Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2017, 6

Чудо

Роман с медициной

 

Памяти моей любимой жены

 

Часть первая

ПЕЧАЛЬНАЯ МЕЛОДИЯ

Самое большое несчастье —

это счастье, оставшееся в прошлом.

Боэций

 

До двадцать пятой годовщины нашего бракосочетания осталось два месяца, когда я вышел из больницы на Ронда-де-Дальт и на минуту остановился на склоне Монбау, чтобы прийти в себя. Я не плакал — наверное, из-за шока. Конечно, я знал, что Рипсик умрет, но я не думал, что это будет так быстро. Сейчас она еще была жива, если можно назвать жизнью бессознательное состояние, из которого уже не выходят. Она не мучилась, не металась в агонии, она спала или, вернее, «была усыплена», как усыпляют собаку или кошку. Повсюду общество спорит о том, разрешить эвтаназию или нет, здесь же, в Барселоне, эту процедуру проводили совершенно буднично, и даже не по просьбе пациента, а скорее навязывая ему. На самом деле медленное «усыпление» началось еще раньше, когда Рипсик попала в больницу, ей сразу же собрались вводить морфий, но она воспротивилась — морфий отупляет, а она хотела остаться в ясном разуме, как она была всю жизнь. Последнее сражение с врачами она выдержала сегодня утром и действительно выиграла три-четыре часа осмысленного существования, но потом силы кончились. За это время мы успели кое о чем поговорить, но далеко не обо всем, о каких-то вещах просто не вспомнили, даже я, кому не надо было умирать. Когда мучения возобновились, она потребовала, чтобы я дал ей лекарства, принесенные из гостиницы. Роясь в сумке, я чувствовал, как руки дрожат. Наконец я нашел все таблетки, Рипсик жадно схватила их в горсть и проглотила, затем я позвал медсестру, она прикрепила к капельнице ампулу эвтаназии, и через некоторое время Рипсик уснула. Когда я убедился, что общаться с ней уже невозможно, я встал, взял сумку и ушел. Я был рядом с ней все две недели, что она провела в больнице, ходил в гостиницу только спать и иногда днем немного отдыхать, последние две ночи провел у ее кровати, в кресле, да, я устал, но дело было не в этом — я просто не мог смотреть, как умирает моя жена.

Небо прояснилось — а утром тучи накрыли город, под раскаты грома начался ливень. Природа и та взбунтовалась, она не была согласна с тем, что происходит в палате Рипсик. Позапрошлой ночью мне удалось добиться, чтобы кровать перенесли под окно, теперь, услышав, что ей придется умереть, Рипсик сказала, что хотела бы еще раз увидеть море, с ее этажа открывался вид на долину между холмами и синюю полоску за ней. Я попытался приподнять ее в постели, сразу это не получилось, и когда я выглянул в окно, то обнаружил, что моря вообще не видно, город погрузился в серую муть. Рипсик особенно и не огорчилась, наверное, у нее не хватало сил на эмоции, хотя она любила море, очень любила, и нашей последней мечтой, которую мы лелеяли еще пару дней назад, было вырваться из этой мерзкой больницы, поехать в Ниццу и снять там квартиру на Английской набережной, чтобы она могла каждый день смотреть на море, — в Барселоне оставаться мы не хотели, это был красивый город, но жадный и бесчестный, и мы так и не привыкли к нему.

Я сошел с крыльца, прошел между кафе и стоянкой такси, встал на эскалатор и поплыл вниз. В воздухе после дождя ощущалась свежесть, весь август нас мучила духота, было жарко и влажно, нечем было дышать, Рипсик очень от этого страдала, и я подумал: как жаль, что мы не прибыли сюда сейчас, может, все пошло бы иначе, а то и вовсе теперь, в сентябре, нас пригласили бы в Милан, где должны были начаться такие же опыты, с итальянцами мы наверняка поладили бы лучше — но это все были весьма сомнительные «бы», потому что здоровье Рипсик ухудшалось с каждым днем и вряд ли она смогла бы сейчас куда-то поехать.

Сойдя с эскалатора, я застыл перед беспрерывным потоком машин, дождался, пока светофор станет зеленым, перешел магистраль и по параллельной дороге побрел с горы вниз, в сторону гостиницы. И вдруг поймал себя на том, что в голове уже некоторое время звучит какая-то мелодия, начинается, доходит до конца и сразу возвращается к началу. Я хорошо знаю оперу, могу напеть десятки арий, дуэтов, терцетов и даже ансамблей, но эта мелодия была мне незнакома, она вообще не походила на оперную, была попроще и очень печальная. Как она возникла, кто отправил ее в мой мозг? Неужели Рипсик?

Я все шел и шел, ни о чем не думая, а мелодия все звучала и звучала. Мимо мчались машины, их было много, и здесь, на обычной дороге, в одном месте я мог свернуть и пойти дальше через сквер, но не сделал этого, моя воля была ослаблена. Два года я боролся за жизнь Рипсик, вместе с первым заболеванием даже пять лет, и мог бы еще бороться, но поражение подкосило мне ноги почти что в буквальном смысле — несколько раз я чувствовал, как колени подгибаются.

Дойдя до гостиницы, я поднялся на седьмой этаж, открыл дверь в нашу комнату, вошел, снял сандалии и лег на нашу кровать, где мы спали вместе целый месяц, а потом я один еще две недели. Если бы нам удалось сразу снять квартиру! Это было второе «бы», которое меня мучило — в номере было тесно, жарко, неудобно, все это отнимало у Рипсик силы, в квартире ей, конечно же, было бы лучше, — но квартиру мы так и не нашли, август в Барселоне оказался не только самым жарким, но и самым востребованным месяцем.

Я не мылся со вчерашнего дня, но не мог заставить себя пойти под душ, это было бы предательством — принимать водные процедуры, когда Рипсик умирает.
Аппетита, естественно, тоже не было, хотя я сегодня почти не ел, и я просто лежал на спине, а печальная мелодия все звучала и звучала в голове.

