Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2018, 4

«Здесь, на ветру, в разгаре века». Интервью, данное Яковом Гординым Ирине Алексеевой 16 марта 2016 года

 

Я не забыл, зачем я здесь –

здесь, на ветру, в разгаре века.

Запоминаю все, как есть…

Глеб Семенов

 

Поэт по преимуществу, русский интеллигент в точном смысле слова,

он не только рано понял, но и остро ощутил ужас окружающей

реальности и вступил в напряженно-сложные отношения с эпохой,

господствующей литературой, жизнью вообще. Это был уникальный

тип личности.

Яков Гордин

 

 

Ирина Алексеева: Яков Аркадьевич, во вступительной статье к замечательной книге писем «Говорить друг с другом как с собой» вы говорите о том, что и Глеб Сергеевич и его собеседница Тамара Юрьевна Хмельницкая были тонкими людьми и их душевная тонкость противостояла миру, который совершенно ее не приветствовал. Вы считаете, что именно то время не способствовало душевной тонкости? Или же вообще мир и общество — во все времена — не ждут ее от человека, а, напротив, требуют стойкости и некой брутальности.

Яков Гордин: И то и другое. Конечно, он жил, увы, в то время… Мы с нашими общими друзьями, в частности с Александром Кушнером, часто сетуем, что он не дожил до конца 1980—1990-х годов; все-таки почувствовал бы себя по-другому и мог бы издать свои книги в их подлинном виде. А он умер в 1982 году, в самое темное и оскорбительное для человеческого достоинства время. Но, конечно, тяжело сказывалось не только давление советской реальности, а вообще давление достаточно сурового мира.

И Глеб Сергеевич и Тамара Юрьевна Хмельницкая — они, конечно, были люди, своей духовной организацией противостоящие, как вы выразились, «брутальным» чертам окружающего мира. И он в этом отношении на меня довольно сильно повлиял, потому что я начал писать стихи сразу, демобилизовавшись из армии, а уж там «брутальности» было больше чем достаточно. И когда я стал членом литературного объединения в ДК «Первой пятилетки», которым руководил Глеб Сергеевич, то он старался притушить эту жесткость в моих стихах. Но на внутреннем мире Глеба Семенова отражалась не только советская грубая реальность, которая имела свои хамские особенности по отношению к литератору, поэту. Здесь все сложнее. Он был человеком, который трудно воспринимал реальный мир вообще.

И. А.: А вы как думаете, теперешний мир был бы ему по душе?

Я. Г.: Нет, ему, конечно, сейчас было бы неуютно, ему вообще вряд ли когда-нибудь было бы уютно. Он был человеком с мучительной закрытой внутренней жизнью, и слишком многое в мироустройстве его не устраивало в принципе. Он был человеком, болезненно и резко реагировавшим на то, что его не устраивало.

В предисловии к его сборнику стихов «Концерт для возраста с оркестром» я писал об этом трагическом несовпадении: он был вынужден держать себя все время в руках, потому что он работал в Союзе писателей, и то, что его окружало, ему было отвратительно, а он должен был демонстрировать внешнюю лояльность даже не политическую, а человеческую. А в душе его все противилось тому, что было вокруг. И это противоречие, безусловно, его терзало.

И. А.: Что более всего было тяжело человеку внутренне свободному в Союзе писателей того времени? Существовавшая система внутренних рецензий? Партийная цензура?

Я. Г.: Ну, это само собой, это даже не к Союзу писателей относилось, под цензурой находились и литература, и искусство, и фактически вся жизнь. Но Глеб, он был сотрудником, чиновником, он зарабатывал этим на жизнь, потому что поэзией он заработать не мог. Он работал референтом Союза писателей, курировал Комиссию по работе с молодыми авторами. У него был кабинетик в помещении Союза писателей. Ему приходилось иметь дело с писателями, большинство из которых он не уважал, потому что там были стукачи, доносчики, графоманы, да кто угодно… А он должен был с ними на равных иметь дело, а с некоторыми и не на равных, потому что они были начальством. Они могли давать ему указания. Союз писателей представлял собой очень неоднородную организацию. В ленинградском Союзе писателей состояло немало его друзей, но встречались и люди глубоко ему отвратительные. И сама по себе система управления литературой его безумно раздражала, а приходилось принимать в этом участие.

