Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2018, 5

Стихи

 

 

 

* * *

Какое счастье — дальняя гроза!

С веранды слышно, как она грохочет.

О, прежде чем закрыть мои глаза,

прошу, не запечатай слух мне, Отче!

 

Пусть слышу я встревоженную тишь

и первых капель оторопь о крышу,

где в комарином звоне Ты стоишь.

Я облик Твой невидимый — услышу!

 

Я этот сад по слуху подберу,

как музыку. Мне не забыть вовеки,

как под моей подошвою в бору

упавшие потрескивали ветки.

 

Не дай мне захлебнуться тишиной,

вели шуметь листве, грозе грозиться.

Я верю: Ты подаришь мне иной,

но этот — пусть как эхо длится, длится…

 

 

 

* * *

 А. Р.

 

Третий день ты лежишь, как вещь,

в темноте затаясь, как лещ

подо льдом в января норе,

как личинка жучка в коре.

 

Третий день как перстом тебе

провели по устам — ни бе

и ни ме ты теперь, старик.

Леденец тебе на язык.

 

Что там слышно в твоих смешных

мерзлых раковинах ушных?

Не шумит ли морская даль?

Не гудит ли паром? Едва ль

 

нас покличут с тобой на борт —

потому что не первый сорт

были наши слова, дела,

потому что земля бела,

 

как бумага, и неба твердь.

Потому что январь и смерть

постарались вдвоем, чтоб чист

оставался последний лист.

 

Ты пока полежи, а я

до весны дотяну, снуя,

как челнок, между строк и впрок

сочиняя простой стишок,

 

где сидишь ты на бережке

со стаканом вина в руке

и бормочет у ног прибой

ненаписанное тобой.

 

 

 

* * *

Будет вечер: ты выйдешь из бара,

чуть качаясь, домой побредешь

и — замрешь посреди тротуара,

под ногами почувствовав дрожь.

 

Это землетрясенье — трезвея,

ты решишь, ощущая плюсной

шевеленье громадного змея,

заключенного в тверди земной.

 

Нет, не в спазмах подземного ада

будет дело, не в трении плит.

Ты поймешь: это века громада

накренилась и в бездну скользит,

 

это кто-то занялся утруской

накопившегося барахла —

чтоб на дно вместе с пылью этрусской

наша персть раньше срока легла.

 

Потому что нет разницы между

этим веком (позор и кошмар)

и другими. Оставь же надежду,

всяк ступающий на тротуар.

 

 

 

* * *

Мы географию учили

по откровениям газетным

и знали, например, о Чили

поболее, чем о соседнем

 

райцентре, и, скользя по карте

перстом и ерзая на стуле,

всё ахали мы о Джакарте,

Бейруте, Косово, Кабуле.

 

Еще листался школьный атлас,

а небо наливалось бронзой,

и в наших прописях писалось:

Степанакерт, Бендеры, Грозный.

 

О, географии начальник!

Незнанье нам теперь желанней.

Не дли сей перечень печальных

огнем написанных названий.

 

Но заполняются пробелы.

И, расширяя кругозоры,

в экраны смотрят оробело

мечтатели и фантазеры,

 

надеясь, что не будет боли,

не будет голода и страха.

Но вот опять зубрим, как в школе:

Славянск, Дружковка, Волноваха…

 

 

 

* * *

Боже, зачем Ты придумал меня?

Зачем Тебе нужен я?

Прячется в тень на исходе дня

влажная тень моя.

 

Ходит за стенкой сосед-молчун,

тоже не спит ночей.

Ты мне ответь, я понять хочу:

он-то Тебе зачем?

 

Хмуришься, общей виной тесним,

бродишь по небесам…

Что теперь делать со мной и с ним,

видно, не знаешь Сам.

 

 

 

* * *

В том ночном, последнем разговоре,

перед тем как выйти за порог,

что припомню? Детство, юность, море.

А еще — ту девушку без ног

 

на Литейном. Резвая такая,

в зарослях чулок и брючных пар

мчится, деревяшкою толкая

наш заасфальтированный шар.

 

Как в кино про быт послевоенный,

если абстрагироваться от

мелочей. И нет во всей Вселенной

никого, кто чашу пронесет

 

мимо, поменяет чет и нечет,

выправит судьбу на раз-два-три.

Едет, по мобильному щебечет

и смеется даже, посмотри.