«Усыпление», по словам врачей, должно было занять максимум двое суток, вероятнее сутки, а то и меньше, но я догадывался, что все должно завершиться еще быстрее. Так оно и случилось, не прошло и получаса, как раздался звонок мобильника, я нажал кнопку, и полился притворно сочувственный голос одного из докторов, Хосе, с небольшими, соответствующими моменту паузами. Вежливо его выслушав, я сказал, что сейчас приду, снова нажал кнопку, взял смартфон и послал Гаяне эсэмэску:«Все кончено».

Как вообще так вышло, что мы оказались в Барселоне? Если бы кто-то сказал нам года, допустим, три назад, что Рипсик умрет в этом городе, мы бы только пожали плечами на такую глупость — мы четырежды бывали в Испании, и больше нас туда не тянуло, разве что в Эстремадуру, нам обоим нравился Моралес, мы видели его в Прадо и в Лувре и, заглядывая в наших путешествиях в книжные магазины, всегда безрезультатно искали его альбом, наверное, еще не напечатанный, — зато в Интернете мы обнаружили массу его картин и узнали, что большинство его прекрасных мадонн украшает церкви Эстремадуры, откуда Моралес был родом. Но Эстремадура находилась далеко, надо было сперва лететь в Мадрид, потом трястись на поезде четыре с лишним часа, не помню уже, до какого города — и это притом что мы еще так многого не видели в Италии! И мы отправлялись в Рим или в Венецию, во Флоренцию или в Болонью, слушать Мариэллу Девиа, тем более что какие-то деньги у нас тогда водились, да и здоровье Рипсик не заботило, ей нужно было только проходить контроль один раз в полгода, Обормот, как я впоследствии окрестил ее онколога, щупал ее грудь и подмышку, качал головой, говорил свое традиционное: «Удивительная история, действительно удивительная история!» — и отправлял Рипсик сдавать кровь. Анализы тоже были всегда в порядке, и потихоньку мы стали думать, что болезнь побеждена, и побеждена так, как почти не бывает, — без операции. «Это чудо», — радовался я, обнимая Рипсик на улицах Мантуи или Ассизи, и Рипсик кивала — да, конечно, чудо, и я испытывал сладкую гордость оттого, что мне удалось раздобыть для нее тибетские пилюли, без которых, как я полагал, она бы не выздоровела.

Но что три года! Мы не думали о Барселоне и три месяца назад, когда все вдруг изменилось, когда Обормот — и не только он — уже успел сделать свои ошибки и состояние Рипсик начало ухудшаться с каждой неделей. Всю весну я просидел за компьютером, пытаясь найти возможность попасть в какое-нибудь экспериментальное исследование, — обычная терапия теперь не помогала. Новых препаратов хватало, особенно Рипсик приглянулся один, который мог победить рак, стимулируя иммунную систему, — увы, как раз с этим лекарством и как раз сейчас нигде не велись опыты. Его можно было купить, правда, не в Европе, где к лечению относятся настолько ответственно, что больной успеет десять раз издохнуть, прежде чем новый препарат допустят на прилавки аптек, а в Израиле — да, евреи умеют ценить человеческую жизнь, но они умеют ценить и деньги, так что, после того как я прикинул, во сколько обойдется курс, стало ясно, что, даже продав квартиру, мы его не осилим.

Но может, я ищу связи там, где их нет и никогда не было? Наши болезни не рождаются за день, неделю или даже за месяц, они созревают медленно, годами, так что, кто знает, возможно, билеты в Барселону были нам забронированы уже в то сентябрьское утро двадцать пять лет назад, когда мы сидели рядышком в самолете, летевшем из Еревана в Таллин, и незадолго до Воронежа, где должна была состояться промежуточная посадка, я взглянул на Рипсик и был потрясен тем, какая она красивая. Или когда мы дней десять спустя, уже пьяные от любви, гуляли по проселочной дороге в Вырумаа и я неожиданно для самого себя спросил: «Не хочешь выйти за меня замуж?» Было время, полное чудес, Советский Союз разваливался, и мы еще не знали, что окажемся под руинами, мы всей грудью вдыхали воздух свободы, и наша любовь тоже была этой свободой, свободой любить того, кого хочешь, а не только соотечественников, и, хотя скоро выяснилось, что большинство этих самих соотечественников считает свою национальную принадлежность важнее и свободы и любви, мы ни разу не пожалели о своем выборе. Правда, иногда Рипсик печалилась оттого, что она «как гири» на моих ногах, а я обвинял себя в том, что поломал ей жизнь, но если бы нам дали возможность начать все сначала, мы бы снова сели вместе на тот же самолет…

Гаяне позвонила почти сразу же, я даже не успел выйти из комнаты. Она была на грани срыва, боролась со слезами, что тут удивляться, единственная сестра, всего лишь часа два тому назад они говорили по телефону, прощались, — и все же я был ошеломлен, когда она вдруг стала благодарить меня за все, что я для спасения Рипсик якобы сделал, и сказала, пускай я знаю, у меня в Ереване есть сестра, к которой я всегда могу приехать, она на это время оставит свою квартиру в мое распоряжение, а сама пойдет к родственникам (квартира была маленькая, однокомнатная). Не то чтоб у нас были сердечные отношения, этого не было никогда, наши характеры не хотели сходиться, и лишь в последние недели, когда ситуация резко осложнилась, наметилось какое-то сближение, я отправлял ей эсэмэски, она звонила, чтобы узнать новости о Рипсик, — и теперь такие слова, такое предложение? Я почувствовал, что мне надо как-то на него ответить, и сказал, что она в Таллине тоже всегда желанная гостья, — мне приглашение далось легче, потому что в нашей квартире было две комнаты. Мы поговорили еще немного, она уже успела купить билеты, утром она спросила меня, из какого города взять обратный, я не думая ответил — из Венеции, и так она и поступила. Прибыть в Барселону она должна была послезавтра, и я пообещал, что встречу ее в аэропорту. Закончив разговор, я взял сумку и мешки, в которые собирался упаковать вещи Рипсик, и вышел.

