Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2018, 2

Из новых рассказов

 

 

ПЕЧАЛЬ МНОГОЗНАНИЯ

Я перестал хотеть знаний довольно поздно, лет в двадцать семь, когда заканчивал университет. А до того жажда знаний просто захлестывала меня. До сих пор со стыдом вспоминаю, как в свои семнадцать лет я выделывался перед своей подружкой, латышкой, к тому же демонстрируя ей свою эрудицию — то есть называя полные имена великих композиторов, ну, скажем: Вольфганг Амадей Моцарт, Кристоф Виллибальд Глюк, Георг Фридрих Гендель, Франц Йозеф Гайдн, не говоря уже о Иоганне Себастьяне Бахе… Да и почему бы мне тогда их не знать, студенту музыкального училища при Консерватории имени Николая Андреевича Римского-Корсакова? Вот и знал. Вообще, история музыки и музыкальная литература давались мне гораздо лучше, чем сольфеджио, где я отчаянно барахтался в запруде звуков, как отбившийся от стаи головастик. Тогда, между нами, я и решил покончить со своей музыкальной карьерой. Ибо если ты на слух не можешь определить ноту, какой из тебя дирижер…

Ну да ладно… Покончив с кварто-квинтовым кругом и теорией гармонии (музыканты меня поймут), я обратился к философии и за довольно короткий период времени понаторел в ней настолько, что мог сыпать цитатами из Гераклита, Сократа, Платона, Аристотеля и даже таких в мое время мало доступных советскому гражданину философов, как Сёрен Обю Кьеркегор, Мартин Хайдеггер и Карл Теодор Ясперс (между прочим, последние двое были моими старшими современниками). Жажда знаний продолжала обуревать меня, как инстинкт либидо, даже в армии, хотя для пополнения их оставались буквально считанные часы, отнятые у сна. Но и в эти буквально считанные часы я таскал с собой, скажем, научно-популярную книжицу о теории относительности Эйнштейна, надеясь постичь великую идею относительности времени и пространства в зависимости от скорости и гравитации или как-то так… Кроме того, у меня еще постоянно был в кармане словарь иностранных слов, который я ухитрялся штудировать, стоя в роте на дежурстве дневальным, с солдатским кортиком справа на ремне…

Третья волна, то есть третье цунами, напичканное знаниями, как реальная морская волна планктоном, пришлась на мои университетские годы. И только неуемная тяга к противоположному полу, на что уходили уже не считанные часы, а добрая половина всего отведенного мне судьбой времени, удержала меня от того, чтобы стать мешком знаний, как некоторые другие мои сокурсники, далеко обогнавшие меня в процессе усвоения мировой сокровищницы интеллектуального багажа.

Ничего! — утешал я себя, тешась с очередной подружкой, недаром еще древние говорили, что многознание уму не научает и что во многом знании много печали. А мне хотелось быть и умным, и беспечальным.

Последний пароксизм жажды знаний я действительно испытал как раз перед защитой диплома на филфаке. Я вдруг понял, что еще чуть-чуть, и процесс официального обучения остановится для меня навсегда. Я это почувствовал очень остро, потому что тогда, вернувшись из Египта, где целый год участвовал в довольно бессмысленной войне против Израиля, я вдруг снова потянулся к знаниям, ощутил их академическую неангажированную прелесть, нетронутость суетой, их возвышенность и отстраненность от всего мирского. Абсолютная наука соблазнительно лежала передо мной во всей своей лучезарной и целокупной наготе, и, помню, я тогда остро пожалел, что навсегда отказываюсь от нее. Это была жертва с моей стороны, но я на нее пошел, ибо уже был твердо убежден, что во многом знании много печали…

Итак, выбор был сделан — я начал работать в газете и писать в расчете стать писателем, что в результате худо-бедно и случилось. И со временем, все больше проникаясь идеей дихотомии радости и знания, я позволял себе все меньше знать и помнить и все больше просто размышлять над тем, что такое, скажем, время и пространство, или что такое человек, или что такое любовь в отличие от страсти, как будто никогда и не читал об этом сто с лишним раз… С годами мне удалось значительно преуменьшить содержимое мешка, где хранились накопленные мной знания. К счастью, этому способствовала моя память, которая сдавала в геометрической прогрессии. С ней еще в армии что-то случилось, когда, страдая от бессонницы из-за боевых дежурств на КП через шесть по шесть, я вовсе перестал спать, пока не оказался в лазарете. И если до армии я, скажем, удерживал в голове не меньше ста номеров телефонов своих друзей и знакомых, то теперь в ней стабильно болтается не больше пяти. Не говоря уже о стихах — я даже свои собственные не могу воспроизвести наизусть. И это началось именно тогда, в армии, когда что-то перещелкнуло в моей черепушке. Ну и славно!

Собственно говоря, это только преамбула. А «амбулу» я хотел посвятить совсем иному, точнее — своей собаке, немецкой овчарке недавно выведенной черной масти (смешали с бельгийской), по имени Урса, десяти месяцев от роду. Так вот наша собака, которую мы (я, жена и дочь) очень любим, до своих десяти месяцев была собака как собака, но поскольку она овчарка, то есть собака серьезная, а серьезные собаки нуждаются в обучении, то ее повели в собачью школу. И тут началось. Собака просто свихнулась на почве знаний. То есть они ей очень нравятся, и теперь она только и живет мечтой о том, когда ее снова поведут в школу и добавят новых знаний. Короче, она стала сама не своя. Она постоянно требует учебы и скулит в перерывах между занятиями. То есть печалится. Свои же собачьи уроки она усваивает быстро и с наслаждением, только нет ей теперь покоя. И я уже начинаю всерьез задумываться о ее дальнейшем жизненном пути. Ведь процесс усвоения новых знаний — он бесконечен. И когда она наконец поймет, что хватит, что пора бы и остановиться?

А что если не поймет?

