Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2017, 7

Незабвенная Лида

Рассказ

 

Приходя к ним после телефонного предупреждения на третий этаж нового дома, сложенного из столичного бело-бежевого камня на углу бульвара напротив огромного здания Управления полиции, почти всегда можно было застать одну и ту же умилительную картину семейного быта: Исаак Аронович, в черной кипе, в толстых очках, в ковбойке с короткими рукавами осторожно настраивает проигрыватель, очищая пластинку с «Неоконченной симфонией» Шуберта бархатками и особыми розового цвета ватками, подозрительно поглядывая при этом на электронный датчик влажности. На столе дымится стакан чая, в блюдце — три соленые сушки, многие новоприбывшие привыкли уже в Иерусалиме к их вкусу и потрясающе сытной субстанции. «Из пекарни Абади» — было написано на заполненной ими легкой коробке. Жена Исаака Ароновича, Лида, безропотно и беззвучно в соседней комнате перебирает книги американских издательств. «Вот Бажанов, вот Авторханов, а вот и Надя, суровая и злая старуха», — шепчет о своей знакомой Лида. Кот Андроп, желто-белый и расслабленный, лежит с закрытыми глазами на столе подле фиолетового тома недавно скончавшегося от инфаркта беглого писателя А. Белинкова.

Это то самое время, когда еще нет в природе дисков, еще не придумали их. Музыку воспроизводят с пластинок и изредка с компактных магнитофонов. Лида некрасива и непривлекательна, она знает об этом. Лицо строгое, глаза синие, горящие, гневные, улыбается очень редко. Не к месту и не к лицу коса на груди. Иногда она укладывает ее вокруг затылка и нежданно хорошеет. Она грузна и нескладна. Ходит тяжело и решительно. Ставит туфли — как на параде, прочно и сильно. Многие ее побаиваются, да что там говорить, просто боятся.

Лида работает на государственной радиостанции Израиля «Голос родины» в русском отделе. Она создает программы на культурные темы от 20 до 30 минут каждая. Она находится в перманентном конфликте с некоторыми коллегами по работе. Остро пограничная ситуация складывается у Лиды в отношениях с Соломоном Герцем, элегантным криминального типа плечистым мужчиной. Он бывший спортивный корреспондент литовского радио, бывший боец литовской бригады на войне с фашистскими захватчиками…

Сегодня это большой, насмешливый, носатый и злой мужик, который достает Лиду при каждой встрече. Кажется, при всей скандальности их отношений этот человек ей нравится. У него своя поза, своя манера поведения с женщинами. Соломона Лида не интересует, не тревожит, что ли: «Не моя цаца эта баба». Соломон относится к ней резко отрицательно, считая «столичной глупой задавакой».

Началось все с того, что Соломон сказал Лиде: «Не болтайте своей ерундой, дама». Справедливости ради скажем, что так он говорил и мужчинам, достаточно часто. Такая представительская фраза Соломона Герца. Лида, женщина уверенная и независимая, смолчала из почтения к представителю древней нации. Но в принципе темперамент ее был на максимальном взводе, она была готова начать сражение с наглецом.

Это произошло сразу по приходе Лиды на работу, куда ее устроил специа­льный отдел МИДа, занимавшийся сложнейшими отношениями Израиля со странами Восточной Европы. Директором этого отдела был киббуцный житель, лысый, медлительный дядька, который знал больше, чем говорил, делал больше, чем мог, и думал сильнее и дальше, чем ему полагалось. Он был загадочен и необъясним, этот человек. «Как говорил мой любимый Лермонтов, совесть вернее памяти», — повторял он, скептически улыбаясь, в разговорах с друзьями из смежных сфер по разным поводам и без оных. В этом государственном отделе считали мужа Лиды Исаака Ароныча очень нужным еврейской стране человеком (а так и было на самом деле — Исаак был большим докой и специалистом), готовы были всё для него сделать. И делали, во всяком случае на первом этапе их жизни в Иерусалиме. Главное, чтобы Исаак Ароныч действительно был доволен.

Соломону было наплевать на все взрывные темпераменты всех баб мира и на их мужей тоже, он был насмешником и провокатором в свое удовольствие уже много лет, на том стоял. А уж на эту «русачку» он и бровью не вел.

Потому после первой фразы последовала вдогонку его вторая фраза, не менее колкая. Он хрипло говорил вполголоса, не обращаясь ни к кому специально, неловко устанавливая бобины на магнитофон в общей комнате. Потом вдруг заявил: «Каждая пипетка мечтает стать клизмой». Этого Лида уже перенести не могла. Соломон, с трудом изъяснявшийся на русском (родными для него были идиш, иврит и литовский, изучавшиеся в довоенной гимназии в Каунасе), однажды замечательно заметил молодому коллеге Жоресу, только что прибывшему в Иерусалим из Питера: «Не свисти, пацан, девок не будет». Парень этот, сдержанный советский экземпляр, зажатый законами и предвзятыми мнениями, восторженно засмеялся и пожал руку злому старику Соломону, который был одет в костюм-тройку, синюю рубаху, бордовый галстук и штиблеты из кожи африканского крокодила. Он походил на воспитанного в неволе орангутанга со своими согнутыми вперед широкими плечами биндюжника. Иногда он смущался совершенно не по делу.