Может ли любовь убивать? Сама по себе, пожалуй, нет, однако она способна подтолкнуть человека к неподдающимся объяснению поступкам, и вот они-то и могут привести к смерти. Разве не было со стороны Рипсик безумием бросить все, работу, семью, родину, и перебраться на далекий север, в город, где беспрестанно дует холодный ветер, где сыро и темно и где после окончания календарной зимы еще месяцами приходится ждать наступления весны, потому что ни март, ни апрель, а часто даже и май на берегу Финского залива весной считать нельзя — когда в Ереване цветут абрикосы, в Таллине нет на деревьях ни единой почки. В последние годы Рипсик внимательно следила за изменениями в природе, которую для нее олицетворял сквер напротив нашего дома, как ребенок радуясь появлению первой зелени. К зиме она вскоре стала относиться довольно толерантно, если хоть немного повезет, то декабрь и январь в Таллине относительно мягкие, но вот отсутствие весны разрушало ее организм — и не оно ли породило вползшую в грудь Рипсик, как змея, и убившую ее болезнь? Или ее жизненные силы отнял холод, идущий от людей? Но откуда эстонцу взять сердечной теплоты, если его жизнь проходит, по выражению Рипсик, «в холодильнике»? В Ереване солнце светит триста дней в году, в Таллине…

В каком-то смысле Рипсик все же нравилось в Эстонии, для ее разумной, можно даже сказать, педантичной натуры подходил порядок, с годами воцарившийся в нашем государстве, ей была не по душе свойственная армянам анархия, да и к Таллину она относилась благосклонно — естественно, к его средневековой части, двадцать лет мы почти каждый день гуляли от нашего дома до Ратушной площади и обратно, за руки или под руку, раздельно мы не могли, я тогда на своих ходулях сразу оказывался далеко впереди, и Рипсик приходилось меня окликать: «Куда ты?..» — и только потом, когда ее стала мучить болезнь, наш маршрут укоротился, сперва до центра Виру, потом иногда и вовсе до «Стокманна»; но вот люди… Если меня родственники и друзья Рипсик приняли сразу, то она в Эстонии так и осталась чужой. В какой мере причиной этого было то, что она говорила по-эстонски недостаточно свободно? Вот живет здесь, а язык выучить лень — многие, я полагаю, так думали. Нет, она вообще не знала, что такое лень, в Таллине она усердно принялась изучать непростую эстонскую грамматику, так усердно, что вскоре перевела с французского и русского на эстонский несколько романов; конечно, это не были мастерские переводы, но они меня очень выручили, я исправил ошибки, сгладил стиль и отнес рукопись в издательство, где ее напечатали, — так я выиграл немало времени в сравнении с необходимостью переводить все от начала до конца самому. Отношение Рипсик к эстонскому языку изменилось, когда стало очевидным, что работу по специальности ей тут не найти; нет, она не обиделась, а просто поняла, что учить язык больше нет смысла. Как врачу, он ей пригодился бы для общения с пациентами, а теперь?.. Чтобы разговаривать с моими родственниками и друзьями? Все они знали русский, кто хорошо, кто почти хорошо, они ведь учили его в школе, — так зачем?

И все же не язык, мне кажется, был главной причиной отчуждения — я знал армянский намного хуже, чем Рипсик эстонский, но меня в Ереване принимали с раскрытыми объятиями, а на Рипсик здесь глядели в лучшем случае как на «экзотический цветок», а в худшем — как на нежеланного гостя. Находились и такие, которые не утруждали себя тем, чтобы скрыть злобу к такой необычной для нашей страны персоне, с иссиня-черными волосами, один наш сосед после наступления независимости прямо спросил у моей мамы: «А ваша невестка еще не собирается назад в свои горы?» Рипсик выносила эти уколы хладнокровно и была, если не считать климата, жизнью вполне довольна — да, далеко от родины и от родителей, да, без работы и без круга общения, но зато не одна, а вместе с любимым мужем. Что во мне было такого, чем я смог компенсировать Рипсик потерю всего остального? Я до сих пор этого не понял…

Почему-то стало привычкой, что из больницы в гостиницу я ходил всегда по одной стороне Ронда-де-Дальт, а обратно по другой, по той, где находились и институт онкологии, и клиника. Машинально я поступил так и сейчас, шагая медленно и по-прежнему ни о чем не думая, только печальная мелодия в голове. Все же, когда показалось здание института в форме цилиндра, вспомнилось все, и я почувствовал, как во мне просыпается ярость. С какими надеждами мы прилетели в Барселону, и как все с первого же дня пошло не так! Как может врач повести себя так безответственно? Это же был профессор Писарро, который ответил на мое письмо и пригласил нас в Барселону, на следующий день после прибытия мы отправились к нему на прием, не знаю, радостные ли, но по крайней мере оптимистичные, своей цели, попасть на исследования чудо-лекарства, мы почти достигли, осталось сдать несколько анализов, и, если все будет в порядке, то не позднее чем через неделю, как мне писал Писарро, состоится первая процедура. Могли ли мы представить, что когда мы сядем в кабинете этого высокого, красивого, улыбчивого испанца, настоящего потомка конкистадоров, то он нас тут же ошарашит: «Сегодня у меня последний день работы в этой больнице, я переезжаю в Мадрид»? Может, потому он и был в таком хорошем настроении, что избавился от Барселоны? Но что должны были сказать мы? Рипсик даже попросила: «Возьмите нас с собой!» — но это, конечно, было невозможно, Писарро просто передал нас своей молодой коллеге, и больше мы его не видели.