 

 

 

ПЛОХОЙ-ХОРОШИЙ ПОЛИЦЕЙСКИЙ

Одна моя знакомая рассказывала: ее подруга только что вернулась из Америки — ездила к сыну, нянчила внуков. Пошла подруга прогуляться по магазинам и заблудилась. К ней подъехала машина с полицейскими — стали объясняться, мало что поняли (подруга в английском не очень), но все-таки ее отвезли домой. На следующий день полицейские ей позвонили — узнать, как дела, а потом привезли ей женщину, русскоговорящую, в помощь, чтобы подруге было с кем беседовать и ориентироваться на местности… Потом тот же полицейский еще перезванивал, интересовался, все ли в порядке…

 

…В Америке помню только одну историю с полицейским. По окончании Ду-Да парада в Пасадене (то есть Парада Му… Чудаков) на опустевшей, забросанной рваными мексиканскими лепешками главной улице (этими лепешками швыряли друг в друга) стоял чернокожий мальчик лет шести-семи и громко плакал. «Я потерял своего папу! Где мой папа?» — повторял он. К мальчику подошел огромный, красивый, в свежей выглаженной сорочке полицейский, белый, лет сорока, опустился на корточки, выслушал его, выпрямился, протянул руку и сказал: «Не плачь, все хорошо. Сейчас найдем твоего папу».

И я, стоявший чуть поодаль, почувствовал, что так оно и будет.

 

А в тесный контакт с их полицейскими я впервые вступил в Амстердаме, куда прилетел наш самолет из Питера по пути в Мадрид, где меня ждала моя родная сестра. Дело было под Новый год в конце девяностых, у нас с женой на руках попеременно сидела наша полуторагодовалая дочка, которую стюардессы нидерландской авиакомпании КLМ, то есть Royal Dutch Airlines, задарили фирменными игрушками-сувенирами. До пересадки на Мадрид было полтора часа, и мы побродили по «Дьюти фри», где купили духи жене — тогда еще имело смысл покупать не у себя дома — и встали в очередь на таможенно-паспортный контроль. Чиновник проверил визы в наших загранпаспортах, спросил по-английски: «Отдыхать?», а потом поинтересовался, сколько у нас с собой денег.

— Двести пятьдесят долларов, — сказал я, поскольку сорок девять долларов мы уже шарахнули на духи.

— Кредитная карточка? — поинтересовался чиновник.

— Кредитной карточки у меня нет, — сказал я.

— Тогда у жены? — поднял чиновник брови.

— У нее тоже нет, — сказал я, еще не видя в том ничего худого.

— Подождите, пожалуйста, — сказал чиновник, повнимательней глянул на нас, кому-то позвонил по местной линии и попросил отойти нас в сторонку, не вернув нам притом наши паспорта.

— В чем дело? — заволновалась жена, держа на руках нашу малышку с утенком в форме летчика KLM

— Не знаю, — пожал я плечами. — Велели постоять и подождать.

— Не понимаю, — сказала жена.

— Я тоже, — сказал я. — Сейчас разберемся. У нас всё в порядке.

Тут перед нами выросли двое дюжих полицейских — я при росте метр семьдесят четыре был им где-то по плечо, и первое, что мне бросилось в глаза, это кожаные черные портупеи с пистолетами на поясах. Полицейский, что поразвязней, без особых церемоний объяснил мне, что они снимают нас с рейса, что сейчас нам вернут наши паспорта и привезут чемоданы согласно корешкам, приклеенным к нашим билетам.

— Вы откуда прилетели? — спросил он.

— Из Петербурга, — сказал я.

— Сегодня рейса больше нет, а завтра отправитесь обратно.

— А в чем дело? — спросил я, чувствуя буквально, как уходит из-под ног отшлифованный до блеска каменный пол этого огромного, роскошного, бескрайнего аэропорта, сверкающего для нас, еще таких совковских, немыслимым блеском другой жизни.

— Вы летите в Европу без денег. Европе такие эмигранты не нужны.

— Мы не собираемся эмигрировать, мы едем отдыхать на зимние каникулы в Мадрид.

— Без денег? — хмыкнул один из полицейских.

— Нам не нужны деньги, мы едем к родственникам, — сказал я.

— Что ты там с ними разговариваешь, мы же на самолет опоздаем, — сказала жена. — Уже посадку объявили…

— Мы не опоздаем, — сказал я, — нас снимают с рейса.

— То есть как это? — повышая голос, возмущенно повернулась к полицейским жена с дочкой на руках. Ей казалось, что у нас здесь есть какие-то человеческие права. Увы, прав не было. То есть совсем.

— Им не нравится, что у нас нет денег, — сказал я. — Надо звонить сестре.

Тем временем подвезли наши чемоданы, и именно их появление означало полное изменение нашего статуса — из белых европейцев мы превратились в серых маргиналов, во второй сорт.

— Что же это такое? Вот сволочи! — сказала жена. — Они что, не видят, что у нас маленький ребенок!? Ей же спать нужно, есть…

Похоже, полицейских это ничуть не заботило.

— Пойдемте, здесь вам не положено оставаться, — сказал полицейский, тот, что поразвязней, — следуйте за нами…

И мы последовали — жена с ребенком и я с чемоданами на тележке, как бы уже не пассажиры, а скорее арестованные. Так мы и шли за двумя полицейскими, изредка ловя на себе вопросительные взгляды свободных европейцев.

Нас привели к какой-то клетке, за которой маячило несколько смуглолицых, видимо, тоже перехваченных эмигрантов, в национальной одежде, по виду пакистанцев.

— Послушайте, — сказал я, плохо представляя нас в компании пакистанцев. — Это недоразумение. Мы летим к моей родной сестре. Она живет в Мадриде. Она ждет нас. В любом случае я должен сейчас позвонить ей и объяснить ситуацию. Чтобы она не волновалась. Она же нас встречает.

— У вас в Мадриде сестра? — включился наконец второй полицейский. — Она там живет? Она подданная Испании? Тогда вы должны представить доказательства. Приглашение от нее и подтверждение полиции о том, где она проживает. И подтверждение банка о том, что ее средства позволяют ей вас принять.