Лида понимала, что с этим громоздким мужиком в ближнем бою не справится, к тому же сработал русский древний инстинкт женского робкого почтения перед мужчиной. Но промолчать тоже было невозможно. Она поднялась из-за своего стола во весь рост и швырнула в Соломона пакетом из магазина; в пакете лежали пачки макарон, пучки зелени, две головки чеснока и баночка с медом из пограничного кибуца «Яд-Мордехай». По закону скандальной подлости именно склянка звякнула Соломону по лысине, несказанно удивив его этим. Соломон, прошедший немецкий фронт, медные трубы, огонь и воду, детдом, не сумел сдержаться. Он сжал грубые кулаки и пошел на Лиду, хрипло повторяя «Да я тебя сейчас, сука», отбрасывая ногами редакционную мебель по сторонам.

Лида выставила перед собой тяжелый стул, но вряд ли он мог ей помочь. Она не шевелилась, не отступила ни на шаг, но и не наступала. Ее огромный бюст в советском крепдешине двигался вверх-вниз, выражая общее возбуждение души и организма. Она ждала, в надежде сжечь мерзавца взглядом и силой презрения. Все это происходило под вдумчивым присмотром главного политического деятеля страны, который был жив, но уже не у дел. Он находился в состоянии тревожного отдыха; вакханалия безделья сводила этого человека с ума. Фотографическое, довольно похожее на человека в жизни изображение вечного образа в бязевой белой рубахе с распахнутым воротом, с летящими седыми волосами над огромной несокрушимой головой украшало стену комнаты, в которой происходил этот неслыханный скандал. Но прежнее, почти гипнотическое влияние отца-создателя на население страны уже ослабло. Как говорится, «Кто везде, тот и нигде». Дисциплина в некоторых трудовых коллективах упала, имели место конфликты и споры, переходившие в навязчивое выяснение отношений между сторонами.

Окно было приоткрыто в комнате, так как на улице настаивался с ночи в иерусалимской хвое столичный август, было очень жарко. Грошовый эмигрантский роман не получил развития, потому что зашла жена узника Сиона Сандра и быстро развела стороны по углам — ее боялись и уважали все. Бывшая Сталина, изменившая в зрелом возрасте свое имя на Сандру, поехавшая за осужденным мужем в Пермскую область и вернувшуюся оттуда без свидания, эта женщина ждала теперь встречи со своим единственным в белокаменном Иерусалиме. Год остался до встречи из пяти.

Одевалась она просто, в ситцевые советские сарафаны, от встреч с американскими братьями и сестрами отказывалась по причине наличия трех маленьких детей, требовала объяснений у начальства (в рамках разумного) и делала сентиментальные передачи о национальной женской доле, пользовавшиеся успехом у слушателей. Она была лично знакома с премьершей, которая приехала встречать Сандру в аэропорт, несмотря на занятость в правительстве другими делами. Пожилая премьерша с опухшими ногами и капроновым платком на шее обняла Сандру, как дочь после разлуки, и дала ей (продиктовала, а Сандра накорякала на клочке бумаги авторучкой патлатого референта по делам новоприбывших) номер телефона на своем рабочем столе со словами: «Звони, когда потребуется, помогу. А теперь всё, дела зовут, устраивайся, звони, счастья тебе, девочка». И, обернувшись к шоферу: «Хаим, заводи, погнали».

Голос у нее был низкий, прокуренный, простецкий. Она была еще та баба, конечно, но сентиментальная, памятливая, суровая, обаятельная, как это ни странно. Про нее говорили злые языки, что «пленных наша Сара не берет». Это было неправдой. В гневе «наша Сара» была очень опасна. Могла выматерить генерала на заседании кабинета по-русски или по-арабски, но не всякого. Всякого она материла по-английски, который был ее родным языком вместе с русским, такая непростая судьба была у этой дщери евреев. Папа ее успел поработать плотником в Киеве и Массачусетсе на рубеже двух веков.

Голос Сандры прозвучал в комнате неожиданно, веско, негромко и примирительно: «Всё, минутный перерыв, дорогие, крови не будет». Она безбоязненно шагнула между ними, разом разрешив ситуацию, разорвала дистанцию, как говорят в боксе. Соломон оглянулся, его лошадиный оскал потерял страсть. Лида не шевелилась, стояла как вкопанная, не двигая соболиной бровью. Злоба и гнев в ее взгляде поутихли, это было очевидно.

«Но все равно эту дуру я накажу, как сидорову козу накажу, врачи не помогут», — шипел Соломон. Он был упрям, но забывчив с молодых лет. Это неудачно сказалось на его жизни позже. К тому же он считал, что пить пиво с утра не только вредно, но и полезно. Усугублял. Он был настолько рационален и прагматичен, что мог сойти с ума в любую секунду, что и делал регулярно, как по неведомому заказу. А потом опять становился нормальным, насколько он мог быть нормальным.