Когда институт остался за спиной, на склоне возник другой монстр, клиника, возвышавшаяся, казалось, над всей Барселоной. Дойти до нее было бы затруднительным даже для здорового человека, поэтому тут работал эскалатор. Поднимаясь на нем, я ощутил, что двигаюсь, наоборот, вниз, в направлении ада. Знала бы Рипсик, какой борьбой, не только за жизнь, но и за собственное достоинство, станет пребывание в этой клинике! И если бы знала, согласилась бы лечь сюда? Да, но что ей оставалось — умирать в гостиничном номере? Мы оба понимали, что альтернативы давно нет, и мы шли по единственной дороге, которая, увы, тоже вела к гибели.

Врачи ждали меня, оба, и молодая самоуверенная Рут, на попечение которой Писарро нас оставил, и предупредительный Хосе, тот, кто занимался Рипсик в больнице. На самом деле врачей было больше, и я даже не берусь сказать, кто из них выполнял функции, как у нас принято называть, лечащего врача, его как будто бы и не было, они менялись чуть ли не каждый день, и хотя все в общих чертах знали про состояние Рипсик, все равно мне то и дело приходилось объяснять детали. Сейчас оба встретили меня с лицемерным сочувствием, особенно ловким Тартюфом был Хосе, он выглядел глубоко опечаленным, но я прекрасно знал, что и он, и все прочие врачи вздохнут с облегчением, отделавшись от нас; Рут вела себя сдержаннее, понимая, наверное, что я ненавижу ее и считаю главной виновницей столь быстрой смерти Рипсик. Мне выразили соболезнования, проводили в палату, откуда вторую больную заранее предусмотрительно увели, и Хосе предложил мне побыть некоторое время вдвоем с Рипсик. Я поблагодарил, но отказался, объяснив: «Это уже не она». И действительно, что было общего у этой неподвижной куклы с остроумной, живой, смекалистой Рипсик? Если Рипсик где-то еще существовала, то в своих романах и скульптурах, в нашем доме, где все было устроено по ее вкусу, в «мраморе», под который она распорядилась покрасить кухню, в своих рецептах, даже в сувенирах, что мы привози­ли из путешествий, но не здесь и не такой — в состоянии, которое она хотела миновать как можно быстрее, через кремацию, чтобы ее «не глодали черви».

Я прикоснулся губами к ее лбу — он был еще тепловатый! — и мы вышли, Хосе передал мне свидетельство о смерти и объяснил, как пройти в похоронное бюро. Это оказалось проще простого, бюро находилось рядом с больницей, в десятке метров выше по склону, да, все было продумано, это был конвейер, больница—процедуры—бюро—крематорий, тогда я еще не знал, что тот тоже находится неподалеку и до него вполне можно дойти пешком.

Бюро оказалось даже два, аккуратно рядом друг с другом, чтобы у департамента конкуренции, или как это учреждение в Испании называется, не оставалось ни малейших сомнений в честности бизнеса; из первого я вышел сразу, как только они назвали минимальную цену, второе вроде должно было быть дешевле, по крайней мере, именно его мне рекомендовал Хосе, но там, я это увидел сквозь огромное окно, уже сидела компания клиентов и обсуждала что-то с менеджером. Я остался ждать, лишь отошел немного от двери, чтобы не выглядеть назойливым, хорошо, что начало темнеть, я сперва переминался с ноги на ногу, потом стал ходить по двору. У меня было одно-единственное желание — как можно быстрее кремировать Рипсик и убраться навеки из этого города. Никогда больше не ступлю я на землю Испании, или же только затем, чтобы пустить доктору Кеседе пулю в сердце — если других врачей я мог упрекать в равнодушии и небрежности, то этот был убийцей, настоящим убийцей; но я знал, что вряд ли с этим справлюсь, я никогда не держал в руках пистолета, и, даже если я его раздобуду и мне хватит силы духа отыскать Кеседу, навести на него ствол и выстрелить, я, скорее всего, промахнусь, я косоглазый и даже вино вечно проливаю на скатерть.

Наконец компания в бюро встала, я немедленно двинулся ко входу, но в этот момент зазвучал смартфон в нагрудном кармане. Будучи уверен, что это Гаяне, я не глядя сразу же сказал: «Позвони попозже, я сейчас занят» — и выключил. Только потом я узнал, что звонила Марианна, лучшая подруга Рипсик, и ужасно расстроился, будучи уверен, что она обиделась, даже попросил Гаяне извиниться за меня перед ней — но это было лишним, Марианна все понимала.