— Я сейчас этим займусь, — сказал я. — Я ей позвоню. Только куда она пришлет эти данные? У вас есть факс, номер факса, куда она пришлет все, что нужно?

Полицейские переглянулись при таком неожиданном повороте — похоже, я не блефовал — и дали мне номер факса…

— В течение часа я все улажу, — сказал я. — Только я не могу оставлять здесь жену с ребенком. Позвольте нам вернуться наверх в зал ожидания?

Полицейские позволили.

— Сволочи, скоты, — бормотала жена, идя рядом, пока я катил нашу поклажу обратно, — за людей нас не считают. Что ты им сказал?

— Что буду звонить сестре, объяснять ситуацию.

А ситуация заключалась еще и в том, что дело шло к вечеру, суббота, значит, банки уже закрываются, а без справки из банка…

Оставив в зале ожидания жену, где мы уложили дочку на свободную скамейку, я помчался покупать телефонную карточку. Только бы сестра была дома…

И она еще была.

— Что случилось? — услышал я родной голос, от которого сразу полегчало. — Мы как раз собирались ехать за вами в аэропорт.

Я как мог изложил ей происходящее, объяснил, что от меня, то есть от нее требуется, дал номер полицейского факса.

— Боже, какой ужас! — сказала она. — Хорошо, я сейчас этим займусь, только…

— Что только? — спросил я.

— Ничего, — сказала она. — Позвони мне через час. Я могу сама куда-то тебе позвонить?

— Нет, — сказал я, — только я. — Мобильники, как и кредитки, у нас с женой появились позже.

Дочка не спала, и мы сходили в буфет, где оставили еще тридцать долларов на соки и какие-то уже не лезущие в глотку сэндвичи…

Через час я позвонил.

— Ситуация тяжелая, — сказала сестра. — Все закрыто, то есть нет тех людей, у которых печати. Суббота, сам понимаешь, люди отдыхают. Уехали за город…

— Но должны же быть всякие дежурные, в той же полиции…

— Дежурные есть. Печатей нет, печати закрыты до понедельника…

— Это невозможно! — взмолился я, почувствовав, что она чуть ли не готова уступить равнодушному чиновному миропорядку. — Неужели мы должны из-за этой глупости возвращаться домой?!

— Я попытаюсь, — помолчав, сказала сестра. — Хотя мы все живем в мире глупости. Мы подняли на ноги всех друзей. Всех, кто имеет хоть какое-то отношение ко всему такому… Позвони мне еще через час.

Через час ничего не определилось, и еще через час…

Аэропорт заметно опустел и притих, дочка спала, а я все бегал как заведенный между телефонной будкой и залом ожидания по длиннющему скользкому от чистоты коридору. За это время наряд полицейских сменился, и мне пришлось заново разъяснять тему нашего неправедного задержания и причину своей беготни. Надо отметить, что все полицейские отменно знали английский, хотя наверняка университетов не кончали. Услышав, что я жду документов от сестрицы на их факс, полицейские сказали, что попробуют подыскать нам место для ночлега. Однако спустя полчаса они подошли к нашему маленькому семейному табору со словами, что бесплатного ничего не нашлось, но что они разрешают нам остаться на ночь в этом зале.

— Спроси, а платная гостиница у них тут есть? — сказала жена.

Платная, конечно, нашлась — и за сто двадцать долларов я поместил свое семейство в отдельном двуспальном номере с ванной и туалетом. Это было как чудо, как луч солнца в темном царстве попранных человеческих прав и свобод, и я почувствовал, что эту схватку с равнодушно-высокомерной Европой должен обязательно выиграть.

Где-то к полуночи, когда я уже, наверное, в пятый раз позвонил сестре, я услышал ее жизнеутверждающий голос:

— Все в порядке! Друзья нам помогли! Все документы с печатями и приглашением и с подтверждением из полиции, что ты мой брат, а я твоя сестра, получены, и что я живу там, где я живу, и что я могу оплатить твое пребывание. Кстати, я впервые узнала, что брат и сестра в Испании не считаются близкими родственниками. Ну да бог с ними. Проблема в другом — я набираю этот номер, который ты мне дал, а он не отвечает, он все время занят, и там нет сигнала факса…

Я помчался к полицейским.

— У вас не включен факс! Моя сестра никак не может переслать необходимые документы.

— Сюда нельзя входить! — остановил меня на пороге полицейский. — Какие документы? Какая сестра? — И я увидел, что говорю с новыми лицами. Я стал объяснять, в чем дело, но меня напрочь не воспринимали, пока в компьютере не обнаружилась соответствующая запись.

— Кьюберски? — не очень уверенно произнес новый полицейский.

— Да, да, — закивал я.

— Вы сняты с самолета, — нахмурился полицейский, не отрывая указательного пальца от экрана. — За что?

— За то, что у нас с собой мало денег. Вот я и жду, чтобы вы получили подтверждение из Мадрида от моей сестры, что она меня пригласила в гости за свой счет. Только включите, пожалуйста, факс. Я сейчас ей позвоню и предупрежу, что вы включили. Можно позвонить от вас?

— От нас нельзя, это служебное помещение, — сказал полицейский. — Только для служебного персонала.

Я послушно кивнул, будто мне были в радость здешние строгости, и помчался звонить сестре.

Еще час волнений и беготни туда-сюда, и наконец полицейские подтвердили, что документы на меня получены и я могу больше не волноваться. Завтра утром нас посадят на первый же самолет до Мадрида.

О, цена победы! Только тут я почувствовал, как устал…

— Вот, — по пути на другой конец аэропорта в гостиницу, — объяснял я провожавшему меня полицейскому, — я заплатил сто двадцать долларов за номер,
за ночь. Разве я мог бы это себе позволить, если бы у меня не было денег? Просто я взял только на дорогу…

Полицейский вежливо молчал. Похоже, он даже готов был извиниться за своих слишком ретивых коллег. Во всяком случае, он заверил меня, что у нас больше «no problem».

Утром мы проснулись с праздником в душе, помылись, оделись, позавтракали на двадцать долларов (в Штатах я столько платил в ресторане за ужин на двоих) и в нужное время, где-то около одиннадцати, встали в нужную очередь.

