Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2017, 7

Селекция

Цикл коротких рассказов

 

 

АНДРЕЙ ИВАНЫЧ

 

Учителя звали Андрей Иваныч.

Он был небольшой, как бы без возраста, с круглым мягким лицом, поросшим седым пухом, — похож на поздний одуванчик; кажется, дунь ветерок покрепче — облетит. Таким я его запомнил.

Шел первый послевоенный год. Горстка деревянных домиков дымила над оврагом, у речки Ырыклы, совсем близко от города Чистополя в Татарии. Здесь раньше было какое-то селекционное хозяйство, преобразованное в совхоз «Стахановец», но называли по-старому, память прочно закрепила, — «Селекция». Вот на этой самой «Селекции», мы, ребятня, и произрастали, играли в войну, других игр у нас тогда и не было, паслись у речки, ловили пескарей под дружелюбный хор лягушек.

Детям надо учиться, имелась начальная школа, а поскольку учителей в деревне не осталось, преподавать пригласили Андрея Иваныча, человека грамотного, одинокого, эвакуированного из Ленинграда. Там при бомбежке у него погибла семья — жена и дети, вот он и осиротел.

Пожалуй, более удивительного человека я никогда потом, за целую жизнь, не встречал.

Школа располагалась в одной комнате с двумя окнами и печкой — здесь и гомонились все, рассаживаясь на партах стайками, по классам. Я был в первом. Вот появлялся Андрей Иваныч — стихало. Он был укутан длинной темной блузой со множеством кармашков и увешан мешочками, разных размеров: все свое носил с собой, и все у него было в своем, отдельном кармашке или мешочке: ручка, чернильница-непроливайка, очки, книжка, тетрадка, кружка, ложка, тарелка, хлеб, соль, спички и что-то еще непонятного назначения.

Сначала Андрей Иваныч затапливал печку. Потом давал задания — каждой стайке. Строго следил: ручку мы должны были держать так, чтобы перо было ложбинкой вверх, наизнанку, и чтобы мы писали каждое слово, до последней буквы, не отрывая пера от бумаги. Так надо. Зачем, мы не спрашивали.

Тем временем печка разгоралась, веяло дымком и теплом, наш учитель шуровал кочергой, сгребал угли и ставил чугунок с едой — варил себе обед. Чаще всего это была картошка или каша, но как-то ребята подбили ворону и принесли в школу, и Андрей Иваныч, ощипав ее, тоже сунул в чугунок.

Пока варилась пища, учитель вызывал нас к доске, но чаще подсаживался сам за парту, то там, то здесь, и помогал, проверял, как мы справились. Однажды Андрей Иваныч повесил перед нами большой лист с изображением голого человеческого тела — это была женщина, наполовину с мышцами, наполовину скелет. Мы испуганно в нее вперились. А Андрей Иваныч, обычно молчаливый, на сей раз долго и подробно, орудуя самодельной указкой, рассказывал, как устроен человек: что у него где и для чего, как течет кровь, как переваривается пища, куда она попадает и откуда выходит и даже откуда появляются дети. Это было потрясение — вот ведь как, оказывается!..

Обедал обычно Андрей Иваныч тут же, на учительском столе, с жадным аппетитом, не обращая на нас никакого внимания. Потом почти сразу засыпал. А мы, дождавшись этого мига, чаще всего через окно, исчезали — вылетали в сияющий день, в мир, который открывали и обживали. И он, этот мир, был для нас в самую пору, как портки, перешитые из материнской юбки, и такой же новенький, как купленные в сельпо блестящие галоши. Неведомое — рядом, за оврагом; даль — на все стороны света.

В деревне все держалось на бабах, мужиков почти нет — погибли на фронте, а те, что вернулись, покалечены и контужены. Конечно, наш учитель был завидным женихом, однако он жил особняком, ни с кем тесно не сходился. Из разговоров взрослых до нас, мелюзги, доходило, что и тут он — не как все. В баню Андрей Иваныч ходил почему-то вместе с женщинами. Рассказывали, пришел с тазиком: «Не гоните, бабоньки, я тут в уголочке помоюсь. Не смущайтесь, я на ваши прелести уже нагляделся…» И бабоньки, посмеявшись, махнули рукой: да пусть себе будет, поди и спину-то потереть некому, бог с ним!