А может, Рипсик убили деньги, или, вернее, их отсутствие, или, если быть совсем точным, постоянное чувство неуверенности, вечный страх перед завтрашним днем? Нельзя сказать, что она до встречи со мной была избалована богатством, да, в ее окружении встречались далеко не бедные люди, двое дядей Рипсик сумели добиться в жизни успеха, один занимал долгие годы должность главного инженера на большом заводе, а потом и директора, другой по сей день руководит нервной клиникой, а отец Марианны и вовсе был подпольным миллионером, владельцем частной фабрики в годы, когда частная собственность была вне закона, если кто-нибудь еще помнит о таком времени или сможет представить жизнь в Советском Союзе, — но семья самой Рипсик принадлежала к тому подавляющему большинству, которое живет, как говорится, от зарплаты до зарплаты, правда, отец Рипсик, солист оперного театра, выполнял многие годы важные общественные обязанности, сперва председателя профкома, затем парторга, что в армянских условиях гарантировало безусловное благополучие, однако… Его честность у родственников вызывала насмешки, у жены находила поддержку, а у дочерей рождала странную смесь грустной улыбки с уважением и даже восхищением. Два поступка отца Радамеса сделались легендой уже при его жизни, первый он совершил давно, когда Рипсик была еще ребенком, а Гаяне только-только появилась на свет; их семье выделили наконец отдельную квартиру, до того они ютились вшестером, родители, девочки, дед и бабка, в двух малюсеньких комнатушках без горячей воды и с сортиром во дворе, теперь же их ожидали хоромы, правда, на окраине города, но этой окраине суждено было стать престижным районом в непосредственной близости к центру — время меняет наши представления о масштабах. Встал вопрос о размере жилплощади, отца Рипсик пригласили в райисполком и спросили, сколько комнат ему нужно, две или три, и отец ответил: «О, двух нам вполне достаточно». Вторая история случилась позже, когда отец уже был парторгом, театру одну за другой выделили три «Волги», а выделенная машина — надо пояснить — была тогда настоящим сокровищем, потому что если ты сам на ней ездить не собирался, то всегда мог продать, причем по гомерической цене, желающих хватало, в отличие от автомобилей. Важных персон в театре насчитывалось тоже три, директор, председатель профкома и парторг, первую машину забрал себе директор, вторую — председатель, а когда получили третью, директор вызвал отца Рипсик в свой кабинет и сказал: «Теперь тебе». — «Как-то неудобно, — вздохнул отец, — всего три машины, и все руководству. Дадим хоть эту кому-то из коллектива…» Понятно, что при такой жизненной философии и учитывая к тому же, что каждый свободный, а порой и несвободный рубль отец тратил на покупку книг — их домашняя библиотека была лучшей, которую я когда-либо видел, — экономическое положение семьи никогда не блистало. Поставила ли Рипсик перед собой цель самой достичь материального благополучия? Конечно, нет, у нее была другая шкала ценностей, но против спокойной, уверенной, обеспеченной жизни она не имела возражений и к моменту нашего знакомства уже весьма к ней приблизилась. У Рипсик была фантастическая память и вообще превосходные мозги, среднюю школу она кончила с золотой медалью, институт с отличием, вскоре защитила кандидатскую, освоила еще одну, более узкую, специальность — акупунктуру — и пошла работать в больницу, где ее быстро выдвинули в заведующие отделением иглотерапии, ее знали, о ней писали в газетах, кроме «официальных» больных к ней стали проситься и «частные», сбережения росли, Рипсик уже могла себе что-то позволить, и имелись все основания полагать, что и дальше ее карьера может идти только вверх — докторская степень, возможно, даже звание академика, — но тут появился я, и все полетело к черту. Рипсик перебралась ко мне в Таллин, осталась без работы, и, напомним еще раз, именно в этот момент развалился Советский Союз, а вместе с ним кончился беззаботный социализм и начались безумные капиталистические гонки — нет, не гонки, суета, толкание локтями, драка и даже война, все во имя обогащения, и вот к этой войне мы с Рипсик не были готовы ни по характеру, ни по мировоззрению. Правда, недобровольный уход из медицины позволил Рипсик полностью отдаться литературе, она всегда ее любила и уже в Ереване издала сборник стихов, но… Настало время, когда прокормиться этим стало невозможно. Чем только мы в первые «свободные» годы не занимались, чтобы выстоять! Рипсик как-то даже перевела с французского на русский руководство по эксплуатации автомобиля «Форд» для какого-то новоиспеченного миллионера (староиспеченных, впрочем, тогда и не было), тот обзавелся машиной, но не знал, как конкретно с ней обращаться. Самое красивое экономическое достижение Рипсик, я считаю, это когда нам через магазин сувениров удалось продать одну ее работу, она лепила из обычного белого пластилина разные маленькие скульптуры и умела делать их твердыми, и однажды, когда у нас совсем кончилась еда, мы выбрали изделие попроще, цветочную корзину, отнесли ее в магазин, и кто-то ее купил — совершенно не помню, за сколько, помню только, что мы жили на эти деньги недели две.

Со временем нам удалось все-таки выбраться из-под руин, молодое эстонское государство стало богаче, и благодаря одному бывшему коммунисту, наверное, такому же честному, как отец Рипсик, был создан фонд культуры, куда в обязательном порядке шли отчисления от пороков: акцизов на алкоголь и сигареты и лицензий на азартные игры, и из этого фонда, после того как были накормлены все писатели, в сочинениях которых наше государство выглядело сущим раем, кое-что перепадало и нам, да еще вдруг к Рипсик пришел настоящий писательский успех, ее роман был продан в несколько стран, и немецкое издательство ей заплатило такой большой гонорар, какого не получал еще никто из писателей Восточной Европы, — и все же это были спорадические «обогащения», удачи, под которыми не было стабильной основы, страх за будущее не покидал Рипсик, больше всего она боялась, что мы потеряем наш дом, потому что не сможем оплачивать «коммуналку», и совсем безосновательной ее фобию назвать было нельзя, как мы жили, может понять лишь тот, кто сам в течение долгих лет следил за скидками на одежду и продукты, покупая что-то за полную цену только тогда, когда другой возможности просто нет, но ни разу за четверть века я не услышал от Рипсик упрека в том, что я мало зарабатываю и что я мог бы найти себе какую-то должность, вместо того чтобы упрямо писать романы, у которых так мало читателей, нет, философия Рипсик была иной — мужа надо поддерживать во всех его начинаниях. Насколько наш образ жизни «свободных художников» ее на самом деле угнетал, я по-настоящему понял, наверное, только тогда, когда она заболела снова и как-то со вздохом облегчения сказала: «Ну, теперь я могу хотя бы быть уверенной, что мне хватит денег до конца жизни».

Это случилось вскоре после того, как они с Гаяне продали родительскую квартиру.