Но все это потом. Пока же он неловким гулким шагом вышел из комнаты в ореоле дорогого одеколона, скривив рот, запахнув пиджак, любитель женщин всех возрастов, эпох и рас, поклонник жизни и отчаянных боев за нее. Он не признавал за собой поражений никогда. Закрыв дверь, Соломон неожиданно хохотнул и сказал в коридоре себе под нос, но внятно: «Ложись, девка большая и маленькая». И двинул в буфет, отдельное помещение во дворе. Место это было украшено каменными дорожками, трогательными клумбами из желтых и алых роз и деревцами дивной ароматной плюмерии. Цветы этого дерева были вне конкуренции в Израиле и в смысле нежной внешней красоты, и в смысле небывалого запаха. Вот если за второй клумбой, если идти от общего входа, повернуть налево, то там за вересковым густым кустом и будет светиться дверь буфета с треснувшим по диагонали стеклом, заклеенным широкой лентой для надежности.

К Лиде невозможно было просто подойти и, обняв за плечи, сказать что-либо успокаивающее, уютно-картавое, мол, «а ну его к чегту, дугака контуженного, не обгащайте внимания, догогая», не тот она была человек. Но Сандра, включив по дороге электрический чайник, взяла с верхней полки шкафчика кружку с надписью «1948», ополоснула ее в раковине и бросила два пакета чая из нарядной картонки с изображением невысокой, утомленной, много рожавшей крестьянки из Непала на крышке. У Сандры все получалось быстро и изящно, приятно смотреть на нее, красивая женщина, красиво движется, красиво живет. А на самом деле?

Лида осторожно присела на свой стул между столом с двумя цветными карандашами на поверхности и окном во двор, глядя без выражения перед собой. Ее мысль не задерживалась ни на чем, мысль была постоянна и не отличалась от той, которую она думала за час, скажем, до скандала с Соломоном. Она не грустила, она ничего не изменяла в себе. Перед ее глазами был мрак, если говорить честно. Сандра поставила перед ней кружку с дымящимся чаем. Все происходило в полном молчании. Лида отпила чаю, Сандра вышла из комнаты, выключив магнитофон, который отщелкивал красные бессмысленные цифры возле динамика. Зазвонил редакционный телефон, Лида поглядела на него без интереса, нехотя протянула руку и сняла трубку.

— Я могу говорить с Лидией Алексеевной Файер? — тревожно произнес голос человека, рожденного не здесь.

— Я слушаю, — отозвалась Лида.

— Здравствуй, Лида, это Жора, узнаешь? Я привез тебе привет из Москвы. Почему ты молчишь?

Непосвященным Лида казалась величественной женщиной, но жизнь ее была непростая, как можно понять по отдельным фактам. С Исааком у нее сложилось так, как сложилось. То есть никак. Исаак, несмотря на внешность одуванчика и рассеянного профессора из расхожей комедии, обладал железной волей и неприступной, совершенно пугающей окружающих логикой. Он мало с кем уживался, например, с советской властью он не ужился совершенно, но с Лидой у них было все не так, как должно быть. Она, конечно, была не подарок, но и Исаака, ласкающего талию Лиды, даже представить было невозможно. Как у них получились дети, было неясно. Не стоило и думать на эту тему. Получились детки, и всё. Отличные дети, кстати, очень удачные.

По запыленному Русскому подворью, так называлась площадь выше Радиокомитета, с несколькими рядами легковых автомашин, бегали два нетрезвых несуразных мужика, которые пытались нелепо ловить мыльные пузыри, запускаемые кудрявой синеглазкой, стоявшей возле угла с зарешеченными окнами. Это было здание ДПЗ при участке, находившемся здесь с незапамятных времен, то есть еще с эпохи Великой Оттоманской империи. Здесь правили бал турки много веков, в этом месте и других схожих с ним, а вы не знали?

Нетрезвые мужчины эти были молодыми дикторами русского отдела Радиокомитета, которые после ночной смены решили расслабиться. С синеглазкой они познакомились неизвестно где, прицепились — и вот нате вам. Девушка была совершенно серьезна, баночка с мыльным раствором обещала еще долгие минуты счастья для подвыпивших праздных мужчин. Выражение лица у девушки не было величественным или аристократическим, да она и не старалась, хотя выглядела очень здорово: матовая кожа, зеленые глаза, мягкие черты совершенного лица и копна пшеничного цвета волос. Вот только алкогольное отравление у нее было налицо. И на лице тоже.

Снизу, со стороны центральной городской иерусалимской магистрали — улицы Яффо — почти бесшумно приехала и повернула направо патрульная машина полиции с двумя уставшими после смены сержантами средних лет на переднем сиденье. Их форменные фуражки лежали под лобовым радужным стеклом обязательным и неподъемным грузом, демонстрируя всем безупречную форму и сдержанный цвет израильского уголовного закона. На хохочущих ловцов мыльных пузырей полицейские не взглянули, проехали мимо, не повернув голов: что` им они, знакомым Ментеша, Бузи, Царфати и Г. Габая! Зато девушку, запускавшую мыльные пузыри, они оглядели с огромным интересом, улыбнулись ей лучшими улыбками, как при рекламе самой эффективной зубной пасты, и медленно проехали под взмывшим вверх шлагбаумом полицейского участка, горько сожалея о расставании.