Однажды мальчишки сообщили: у Андрея Иваныча кто-то есть. Когда стемнело, мы отправились подглядывать. Его окошко светилось, занавеска была слегка отдернута, и в этом просвете мы разглядели: в глубине желтеет неподвижная женская фигура… Из дерева! А по стене движется тень Андрея Иваныча…

Мы бросились наутек. А потом порассуждали и решили: да это он делает себе жену! Жену, точь-в-точь похожую на погибшую. Вот зачем ему нужен был скелет, вот зачем он ходит в женскую баню!..

 

Мы уже давно не жили на «Селекции». Отца перебрасывали из деревни в деревню — поднимать отстающие колхозы. Старших классов там не было, и я оказался в Чистополе, кончать школу. Поселился квартирантом, родители сняли для меня койку.

Как-то пошел в магазин. Продавали повидло из свеклы, слипшиеся комом конфеты-подушечки, каменные пряники и хлеб — его выдавали по карточкам, строго по весу. К буханке часто полагался довесок — отдельный кусочек.

У магазина, возле поленницы, сгорбился нищий, и выходящие складывали ему в торбу свои довески. Что-то меня остановило… Мешочки, мешочки и кармашки… Я узнал своего первого учителя.

Испугался: вдруг и он меня узнает? Растерялся. Совсем не знал, что делать. Не подошел…

Больше я Андрея Ивановича не видел.

 

 

РУБЛЬ

— Ну, ты теперь большой, во второй класс перешел, — сказала мама. — Вот тебе рубль. Можешь пойти в Чистополь и гульнуть как следует…

И я перешел по мостику наш овраг, взобрался на бугор и бодро зашагал по пыльной дороге. Рублевую бумажку крепко сжимал в ладони. Над головой сияло солнце, пели жаворонки — я был самым счастливым человеком на свете. Прикинул: так, целый рубль, хватит, чтобы купить мороженое и сходить в кинотеатр «Темп», — а что еще человеку надо! А может, останется еще на одно мороженое?..

Впереди уже выросли окраины Чистополя, до него от дома было километра два, рукой подать, еще немного — и я там. Вспомнил о рубле — поднял ладонь — она была пуста! Рубль исчез!

Солнце померкло. Брызнули слезы. Не может быть! Я его найду! Побежал по дороге обратно, обшаривая глазами каждую ямку, каждый камешек. Рубля не было. И еще раз — в Чистополь, теперь уже медленно, оглядывая обочины, — вдруг ветром отнесло? Рубля не было. Я понял: и не будет…

В один день я стал и самым счастливым, и самым несчастным человеком и впервые узнал, как близко они друг от друга — счастье и несчастье.

 

 

ШОКОЛАДНЫЙ РУЛЕТ

Отец съездил в командировку в Казань и вернулся с подарками.

— Вот, — сказал он, протянув мне толстый продолговатый брусок в бумажной обертке, — это тебе.

— Мне? А что это?

— Это шоколадный рулет.

— Это что?

— Рулет из шоколада.

— Он весь мой?

— Да, он весь твой. Можешь съесть сразу, можешь по частям.

Я взял это сокровище двумя руками, оно было тяжелое и чудесно пахло. Отвернул краешек бумажки, ковырнул ногтем, лизнул…

Есть его сразу я не стал, долго думал, куда бы получше спрятать. Наконец придумал: залез на печку и засунул подарок в старый валенок. И убежал на улицу.

Была зима, я катался с ребятами на санках с горки, но время от времени вспоминал, какой же я богач, что` меня ждет дома!

Вечером, вернувшись, первым делом, конечно, полез на печку. От нее веяло жаром. Обняв заветный валенок левой рукой, правую сунул внутрь — ужас! — внутри какая-то слякоть. Выдернул руку: с пальцев капала коричневая жижа, смешанная с волосками и сором… Подарок растаял.

— Ну что, вкусно было? — спросила потом мать.

— Угу…

Признаться в своем позоре я не решился. Валенок втихаря промыл и высушил.

Так я и не знаю до сих пор, что же это такое — шоколадный рулет.