Как и вчера, но уже другому чиновнику, я протянул наши паспорта, и он поинтересовался моей наличностью, а потом моими кредитками и, получив ответ, сделал паузу и попросил нас отойти в сторону и подождать…

Нетушки! На сей раз этот номер у них не пройдет! За те часы в беготне между полицией, телефоном и семьей я настолько европеизировался, что голыми руками меня уже было не взять…

— Прослушайте, — сказал я, — это мы вчера уже проходили. Нас сняли с рейса по ошибке. Поищите в компьютере. Там на мою фамилию должна быть забита информация, что все в порядке. Мы приглашены моей сестрой за ее счет. Там все должно быть. Этой ночью ваши полицейские подтвердили, что у нас все в порядке.

И так оно и было. Чиновник набрал мою фамилию, что-то прочел и с любезной улыбкой равного равным отдал нам наши паспорта. Спустя две минуты мы уже входили в терминал с отправкой на Мадрид.

И все дальнейшее было прекрасно. И встреча Нового года, и праздник четырех королей (волхвов) 4 января с сумасшедшим фейерверком, и путешествие по Испании, и монастырь Святого Доминика на огромной, наполовину заснеженной горе…

Спустя месяца два — о, неподкупная европейская Фемида! — уже дома я получил из Амстердама официальное уведомление, где мне предлагалось, в случае несогласия с действиями полиции, оспорить их в судебном порядке.

Оспаривать я, разумеется, не стал.

 

 

 

НИКОГДА НЕ ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В СВОЕ ПРОШЛОЕ

22 октября 1944 года 2-я гвардейская армия, преследуя отступающего противника, вышла на северный берег реки Неман в районе Тильзита. И только 20 января 1945 года Тильзит был полностью очищен от немецко-фашистских войск. После ожесточенных боев в городе осталось только 25 % жилого фонда, да и тот требовал ремонта. 7 сентября 1946 года Указом Президиума Верховного Совета РСФСР город получил новое название — Советск и стал вторым по значимости после областного центра. С 1946-го по 1953 год в Советск переселились 2336 семей.

 

В 1977 году я оказался в Калининграде на каком-то издательском симпозиуме. В первый день я смиренно сидел в зале и слушал доклады, на второй уже почти не слушал, а на третий неожиданно для самого себя оказался на автобусной станции, купил билет до Советска и поехал. Впрочем — ничего неожиданного. В Советске я провел два года детства.

За два дня Калининград—Кенигсберг так надавил, что я покидал его с облегчением. Этот город с обрубленным прошлым был тихо безумен, как человек с отшибленной памятью. Не только на местах расчищенных руин, но и на кварталах новостройки, кое-где спустившихся к реке Преголя, лежала тень неизбытой катастрофы. Была весна, снег давно сошел, но деревья стояли еще голые. Могила Канта против ожидания оказалась не внутри, а снаружи кафедрального собора, от которого во время войны остались одни стены…

А дорога показалась знакомой. Основательные каменные постройки, возникающие вдалеке среди полей, — белые под красной тяжелой черепицей — были точно из прошлого, пережитого в том числе и мною. В дороге я читал, поглядывая в окно, притворялся равнодушным, внушал себе, что ничего не найду, что поздно… И все же надеялся, что найду, будто вся минувшая с тех пор жизнь описала круг, и оставалось лишь сделать последнее усилие, чтобы настоящее пересекло исходную точку прошлого.

Оттого что волновался, я плохо запомнил подробности трехчасового пути. И города Советска, а на самом деле Тильзита, как бы не увидел, торопливо одолевая улицу за улицей к реке, в сторону которой мне махнули рукой.

Значит так… сначала мост через реку, потом наш дом, а дальше каменное четырехэтажное здание ― именно такой планчик нарисовал мне тогда еще живой отец, после войны депутат городского совета Советска. На какой-то улице в стеклянной коробке обувного магазина я купил себе туфли, примерно те, что искал, тут же переобулся и, воодушевленный везением, почувствовал, что и дальше должно повезти.

Много ли я помнил, чтобы найти дом, где мы жили после войны?.. Когда от дома мы с мамой сворачивали направо, то приходили на рынок, налево — к руинам, оставшимся после боев и тогда еще не разобранным…

Я пересек старый сохранившийся центр города, удивившись его не отмеченному в памяти существованию, и почувствовал, что я где-то недалеко от цели. Слева за строениями угадывалась река Неман, в которой я тонул в свои пять лет… От центра вдоль реки шла лишь одна улица, застроенная новыми пятиэтажными домами. Их, видимо, только начали заселять, и темные стекла чисто блестели в свежих деревянных рамах. Во дворах кое-где горбатился хлам прежних снесенных построек, поваленные заборы лежали, как переломанные птичьи крылья.

С нарастающей тревогой я обходил эти останки и вдруг замер на месте. Передо мной меж двух боковых, еще не обрушенных стен лежали руины нашего дома, разбитого железной бабой экскаватора. Фасад упал целиком, навзничь — обломки кирпичей раскатились веером по брусчатке, оставив на ней алые кирпичные кляксы. Железная кровля накрыла, как крышкой гроба, бывшие наши комнаты, винтовую лестницу, две кафельные изразцовые печки… «Сад… за домом должен быть сад», — сказал я себе, еще надеясь, что ошибаюсь. Но нашелся и сад — из-за ограды торчало несколько чудом уцелевших среди этого разгрома деревьев. Вот и все. Я стоял перед нашим бывшим домом, и мне было нехорошо. Вообще, что-то неправильное, темное было в том, что я рванулся сюда, и теперь я испытывал стыд — память о детстве была попрана, и винить в этом я мог лишь самого себя. Я еще раз в растерянности обошел руины и остановился перед грудой кирпичей.