— Всё, хватит носиться по грязи, уходим, — сказала девушка дикторам, которые немедленно прекратили бегать и прыгать и подошли к ней усталые и довольные, как нажравшиеся сухой питательной пищи из магазина коты. «Но одной соей жив не будешь», — справедливо подумал старший из них. В кармане у него была завернута хлебная лепешка с острым содержимым. В другом кармане у этого усатого обладателя чудесного дикторского голоса была початая бутылка коньячного напитка. Неким образом все это сохранилось в целости, несмотря на беготню и прыжки. Второй диктор, потоньше и постройнее, смотрел на девушку вожделенно.

— Между прочим, у нас запись у Лиды через полчаса, — сказал младший диктор, человек более вменяемый, чем его коллега. Старший отозвался на это, что за полчаса можно совершить многое, в частности, революционные действия по свержению преступного режима коммунистов, а можно их и не совершать.

Девушка поглядела на младшего диктора и сказала, что им надо умыться и вообще привести себя в порядок. «Хотя Лида должна понять ситуацию, она не сдает никогда и никого, этого у нее нет», — вслух высказалась девица. Она была за справедливость. Солнце светило по сезону щедро. Здесь всегда сезон солнца или почти всегда.

Статная, уже начинающая седеть Лида, с косой, величаво лежащей на груди, далекая от благородного образа фрейлины из окружения императрицы, не была любительницей евреев. Просто ее жизнь сложилась так, что пришлось жить с ними. Более того, люди эти ее раздражали. Это мешало ей, ее человеческому устройству, ничего с этим поделать Лида не могла. Но, между прочим, Лида очень любила по дороге на работу сойти на две остановки раньше и пройти возле площади Субботы мимо открывающихся лавок солений и копчений. Одета она была скромно, вела себя с достоинством и доброжелательно, потому хозяева относились к ней любезно. Без подобострастия, но уважительно. Лида это отмечала, она вообще была приметливая и наблюдательная.

В своем неизменном крепдешиновом платье в цветочек, с рукавами и воротником, с русой косой вокруг головы, с капроновым платком на шее, с папкой из кожзаменителя, привезенной из Москвы, она являла собой великолепный экземпляр советской профсоюзной деятельницы средней руки и положения или учительницы младших классов. Она покупала в открывшейся лавке с замызганным входом и темными окнами в резной некрашеной решетке150 граммов черных оливок, 100 граммов огурцов домашнего засола и вчерашней выпечки хлеб от Бермана. Со всем этим добром она приходила на работу, заваривала чай, доставала из папки нарезанную брынзу, крутое яйцо и завтракала, постелив на стол газету «Красная Звезда» двухмесячной давности, приходившую на адрес реакции. Она чуть не плакала от этого тихого утреннего удовольствия. Потом, гудя от счастья, она пила чай с тремя ложками сахара и слушала нескромные разговоры диких голубей на крыше. Диалоги их были простыми: он приставал и требовал, она бегала от него, царапая жесть коготками. Лида внимательно прислушивалась, качала головой и тихо повторяла про недоступную голубку: «Вот дура-то, вот дура какая».

Потом она убирала стол, протирала его бумагой и начинала читать напечатанный на машинке текст передачи про скандального драматурга Ханоха Левина, с трудом понимая смысл статьи, — думать лучше всего на голодный желудок, как известно. Что-то про ванну и женщину в ней, это она все-таки сообразила, распределяя голоса для дикторов. Переводила для Лиды на русский с иврита пожилая одинокая женщина, закончившая гимназию в Харбине, — Лида таких очень ценила. Главное, чтобы всей этой новой советской России в жизни людей не было, такое у нее было требование, она считала несоветских «русских» рафинированными честными людьми — в отличие от всей этой нынешней своры лживых грязных эмигрантов, фарцовщиков и спекулянтов иконами.

«Грешные, развратные алкоголики, предавшие идеалы свободы и равенства», — думала о своих бывших советских знакомых и незнакомых земляках в Иерусалиме Лида. — Что погнали сюда, чтобы врать? Чтобы изгаляться? Кому служить?» У Лиды не было добрых мыслей и одобрительных слов про этих людей. Ее раздражение на жизнь было тотальным. Все машинистки отдела, кроме одной полубезумной бывшей харьковчанки, ее очень боялись. Лида не была склонна к компромиссу. Харьковчанка по имени Динка была бесстрашна и экономна. Она была в прошлом знакома с самим непримиримым Эдиком, самим беспощадным Юриком и с толковым сибаритом Львовичем лично, по ее словам. Все они тоже были бывшими харьковчанами, энергичными завоевателями столиц и вершин.

«Эра», алюминиевые часики Второго Московского часового завода, окрашенные под золото, показали на белом запястье руки Лиды 7 часов 48 минут, пора было идти в студию. Спустившись вниз во двор, она встретила всех троих своих дикторов, которые работали с ней постоянно. Жорес нес чай из буфета, Карина держала под руку Диму, который поправил здоровье и выглядел если не свежо и молодо, то как минимум энергично. Что-то он дожевывал своими негритянскими губами.