Похоронное бюро отняло довольно много времени, так что, когда я вернулся в клинику, уже стемнело. Хосе ждал меня, Рут же ушла, и больше я ее не видел. Хосе снова провел меня в палату Рипсик, ее самой там уже не было, но в углу стояли два больших черных полиэтиленовых мешка, таких, в которые кладут строительный мусор, — туда, как я понял, вперемешку кинули вещи Рипсик, от штанов до зубной щетки. У меня были с собой намного более удобные и достойные мешки, один, крепкий, мы получили в Ницце вместе с какой-то покупкой и называли его именно так, «Ницца», второй мешок был от магазина «Стокманн», тоже большой и хороший. Хосе как будто смутился, что санитары так грубо обошлись с вещами Рипсик, и предложил мне пойти на балкон и там все переупаковать. Я поблагодарил, мы простились, я взял мешки и прошел по боковому коридору до балкона, откуда открывался замечательный вид на Барселону. Однажды я прикатил в инвалидном кресле сюда и Рипсик, а потом, тоже однажды, транспортировал ее таким же образом, с портативным кислородным аппаратом, прикрепленным к креслу, вниз на улицу — но там было шумно, машины подъезжали и отъезжали, не было ни одного тихого и зеленого уголка, мы посидели немного на скамейке, и я отвез Рипсик обратно в палату.

Сейчас виднелись только огни, но они меня не интересовали, как не интересовало бы и море, пускай в своем самом красивом обличии, мое эстетическое чувство умерло вместе с Рипсик, и единственным, что сейчас меня сопровождало, была все та же печальная мелодия, которая и не собиралась покидать мою голову.

Закончив переупаковку, я взял «Стокманна» и «Ниццу» и пошел по коридору в сторону лифтов. В вечерний час можно было надеяться, что лифт придет скоро, днем его приходилось ждать долго, он еще и останавливался на каждом этаже, так что спускался я всегда пешком, поступил так и теперь, хотя мешки были не такие уж легкие. В руках тащить их до гостиницы я не мог и направился к стоянке такси, где, как всегда, застыло в неподвижности несколько машин.

А что если Рипсик заболела снова потому, что нас кто-то сглазил? Говорят, кто не верует в Бога, тот легко становится суеверным, и мы с Рипсик действительно были суеверными, когда черная кошка перебегала нам дорогу и никакой возможности изменить маршрут не было, мы брались за руки и трижды поворачивались на месте, перед тем как продолжить путь; и естественно, мы избегали хвалить хоть что-нибудь, что у нас, по нашему мнению, получилось, если кто-то из нас, забывшись, говорил доброе слово, то другой сразу требовал: «Постучи по дереву!» — предметы из фанеры или опилок при этом игнорировались, годились лишь сделанные из натурального дерева. Мать Рипсик Кармен Андраниковна, еще более суеверная, чем мы, подарила нам талисманы, так называемые ачки-хулункхи — две стеклянные бусины, из середины каждой смотрел немигающий глаз, Рипсик долго носила свою бусину на бюстгальтере, я на ремне, но в какой-то момент мы про них забыли, моя, по-моему, разбилась, куда делся ачки-хулункх Рипсик, я даже не знаю, во всяком случае, когда ее состояние стало совсем серьезным и я вдруг вспомнил, что мы остались без защиты, она начала его искать, но так и не нашла. Впрочем, уже все равно было поздно.

Да, но почему кто-то должен был нас сглазить, мы же никому не вредили? Но это и не обязательно, к примеру, женщины завидуют другим из-за красоты, и Рипсик со своими длинными густыми черными волосами на таллинских улицах, конечно, выделялась. У нашего писателя и психоаналитика Вайно Вахинга есть рассказ, где к нему с женой на улице подходит пьяный и говорит: «Ну, мужик, и красивая жена у тебя!» — и со мной случилось в точности то же самое, на углу Пронкси и Кундери, когда мы с Рипсик собирались переходить улицу в неположенном месте (теперь уже не перейдешь, движение стало слишком плотным), какой-то забулдыга схватил меня за рукав: «Черт побери, какая у тебя красивая жена!» Такие слова мне приходилось слышать потом не раз, но я особенно запомнил тот случай, не только потому, что он был первым, но еще и потому, что устами пьяницы, как говорят, глаголет истина. Бывают и люди, которые не переносят счастья других, а мы с Рипсик были счастливы, и не только в начале брака, когда от любви кружилась голова, притяжение между разными народами ведь сильнее, чем внутри одного, но и позже, когда шторм страстей утих и началась так называемая «нормальная» жизнь, или рутина, — мы были счастливы, потому что у нас были одинаковые интересы и нам всегда было, что обсуждать, а из этого обмена мыслями постепенно вызрело общее мировоззрение, и если вначале случались разногласия, то время сблизило наши убеждения, кое-что Рипсик переняла у меня, кое-что я у нее, и кончилось тем, что нам уже не о чем было спорить, мы думали синхронно — много ли есть супружеских пар, живущих в таком согласии?