Какая же у нас была улица? Я помнил ее розоватый булыжник. А здесь темно-серая брусчатка. И рисунок круговой, будто мостили не улицу, а площадь… Не к рынку ли я пришел? Так же вдруг я осознал, что ошибся. Это не наш дом! Это не мог быть наш дом! Ну, конечно, — и стены другие, и кафель… Я пошел дальше, почти побежал по этой единственной улице, вытекавшей из центра города. Река была рядом, она дышала слева в проемы между кирпичными строениями. Кончался рабочий день, и навстречу мне из какой-то проходной выходили люди. Я глядел на них так, словно и они были из моего детства, были теми мальчишками на плоту, не добежав до которого по узкой подрагивающей доске, я свалился тогда в воду и утонул, но был вытащен и откачан… Вон знаменитая арка моста Королевы Луизы ― мост строили еще в начале XX века…

Улица спускалась и пустела, унылые обшарпанные дома стояли вдоль нее, и призрак удачи снова отступал. Все было хоть и старым, прежним, но чужим. Уже по инерции я шел дальше, чувствуя, как с каждым шагом все больше натирают ноги новые туфли…

Шел и остановился. Передо мной был дом. Пять высоких окон, слева дверь с маленьким крылечком, еще левее — арка ворот. Под ней рыли канаву солдаты, дальше голубел тяжелый четырехэтажный дом с надписью над входом «Дом офицеров».

Вот я и пришел. Я стоял перед нашим домом. Это был он. Я его сразу узнал. Нельзя было не узнать! Но отчего так одиноко и печально? Все прошло и ушло. Детство… Какие-то бесконечно дорогие и совершенно ненужные подробности его… Зачем я сюда пришел? Меня стала бить дрожь. Казалось, невозможно вой­ти во двор, в дом… И все же я себя заставил. Возле дома в сумеречном свете маячила кряжистая женская фигура в телогрейке. Я окликнул и неверными шагами, с извиняющейся улыбкой подошел. На меня смотрела женщина лет пятидесяти — без предубеждения и вражды, но и без любопытства.

— Простите, вы давно здесь живете? — спросил я. Вопрос мне самому показался нелепым, и, запинаясь, я продолжал: — Дело в том, что я сам здесь жил, очень давно, в сорок седьмом году… Вот… приехал на места своего детства…

— А… — сказала женщина, осознав наконец услышанное, — живу? Да давно. С пятидесятого года как мы сюда приехали.

— Так, стало быть, вы не знаете, кто тут до вас жил. Может, слышали?

— Да жил майор какой-то.

— Майор? Мой отец был тогда подполковник.

— Не, майор — это точно. Мужа моего спросите, он знает. Так вы, стало быть, кого ищете?

— Никого. Дело в том, что я просто жил здесь. Вот в командировку приехал, решил заглянуть.

— А… — повторила женщина. — Ну проходите, проходите. Вот и муж мой, он знает.

За спиной женщины, покачиваясь, возникла темная тщедушная фигура мужа.

— О… о… чень приятно, — прошепелявила она.

— Слышь, тут товарищ ищут майора, который до нас жил. Как звали его, а? — повернулась женщина к мужу, ничуть не удивляясь до крайности расплывчатому выражению на его лице.

— Понимаете, — широко и дружелюбно улыбаясь, обратился я к нему, — я жил здесь в детстве…

— А… жил… — промямлил муж, — ну так… чего стоять? Пойдем? — и он подмигнул, обозначив правым бедром оттопыренный карман промасленной брезентухи.

— Так ты не помнишь, Мить, как звали того майора?

Митя поморщился, и гримаса отторжения проползла наискось по его лицу.

— Не помню, — довольно внятно произнес он наконец и снова подмигнул мне. — Ну так… кореш… пойдем… со свидань… ицем.

— Нет, спасибо, — отказался я, выдавливая из себя мечтательно-романтическую улыбку, — я здесь похожу, посмотрю…

Но чем-то я понравился Мите, и тот, заупрямившись, ни за что не хотел идти в дом без меня. В какой-то момент я обнаружил себя наверху, на втором этаже в душной перегородке с оторванными бумажными обоями, завертывающимися у плинтусов, между столом и кроватью, накрытой мятым покрывалом. В ее никелированных набалдашниках отразился я сам, Митя и хозяйка с рюмками в руках… Затем я вместе с ней снова оказался во дворе.

Вечерело и становилось прохладно. Небо наливалось алой сукровицей, и несчастный сад торчал во все стороны измученными зимней непогодью голыми ветками. Присмотревшись, я с ужасом обнаружил, что весь он перегорожен заборами, разбит на клетушки, забран проволочными сетками и больше походит на кладбище.

— А вот тут, по-моему, было широкое крыльцо, — сглотнув, сказал я.

— Верно, было, — подтвердила женщина, — уже лет десять как его разобрали. Место занимало…

Только небольшая цементная полоска следа осталась на цоколе стены. Однажды на этом крыльце моя двухлетняя сестренка, вооружившись столовой ложкой, обедала из миски нашего пса, немецкой овчарки по имени Пират.

Женщина проводила меня к соседям — я оказался в большой светлой комнате окнами в сад. Хозяйка комнаты, юная мать, высокая бледнолицая блондинка с добрым взглядом, оторвавшись от младенца в коляске, охотно показала свои владения.

— А печка? — спросил я. — Я хорошо помню, что была кафельная печка. Даже две. Что-то их не видно…

— Да, были печки, — кивнула молодая хозяйка, возвращаясь к младенцу, который спал, не подозревая о моем визите в дом своего детства. — Были, да мы их разобрали.

— Зачем? — невольно вырвалось у меня.

Молодая хозяйка смутилась:

— Места много занимали… У нас теперь центральное отопление… Вон, — кивнула она за окно, — кирпичи еще лежат.

…Темно-зеленая кафельная печка в моей спальне, где были две кровати, моя и сестренки, — натопленная на ночь печка, к которой отец прислонял наши одеяла, чтобы нам было тепло забираться в постель.

Я постоял в саду возле груды раскоканных изразцов и зачем-то положил в карман осколок с полоской зеленого глянца.