 

 

КОРАБЛЬ

Никогда не забуду первое свое настоящее путешествие, еще до школы. Мы заспорили с приятелем, что это там торчит за вспаханным полем, далеко на горизонте…

— Рига старая, — сказал он, — молотильня развалилась.

— Нет, смотри, там же две мачты и обрывки паруса. Это корабль, брошенный корабль!

Снача­ла он хохотал, потом злился, но, видно, так сильна была моя уверенность, что он засомневался: а если правда?..

И мы снарядили экспедицию. Стояла весенняя распутица, моросил мелкий холодный дождь, и поле, по которому мы отправились напрямик к цели, превратилось в непролазную хлябь. Мы все же поперли по ней и далеко ушли, потому что деревня стала еле видна. Но в конце концов увязли по колено и совсем выбились из сил…

— Да ну тебя! — сказал приятель и, с трудом выдирая ноги из глины, поплелся назад.

А я, то ли из упрямства, то ли из-за обувок, которые снимались на каждом шагу, — идти без них не решался — замер на месте: ни туда ни сюда, заляпанный с ног до головы грязью, размазывая по лицу струйки дождя.

Приятель все же не оставил в беде, вернувшись в деревню, разыскал мою мать и сообщил ей недолго думая:

— Тетя Наташа, Витька утонул!

Мама примчалась на телеге, отчаянно погоняя лошадь, сгребла меня в охапку и, плача от испуга и радости, доставила домой.

Так кончилась эта история. И все же, я думаю, случилась она неспроста — иначе почему же и теперь стои`т перед глазами прекрасным призраком и зовет тот корабль…

 

 

ЗОР

У моего отца был самый потрясающий в Чистопольской окру´ге конь. Звали его загадочно — Зор. Потом, уже повзрослев, я узнал, что Зор — значит сила, мощь, в переводе то ли с персидского, то ли с цыганского. Гнедой, с серебристым отливом, белым лбом, черной гривой и хвостом, с гордым взмахом морды и бешеным косом глаз, поджарый, обтекаемый, он не мог стоять или ходить: все время или перебирал ногами, танцевал, или бежал, летел. И если впереди по дороге встретится другая лошадь, не успокоится, пока не обгонит.

Отец мой работал директором совхоза. Тогда, сразу после войны, легковой машины в деревне не было, только одна старая, разбитая полуторка, зато были рабочие лошади и один особый конь для выездов — это Зор, его берегли и холили.

Под стать ему отец заказал и зимние сани, одному причуднику — мастеру-умельцу по дереву. Тот сотворил нечто легкое, стройное и невероятное — «Сон Татьяны»: бока и спинку саней украшали резные доски, покрашенные серебряной краской, на них изображались все чудища, приснившиеся пушкинской Татьяне, а в центре сладко баюкалась сама главная героиня — глаз не оторвешь.

Когда родители отправлялись в ближайший городок — Чистополь, они, случалось, брали и меня — это всегда становилось событием. Зор стремительно переносил нас через поля, холмы и овраги, мост над речкой Ырыклой, и дальше — мимо базара, водонапорной башни, церкви и кладбища, мимо кинотеатра «Темп» — к горисполкому на центральной площади с памятником Ленину. Прохожие замирали и провожали глазами летящего Зора, а когда он останавливался, вокруг сразу собиралась толпа: такого коня и таких саней больше на свете не было!

Потом каждый раз, перечитывая «Онегина», я попадал в эти сани, и Зор мчал меня через ослепительно белые, с солнечными искрами чистопольские просторы.

 

…Бразды пушистые взрывая,

Летит кибитка удалая;

Ямщик сидит на облучке

В тулупе, в красном кушаке…

 

Однажды мы возвращались из гостей поздно ночью, под луной. Отец, сидя на передней скамейке и туго натянув вожжи, правил, мы с мамой качались сзади, на сиденье, плотно укутавшись. Родители были навеселе, дурачились, весело хохотали. Зор мчал во весь опор, в вихре снежной пыли, сани раскатывались по наезженной дороге то вправо, то влево, ударяясь об обочину. В какой-то момент они вдруг резко накренились, встали на бок и я, как из рогатки, полетел далеко в сугроб. А Зор помчал дальше и нырнул за бугор, вместе с родителями…

Я оказался один в снежной пустыне, ошарашено торча из сугроба. Вот тут-то и ожили, и окружили меня чудища и дикие звери из «Сна Татьяны», спрыгнув с резных досок наших саней…

>

Но вдруг сугроб зашевелился.