Это было для него тяжко, и, когда он пытался уйти оттуда и увольнялся, то, конечно, с одной стороны, он чувствовал облегчение, с другой — это приводило к тяжелым материальным последствиям. Без зарплаты жить трудно, у него все-таки дети, Лида была маленькая совсем. Так что вот такая двойственная жизнь. Конечно, он не делал ничего дурного, он не был членом партии, он никогда не выступал с компрометирующими его текстами, не написал того, чего ему нужно было стыдиться, но само по себе вот это чиновничье участие в советской жизни было для него мучительно.

И. А.: Если говорить о сегодняшнем дне, о нашей эпохе сегодняшней, у меня такое ощущение, что писатели оставлены в покое: «Да бог с вами», — говорит нам государство. Может быть, так лучше и ему бы понравилось?

Я. Г.: Естественно, как литератор он бы чувствовал себя свободнее. Но он вообще реагировал не только на собственную судьбу, но и на общественную атмосферу, а в то время она была мало приятна, но я думаю, и сегодняшнее ее состояние его тоже бы не радовало.

Он был человеком, глубоко приверженным русской культуре, говоря прямо, он был патриотом, и судьба страны его чрезвычайно волновала. Для русского поэта это была классическая позиция: с одной стороны, критичное отношение к окружающей действительности, а с другой стороны — боль из-за того, что жизнь в России идет так, как она идет. Поэтому и сегодня он вряд ли был бы счастливым человеком.

Глеб — он из той породы людей, которые вообще счастливы по-настоящему быть не могут. Это внутреннее неблагополучие. Так он был устроен. Так был устроен Бродский, например, который нигде никогда счастлив быть не мог, всегда находились какие-то причины для внутреннего неустройства. Как многие поэты русские.

Глеб был человеком нервным, реагирующим резко на то в человеческих отношениях, на что можно было так не реагировать. Мне случалось наблюдать эти неожиданные для окружающих взрывы Глеба. И возникали сложности в отношениях, совершенно неоправданные ссоры с друзьями. Мы с ним однажды поссорились, хотя я его любил всегда, и он тоже хорошо ко мне относился.

Жизнь его складывалась тяжело. Он любил всех своих детей, но часто видеться со старшими не удавалось…

Последний период его жизни был благополучнее, определились отношения с Еленой Кумпан, которую он любил. Подрастала их дочка, им обожаемая Лида. К ней он относился с необычайной нежностью, и Лида очень украсила его жизнь. Но тем не менее он не был человеком, созданным для гармонии, счастливой гармонии.

И. А.: Да, о его сложном характере многие говорят… Но мне видится в этом признак незащищенности.

Я. Г.: Конечно, он был человек очень уязвимый, и, конечно, его очень мучило, что как поэт для мира он проявлял себя на одну десятую. Потому что лучшие его стихи не публиковались, вообще его стихи редко публиковались, и в иерархии советской поэзии он был где-то на периферии.

Можно Пушкина вспомнить, который поссорился с Воронцовым, его письмо, где Пушкин писал, что «он видит во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе нечто другое». Так и в Глебе видели «коллежского секретаря». А он знал, что он подлинный поэт, и его литературная судьба до самого конца причиняла ему страдания. Он как поэт знал себе цену, как любой поэт, был честолюбив, не тщеславен ни в коем случае, а честолюбив. А каждая книжка его проходила жесткую редактуру, несмотря на то что редакторы были его друзьями, но тем не менее и они существовали в достаточно ограниченных рамках. Ему приходилось переделывать стихи, зачастую приходилось убирать лучшие… Каждая книга — это было мучение.

В воспоминаниях Елены Кумпан «Ближний подступ к легенде» обо всем этом рассказано… И Глеб Семенов в этой книге — главный герой.

И. А.: Вероятно, в связи с его характером, таким непростым, ему был близок Владислав Ходасевич? О Ходасевиче ведь тоже современники пишут, что он был очень непрост. Может быть, характер накладывает отпечаток на внешность, и поэтому они похожи?