Водили меня и к другим соседям, чьи окна выходили как раз на улицу, — там была наша гостиная и однажды в воскресенье вдоль стены вдруг пошла трещать-искрить электропроводка. Отец в белой майке — он как раз брился опасной бритвой, вытирая ее о полотенце, — вскочил и ударами этого полотенца погасил огонь… Теперь дверной проем перекрывала дощатая, крашенная известью перегородка, и на звонок никто не откликнулся.

Еще к одним жильцам второго этажа вела отдельная самопальная лестница. Да сколько же их тут? — подумал я.

Провалиться бы мне сквозь землю, а я стоял посреди разора, который сам себе учинил, и делал вид, что улыбаюсь…

 

 

 

РЕАБИЛИТАЦИЯ…

Эта история не идет из головы.

Итак, одна супружеская пара приехала с Волги в Питер к своим родственникам — погостить. Обоим здесь понравилось — они решили остаться и попытать счастья. Им удалось устроиться на работу — оба, с высшим образованием, сели за компьютеры. Он — системным администратором в одной крупной торговой фирме с приличным для Питера заработком, она — в одно агентство, где я с ней и познакомился. Они сразу же принялись копить деньги на покупку собственной квартиры. Свое жилье в городе на Волге решили не продавать — зачем сжигать за собой все мосты. Жили трудно, поскольку треть заработка уходила на оплату снимаемой в Питере однокомнатной квартиры, во многом себе отказывали, но театры, музеи, выставки — это все было с ними, мимо этого нельзя было пройти. Они скопили денег, купили в хорошем месте и в хорошем новом доме квартиру-студию и зажили уже как настоящие питерцы — духовно, ментально и материально. Это была, да, наверное, и есть, очень дружная пара, он — напористый лидер, она — идеальная жена, хотя не без строптивости. Вот только не было у них детей, и это угнетало их все больше и больше. Она лечилась — не помогло. Как человек верующий соблюдала все положенные церковные посты, даже отстояла многочасовую очередь к поясу Богородицы, когда ларец из афонского монастыря привозили в Питер. Но и Богородица не помогла — только потом еще месяц пришлось лечиться от жесточайшей простуды.

И вот решили они на семейном совете взять из детдома ребенка и усыновить — именно мальчика. Для этого обратились они в соответствующие органы опеки и попечительства Петербурга, где им предложили на выбор разные варианты. Только все дети, которых им предлагали, были в той или иной степени инвалидами. Видимо, для того чтобы усыновить здорового ребенка, они как будущие родители не очень-то котировались в глазах попечителей — ни особых денег, ни связей, ни в конце концов догадливости, что так просто такие подарки не преподносят…

Много они перебрали разных вариантов, от многих отказались, в том числе поначалу и от этого — мальчик семи лет, круглый сирота, глухонемой, но вполне вменяемый, к тому же за ним числится трехкомнатная квартира в хрущевке, оставшаяся после умершей год назад матери. Действительно, они было отказались, тем более что по закону не могли стать собственниками этой квартиры, разве что только имели право сдавать ее под жилье до совершеннолетия мальчика, с перечислением денег на особый счет… Однако, как потом рассказывала эта моя знакомая, ее будто заворожило свидание с мальчиком в детдоме. Он ей все время снился. И во сне, глухонемой, разговаривал — называл ее мамой. Она решила, что это знак свыше. К тому же врачи убедили их, что немота его и глухота — не врожденные, а приобретенные вследствие стрессов и заброшенности, и если ему поставить слуховой аппарат и заниматься по особой системе, то он мало-помалу заговорит.

Поскольку моя знакомая, назовем ее Татьяна, рассказав мне эту историю, попросила совета — как поступить, я стал звонить своим знакомым, кто так или иначе соприкасался с темой усыновления и детской инвалидностью. Так я вышел на двух человек, которые могли дать дельные советы. От врача-дефектолога, женщины, уже двадцать лет занимавшейся реабилитацией детей-инвалидов, я услышал, что время для семилетнего глухонемого мальчика упущено — такими проблемами надо заниматься с двух-трех лет, и, хотя в Питере разработаны довольно успешные методы реабилитации таких детей, этот мальчик уже никогда не станет полноценным гражданином и не вольется на равных в нормальную социальную среду. То есть останется инвалидом, хотя, возможно, и научится какой-то примитивной речи. Если будущие родители готовы на такой шаг, то пусть осознают всю меру ответственности, ибо им всю жизнь придется жить с тем, кому нужно уделять гораздо больше внимания и заботы, чем обычному ребенку. Но если они на это готовы, то перед их поступком можно только склонить голову и опуститься на колени, ибо это подвиг смирения и самопожертвования, на который способны немногие из нас. Одно дело, когда речь идет о собственном больном ребенке, и совсем другое, когда… Сколько ужасных примеров… Взять тех же американских «родителей», о которых столько у нас писали…

Договорились, что моя знакомая сама позвонит дефектологу, чтобы услышать правду из первых уст.

А второй человек сказал мне, что в районных органах опеки что-то темнят и мухлюют, поскольку среди питерских сирот есть много вполне здоровых детей. Он даже дал мне телефон в Смольном, где наверняка помогут с выбором абсолютно нормального ребенка.

Все это я рассказал Татьяне с намерением — не скрою — отговорить ее от задуманного, но она уже словно не слышала доводов разума, зациклившись на мальчике по имени Саша, который во сне называл ее мамой.

Муж тоже загорелся, и они его взяли, подписав с органами опеки соответствующий договор, для чего представительница этих органов посетила их квартиру-студию, чтобы убедиться, что ребенка ждут приемлемые условия.

И началась новая жизнь. Саше поставили слуховой аппарат и отдали в специальную школу-интернат, единственную на весь город, где с такого рода детьми занимаются опытные специалисты. У новых своих родителей мальчик ночевал в выходные, и еще два раза в неделю его, как должно, забирали домой.