Ну и, конечно же, творческая ревность. Откуда она возникла, я не могу сказать, особенных успехов мы ведь не достигли, ни один из наших романов не стал бестселлером, даже тот, что написала Рипсик, переведенный на несколько языков, — да, на эстонском безрыбье это можно назвать успехом, но мне кажется, причина все-таки состояла в ином — в том, что мы не подлаживались под мнение большинства, а всегда оставались независимыми и не молчали, как прочие, когда стали попираться справедливость и уничтожаться жизни и судьбы целых поколений, мы поднимали голос, чаще, конечно, это делал я, но, за моей спиной — иногда оправданно, иногда нет — угадывали влияние Рипсик. Рта мне никто поначалу не затыкал, это случилось позже, в последний год жизни Рипсик, мне уже на все было плевать, и я написал несколько статей в защиту русских, которых все в тот момент клеймили как виновников войны на Украине, но, для того чтобы воздействовать — или покарать, как хотите, — есть ведь и другие рычаги, прежде всего материальные. Фонд культуры, за эти годы изрядно разбогатевший, щедро раздавал годовые стипендии каждому, кто хоть немного умел писать, просто так, как говорится, «за красивые глаза», ладно, я, как косоглазый, не подходил под их параметры, но у Рипсик-то глаза были прекрасные, зеленые, как у богини, и чуть-чуть как будто прищуренные; однако, несмотря на это, для нас вдруг денег не хватило, и это притом что все знали — мы публикуем книгу за книгой и полностью посвятили жизнь литературе. Мы никогда не получали стипендии одновременно, когда кому-то, обычно мне, давали, другого оставляли без, но мы не жаловались, одной стипендии нам было достаточно, мы привыкли жить экономно — однако, чтоб экономить, надо иметь с чего… Первый отказ мы посчитали случайностью, а вот когда в следующее Рождество опять получили «подарок» — у фонда был садистский обычай высылать отрицательные ответы под праздники, — нервы Рипсик не выдержали, вопрос был ведь не только в деньгах, то есть в первую очередь конечно, в деньгах, наши финансы опять, как она любила говорить, «пели романсы», но в гордости тоже; Рипсик недавно съездила во Францию, ее пригласили на литературный фестиваль, она выступала в нескольких больших городах и везде встречала восхищенных поклонников, которые читали и до сих пор, десять лет спустя, помнили ее роман, если раньше, несмотря на переводы и премии, она слегка сомневалась в своем таланте, то после этого путешествия успокоилась, поняла, что она писатель, настоящий писатель — нечто такое, о чем большинство тех, кто из года в год получал стипендию, в их числе и пара скользких русских парней, сумевших наладить контакт с состоявшей из одних эстонцев комиссией, и мечтать не могли. До сих пор Рипсик избегала критических слов о моем народе, наоборот, всегда его хвалила за пределами страны, но то ли она теперь наконец почувствовала себя в Эстонии дома, то ли просто «дошла до черты», в общем, когда вскоре после этого к ней пришли взять интервью, не помню уже, в связи с чем, она высказалась от души и прямо сообщила, что ей, как «человеку с гор», стипендия не полагается. Последовавшая реакция отличалась от той, которой я по наивности ожидал, — я полагал, что знакомым писателям станет неловко, что они попытаются как-то продемонстрировать Рипсик моральную поддержку, примерно так, что «ну да, у нас тоже бывают всякие, но я уж точно не такой», — ничего подобного, сразу повеяло холодом, и, когда через некоторое время я перевел новый роман Рипсик на эстонский и издательство решило устроить презентацию, на нее не явился ни один коллега — вру, один заскочил, но он поздравил только меня как переводчика, в сторону Рипсик даже не посмотрев… Это был автобиографический роман, Рипсик посвятила его мне, «любимому мужу, лучшему на свете», чтобы не разжигать зависти, я в переводе «лучшему на свете» вычеркнул, но это не помогло, ненависть стояла такая сильная, что, когда на роман вышла рецензия, там можно было прочесть: «...нытье больной раком». Когда я об этом рассказал Гаяне, она окаменела, в ее голове не умещалось, что кто-то может написать такое… От Рипсик я рецензию скрыл, я вообще в последние два года, после возвращения болезни, старался ограждать ее от плохих новостей, но — нотабене! — когда нас постигли неприятности со стипендией, она еще была здорова! Это совершенно точно, потому что за несколько дней до этого мы ходили к Обормоту и все было в порядке, в том числе анализ крови, рецидив начался потом, когда именно, никто не знает, но в любом случае после «подарка», и можно ли с убежденностью утверждать, что эти два события никоим образом не связаны?

Но зачем валить все на эстонцев, разве на родине Рипсик не могли остаться завистники, которые с удовольствием увидели бы ее если не в могиле, то по крайней мере несчастной, ведь она, как думала, наверное, не одна ее знакомая, сумела ловко выскочить замуж и тем самым избавиться от многих неприятностей, свалившихся на ереванцев в первой половине девяностых, когда из-за войны и блокады народ обеднел и лишился благ цивилизации — газа, отопления, горячей воды, нередко и электричества. Конечно, никто из близких Рипсик плохого ей желать не мог, например Марианна любила Рипсик с такой неколебимой верностью, как, возможно, только Пилад Ореста, — но как относились к Рипсик десятки, если не сотни родственников и подружек Марианны — а она была чрезвычайно общительна и всем рассказывала об успехах подруги за рубежом, — это мне не известно. Однако, когда в нашу последнюю поездку в Ереван телевидение брало у Рипсик интервью, одна дальняя родственница Марианны, посмотрев передачу, сказала Рипсик прямо в лицо: «Послушай, этот жировик, что у тебя на правом плече, надо прооперировать, он такой безобразный!» Что именно подтолкнуло ее учить другого, то ли простая до беспардонности натура, то ли желание показать свое превосходство над Рипсик хоть в чем-нибудь, я могу лишь гадать, про болезнь Рипсик эта женщина, надо сказать, не знала, Рипсик скрывала это от всех, кроме Гаяне, даже от мамы, но, тем не менее, это на вид пустячное вмешательство в дела другого человека имело фатальные последствия. Рипсик, никогда и ни в чем не позволявшая на себя влиять, вдруг стала раздумывать: может, действительно стоит от жировика избавиться? Она посоветовалась со мной, и я, как последний идиот, сказал лишь: «Черт его знает, наверное, тебе надо это решать самой». Потом она поговорила на эту тему с Обормотом, и Обормот, еще больший идиот, чем я, сказал, да, конечно, надо прооперировать. И Рипсик вняла его совету, правда, не сразу, по-видимому, внутренний голос ее удерживал, но, когда мы вернулись из нашего традиционного сентябрьского путешествия, «продления лета», она этим занялась. Знал бы я, чем все закончится! Впрочем, мог бы и догадаться. Но не догадался. А кончилось все тем, что то ли на второй, то ли на третий день после этой легкой операции снова отекла левая рука Рипсик — верный признак, что рак проснулся…