Все они приветствовали Лиду сильными, наполненными жизнью утренними молодыми голосами, которые звучали весело и обнадеживающе. Над арочным входом на радио горела в окружении вялых мотыльков лампочка, которую охранники позабыли выключить с ночи. За стеклянной дверью темнел профиль дежурного, согнувшегося над учебником права. Отвлекаться охранникам от прямых обязанностей было запрещено. Ребята, поголовно учившиеся заочно, использовали возможности для подготовки, да и скучно им было, конечно, так вот просто сидеть без дела часами. Всех они знали в лицо. Изредка их проверяли начальники, но проверки эти были для проформы, дело исполняли отлично, работой дорожили, да и обучены в армии военному делу были хорошо.

Вот прошел странный неуклюжий человек из литературной редакции по имени Алон. Он мечтал выйти на досрочную пенсию, все это знали. Он был китаистом, никого не обижал, думал свою мысль, сочинял книгу века. Охранник ему кивнул, не подняв головы, на таких не отвлекаемся. И то верно, хотя и не по инструкции. Алон шел быстро, как-то боком, он был рад своей физической субтильности, ни с кем взглядом встречаться не хотел. Иногда он, очень некрасивый от рождения, останавливал Лиду и необязательно беседовал с нею во дворе. Точнее, он говорил, а она слушала его торопливую, сбивчивую речь и одобрительно кивала, думая, что понимает смысл. Сильный запах кофе и свежего хлеба доносился из буфета. Хлеб приносил в мешке еще затемно, минуя бетонные заборы Мусрары, сутулый работник из пекарни, что находилась у Шхемских ворот. Он осторожным движением сваливал с сутулых плеч капроновый мешок у закрытого входа в буфет с тусклой лампочкой под крышей. Затем он быстрым шагом, не оглядываясь, уходил обратно, двигая освободившимися от большого постороннего веса слабыми плечами.

Лида смотрела на Алона своими пронзительными козьими глазами, предполагая, что понимает про него все. Наверное, так и было на самом деле. Слово «Конфуций» звучало в монологе Алона чаще, чем это можно было ожидать. Запах ее московских алых духов совершенно не отвлекал Алона от основной мысли: настоящее счастье — это когда любишь ты. Он добавлял специально для Лиды: жизнь так проста, а мы так настойчиво ее усложняем.

Своего мужа Лида необычайно уважала и боялась. Необычайно. Она очень быстро выяснила после свадьбы, что этот странный человек в толстых очках с сумрачным выражением необычного лица с белоснежной кожей бесстрашен и упрям. Он был незаурядным, многообещающим физиком, которому по понятным и всем известным соображениям не давали ходу в Москве. Еще бы. Исаак Аронович держал в напряжении советскую власть, выискивая слабые места в круговой агрессивной обороне торжествующих, но уже уставших и стареющих коммунистов. И так как время было все-таки довольно бескровное, а он сам мог пригодиться власти в делах секретных и научных, то его и не очень топтали. Он даже защитился (без блеска, который затушевали бесчестные научные руководители диссертации), дружил с некоторыми диссидентами, помогал советами. С ним приходили советоваться по разным щепетильным вопросам и растерянный лихой Петя, и блистательный нетерпеливый Гарик, и несчастный Илья с предсказуемой судьбой, и крымские татары, надеявшиеся на возвращение домой, и украинцы, надеявшиеся на самостийность, и некоторые другие люди с трагической и неповторимой судьбой. Даже бесстрашный красавец В. К. Б. приходил и задавал вопросы, на некоторые из них у Исаака были ответы. Его рекомендации произносились медленно, но всегда были точны и убедительны. Непонятный и необъяснимый Исаак, вероятно, пугал и раздражал начальство, возможно, поэтому его быстро выпустили с Лидой, детьми и небольшим ручным багажом из СССР на ПМЖ в средиземноморскую страну. А ведь могли бог знает, что сделать. Ведь и делали, как известно. С них, людей с ледяным сердцем, станется.

Но Исаак, человек парадоксальный, иногда рассказывал за чаем некоторым особо яростным противникам власти, как он с мамой вернулся из эвакуации. Отец его был на фронте. В их восемнадцатиметровой комнате в коммунальной квартире на Пятницкой уже жил офицер Смерша в звании майора. Всесильный Смерш, для тех, кто не помнит, — это была такая секретная бескомпромиссная служба, которая боролась тогда с врагами СССР. Майор был вселен в комнату по ордеру, все было по закону, как сказал им человек в ЖЭКе. Они с матерью стояли в коридоре и ждали прихода офицера со службы, не надеясь ни на что. Шансов у них не было никаких. Майор сменил замок в дверях по праву хозяина. Соседи были на работе. Они с мамой сидели на чемоданах, напившись сладкой горячей воды, которую мать вскипятила в кастрюльке соседки. Была зима, очень холодно, советские войска, как сказал голос в радиоточке, пересекли границу Польши.

Майор пришел в половине двенадцатого ночи. Стройный бритый мужчина в полушубке и мокрых от снега черных хороших сапогах. Стальные скулы, ледяное сердце, пристальный взгляд серых глаз, от которого враги теряли сознание. Он увидел их в коридоре с мамой. Сказал: «Вы здесь жили прежде? Вы Софья Вульфовна Файер? Подождите». Он отпер дверь и зашел внутрь. Через пять минут вышел с большим чемоданом. Сказал: «Комната освобождена, живите, я здесь был временно», и ушел. Больше они его не видели. Комната была в идеальной чистоте, в шкафу лежали их выглаженные простыни и пододеяльники. На столе — половинка черного хлеба, полпачки грузинского чая и ключ от двери.