И кто ж из-под него явился?

Большой, взъерошенный медведь;

Татьяна ах! А он реветь…

 

И дальше:

 

Еще страшней, еще чуднее:

Вот рак верхом на пауке,

Вот череп на гусиной шее

Вертится в красном колпаке,

Вот мельница вприсядку пляшет

И крыльями трещит и машет;

Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,

Людская молвь и конской топ!..

 

Впрочем, это уже пришло спасение — конский топ Зора и людская молвь матери и отца.

 

 

КУМИР

Одна из школ, где я учился: скука, зубрежка, учителя, читавшие уроки по учебникам, «мероприятия», собрания по политическим датам — обычное занудство. Но вот появился новый учитель, учитель истории. И сразу же стал для меня кумиром.

Он не заглядывал в учебник, рассказывал то, чего в нем не было, расхаживая по классу и размахивая руками, вываливал на наши головы вороха неизвестного — история в его рассказах оживала, разворачивалась вереницей невероятных событий и героев. Он распахнул перед нами большой мир всех времен и народов и говорил о прошлом так, будто бы в нем жил. И главное — требовал, чтобы мы не зубрили, а думали, думали сами. Такого учителя мы видели впервые, и, даже когда звенел звонок, наступала переменка, не срывались с места. Его предмет сразу стал самым интересным, и сама школа вдруг обрела смысл.

Но случилось происшествие, которое в одно мгновение похоронило эту мою влюбленность. Класс наш считался неблагополучным — среди ребят были известные в округе хулиганы и воришки, некоторые уже выпивали и даже в школу иногда приходили под хмельком. Прекрасный учитель истории считался плохим воспитателем, до нас доходило, что ему не раз попадало за это от начальства. А поскольку он еще числился у нас классным руководителем, ему пришлось принять меры, взяться за воспитание. Как-то перед уроком он подошел ко мне и тихо сказал:

— Слушай, кажется, Терентьев опять выпил. Понюхай и скажи мне.

Доверие мое к учителю было столь безгранично и слепо, что я не задумываясь сделал то, что он просил. От Сашки Терентьева — здоровенного дылды, переростка, уже второй год сидевшего в одном классе, — действительно несло сивухой. О чем я и доложил учителю.

И тут же понял, что сделал подлость. Но было уже поздно.

— Терентьев! — крикнул учитель. — Ты опять пьян. Убирайся из школы! И пока твой отец ко мне не придет, здесь не появляйся. Позор! Юный алкоголик Советского Союза!..

Ребята загоготали. А я, я себя ненавидел. Рухнул и мой кумир. Но урок доносительства, который преподал тогда учитель истории, запомнил на всю жизнь.

 

 

БОЛЬШАЯ ИСТОРИЯ

Я могу точно назвать день, когда в мою жизнь ворвалась большая история, когда я впервые — нет, не задумался еще, а только почувствовал ее дыхание. Это было 6 марта 1953 года.

Захолустная деревушка в Татарии — Большой Толкиш. Мне тринадцать лет, седьмой класс школы. Отец работал председателем колхоза «Борьба за урожай», и у нас был единственный на всю деревню радиоприемник, на батареях — электричества к нам еще не провели. Помню его название — «Родина». Рано утром отец разбудил меня — он стоял около включенного приемника, бледный, не­обычайно серьезный, и, что самое ужасное, впервые такое — слезы на глазах… А по радио вместо обычных бодрых голосов и песен — печальная тихая музыка…

— Сынок, обеги коммунистов, скажи, что умер Сталин…

Я ничего еще толком не осознал, но слезы брызнули сами — в ответ на отцовские. Так и помчался по деревне, подхваченный чувством: случилось что-то непоправимое, страшное для всех, мир, привычный и обжитой, — рухнул. Бегал от избы к избе, пугая собак и кур, — коммунисты были наперечет, я всех их знал — изо всех сил колотил в дверь и кричал:

— Сталин умер! Сталин умер!..