Я. Г.: Совершенно верно. Он чувствовал свое родство с Ходасевичем. К стихотворению «Автопортрет» он взял эпиграф из стихотворения Ходасевича «Перед зеркалом»: «Неужели вон тот — это я?» Он и внешне стилизовал себя под Ходасевича, имитируя его прическу… Ему нравилось, что он внешне похож на Ходасевича. Но дело, разумеется, не во внешности. Их роднило тяжелое переживание внешнего мира. Перечитайте избранное Ходасевича и избранное Семенова — увидите некое двойничество. Интересно было бы издать их под одной обложкой… Есть и еще одна параллель — их отношения с молодыми поэтами. Ходасевич, как известно, несмотря на свою резкость и желчность, много сделал для эмигрантской поэтической молодежи. А заслуги Глеба в этом отношении общеизвестны. Он отдавал массу душевных сил своим — не скажу ученикам, точнее — воспитанникам. Он не учил писать стихи, понимая, что это невозможно. Он вводил в мир поэзии, он прививал «классическую розу к советскому дичку». Он, влюбленный в поэзию и высокую культуру вообще, очевидно, ощущал это своим долгом перед культурой. Он ведь занимался этим с молодости и до конца жизни… Хотя, конечно, ему было горько, когда его воспринимали преимущественно в этом качестве, а не как поэта прежде всего.

И. А.: Сейчас литобъединения может создавать кто пожелает. А в те времена как они возникали? Был отбор руководителей?

Я. Г.: Конечно, обязательно! Каждое литобъединение создавалось по разрешению — нужна была санкция обкома партии. И курировал их обком комсомола. Объединения создавались при заводах, при библиотеках. И то, что Глебу разрешили делать то, что он делал, — удивительно. Но, к счастью, советская власть часто была непоследовательна.

В то время значительных литобъединений было немного. Работало такое объединение при библиотеке имени Маяковского, оттуда вышли известные писатели — Игорь Ефимов, Владимир Марамзин, Владимир Арро, который стал председателем ленинградского Союза писателей в годы перестройки, Валерий Воскобойников… Перечисление — дело неблагодарное. Кого-то обязательно забудешь… Было любопытное объединение при «Трудовых резервах». Его вел очень незаурядный человек — Давид Яковлевич Дар. Там бывали Глеб Горбовский и Виктор Соснора.

Наше объединение прозаиков при издательстве «Советский писатель» — а я состоял и в нем — имело славную историю. Им последовательно руководили Леонид Николаевич Рахманов, Михаил Леонидович Слонимский, в мое время Израиль Моисеевич Меттер, прозаик далеко недооцененный, короткое время Геннадий Самойлович Гор. Из этого объединения вышли Виктор Конецкий, Александр Володин, Андрей Битов, который и был нашим председателем… Это я говорю к тому, что деятельность Глеба Семенова как воспитателя и просветителя не была изолированной. Она вписывалась в контекст, но, конечно же, была совершенно уникальной по степени душевной вовлеченности. Он занимался этим с сороковых годов до конца жизни. Думаю, что он считал это своим долгом. Если внимательно читать его стихи, то обнаруживаешь поразительную вещь. У него явно присутствовало чувство вины перед мучениками русской поэзии.

«Где Осип? Где Борис? Где странница Марина?» Это вопросы, обращенные к Анне Ахматовой, оставшейся «одной на пьедестале». После ее похорон.

 

Мы погребаем вас, мы яму вам копаем,

мы за казенный счет эпоху погребаем.

 

Ключевые слова: «за казенный счет». Оскорбительная включенность в чуждую систему…

Думаю, что, отдавая значительную часть жизни и душевных сил воспитанию «молодых», прививая им классические традиции, традиции той самой «великой четверки» — Осипа, Бориса, Марины и Анны, он отдавал свой долг, оправдывал эту включенность.

И. А.: Так Глеб Сергеевич сам создал руководимое им литобъединение, по собственной инициативе? Или его назначили?

Я. Г.: Конечно, по собственной инициативе. Он договорился с руководством Дворца культуры «Первой пятилетки», чтобы они отвели там на верхнем этаже небольшую комнату. Глебу удалось договориться и с Союзом писателей. Союз получил «добро» обкома партии. Литобъединение находилось под эгидой Союза писателей, и Глеб получал в Союзе небольшую зарплату. А ДК «Первой пятилетки» просто предоставлял помещение. Так все и образовалось.