— В Смерше служил человек, — всегда завершал свой рассказ Исаак Аронович без особого выражения.

Лида сняла суставчатую желтую травинку с рукава платья и аккуратно, но сурово сказала: «Мне надо торопиться». Алон испуганно кивнул и ушел прочь своим необязательным разбросанным шагом. Он Лиде не нравился совершенно — этот скучнейший, зажатый Алон. Она своим обычным решительным громким шагом пошла в студию, идиллически шурша крепдешиновым платьем. С закрытых дверей архива, за которыми хранились пластинки и записи программ, ей приветливо и мягко улыбался изображенный на вертикальном листе бежевого картона уродливый толстогубый негр с золотым альтгорном в руках. Его звали Луи Армстронг. Лида смотрела всегда прямо перед собой и никаких афиш и рекламных плакатов недавнего прошлого не замечала. А зря.

Но вообще, если честно, было немного рано для Армстронга, 8 часов утра, птицы поют, пчелы летают, солнце не раскалено, чай в руках Жореса остывает. Нужно разогреться, разогнать кровь в жилах, совершить что-либо весомое. И уж потом, после этого, дуди, Луи, пой, Луи, весели, Луи.

Прыгающей походкой быстро прошел по двору одноногий курчавый начальник русского отдела вещания, смышленый и очень непростой мужчина, которого все называли Юзом. Он был тоже из Литвы, тоже детдомовец, тоже боец 16‑й стрелковой литовской дивизии, в которой приказы отдавали, по его словам, на идише. Эти приказы выполнялись без обсуждения. Юз был приятелем Соломона и еще одного деятеля, служившего здесь же в качестве редактора новостей. Вообще складывалось впечатление, что весь мир русских журналистов Израиля состоял из литовских евреев, кроме тех, конечно, кто не пережил Панары, Каунаса и других подобных мест в великолепной целительной Литве. Юз, веселый и насмешливый дядька, по собственному признанию, сделанному в нерабочее время, в школе не учился, а только партизанил и воевал в бригаде с Соломоном. Но языков 5—6 он знал и знал неплохо. «Все самоучкой познал», — признавался он, наверное, говоря правду. Но вообще правду он говорил очень редко, по крайней необходимости. Он был бледен и мускулист.

К грузной и суровой Лиде Юз относился иронически, чего она ему простить, конечно, не могла. Взглядов он был левых, антирелигиозен. Прошлое преследовало его. Людей он понимал досконально, ожидал от них подвоха, вел себя соответственно. Был очень скромен в запросах. Скуп. Учился в открытом университете и писал книгу воспоминаний о военных годах. «Только документы и факты — и ничего больше, никакого слюнтяйства», — однажды сказал он Сандре неожиданно жестко, сообщив мельком о своей книге. Двери его кабинета были открыты. Лида все услыхала, даже вздрогнула от неожиданности, от этого тона и этих слов, не зная, куда спрятаться и как не открыться.

С коллегой Давидом Лида не здоровалась. Давид был несколько лет в «отказе», приехал после московских мучений с семьей, оставив там карьеру и успех. Он не был диссидентом, не боролся с властью, казался Лиде литературным баловнем, хотя никаких признаков столичной богемы не демонстрировал. Это был человек собранный, жизнелюбивый, со своими интересами в истории. Он не вмешивался в чужую жизнь ни разговором, ни вопросом, деликатный и обходительный дядя, похожий на человека, приехавшего из Прованса. Задевать его не стоило, Лида и не задевала. Хотя за спиной она поносила его почем зря, называя спекулянтом национальной идеи. Это было неправильно и неверно. Давид от нее шарахался, скривив лицо с шафранового цвета кожей.

От Лиды многие шарахались, потому что она могла разгневаться в любую секунду по поводу и без повода. Только Сандра и трое дикторов были с Лидой в нормальных отношениях, пили чай и разговаривали. А кто еще? Ну, возможно, кот Андроп, который ждал ее на табуретке у входных дверей. Он был ленив так, что его переносили со стула на стул как полотенце. Он перетекал с рук на сиденье, не в силах собрать тело. Только с Лидой он разговаривал гортанным голосом, широко раскрывая алый и розовый, выложенный перламутром рот, лежа на столе и прикрыв сумеречные глаза. Исаак нашел этого кота плачущим слепым детенышем под сосновым саженцем у подъезда и принес домой. Они только приехали в Иерусалим. Лида, женщина с царственной осанкой, выкормила кота молоком, выходила, вырастила. Он разговаривал с ней на разные темы, в основном про тяготы кошачьей жизни, про тактику и стратегию своего существования.

