Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2018, 9

Стихи

 

 

 

* * *

Этот стук чемодана по плитке неровной,

этот нервный контроль беспардонный перонный

и прикрытый фольгою обед...

Даже если подобное чувствовал часто,

все равно не забудь, что тебе не умчаться

от тобой же надуманных бед,

ибо память с тобой пребывает всечасно,

растворяя в реальности бред.

 

За холодным стеклом все светло и лучисто.

Серебристая птица над облаком мчится,

но ее неподвижно крыло.

Так и память, хоть двести, хоть тысячу выжми,

все блестит, и картины ее неподвижны,

словно город, когда замело.

По небесной лыжне нагоняет, как лыжник,

и морозно вокруг, и бело.

 

Пусть с улыбкою ангельской бортпроводница

говорит, что с любыми несложно сродниться

государством, эпохой, судьбой.

Ты молчишь, околдован ее ароматом:

в нем крупица соблазна, беспечности атом,

ослепительный южный прибой.

В этих теплых морях ты прослыл бы пиратом,

исчезал бы в дали голубой...

 

Просыпайся. Со сна занемели колени.

Стюардесса бесстрастно проверит крепленье.

Зауряден ее аромат.

За стеклом темноты бесконечной круженье.

Командир корабля обещает сниженье,

прекращенье движения над,

уменьшение света, огней наважденье,

мельтешенье бетонных громад.

 

Что за город? Неважно. Спускаясь по трапу

в незнакомую ночь, ощущаешь утрату,

даже если недолог визит.

Обернешься на миг и увидишь, как резко

бьет прожектор в глаза, и натертый до блеска

фюзеляж этот свет отразит.

И в оранжевый луч невозвратно и веско

чемодан твой бесшумный скользит.

 

 

 

* * *

Проезжаем деревню Усадище,

и сейчас же кончается сеть.

Ты к окошку поближе усядешься,

чтобы будущее разглядеть.

 

Всё проселки какие-то, выселки —

неразборчив грядущего слог.

Ты хоть слово разумное высеки

на обочинах этих дорог...

 

Замороченным путником в снежное,

неприютное время скользя,

не гляди, что дорога изъезжена —

на нее полагаться нельзя.

 

Но, пронзая стекло озабоченным

взглядом, полным печалей дневных,

посмотри на слова по обочинам,

ибо правда скрывается в них.

 

 

 

* * *

Человек выходит из дома, легкий, как пенопласт.

Небо свинцово, чугунно, в общем, глядит недобро,

словно друзья обманут, словно жена предаст,

и на груди пригрета не просто змея, а кобра.

 

Ветром его относит к ближайшему пустырю,

куда и раньше часто он приходил, рассержен,

рассказывал все торчащему из мерзлой земли штырю

и радостно наблюдал, как штырь превращался в стержень,

 

как сам человек становился сильным, литым, стальным,

превозмогая обман, предательство и укусы,

на удивление ближним, на зависть всем остальным,

на заявление свыше, мол, это и есть искусство

 

(без уточнения, что имеется здесь в виду:

творчество или умение, впрочем, одно и то же) —

и вот, он идет домой, и сахар кладет в еду,

и ласково проводит рукой по змеиной коже...

 

А нынче он вышел из дома, легкий, как пенопласт.

И ветер несет к пустырю, и штырь — зацепиться нечем.

И это странное прошлое выглядит как балласт,

отброшенный за ненужностью, и сам он очеловечен,

 

и небо молчит, не зная, что заявить сейчас,

как бы в начале войны, мол, будем храбры и стойки,

и вот, уже удаляются, словно его дичась,

забор, кусты, провода, деревья и новостройки.

 

 

 

* * *

Живые ели. Мертвые молчали.

Вороны раздавали интервью,

где наши недостатки обличали,

но больше всех досталось соловью —

 

за то, что он, отсвечивая буро

в осеннем небе, крыльями шурша,

вознесся прочь из этого сумбура,

как некая бессмертная душа.

 

А мы остались, потому что смертны

и посреди сумбура как свои.

Но сожалений залежи несметны,

как облаков туманные слои.

 

И, спутывая следствие с причиной,

вотще внимая скрипу шестерен,

мы в темноте лежим, неразличимы,

при полном одобрении ворон.

 

 

 

* * *

Когда из деревенского быта,

из коммунального ада

мы вышли туда, где тепло и сыто,

где ничего не надо,

где мы то куражимся на причале,

то нежимся, проплывая,

где самая горькая из печалей —

слабый сигнал вайфая,

 

что делать дальше, утратив вехи

среди бесконечной шири,

читая в каждой ее прорехе —

мол, шествуй на все четыре,

мол, здравствуй долго, дари, что хочет,

не отказывай даже в малом, —

а мир щебечет, жужжит, стрекочет,

и всюду всего навалом...

 

А вместе с тем ты прекрасно знаешь,

когда был упущен случай,

и что за днем, что слепящ и тающ,

уже не наступит лучший —

объедь полмира, вселись в хоромы,

освой астероидный пояс,

а все ж завидуй тому второму,

кто счастлив, не беспокоясь

 

об этой яхте, идущей морем

к незримой отсюда мели,

о том причале, что мы омоем

слезами давней капели,

забыв — среди нищеты и грязи,

страшась холодов и зноя, —

о нашей бедной, бесплотной связи,

затмившей все остальное.

 

 

 

* * *

О, берег, берег сонный,

короткий зимний час.

О, снегом занесенный

дом, приютивший нас.

 

Как будто бы берлога,

нора или дупло,

в которых хоть недолго

уютно и тепло.

 

И, как лесные звери

морозною порой,

мы уплотняем двери

березовой корой —

 

чтоб вдруг не отворились

по воле сквозняка,

как если б сговорились

убить наверняка.

 

Коснется ветер ставен,

сыграет на трубе.

Я сам себе не равен,

а ты равна себе.

 

И пропасть между нами,

всеядна и жива,

глотает, как цунами,

улыбки и слова.

 

И мы молчим, а ветер

резвится на снегу,

неутомим, как дети

на южном берегу.

 

Как если бы впервые

был счастлив от души,

воронки снеговые

швыряя в камыши.

 

Версия для печати