоносно крутанула в ране и наконец высоко подняла измученное насекомое. — На анализ!

— Сейчас побегу, сдам, — сказал Толя, но не сдвинулся с места.

— Подожди! Спиртом обработаю, — закричала жена, как будто он в самом деле уже бежал.

— Спиртом — только изнутри. Надо выжигать врага. — И Толя, не целясь, на расстоянии, запрокинув голову, бросил в себя рюмку спирта, который пролетел каким-то синеватым куском и навсегда исчез в прокуренном рту.

— Поздравляю вас, господа, в городе холера. — Шатаясь, вошел Плак- син — явно он направлялся куда-то в другое место, но по закону, который еще откроют, свернул на излучение спиртного у нас. — А вы все еще едете в Молдову? Слышу, сегодня по радио говорят...

— Человеческим голосом? — едко перебила его Нинико.

— Ну, в общем... что погромы начались. Русских бьют.

— Пить меньше надо, — оборвала его Нинико. — Какие погромы?! Макс Солохин, однако, подтвердил: да, он тоже слышал, по крайней мере

про русского, которого побили за то, что он с акцентом говорил по-молдавски. И около ста человек ранено...

Жена тут же бросилась на меня:

— Вот! Твои молдаване! Сто человек ранено! За что избили русского, который, видите ли, с акцентом!

— Ты чего? Я вообще не молдаванин. Я не хочу быть молдаванином.

— А твои русичи лучше? — поинтересовался Макс Солохин.

— Я и русским быть не хочу. Я отныне объявляю себя безродным космо- политом. А что — я серьезно! Бедный отец, на старости лет захотел на родину, а матери-то там каково сейчас... вятская она.

Дочери заплакали и стали распаковывать своих кукол, и тут пришел Грабовский. Теперь ему нужна была справка, что это именно про него написано в статье “Русские на Стене Плача”. У него собеседование в посольстве США, и там могут спросить, были ли преследования. К счастью, жена уже выпила два бокала и быстро выдала Грабовскому нужную бумажку — печать у нее всегда с собой. К тому же появились два журналиста-митька, а эти митьковст-вующие вечно восхищаются жандармами: мол, были образованные, учили шесть языков, мазурку танцевали. Я лично не люблю Третье отделение всей душой — зачем они революцию допустили!.. Сволочи!

— Мы, митьки, должны каждую минуту радоваться, а ты, Минь, все ругаешься: сволочи да сволочи!

— По-моему, дзен так проповедовал: радоваться каждую минуту.

— Так митьки — следующая стадия развития дзен. Если вам плохо, вы

должны радоваться, что еще не так плохо, как могло бы быть, — говорил Футлик, но лицо его при этом было такое мрачное, что не скажешь про него: это человек, любящий ловить кайф. Он скорее походил на старого ворчуна. — Сдавал я статью в “Вечерку” про наших израильтян. Там ответственный секретарь подписывал ее в печать и говорил: “Когда я стоял в полутора километрах от Хайфы как командир артиллерийского подразделения, не думал я, что в 1990-м году подпишу в печать статью о хороших израильтянах”. Сосед Толя тоже решил участвовать в разговоре. Он сказал вдруг:

— Вчера хоронили начальника цеха. Так он из гроба выпал.

— Ну что, выпал и что? — спросила Нинико.

Толя припал ей на грудь и пьяно-страстно запричитал:

— Я такой русский, такой русский, охуенно русский!

— Ну и что? — спросил один из митьков, кажется, Рабинович. — А я еврей. Я знаешь сколько зарабатываю в газете! Еще столько же — в кооперативе.

— А я... я — такое говно, что вам и не снилось, — откровенно заявил пьяный Толя, всхлипывая.

— Я содержу одну семью, вторую семью, еще у меня — любовница!

— А я... я могу такую подлянку сделать, вам и не снилось...

— Думаю всем сыновьям скоро по квартире сделать, — загнул Рабинович (сыновья его еще ходят в детский сад!).

— А я... А ну их на фиг, этих детей...

Рабинович, побежденный широтой русской души, схватился за виски. А Макс Солохин заметил: Бердяев уверял, что есть много общего между славянской и еврейской душами. Надо искать!

— А Костя не ценит Бердяева, — заметил Плаксин.

— Как! — вскинулся Макс Солохин. — Слушай, давай сейчас поедем и прочистим ему мозги — с истинно римской лапидарностью и силой!

Вывалились на улицу. Вокруг шумело что-то зеленое.

— Рынок подрезал экономическую селезенку “Вечерки”...

— Он не Кортасар, а Кортасар!..

— Господа, вы что, против плюрализма? За однозначность?..

— Я не хочу никуда уезжать, ничего я не чувствую, что еду на какую-то родину! Просто ради детей, от погромов и унижений... Как без Миньки буду там жить — не представляю...

Бред нашей действительности продолжал оставаться тяжелым.

— Да вот Грузия отделится, мы уедем с Нинико туда, к родным...

Надо ли описывать те месяцы, когда Грузия отделилась и начались сначала абхазские, а потом и осетинские события. Эта история кажется известной, потому что в мозгу для нее все уже готово. Воображение все берет из действительности. Кончилось тем, что жена моя тоже объявила: хочет быть безродной космополиткой! Не хочет быть грузинкой.

И снится мне сон. Будто бы все безродные космополиты объединились в республику Космополитию. Или Космополитанию? И выселяют всех некосмополитов. Берут анализ крови, находят компонент К — оставляют. Не находят — выселяют. Конфискация имущества, конечно, слезы, поджоги. В крике я проснулся. Тоталитарное сознание продолжало сидеть где-то в подсознании на корточках и варило свой бесконечный чифир. А жена где? Я вышел на кухню: она курила и бесшумно лила слезы. Что случилось? — Как что? Цены повысили, а дети-то меньше есть не будут. На что жить?

— Яков меня в грузчики может взять, он так и не уехал. Да и зачем: у него здесь свой магазин теперь.

— Правда? Вот как хорошо... А ты не горюй, Миша, ты все равно ведь у меня гений!

— Ну да, единственный гений среди грузчиков и единственный грузчик среди гениев.

— А Плаксин вообще чуть не погиб, а ты — всего лишь грузчиком!

С Плаксиным произошла такая история: он выпил, заснул на диване с зажженной сигаретой, и начался пожар. А Юра был не один. Его друг, про которого Плаксин никогда-никогда не говорил, что он — слишком нормален, от дыма ушел на кухню, там высунулся в форточку и так, высунувшись,

продолжал читать Хлебникова. Когда Плаксин очнулся от боли, уже нужно было прыгать в окно. У него сломано одиннадцать ребер, лежит в реанимации. А когда пожарные спросили у его друга, почему он не спасал Юру, тот ответил: “Я пытался было... но там так дымно — совершенно нечем дышать!”

Однажды в магазине я увидел Столярова — я как раз выкатил в отдел тележку с колбасой.

— Ну! — вскричал он. — Опять ты у них, у этих евреев, в рабстве? Ничего лучшего не выслужил у них? Опять они хозяева, а мы...

Я повернулся и ушел. На таких, как хозяин Яков, только и надеяться. Он уже прикупил еще магазин — готовой одежды, в Австрию поехал за товаром. Не на меня же надеяться? А для меня начался новый виток жизни, который тоже обещал что-то в ней объяснить мне.



Яндекс цитирования
Rambler's Top100