Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Зарубежные записки 2007, 9

Траектория покаяния

Когда моего слуха коснулась первая волна шумихи, произведенной “самым скандальным романом Гюнтера Грасса”, как значится на обложке “Траектории краба” (“АСТ”, “Фолио”, 2004), я отнюдь не поспешил приобщиться к очередному шедевру нобелевского лауреата: если я не питал ни малейшего почтения к лауреатам Ленинской премии, то почему я должен становиться навытяжку перед трибуналом никому неведомых академиков прелестной страны, давшей миру, в сущности, лишь одного великого писателя – Стриндберга? Для того ли я годы и годы воспитывал свой вкус на бесспорных шедеврах, чтобы вот так вот взять и подчинить его какой-то внеэстетической, социальной иерархии? А никакая другая иерархия в принципе невозможна там, где что-то делят, а не создают.

Если заглянуть лет на сорок назад, в эпоху, относительно которой время уже более или менее твердо вынесло свой приговор, то обнаружим, что в списке нобелевских лауреатов отсутствуют Толстой, Чехов, Марк Твен, Ибсен, Стриндберг, Пруст, Джойс, Кафка, Булгаков, Платонов, а среди присутствующих лишь что-нибудь около четверти истинных классиков, остальные же просто “крупные писатели”, чьи имена в основном помнят лишь специалисты. (Это особенно заметно в парах “физиков и лириков”, получавших Нобелевскую премию в единой церемонии: имя физика, как правило, до сих пор отзывается бронзой, лирика же – деревяшкой, хотя должно быть наоборот: ведь именно искусство призвано творить бессмертные образы.) Нет, я не буду проводить параллель между Ленинской и Нобелевской премией слишком далеко: Ленинскую премию по политическим мотивам чаще всего получали конформисты, а Нобелевскую нонконформисты, причем не так уж важно, чему именно они неконформны: в мире левых приоритет имеют правые, в мире правых - левые, но главная разница – Ленинская премия в основном пыталась выдать за золото глину, а Нобелевская – всего только латунь. Правда, и наносимый обеими премиями эстетический ущерб несопоставим: авторитет Ленинской премии не выходил из границ Советского Союза, да и там очаровывал одних лишь простаков, а авторитет Нобелевской премии поистине всемирен, а потому и искажения, вносимые ею в ценностей незыблемую скалу, неизмеримо более велики.

Вот и Гюнтера Грасса невольно начинаешь числить в одном ряду с Киплингом, Гамсуном, Анатолем Франсом, Томасом Манном, Буниным, Камю, Фолкнером, Хемингуэем… А потому ждешь, что с первой же страницы тебя охватит ощущение силы, лиризма, остроумия, изящества, пластичности, глубины – чего-нибудь, но из ряда вон, а здесь все до оторопи ординарно. Ну, очерк как очерк, серенький язык (которому, правда, можно найти казуистическое оправдание: повествование ведется от лица серенького журналиста), едва намеченная среда, еле живые персонажи… Нет, если бы это было рядовое произведение текущей литературы, так можно было бы даже и похвалить, но когда речь идет о классике – это просто ни в какие ворота. Именно так и бывало с советскими классиками: когда тебе втюхивают “Молодую гвардию” за выдающееся произведение – тут ангел божий выйдет из терпения. Поэтому, чтобы не наговорить лишнего, воздержусь от разбора полностью отсутствующих художественных достоинств. А выделю действительно очень интересную публицистическую схему. Почти аллегорию, а может быть, даже и просто аллегорию, которая была бы даже способна сделать произведение значительным, не будь оно столь безумно растянутым: при очень небольшом для романа объеме плотность художественных находок на единицу текста все равно оказывается заметно ниже предельно допустимой концентрации.