 

 

 

ГЕРЦЕНА, 14

Мне часто снится сон: я вижу дом,

когда-то Сумасшедшим кораблем

по Петербу… по Ленинграду плывший.

Там первые свои двенадцать лет

я прожил и во сне шепчу: «Привет!

Не узнаешь? Я — пассажир твой бывший».

 

Там общий коридор был столь велик,

что по нему, пожалуй, грузовик

проехать мог вдоль Мойки и, на Невский

свернув, к Адмиралтейству напрямик,

поддавши газу, двинуться — в тупик

веселой повседневности советской.

 

Там Мариванна, в злобе трепеща,

плюет в котел соседского борща,

там я ношусь кентавром трехколесным

меж плит и рукомойников. Ура!

На булке — кабачковая икра.

И Палпетрович выглядит колоссом.

 

О, Мнемозина, свой грузинский чай

заваривай живее и включай

воспоминаний черно-белый телик.

— А хочешь — диафильмы прокручу?

— Хочу, хочу, но что за крики? — Чу…

То Адамян опять жену метелит.

 

Бог сохраняет всё: блокадный снег,

кронштадтский лед… Тем паче, если век

осьмнадцатый сии чертоги помнят,

что` им весь этот муравейник наш,

где туалет берут на абордаж

насельники двунадесяти комнат,

 

где Первомай под окнами плывет,

где самый добрый пьяница живет

и папиросы тырю без труда я

из пачки, на которой широка

страна родная и течет река,

в Каспийское без устали впадая.

 

Прощай, «Титаник» ненаглядный мой,

не совладавший с мутною волной,

не одному тебе переломавшей

шпангоуты. Я тоже затону,

да что там я — весь мир идет ко дну,

ему сейчас не до печали нашей.

 

 

 

* * *

Бери отгул, иди на пристань,

не все ль равно, куда нам плыть…

Или, прикинувшись туристом,

начни по городу бродить.

 

Достав пролетку, как впервые

смотри с восторгом и тоской

на линии береговые,

вдыхая воздух городской,

 

доступным разве что приезжим

волнением охвачен весь…

Ты не родился здесь и не жил,

но умереть хотел бы здесь —

 

чтоб в череде перерождений:

кленовый лист — фабричный дым —

бездомный кот — чудак Евгений —

ты сросся с городом своим,

 

как это дерево — с оградой,

как море крыш и неба твердь,

как меланхолия с отрадой,

как жизнь и смерть, как жизнь и смерть.

 

 

 

* * *

На даче в дождливое лето

за чаем весь день напролет

проводишь, скучая, а где-то

другое столетье идет.

 

На прудик, покрывшийся ряской,

зевая, глядишь из окна,

а где-то о берег Троянский

бессонная бьется волна.

 

И мокрая гнется рябина,

и дождь перестал наконец,

и мокрую спину дельфина

кудрявый увидел гребец.

 

О, берег обещанный вскоре

появится. Ну а пока

есть только бескрайнее море

и над головой облака.

 

 

 

* * *

И листопада золото, и падаль

тысячелетий, и вино, и яд —

Бог сохраняет всё. Вот только надо ль?

Как лампочки на сервере, плеяд

 

соцветия мерцают, не пустая

Вселенная глядит в нас с высоты.

Пожалуй, кое-что бы я оставил

из детства, но не далее. А ты?

 

Конечно, очи-ночи, Санта-Кроче

и проч., и проч., но сколько шелухи!

О, если только можно, Авва Отче,

отформатируй память! И стихи

 

(куда их столько!) — тоже, не жалея…

Как у листвы, у них короткий век:

прошелестят, и — Лета, Лорелея —

белым-бело, как будто выпал снег.

 

 

 

* * *

Необъяснимая, та самая,

картавым тенором воспетая,

побудь со мной еще, тоска моя,

о чем-то всхлипывая, сетуя.

 

Веди меня тропой исхоженной

там, где кораблик вроде вымпела,

чтобы другая, не похожая

на жизнь, тоска меня не выпила,

 

чтоб плыли по Неве фонарики

ночных корабликов прогулочных,

чтобы, как в детстве, брали на руки

и в сумеречных переулочках

 

несли куда-то, полуспящего,

меня сквозь дымчатое кружево

таинственного настоящего,

невероятного грядущего.

Версия для печати