Были большие проблемы с общением, поскольку надо было научиться языку глухонемых, но этот барьер был преодолен. К тому же мальчик оказался психологически и даже ментально вполне развитым, смышленым и все схватывал на лету. Впрочем, звуки, которые он стал слышать, поначалу оставались вне распознания — человеческие голоса звучали для него примерно так же, как звук льющейся воды, пение птиц или жужжание соковыжималки. Задача специалистов, обучавших мальчика, в том и состояла, чтобы вычленить из этого свалившегося на него мира звуков речь и привязать ее к конкретным смыслам и значениям. Многое зависело и от родителей…

Сашу я видел раза три. В первую нашу встречу он на слова Татьяны отвечал только писком, а в третий раз, спустя несколько месяцев, мне с гордостью продемонстрировали, как он, помогая себе пластикой левой руки, вполне внятно произнес: «Привет!»

Был он милый на вид, ушастый, с лицом бойкого и любознательного ребенка.

Еще одной из проблем, помимо общения, оказалась проблема питания, ибо от домашней еды Саша отворачивался и начинал капризничать. Что хотел этот своевольный мальчик, невозможно было понять, пока однажды в трехкомнатной квартире, куда они втроем приехали по поводу предстоящего ремонта, не раздался звонок. На пороге стояла таджичка. Мальчик сразу бросился к ней, и она его обняла. Так выяснилось, что умершая мать Саши сдавала две свои комнаты таджикам, приезжавшим в Питер торговать сухофруктами на базаре. Таджики в основном и кормили мальчика, поскольку его мать, как правило, была пьяна. Кормили тем, что привозили. Вот почему он предпочитал сухофрукты…

Прошло месяцев семь-восемь. Мальчика отвозили в школу-интернат, забирали его, купили ему хорошую одежду, всякие развивающие игрушки, включая джип с дистанционным управлением, по выходным гуляли с ним по городу, ходили в кино на детские сеансы, выезжали на электричке в сторону дворцовых окрестностей…

И тут начались новые проблемы… Во-первых, мальчик, как и все дети, простужался, и приходилось вместо работы сидеть с ним дома и брать больничный, что на работе не приветствовалось. А во-вторых — и это самое неожиданное — у круглого сироты объявились родственники, хорошо помнящие, что за ним числится трехкомнатная квартира. Сначала объявилась тетя, то есть родная сестра его матери, живущая в Брянске, а затем — его отец. Тетя, естественно, была много роднее мальчику, чем новоиспеченные родители, не говоря уже об отце. Правда, он пока сидел в тюрьме, но к концу года должен был выйти на свободу. Оказалось, что мальчик помнит отца, и в семейном фотоальбоме, обнаруженном в той квартире, сразу указал на него. Выяснилось, что мать с Сашей даже ездила к нему в места заключения…

И вот органы опеки получили известие, что отец разыскивает сына и по выходе из заключения грозится отнять его у самозванцев. Правда, он не был прописан в той квартире, но тем не менее. Отец есть отец, пусть даже пока и в тюрьме. Качала права и брянская тетя, обещая приехать, во всем разобраться и вступить в наследование…

В органах опеки супругов успокаивали, говоря, что рецидивисту-отцу ребенка все равно не отдадут, а в Брянске у тети своя семья, трое детей, да и нет там школы-интерната, где реабилитируют глухонемых. Так что все права на их стороне.

Права правами, но где гарантии, что…

«Так вы готовы или нет бороться за мальчика?» — строго спрашивали их чиновники из органов опеки. Хотя новые обстоятельства говорили лишь об одном — об их, чиновников, катастрофической профнепригодности…

Жаловаться на них — что обманули и подставили? Но кому от этого станет легче?

Самое время упомянуть о том, как был составлен договор опекунов с попечителями… В договоре этом значилось, что супруги берут опекунство над мальчиком на испытательный срок, то есть на год, по истечении которого они могут вернуть его в детский дом.

Тут у супруга, то бишь новоиспеченного отца, который, по моим впечатлениям, не испытывал никаких комплексов по поводу того, что его ребенок инвалид, и — наоборот — гордился им, начались неурядицы на работе, к тому же накопилась сумасшедшая усталость от непривычного напряжения, которое они оба испытывали в заботах о мальчике. А договорный срок в июле месяце как раз истекал. И, помучившись над вопросом, что делать и как поступить, они в конце концов решили уволиться с работы и вернуться в свой родной город на Волге, а Сашу вернуть в тот же детский дом. Супруги сдали через агентство свою квартиру-студию под жилье, Сашу отдали попечителям, а сами уехали к себе домой. Но не сразу — сначала они провели целый месяц в Греции.

О таком отдыхе они мечтали много лет.

 

 

 

УРОК ПАТРИОТИЧЕСКОГО ВОСПИТАНИЯ

В 1977 году в «Лениздате», где я тогда работал, вышла среди прочих книга военных мемуаров под названием «Все мои братья». Ее автор Вера Михайловна Фелисова (Царева) в годы войны была сандружинницей Ново-Петергофского военно-политического училища имени К. Е. Ворошилова, готовившего политработников для пограничных войск. В августе 1941 года курсанты второго батальона, где находилась и она, приняли бой у деревни Большое Жабино в Гатчинском районе. Первые раненые… «Сестричка!» — звали они ее на помощь, и она вытаскивала их из-под огня. Так они становились ее братьями. После войны она задалась целью найти всех, кто остался в живых, и вспомнить тех, кто погиб. Так родилась ее первая книга, вызволившая из забвения и небытия массу неизвестного о боевом пути ее товарищей, и она стала работать над второй книгой, часто заходя в издательство и делясь своими открытиями.

В 1979 году я с женой и годовалой дочкой снял на лето в поселке Левашово, в тридцати минутах от Ленинграда, дачу, то есть не дачу, а мансарду на втором этаже крепкого бревенчатого дома. Помогла нам в этом Вера Михайловна — дача принадлежала одному из бывших курсантов училища. От станции до дома надо было пройти примерно две трети длиннющей улицы, упиравшейся в высокий, крашенный шаровой краской глухой забор. Этот забор чем-то гипнотизировал… Но что там могло быть — какая-нибудь автомастерская? Склад?