В этом объединении существовал довольно жесткий отбор. Принимали далеко не всех желающих, но тем не менее участники были разные. Но из них образовался тесный круг людей, которые прошли с Глебом часть жизни. Он их по-настоящему любил и готов был для них на многое. Это и поэты-геологи: Алик Городницкий и Соснора. Бывал Саша Кушнер, ветеран «горного лито». Олег Тарутин и Таня Галушко.

И. А.: Может быть, во взрослых людях он чувствовал некое отторжение, ведь случается, что людей ломает жизнь. Не всем удается выстоять, а в молодых людях, в юных еще нет надлома, может быть, поэтому ему было легче с ними?

Я. Г.: В круге его взрослых друзей не было сломленных людей, это был достаточно небольшой круг, это была Тамара Юрьевна Хмельницкая, Эльга Львовна Линецкая, Лидия Яковлевна Гинзбург, Лев Мочалов… Это всё люди идеальной порядочности. А среди молодежи тоже были очень разные, случались и юные карьеристы. Встречались и совершенно не близкие для него люди. Но больше было близких. Из москвичей, например, Герман Плисецкий. Елена Кумпан, участница его литобъединений, потом стала его женой. Тоже была мучительная история, потому что Лена выходила замуж, Глеб тоже был женат — и не один раз. В конце концов все кончилось благополучно. В последние годы они были вместе, и слава богу, потому что для Лены это было очень важно и для него это было важно. Лена была очаровательна. Мы с ней познакомились в пятьдесят девятом году и очень дружили. В ее воспоминаниях одна глава посвящена нам с женой.

Но по преимуществу Глеб — фигура трагическая, в нем, в его судьбе, в его отношении с миром заострились черты, характерные для настоящих поэтов советского времени. Они оставались русскими писателями, но не становились советскими писателями, притом что формально они могли быть членами Союза писателей, но, по сути, чувствовали себя чужими в этой среде и в этом политическом мире. И в Глебе это проявлялось особенно интенсивно. Хотя он не был диссидентом, не подписывал никаких писем, потому что это тут же бы сказалось на его положении, его тут же выгнали бы с работы и перестали публиковать. Он был в стороне, но внутренне он переживал это чрезвычайно остро. Я думаю, гораздо острее, чем многие из тех, кто выражал свой протест.

И. А.: Так и бывает: если ты можешь сказать, то ты это отпустил, а внутри переживать труднее… Вы же из плеяды учеников Глеба Семенова. Как вы оказались под его крылом, рядом с ним?

Я. Г.: Ну да, из плеяды… Но я не из «старой гвардии». В то время, когда существовало литобъединение в Горном институте, я был в армии до середины 1950-х годов. А вернулся я «новичком» и входил постепенно в общность пишущей молодежи. Никого из них я не знал, причем и стихи начал писать, когда пришел из армии в пятьдесят седьмом году. Я был некоторое время в литобъединении при газете «Смена». Потом поступил в университет на филфак и был членом литобъединения университетского. Им руководил совсем другой человек — профессор Наумов, советский такой товарищ, в общем, неглупый человек, но бездарный как ученый. Такой неглупый говорун. У нас быстро разладились отношения. Ему не нравился тон моих стихов, я уже в то время был весьма сомнительный для советской власти автор. И профессор Наумов как-то даже сказал после чтения мной стихов: «Не дай тебе бог тягаться с государством!»

Я проучился на очном два года, перешел на заочный и стал работать в геологии. Тут и пересеклись мои пути с ребятами из Горного института. Я работал в НИИ Геологии Арктики, и там же работали Олег Тарутин и Александр Городницкий. Пять лет я проработал в геологии, и это, конечно, меня сблизило со средой геологов. Это был в некотором роде такой «орден», потому что пишущие геологи составляли некую общность.

В 1959 году намечалась конференция молодых поэтов Северо-Запада, и нужно было подавать для участия в конференции стихи на конкурс. Я как раз вернулся из экспедиции, в которой я написал «мужественную» геологическую поэму под названием «Жизнь дана живущим».