Это было так, как если бы пришел конец света: искаженные лица, растерянные восклицания и слезы, слезы…

На свое крыльцо выскочила завуч нашей школы, выскочила в одной ночной рубашке.

— Зоя Петровна, Сталин умер!

Слезы…

Всегда в пиджаке, застегнутая на все пуговицы, в сапогах, с тугим узелком на затылке, с начальственным карающим голосом — а тут! Босые, голые ноги, голые руки, волосы, рассыпанные по плечам, в глубоком вырезе — грудь… Зоя Петровна — женщина! И красивая! Я обомлел.

Но это начиналась уже другая история.

 

 

КОВАНЫЙ ГВОЗДЬ

Булдырь — старинное русское село. А вообще-то — самый пуп Татарии, ее географический центр. Булдырь — волдырь, шишка, а еще — место на отшибе, особняком…

Особняком стоит Булдырь. Издалека виден, и из него видно далеко. Раскинулся высоко на холме, под ним бежит небольшая, полная рыбы речка Прость, а дальше, до горизонта — пойма Камы, займище, разнотравные заливные луга и темный сосновый бор на высоком, том берегу.

Еду туда — возвращаюсь в детство, еще один мой деревенский адрес. Пыльная, в колдобинах, дорога — та же самая, то ныряет в глубокий овраг, то снова выносит на простор. И так же упоенно жаворонки заливаются, зависая над землей на нитке голоса…

А в памяти — зимний рассвет, голубеют морозные узоры на окнах, в темных углах бегают красные всполохи. Будит меня запах свежеиспеченного хлеба. Мама орудует у печки — вся в огненных бликах — варит, жарит, печет, стряпает жизнь.

Пора вставать — в школу. Карабкаюсь по скользкой ледяной тропке, петляющей прямо от нашего забора — выше и выше. Школа — на самом верху оврага, в центре большой площади. Со всех сторон сбегаются ребята.

А вот и Райка Потасьева, тоже снизу поднимается, соседка. Наши дома разделяет только длинный деревянный желоб с чистой, студеной водой, из родника. Когда я делаю уроки у окна, прямо передо мной — этот желоб и иногда, подняв глаза, вижу Райку, стройную фигурку, полушалок в цветах, с кистями, ноги в сапожках, она набирает воду в ведра, цепляет на коромысло и медленно, прямо, покачиваясь, уносит к своему крыльцу… Никогда не узна`ет Райка, как я заглядывался на нее.

И вот он, Булдырь, спустя полвека… Поставили машину, дальше пешком.

Редкие покосившиеся дома, заросшие бурьяном дворы, заброшенные огороды. Не слышно ни петухов, ни коров, не лают собаки, не наскакивают, угрожающе крича и шипя, гуси. Да и людей что-то не видно. Запустение.

Та самая площадь. Наша школа… Нет школы! Какое-то дурнолесье, и в нем — серые руины. Призрак.

Продрался через кусты, крапиву и лопухи. Гнилые бревна. Мусор. Крыша обвалилась, но стены еще стоят, зияя дырами. Вот там, слева, была учительская, здесь классы, тут, в коридоре, стоял бачок с водой, и висела на цепочке кружка. А вот зал…

Здесь нас принимали в комсомол. В заявлении на прием все писали: «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма…» Мы стояли в строю, серьезно, торжественно. Порог взрослой жизни, четырнадцать лет… Красный билет в руки, на грудь — красный значок: бодрый флажок с призывным профилем Ленина и буквами — ВЛКСМ.

А до того — собеседование. Знать наизусть устав ВЛКСМ и принцип демократического централизма. Какими орденами, когда и за что награжден комсомол.

Но не так уж все просто, были и каверзные вопросы.

Сколько комсомольцев принимало участие в штурме Зимнего? Да нисколько, потому что комсомол образован в 1918 году.

А что говорил о комсомоле Карл Маркс? Да ничего, потому что умер задолго до комсомола.

И наконец, сколько стоит Устав ВЛКСМ? Мы, конечно, видели на обложке брошюры с уставом — вполне конкретная цена, до сих пор помню — 20 копеек. Но это неправильный ответ. Правильный ответ: бесценен!