Любимый современный писатель Лиды и Исаака Ароныча по фамилии Белинков, дерзкий, суровый, умный беглец из ненавидимой им страны Советов, говорил у них на кухне еще в Москве, что «уничтожить советскую власть нельзя, можно только помешать ей вытоптать все живое». Поди знай, поди знай. Потому что человек предполагает, а Бог-то располагает. Но здесь речь идет о благословенных шестидесятых, все предсказывали и надеялись, а выясняется, что зря, что всё не так. Не надо забегать вперед, никому не надо. А уж предсказывать что-то — вообще предпоследнее дело, даже если ты получил хорошее домашнее образование и оттянул полновесный срок в страшном Карагандинском лагере при усатом злодее.

Коллега Лиды, Давид этот, иногда расслаблялся после работы в буфете, позволяя себе рюмку-другую коньячного напитка, запивая его черным кофе и заедая слоеными балканскими пирожками с соленым сыром, бурекасами, как называло их местное население. Аппетит у него был превосходный. Давид, худой и звонкий дядя с острой седой бородой а-ля д’Артаньян и пронзительными синими глазами охотника, внимательно слушал своего собеседника, как бы пронзая его насквозь.

Обычно это был какой-нибудь изнуренный репортер из радиожурнала или все тот же неугомонный Соломон, который рассказывал о приказах на идише в 16-й литовской стрелковой дивизии или о тяжеловесе Шоцикасе Альгирдасе, бойце со стеклянной челюстью, или о полном непонимании и недооценке спорта в еврейской стране. «Что они знают, дикие люди, о боксе и пятиборье, например?!» — горестно и театрально спрашивал Соломон. Он был вообще довольно предсказуем, этот Соломон, хотя и очень мил временами и в небольших дозах.

«Вы же не знаете главного языка, как вас сюда впустили сионисты?» — удивлялся Соломон. Это он так шутил. Если в буфет заходил Жорес или Карина, то Давид звал их к себе и опять же слушал, делая вставки высоким птичьим московским голосом. Карина быстрым движением похлопывала себя кулачком по губам, восстанавливая кровообращение после трехчасового чтения бессмертных текстов Сандры или Матвея, специалиста по национальной истории и традициям, вкрадчивого зануды. Нагрузки у нее были значительные, она была нарасхват со своим соловьиным голосом и отсутствием личного отношения к произносимому тексту.

В одну из таких вечерних случайных встреч Давид перебрал спиртного и рассказал, как приехал с женой к друзьям в Ереван. Они уже были в «отказе». Их поселили в гостинице. Местная команда боролась за золотые медали чемпионов СССР по футболу под руководством добродушного интеллигента по фамилии Симонян. Вся горная республика была в возбуждении. Давид лежал в гостиничном номере на кровати. Друзья дали ему транзисторный радиоприемник. Он многое знал о людях, но не все. Не претендовал на это. Давид держал приемник у уха, накрывшись подушкой, и слушал новости из Израиля, где шла война. Новости шли под гул стадиона, где местные ребята сражались с соперниками за золотые медали чемпионов впервые в истории. Шум на стадионе походил на звук дождя, пробивающего укатанный асфальт. «Ничего было не понять, но было общее ощущение тревоги. Потом хозяева забили гол. От криков лопнуло и разбилось стекло на балконе. Я очень переживал тогда, Карина. Это вы читали те новости под футбольные страсти», — сказал Давид. Карина рассеянно улыбнулась ему. Соломон смутился отчего-то. Он подумал обо всех этих людях необязательно: «Вот ведь как». Он сидел на краю стула, как будто переместился туда во время рассказа Давида.

«Скажи мне, чертежник пустыни, Сыпучих песков геометр», — негромко продекламировал Давид. «Это вы обо мне?» — спросил Соломон. «Это не я, это другой человек сорок лет назад сказал», — безмятежно пояснил Давид.

Хозяин буфета творил вечернюю молитву, истово и привычно выговаривая требования и просьбы. Он стоял в глубине кухни; через открытую дверь его профиль был отчетливо виден из зала. У стойки терпеливо ждала его кулинарных изысков проголодавшаяся за смену дама из отдела новостей. Она желала обжаренную куриную печень, которую хозяин, очень худой ливийский человек, небритый и нервный, готовил безупречно. Обвалял в муке, бросил на раскаленную сковороду — и всё, питайтесь напропалую, не веря собственному вкусу. Даже брезгливый Юз посылал за порцией для себя раскрепощенную секретаршу, похожую на выпуклую шкатулку для недорогих дутых драгоценностей. Юз никогда в буфет не заходил, он не выносил этого торжествующего приплясывающего безделья, этой непринужденной расслабленной обстановки, этих шуток и этого панибратства.

Потом, уже на пенсии, он бросился на науку, как на врага. Он получил аттестат зрелости, закончил университет, защитил диссертацию, написал две книги. Конечно, он был необычайных способностей человек, прожил почти сто лет, ни во что не верил, обожал свою подругу, которая погибла в гетто. «Последняя награда смерти в том, что больше не нужно умирать», — изредка повторял он. Но не о Юзе здесь речь.

К Исааку Ароновичу пришли тогда в прохладный столичный вечер двое молодых ребят, которые надумали издавать русский литературный журнал в Израиле. Они были энергичны и полны надежд. Им нужен был ударный материал для первого номера. Все предприятие финансировал лидер либеральной партии, надеявшийся поправить свой имидж среди новоприбывших русских. Шансов у либералов среди русскоязычных репатриантов не было, но он этого не знал. Исаак Аронович выключил проигрыватель, перенес Андропа в другую комнату и сбоку посмотрел на гостей. Лида принесла чай и пирожки с маком. Она кротко присела в уголке.