У нас была огромная комната, светлая и уютная, но странное дело — мы там испытывали беспокойство и необъяснимую гнетущую тяжесть. А стоило жене спуститься вниз, на кухню, как с дочкой случалась истерика. Помню ее дикий, полный ужаса рев. Нигде больше такого с ней не было.

Мы рассчитывали прожить там лето, но продержались недели две… А потом, много лет спустя, я узнал, что за забором были отнюдь не склады. За ним была смерть, помноженная на десятки тысяч одинаково законченных судеб. До 1989 года Левашовская пустошь была секретным объектом КГБ СССР. Там оказались массовые захоронения людей, расстрелянных в 1937—1938 годах, — расстрелы продолжались вплоть до 1954 года. Всего около 45 тысяч… На пустоши поднялся высокий лес, каждое дерево которого было словно от плоти и крови погребенных. К весне могилы проседали, и охранники подсыпали землю привозным морским песком.

Вот тогда я и вспомнил о тех забытых кошмарах дочки — не призраки ли замученных и убиенных видела она. И еще я почему-то вспомнил лица наших пожилых хозяев, бездетной супружеской пары. Ее лицо — как бы ошеломленное и заплаканное изнутри, с этим ее всегдашним виноватым порывом предложить помощь, что бы ты ни делал. И его — багровое, неподвижно-замкнутое лицо лысеющего здоровяка, вечно пребывавшего в контролируемом подпитии. Она с нами часто заговаривала — он же хранил тяжелое молчание. Значит, они знали? Может, и у него были руки в крови, уже после войны, уже по «Ленинградскому делу»…

Стоп… Пусть этот человек, которого уже нет на свете, меня простит, если я неправ. Тут домысел недопустим. Но вот какое, оказывается, было полное название того училища: Ново-Петергофское военно-политическое пограничное училище войск НКВД имени К. Е. Ворошилова. Оно было образовано 7 октяб­ря 1937 года после учреждения в Вооруженных Силах института военных комиссаров, на базе Военного училища пограничной и внутренней охраны НКВД СССР имени К. Е. Ворошилова. В училище принимались рядовые и сержанты пограничных и внутренних войск НКВД…

Левашовская пустошь — страшное место. Единственное в своем роде мемориальное кладбище жертв сталинских репрессий на территории нашей страны в годы Большого террора. Там покоится (если такой глагол уместен) прах поэта Бориса Корнилова и прах философа Павла Флоренского, прах Дарьи Богарне — потомка Жозефины Богарне и прах поэта Николая Олейникова… там предано земле все расстрелянное послевоенное партийное руководство Ленинграда и области, а еще один из тех, кто не только составлял и подписывал расстрельные списки, но и сам пытал — В. Абакумов, министр государственной безопасности. 30 октября, как и каждый год, здесь пройдет траурная церемония. На одной из них, помнится, присутствовал и наш президент.

Теперь у нас по всей стране стоят памятники жертвам тех невиданных в истории человечества репрессий. Число погибших? Оно до сих пор неизвестно. Вместе с потерями в Великой Отечественной называют 60 миллионов. Может быть… Кто-то скажет — 40, кто-то меньше или больше… Все равно страшно. А памятники — есть среди них даже восстановленные один в один образцы ГУЛАГовских лагерей — не должны заслонять суть, нашу память и нашу нетерпимость к тому, что произошло с нашей страной в двадцатом веке.

Да, есть всякие полезные организации, есть общество «Мемориал», занимающееся реабилитацией и увековечением памяти жертв политических репрессий в СССР, — оно, кстати, и открыло тайные захоронения на Левашовской пус­тоши, — есть Книга Памяти… Подвижническую деятельность тех, кто отдает этому силы, невозможно переоценить, но что-то в последнее время все чаще и чаще мы слышим от официальных лиц о каких-то бесконечных нарушениях в филиалах «Мемориала»… Все чаще нам сообщают про обыски там, про уголовные дела, обвиняют чуть ли не в экстремизме.

Я внимательно читал стенограмму выступления главы нашего государства в городе Краснодаре на встрече «с представителями общественности по вопросам духовного состояния молодежи и ключевым аспектам нравственного и патриотического воспитания». Вот цитата:

«Сразу скажу, всегда был против какой-либо идеологической цензуры, она не только ограниченна, убивает творчество и развитие, — речь о другом: о четких правилах и ответственности, а также о приоритетах и принципах культурной политики…»

И еще:

«Мы все здание нашего патриотизма должны строить на правде, должны быть честными всегда, даже если правда неприятная».

Теперь, когда, насколько я понял, создано новое ведомство, задачей которого будет патриотическое воспитание, очень важно, чтобы эти слова президента оказались не пустым звуком.

А пока с правдой у нас дела по-прежнему плохи. Порыв к истине, который наблюдался у нашего народа в начале 1990-х, сошел на нет. В то время как Книга Памяти еще пишется. И если мы узнаём все больше о жертвах того террора, то мы по-прежнему очень мало знаем о палачах… А они должны быть названы — все, поголовно. Для этого подойдет и лозунг советских времен, позаимствованный у Ольги Берггольц: «Никто не забыт и ничто не забыто».

Да, уже некого взять за грудки и призвать к ответу. Палачи тоже в земле, а если есть ад — в аду. Но чтобы не выросло новое поколение палачей, послушное чьей-нибудь злой воле, те, прежние, должны быть названы. И тот страшный режим должен быть раз и навсегда осужден. Окончательно и бесповоротно. Чтобы не было новых процессов и новых жертв.

Неужели ненависть у нас сильней любви?

Напоследок — стихотворение, написанное в январе 2008 года.

 

МОЕ ВРЕМЯ

Снова светят в ночной полумгле

Сквозь пространства космической пыли…

Отчего же их здесь, на Земле,

Растоптали, распяли, забыли?

 

Проседают траншеи весной,

Где в обнимку лежат миллионы.

Как же мне примириться с тобой,

Несмотря на проклятья и стоны?

 

Так затянуто — не развязать,

Не распутать до смертного вздоха…

И не станет никто отвечать —

Словно дверь, опечатав эпоху.

Версия для печати