Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2017, 8

Стихи

 

 

 

            * * *

То ли к скатерти мятный прилип леденец,

то ли солнца кружочек повис.

А внизу — громыхает трамвай, и дворец

дребезжит, как в серванте сервиз.

 

Всё на месте, и выгнули спины мосты,

словно скобы, сцепив острова,

и растет Исаакия из пустоты

шлемоблещущая голова.

 

До прожилок, до трещинок дивной тюрьмы

каждый угол так памятен нам.

Это чувство, когда будто в комнате мы,

где родимый покоится хлам,

 

очутились спустя — сколько лет, сколько зим! —

улыбаемся, тюль теребя,

и, едва замолчав, в изумленье стоим,

в пыльном зеркале видя себя.

 

 

 

            * * *

Жизнь перестала быть таинственной

примерно с тридцати пяти.

Ни в тишине широколиственной,

ни в городских, как ни крути,

туманах тайны нет, и прежнего

волненья тоже нет, когда

глядишь на дом эпохи Брежнева,

в окне которого звезда

мерцает тихо, будто в проруби.

Там проживала, в том окне

сама таинственность, и голуби

с карниза на голову мне

не гадили, но, понимающе

урча, забыв про птичью спесь,

меня, как старого товарища,

по вечерам встречали здесь.

И, слыша смех ее из форточки,

я улыбался, как дебил.

Печалился. Присев на корточки,

закуривал. И счастлив был.

 

 

 

            * * *

Каких по счету похорон

я стал скучающим статистом?

В челне, от пыли серебристом,

татуированный Харон

поник, Морфеем покорен

и первым соловьем освистан.

 

Пока он спит в кабине, нам

судьба топтаться возле гроба,

где возлежит с улыбкой сноба

красавец в сотню килограмм.

Признаться, мне не по плечам

сия весомая особа.

 

И если честно, не по мне

глядеть на эти загородки,

ни слез, ни дрожи в подбородке

не ощущая, в стороне

не о тщете подлунной, не

о смерти думать, а о водке

 

и колбасе, что на капот,

покрыв его газетой «Вести»,

уже принять успевший двести

усатый родственник кладет

и что-то там под нос поет,

забыв о времени и месте.

 

 

 

            * * *

Вот так поглядишь на ребенка

и больше не съешь ни куска,

почувствовав, как перепонка

меж жизнью и смертью тонка.

 

И, сдвинуться с места не в силах,

терзая салфетки края,

увидишь в глазах его синих

сияние небытия.

 

Настанет такая минута,

когда в эту бездну, живой,

ты что-то прошепчешь тому, кто

сияющей стал синевой.

 

И будь благодарен за то, что

оттуда тебе в свой черед

души голубиная почта

невнятное эхо пришлет.

 

 

 

            * * *

Когда он решил застрелиться,

он вышел в растрепанный сад,

где ветру безвестная птица

подсвистывала невпопад.

 

Всё было в саду одичалом

нелепо, как жизнь, и рука

сама за прохладным металлом

скользнула в карман пиджака.

 

Но ива вздохнула тоскливо,

но в руку вцепился, шепча,

крыжовник, и синяя слива,

качнувшись, коснулась плеча.

 

И жалости нежное жало

пронзило его, и, пронзен

догадкой о том, что мешало

ему, вдруг почувствовал он

 

(виском ощутив пистолета

нездешне-холодную сталь),

что жалко не жизни, а лета,

и сада нелепого жаль.

 

Он плакал (заметив едва ли,

как птица метнулась в листве).

И бабочки танцевали

в простреленной голове.

 

 

 

            * * *

Если рай — не выдумка, едва ли

мы его от ада отличим…

Помнишь, как тебя мы провожали?

Суетились, точно на вокзале:

то поем, то плачем, то молчим.

 

Что теперь? Путевка в санаторий

профсоюза праведных людей?

Сауна, бильярдная, лекторий,

вечный пересказ земных историй,

перетряска мифов и идей?

 

Там — спроси у ангела: «Служивый,

что же стану делать я теперь

с теми, кто как будто вечно живы?

Будут ли еще судьбы извивы,

вспышки обретений и потерь?

 

Снова — жизни бег в поту и мыле?

Снова — смерти терпкое вино?

Будут ли все те, что были-сплыли?

Будет жар прикосновений — или

только процедуры и кино?»

 

Но, боюсь, оставят без ответа

твой вопрос. У нас тут снова снег.

А у вас, поди, сплошное лето.

Ангел спросит сам: «Зачем все это,

если ты уже не человек?»

 

 

 

            * * *

На Серафимовском, в начале

неунывающего мая,

не в трауре и не в печали,

а так, без повода гуляя

 

и плиты черные минуя,

и на ходу читая даты,

не то чтоб чувствовал вину я

из-за того, что не в солдаты

 

определился в девяносто

лихом четвертом, а в студенты

(едва хватило баллов, просто

свезло), но вид истлевшей ленты

 

и вытравленные на камне

портреты из солдатских книжек…

Как будто совестно слегка мне

среди ровесников-мальчишек

 

в весенний день, почти что летний.

И клен, как дембель, нарядился…

А этот вот двадцатилетний

в один со мною день родился.

 

 

 

            * * *

Троллейбус (да, пожалуй, синий)

передо мной

вдруг распахнет свои сим-симы,

и в мир иной —

 

ну или как там говорится? —

в теней страну

поеду, вглядываясь в лица,

к стеклу прильну,

 

на драгоценные фасады

взгляну с тоской —

от Александровского сада

к Большой Морской,

 

и хорошо бы — до вокзала,

и чтобы там

по рельсам лето побежало:

та-там, та-там,

 

и жизнь была лететь готова

среди полей,

как будто повториться снова

под силу ей.

 

 

 

Версия для печати