«Лидия, выйди вон», — сказал Исаак. Лида немедленно поднялась и, величаво ступая большими ногами в домашних тапочках без задника, вышла. Гости окаменели. «Я не верю в реальность происходящего», — подумал парень, сидевший слева от Исаака Ароновича. Он был моложе и живее. «Я вас слушаю, господа», — продолжил хозяин.

В комнату вернулся Андроп и закатился на диван одним привычным движением.

«Мы выбили деньги и намерены издать литературный русский журнал, нам нужен ударный материал на первый номер. Дошли слухи, что вы вывезли из Союза гениальную повесть. Просим вас отдать ее нам», — сказал второй гость, постарше и посолиднее. Он был из тех людей, которые жили согласно поговорке «Не говори, что знаешь, но знай, что говоришь».

Исаак Аронович отпил чаю, откусил от пирожка и после паузы сказал гостям: «Да, у меня есть такая повесть, думаю, что она останется в истории литературы. А кто еще будет напечатан у вас, господа?»

Он был очень медлителен. «Шансов нет. Душу из нас этот Герцен вытянет сегодня, по сантиметру, крутой консоме приготовит с пирожком», — тоскливо подумал молодой и нетерпеливый. «О, у нас есть поэт С-ов, поэт К-ин, публицист Р-ин, безумный диссидент Г-ич, литературовед Я-он, у нас много кто есть, очень надеемся на московскую повесть от вас», — сказал старший из редакторов, большой дипломат. Второй сидел с унылым видом и только ждал возможности уйти отсюда прочь. «Бог с ним, с московским гением, себе дороже» — говорил его внешний вид. «Надо нажраться после этого», — мрачно думал этот парень.

Исаак Аронович повертел губами, еще раз оглядел гостей, отпил чаю. Все это заняло томительные минуты, много минут. Лида в кухне за узким столом ела в компании Андропа холодный овощной суп. «Ну что ж, я отдам вам эту повесть. Покажете мне гранки номера, это мое условие», — сказал Исаак Аронович. Он поднялся и, выдвинув нижний ящик письменного стола, достал пачку бумаги. Оглядев ее со всех сторон, он передал ее старшему дипломату.

«Москва—Петушки», — прочел название рукописи молодой человек, отец семейства, поклонник русской поэзии. «Венедикт Ерофеев», — объявил второй гость имя автора, заглядывая через плечо друга.

Так вот, Давид. Через несколько лет после всех этих событий, после смерти большинства героев этого рассказа в силу болезней, возраста, алкоголизма и одиночества Давид рассказал диктору Жоресу такую историю, связанную с Лидой и ее жизнью.

Давид тоже любил выпить, тоже сглаживал отношения с действительностью. Он совершенно не изменился. Взгляд его на жизнь был по-прежнему пристален и жесток. Он был осторожен в своем (устном) рассказе, потому что не хотел задеть и оскорбить никого.

— Вот тогда же, в те годы моего приезда в Иерусалим, произошла такая история. Из Москвы приехал один мой хороший знакомый. Он поселился с семьей неподалеку от меня в поселке репатриантов под Иерусалимом. Мы пришли с женой его навестить в первый же вечер, так как наши отношения были дружескими еще в Союзе. Он спросил меня тогда, знаком ли я с такой Лидой, женой Исаака Ароновича. Я сказал, что да, знаком, отношения наши совсем не простые, работаем вместе. Он спросил у меня рабочий телефон редакции, я ему продиктовал номер, объяснив, как звонить, как передвигаться по стране и прочие детали. Мы много и часто общались, даром что жили неподалеку друг от друга.

Он был человек наблюдательный и правдивый. Через несколько недель он неожиданно рассказал мне, что встретился с Лидой, позвонив ей на работу.

«У меня для тебя письмо из России от такого-то имярек», — сказал он этой сильной и несколько нелепой женщине. Она подошла к нему на площади неподалеку от православной церкви напротив входа в полицейский участок.

Он передал ей письмо, думая, что Лида захочет что-либо передать ему для автора письма. Тот был его товарищем. Женщина отошла в сторону и присела на каменную скамью в тени кривого вяза возле спуска на автостоянку.

Он посмотрел на нее через некоторое время и увидел, что плечи этой сильной несуразной женщины трясутся от рыданий, а лицо ее мокро от слез. Тогда он повернулся и ушел. Имя человека, который написал письмо Лиде, он не назвал, да я и не настаивал. И вы не спрашивайте тоже. «Давайте выпьем, Жорес Мироныч, за наше прошлое и за все хорошее», — сказал Давид.

И они выпили разом двойную порцию горькой — за прошлое и за все хорошее: за Юза и Соломона, за Сандру и Карину, за Юру М. и его знаменитых земляков, за Динку и Алона, за Львовича и Машу, за редакторов-издателей, за Исаака Ароновича, за Эдика и Гарика, за незабвенную Лиду.

Версия для печати