Глебу моя поэма не понравилась, он был против того, чтобы меня взяли на конференцию, но его переубедила Наталья Иосифовна Грудинина, которая тоже была в комиссии. Так я и оказался в одной из групп. Нами руководили поэты Прокофьев и Хаустов. Они не пришли в восторг от моих стихов, даже дело было не в качестве, тогда были уже сравнительно приличные стихи, но что-то им не понравилось. А главное все-таки, что после этого я был принят Глебом в его объединение. Помню, что каждый из нас был должен раз в несколько месяцев представлять свои стихи на обсуждение в литобъединении. Назначали кого-нибудь в качестве оппонента. На одном из таких обсуждений и я читал стихи, и было решено, что я очень продвинулся и, как сказал Олег Тарутин, «Понятно, мы имеем дело с поэтом».

Нет уже Олега Тарутина. Нет Лени Агеева… Леня, к сожалению, очень много пил, и это его погубило, а он был очень славный человек помимо прочего. Он и поэт был небесталанный, да и просто из самых симпатичных людей. Олег пожестче характером. Хотя они были близкими друзьями.

Позже, когда я уже не являлся членом литобъединения, как говорится, «перерос», мы с Глебом сблизились даже больше. У него уже были другие ученики, мы просто дружили, он был старшим другом, естественно. На своем шестидесятилетии он попросил меня называть его по имени. Так уж потом и пошло. Часто виделись, дружили семьями. Это была человеческая связь. Я уже меньше писал стихов и стал писать документальную прозу, которая Глебу нравилась, так что нас объединяло много общих интересов.

Хотя однажды мы с ним поссорились. Это была вторая половина шестидесятых годов, когда началось закручивание гаек. Я помню, мы вышли из Дома писателей: он, Лена и я. И я стал говорить, фактически упрекать его, что его поколение — это все-таки влиятельные писатели и что они не воспользовались такой лакуной в советский период, когда можно было противостоять власти, и вот теперь все пошло раскручиваться назад. Глеб жутко раздражился, думаю, что он был прав, вряд ли что-то можно было сделать. Интеллигенция не имела должного веса. Было сделано все, что можно. Было движение подписантов, как известно. Я был трижды подписантом — начиная с дела Бродского и кончая делом Гинзбурга.

И. А.: Вы Бродского отстаивали?

Я. Г.: Ну да, в общем, мы были друзьями с Иосифом. Началось с письма по поводу суда над Бродским. Могу показать вам ксерокопию письма, которое подписали сорок девять человек, сорок девять молодых литераторов, это была небывалая тогда вещь.

Но вот тут самые разные люди, тогда это был небывалый порыв. Вообще подписантов насчитывалось около двух с половиной тысяч — довольно мощное движение. Но власть его легко подавила.

Я был не прав, конечно, в той ситуации — в споре с Глебом. Ни в чем нельзя было его обвинять. И мы тогда с Глебом поссорились, и несколько месяцев мы не общались, не встречались. Глеб был против этого письма. Он был против, он считал, что это бесполезно, говорил: «Лезете на рожон, вас всех закроют, и исчезнет молодая литература».

И. А.: Он боялся за вас!

Я. Г.: Конечно. Но дело-то в том, что Союз писателей не принял у нас это письмо. Первый экземпляр был отправлен в конце концов в Генеральную прокуратуру, где он и похоронен, просто там не обратили внимания. А Союз писателей не хотел иметь с этим дело не только потому, что нас там кто-то жалел. Хотя Гранин мне говорил: «Вы же идете на самосожжение». А потому, что это для них было очень неприятно, им бы пришлось с этим разбираться.

И. А.: А они за себя боялись!

Я. Г.: Конечно. Им нужно было бы реагировать, среди подписавших и члены Союза писателей были, их пришлось бы исключать из Союза, пришлось бы выступить в качестве карательного органа. А если поддержать, то к черту бы секретариат разогнали, ведь они все были членами партии. Забрали бы у них партийные билеты, и возник бы большой скандал, поэтому они решили от этого вообще отмежеваться. Это никакого действенного значения не имело, кроме личного для человека, который подписал: он понимал, что он делает. Как правило, не все, но многие понимали. Два человека передумали и сняли свои фамилии. А остальные сорок девять человек остались. Но это было внове, потому что, когда были письма в защиту Синявского и Даниэля, потом Гинзбурга и Галанского, уже была некая традиция.