И все было искренно и честно! Мы верили в светлое будущее!..

Да, да, это наш зал, точно, — прямоугольный, с белеными стенами, портретами вождей… Но что это? Из-под обвалившейся штукатурки на стенах обнажились, проступают изувеченные временем неясные фрески…

Господи, это церковь? Это была церковь?! Вот где мы учились! И ничего не знали, нам не говорили!

Нужны были десятки лет, падение советской власти, чтобы прозреть: наша школа была храмом!

Так в нашем сознании, когда с него слетела советская штукатурка, — начали проступать, как полустертые фрески, знаки прошлого — послания предков, красота… и вера.

В развалинах своей школы-церкви я подобрал старинный массивный кованый гвоздь, четырехгранный, с широкой шляпкой. Взял с собой — на память о Булдыре.

 

 

ДУРАКАМ ВЕЗЕТ

В давнее время жил в нашем городке Чистополе местный дурачок, Володей звали. Молодой, симпатичный, стройный, но учиться не смог, заговаривался, начинал что-то молоть. Обитал где-то на окраине, с матерью.

День-деньской бродил Володя по улицам, возникая то там, то здесь. Была у него неудержимая страсть — любил целовать красивых девушек и женщин. Но только непременно красивых. Как увидит такую — просияет и вдохновенно бросается. Переполох! Встречали кто как: пищали, закрывались, отворачивались, толкали, убегали, а кто заранее в переулок нырял, прятался, — но без особых обид, со смехом: знали, Володя худа не сделает, разве что там приобнимет и чмокнет, того и довольно, не больше того. Зато слава какая: значит, красивая!

Но даже и простой чмок может быть опасен: постепенно женское население Чистополя невидимо разделилось на два непримиримых лагеря — на тех, кого хочет Володя поцеловать, и тех, кого не хочет, пройдет мимо. Вот ведь беда! С женщинами всегда все непросто.

И еще одна бешеная страсть владела Володей — мечтал летать в небе. И потому всегда носил летную фуражку, кто-то ему подарил. И называл себя так: «Пилотчик!» Часами просиживал на травке, на краю аэродрома, наблюдал, как взлетают и садятся «Аннушки», маленькие самолетики АН-2, других там, по-моему, и не было…

И вот однажды — взлетел! Да-да, взлетел! И его полет люди увидели!

Случилось это так. Готовили очередной рейс, долго заводили мотор, что-то вроде: — Контакт! Контакт! Есть контакт! От винта!..

Наконец «Аннушка» поднялась, полетела. И Володя полетел!

Никто не заметил в суетне: он подобрался к самолету и как-то уцепился на хвосте. И ловко уцепился. Когда увидели, завопили, было поздно: Володя уже оторвался от земли. Свершилось!

Полет длился, впрочем, недолго, самолет еще не набрал высоты, Володя все-таки не выдержал, разжал руки — и опять полетел, теперь уже вниз…

Дальше произошло самое невероятное. Как раз в том месте закладывали силосную яму, мужики валили туда зеленую массу, траву. И тут с неба, прямо в середину этой ямы упал человек!..

Володя не получил ни сотрясений, ни повреждений. Но как же был горд! Теперь он и вправду — пилотчик! Герой, неотразимый для девушек и женщин!

 

 

МЕМОРИАЛЬНАЯ ЛУЖА

Я с детства помню эту необъятную лужу на улице Бутлерова в городе Чистополе. Невдалеке, на той же улице — школа, которую я кончал. Крутой берег над затоном Камы, вдалеке — песчаная коса, куда мы, мальчишки, частенько переплывали. Однажды настигла страшная гроза, со свирепым ветром, ливнем и градом, еле догреб до берега…

Ручей от подземного родника, стекая на улицу, размывает дорогу, наносит непролазную липкую грязь, а тут еще дожди добавляют — вот и не просыхает никогда эта неуправляемая лужа, все время меняясь в размерах. Наспех перекинутые жителями доски, жердочки служат недолго, а до прочной дороги у властей все руки не доходили.