Схема примерно такова. Бабка, набитая дура и во все физически дозволяющие годы своей жизни простодушная потаскушка, пичкает маленького внука одними и теми же ужасами, свидетелем которых ей пришлось стать в качестве одной из пассажирок лайнера “Вильгельм Густлофф”, торпедированного Александром Маринеско. Разумеется, военный аспект это дитя природы не интересует – она вспоминает лишь действительно несчастных и ни в чем не повинных деток. А заодно безоблачные довоенные годы, когда “Вильгельм Густлофф” катал в недорогие круизы счастливых арийских трудящихся. В итоге внук заделался ярым интернет-пропагандистом великого рейха, чья история воплотилась для него в судьбе нацистского “товарища Нетте” – Вильгельма Густлоффа, которого застрелил в Швейцарии студент-еврей Давид Франкфуртер.

Мы все время твердим об их страданиях, а полюбуйтесь-ка, что они с нами творили, – таков был пафос юного агитатора, находившего во многих сердцах самый теплый отклик. Но и протест тоже: некий всезнайка вступил с ним в упорный спор, напирая на то, что эру массовых убийств открыли сами немцы, а потому им нужно думать не о вине других, но о собственном покаянии, о собственной безмерной вине – прежде всего перед евреями.

Кончилось тем, что оплакиватель страданий немецкого народа застрелил его обличителя, ошибочно приняв его за еврея. Тем не менее, тайные реваншисты открыли специальный сайт для восхваления юного мстителя: “Мы верим Тебе, мы ждем Тебя, мы идем за Тобой…”

“Никогда этому не будет конца. Никогда”, – так завершает свою слишком уж бесхитростную историю герой-рассказчик, чьим сыном в довершение всего оказывается герой-мститель. И он совершенно прав: люди всегда будут принимать ближе к сердцу свои, а не чужие страдания.

Схема Грасса отчетливо демонстрирует, сколь трудно и даже почти невозможно применять уголовную статью о разжигании межнациональной розни, ибо для этого самого разжигания вполне достаточно рассказывать народам правду об их совместной истории.

А кроме того, Грасс мало что оставляет от сладенькой сказки “немцы покаялись”: он ясно показывает, как требование некоего идеального покаяния, то есть полного приятия и почти одобрения всей обрушившейся на немцев мести, вызывает то более, то менее откровенное раздражение, а в крайних случаях и прямую ненависть. И это вовсе не потому, что немцы плохи – они вовсе не хуже других, а может быть, даже и лучше, – но потому, что таковы люди вообще. Никто – ни народ, ни индивид (по крайней мере, не собирающийся покончить с собой) – никогда не каялся так, чтобы это не было первым шагом к самооправданию: да, мол, мы наделали ужасных вещей, но это была ужасная ошибка, в которую нас вовлекли ужасные люди, но теперь мы их отвергли, а, значит, мы уже совсем другие. Так рассуждают все, и ничего иного никогда не было, нет и быть не может. Признать себя плохим хотя бы в какой-то исторический момент для всякого народа означало бы исчезнуть. Поскольку все народы живы одной-единственной национальной идеей – “мы самые достойные люди на земле ныне, присно и во веки веков”.

Ни один народ никогда даже не сформулировал свою вину такой, какой она, увы, слишком часто бывает в действительности: мы попытались захапать чужой кусок, но нам дали по морде, и мы поняли, что лучше было этого не делать (где и когда победители добровольно отказывались от чужого имущества?). Нет, народ в лучшем случае может отказаться от какой-то своей “худшей” части, чтобы, изгнав этих козлов отпущения из своих рядов, объявить себя неким обновленным народом, уже очистившимся от преступлений отвергнутой части. Ведь не бывает народов настолько чудовищных, чтобы они не могли отыскать щепотку праведников даже в самые мерзостные мгновения своей истории, – вот их-то обычно и объявляют подлинным народом, выводя будущую историю уже из них, а не из проигравших преступников. Это и есть тот максимум, на который способны люди, – отказаться от части, чтобы спасти целое.

Ничего другого, повторяю, никогда не было, нет и быть не может, и требовать от нашкодивших народов какого-то более глубокого покаяния означает лишь возбуждать в них сначала раздражение, а затем уже и открытую злобу.

 

Версия для печати