Если бы из прокуратуры передали письмо в КГБ или ЦК, то тут мало бы не показалось. Потому что в шестьдесят восьмом году мы подписали одно из писем. Четыре человека: покойный Борис Иванов, который его написал, затем Ирина Муравьева, которая сейчас работает у нас в «Звезде», Майя Данини, очень талантливый прозаик, и ваш покорный слуга. Вот это письмо действительно пошло, мы его отправили в КГБ, в ЦК, и в Генеральную прокуратуру. И оно вернулось. И Майя Данини сказала, что письмо в ЦК Брежневу она подписывать не будет. Это ей противно. А два другие она подписала. И вернулось сюда в обком то письмо, которое пошло в ЦК, поэтому «репрессировать» стали троих. Майя осталась в стороне, потому что ее фамилии там не было.

Борю Иванова, который был членом партии, бывшим офицером и журналистом, исключили из партии. Он вылетел с работы как журналист и был вообще закрыт на всю жизнь. Он издавал самиздатовский известный журнал «Часы» и вообще стал деятелем самиздата. Иру Муравьеву выгнали с работы, она, к счастью, партийной не была, ее просто оставили без работы, а меня без права публикаций.

Глеб не одобрял таких резких движений, он считал, что это бесполезно, что надо делать свое дело, иначе толку не будет. В какой-то степени он был прав, но это ведь делалось не для результатов. Когда меня спрашивали, зачем ты подписываешь, ты же понимаешь, что это ни на что не повлияет, людей этих все равно посадили и на эти ваши письма наплевали. Я говорил, что я это делаю не для них, я это делаю для себя.

И. А.: Чувство справедливости импульсивно, это понятно, оно движет молодым человеком. А у Глеба Сергеевича уже взрослая мудрость была.

Я. Г.: Да, он считал, что это ничего не меняет, наоборот будет только хуже…

И. А.: Это уже отчаяние…

Я. Г.: Тогда у целого ряда достойных людей сформировалась идея, что не надо дразнить власть, будет только хуже, сделать с властью ничего невозможно, а дразнить — это только усугубляет ситуацию. В какой-то степени это имело смысл, в какой-то не имело, потому что постепенно протестная энергия накапливалась и вылилась мы уже знаем во что.

И. А.: Такое пристальное внимание власти к тому, что делают художники — в широком смысле художники, — говорит о том, что у властей существует огромная вера в то, что люди искусства могут всё, они могут изменить режим.

Я. Г.: Конечно. Союз писателей не случайно был создан. Иосиф Виссарио­нович понимал, что нужно собрать всех в одно место, чтобы за всеми можно было наблюдать.

В этом и был смысл создания Союза писателей, чтобы выстроить бюрократическую структуру и контролировать. А уж кто вне — это понятно, это отщепенец, за ним особый пригляд. Власть понимала, что книги читают и что надо за этим внимательно следить.

И. А.: Яков Аркадьевич, сейчас на вашем письменном столе книга стихов вашего учителя и друга Глеба Семенова… Можно открыть ее наугад и прочитать стихи о Родине, о родном городе, посвящения близким по духу поэтам, друзьям, любимым и родным людям… Вот эти четыре строчки вашего учителя и друга Глеба Семенова — в завершение нашей беседы. На прощание… «Когда под шорох грозных крыл / держать ответ придется, / шепни одно лишь: «Я — любил» — / и жизнь тебе зачтется!»

Я. Г.: Когда-нибудь человек, который решит писать биографию Глеба Семенова и займется пристальным анализом его стихов, увидит картину парадоксальную. Я уже писал в упомянутом предисловии: советское время было настолько иезуитски жестоко к человеку — и особенно к человеку творческому, — что была потеряна в литературе культура страдания и сострадания. Ее сохранили немногие. Одним из этих людей был Глеб Семенов. Он был поэтом страдания и сострадания. Но он умел презирать и был уверен в праве на презрение. Тут можно вспомнить того же Ходасевича, который писал, обращаясь к России: «Я высосал мучительное право / Тебя любить и проклинать тебя».

Но вы правы: главное здесь слово — «любить».

И. А.: Да, главное слово… Пожалуй, с этими строчками Ходасевича перекликаются стихи Глеба Семенова: «Отечество ли, отчество ли — их / не выбирают: нет на это воли. / Тяжелая тебе досталась честь, / глухое унаследовано поле, / и Отче наш всесильных губ твоих — / осинового лепета невнятней, / и воронье висит над голубятней / твоею — над какою ни на есть!

Версия для печати