Место это я вижу и с закрытыми глазами. И мне совсем нетрудно представить себе то, что произошло здесь очень давно, 27 августа 1941 года. Остались воспоминания участницы случившегося тогда, я прочел их, и давно знакомое, привычное озарилось новым, ярким, как при вспышке молнии, светом…

Вот с той стороны лужи, от центра города, как бы навстречу мне, приближаются две женщины. Одна — крупная, с пышными волнистыми волосами и решительными движениями. Другая — старше, небольшого роста, худая, серое лицо, серое пальто, серый берет, в руках — мешочек…

Я для них растворен в воздухе будущего. Они меня не видят, а я их — да. Вижу и слышу.

Они ищут дом, где могла бы поселиться та, что в беретике, она эвакуирована из Москвы. Та, что ведет ее, помогает — тоже здесь в эвакуации, приехала чуть раньше.

Впереди — лужа. Спутницы пытаются перейти ее…

— Одному я рада, — говорит решительная. — Тому, что Ахматова сейчас не здесь, не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта. Здесь она непременно погибла бы.

— По-че-му? — раздельно произносит ее спутница.

— Потому что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное время…

— А вы думаете, я — могу?! — бешено выкрикнула спутница и задохнулась. — Ахматова не может, а я, по-вашему, могу?..

И, отдышавшись:

— Какая ужасная улица. Я не могу тут жить. Страшная улица…

Женщины эти — Марина Цветаева и Лидия Чуковская — она-то и оставила воспоминания.

«Ахматова в Чистополе! Это так же невообразимо, как Адмиралтейская игла или арка Главного штаба — в Чистополе», — запишет она в дневнике.

Менее чем через два месяца, 21 октября 1941-го, у той же лужи вновь появляются две женщины: одна — уже знакомая нам, с решительными движениями; другая — с измученными впалыми глазами, нос — горбинкой, в шубе и в белом шерстяном платке. Она тоже ищет, где поселиться, тоже эвакуированная, но только из Ленинграда, а не из Москвы.

Только что Лидия Корнеевна рассказала своей новой спутнице подробности о смерти Цветаевой: после той встречи в Чистополе уехала в Елабугу и там через четыре дня покончила с жизнью.

— Странно очень… Два месяца тому назад на этом самом месте, через эту самую лужу я переводила Марину Ивановну. И говорили мы о вас. А теперь ее нету и говорим мы с вами о ней. На том же месте!..

Много лет утекло. Я навестил город своего детства.

Лужа была на месте. Долго ходил вокруг да около, то с одной, то с другой стороны, смотрел на Каму, слушал иступленное пение соловьев.

Вдруг откуда ни возьмись за спиной возникли два парня.

— Вы что ищете?

— Здесь, — говорю, — произошло странное, почти невероятное событие. — Здесь, вот на этом самом месте, в сорок первом, чуть не встретились два великих русских поэта…

— Кто это?

— Цветаева и Ахматова.

— А-а, — равнодушно протянул один. — Проходили в школе…

— Вы, наверное, каждый день здесь ходите, а не знаете, что лужа-то мемориальная!

— Часы у вас хорошие…

— Что-что?! — не понял я.

— Часы, говорю, у вас хорошие.

Нет-нет, ничего не случилось! На том и разошлись.

Часы… А я-то думал о загадках судьбы. История идет не по часам. А как?

Лужа всех пережила — на то она и мемориальная.

 

 

ПРОСТЬ

Сижу на берегу реки Прость, ужу рыбу, жду, когда клюнет. Солнце — ласково, трава — нежна, ветерок — гладит, ничего больше не надо, счастье от самой жизни, просто от возможности дышать. И я — мальчишка…

Мир дарил мне себя. И рыбка — ловилась. Однажды у меня кончились червяки, и я прицепил на крючок серебристую обертку от конфеты. И что же? Поймал большого окуня! А в другой раз мыл сапог и увидел рядом замеревшую среди осоки щучку. Подвел к ней сапог — и раз! — щучка в моих руках!

Жизнь клевала без наживки…

И вот, уже седой, вспоминаю реку Прость, и ничего мне не надо, кроме того чувства жизни, какое испытал в детстве.

Как же мне вернуться на ту рыбалку?

Версия для печати