Кондиционер тихо гудел, ключей ведь было два, и ключ Рипсик был свободен, кстати, я не вынимал его из розетки и раньше, когда мы еще выходили вместе, иначе по возвращении мы не могли находиться в комнате (окно вообще нельзя было открывать, такая на улице стояла жара), — а по утрам не помогал и кондиционер, то есть он, конечно, помог бы, но это был такой кондиционер, который управлялся не из комнаты, «господь бог», дававший прохладу, сидел где-то в технической части, и примерно в девять утра он выключал аппарат, правда, не полностью, формально он продолжал работать, но его дыхание становилось теплым, почему так было заведено, то ли ради экономии, то ли чтоб выдавить обитателей из номеров и дать уборщицам спокойно работать, я не знаю, да и какое это имело значение, главное, что Рипсик в эти три-четыре часа жутко страдала, для прогулок у нее уже не хватало сил, а в комнате она задыхалась, и обычно она после завтрака брала ридер, спускалась в холл, где кондиционер работал нормально — об удобствах портье, в отличие от жильцов, администрация заботилась, — и читала там на диване в окружении приезжающих и уезжающих туристов и их чемоданов, пока в комнате не восстанавливалась гуманная температура. Почему я не ходил жаловаться? Разок пошел, мне обещали «прислать человека посмотреть, в чем дело», но, естественно, никто не пришел, а когда я хотел пойти снова и устроить скандал, Рипсик спросила: «А если они нам потом не продлят номер?» Такая опасность существовала, каждую неделю я выторговывал у портье следующий срок, до сих пор нам шли навстречу, только поднимали понемножку цену, а если откажут, куда мы денемся?

Сейчас, как я уже сказал, жара немного отступила, я положил мешки с вещами Рипсик на кровать, подошел к окну, дернул, открыл, кондиционер тотчас умолк, и в комнату ворвался шум с Ронда-де-Дальт. На этой магистрали, полукругом охватывавшей Барселону, движение не прекращалось ни на минуту, так что даже в более прохладные ночи мы все равно не могли бы спать с открытым окном. Бедная Рипсик, подумал я в который раз, полтора месяца без свежего воздуха, и какие полтора — последние в жизни! Я вспомнил, как она за неделю до смерти попросила меня принести из гостиницы тетрадь и ручку — ей хочется немного поработать. Я принес и, когда на следующее утро пришел в больницу, увидел ее счастливой: «Знаешь, я написала целый большой кусок!» Ох, подумал я, значит, не все еще потеряно, нам удастся отсюда вырваться и поехать в Ниццу, однажды ее здоровье там улучшилось, может, это повторится — но в ту же ночь одна грубая, не терпевшая возражений медсестра, с манерами гестаповки, закрыла на ночь дверь в палату, а надо сказать, что коридор был единственным местом, откуда в палату проникал воздух, оконные рамы не открывались, они были крепко прибиты, и утром Рипсик почувствовала себя значительно хуже.

Надо было рассортировать вещи, я вывалил содержимое мешков на нашу большую кровать и разделил его на четыре большие кучи, в одну одежду, в другую кремы и прочую косметику, в третью лекарства и в четвертую бинты и марлю, часть бинтов была еще не распакована, они могли кому-то пригодиться, а остальные надо было выбрасывать, ими Рипсик неоднократно пользовалась, они были именно такие, в каких она чувствовала себя наименее неудобно, сперва она стирала их сама, потом, когда попала в больницу, это делал я. Среди одежды не было ничего, что стоило сохранить, — домашние штаны и эластичные майки, из-за которых шла постоянная война с медсестрами, они хотели обтянуть грудь Рипсик тоже эластичным, но очень тесным бинтом, от которого Рипсик задыхалась, а сверху надеть кошмарный, открытый сзади халат, оставляющий полспины голой, — советские больничные халаты, которые мы когда-то ругали, смотрелись бы рядом с этой «демократической» модой очень даже нарядно. Белье, тапочки — все это пошло на выброс, как и брюки, в которых Рипсик приехала в больницу, и майка, эту майку она носила почти все барселонское время, то есть надела ее несколько раз, когда выходила из гостиницы, майка была просторной и поэтому в ее положении удобной, остались туфли, их я отложил, подумав, пускай Гаяне решит, что делать с этой парой и с другими, что лежали в шкафу, взял мешки и вышел.

Все еще было тепло, на скамейках возле гостиницы сидели люди, я не хотел заниматься своим делом у них на виду, поэтому прошел довольно далеко, где не было скамеек и людей, нашел полупустой мусорный бак, положил туда мешки и повернул назад.

Да, а потом моя мать… Она, правда, давно уже умерла, но семь с половиной лет мы прожили вместе, она в одной комнате, мы в другой. Денег снять отдельную квартиру у нас не было, а Рипсик на этом и не настаивала, она сказала: «В Армении принято, чтобы невестка приспосабливалась к свекрови» — и приспособилась, и даже выполняла функцию своего рода буфера между мамой и мной, наши отношения всегда были сложными, у мамы был властолюбивый характер, а я легко раздражался — но спокойная терпеливость Рипсик элиминировала конфликты еще в зародыше. Маме нравилось, что Рипсик хорошо печет, она знала множество вкусных рецептов и баловала меня то кексом, то эклерами, и маму, естественно, не обделяли, а она, как большинство старых женщин, была лакомкой. Не могу сказать, что в доме царила семейная идиллия, — ко мне отец и мать Рипсик относились намного сердечней, чем моя мама к Рипсик, но жить было можно, и мы жили, пока мамины подруги все не испортили. Да, странно, но в Эстонии подруги — это социальное явление, играющее весомую роль: возможно, этим компенсируется поверхностность семейных отношений. У моей мамы была уйма подруг, с которыми она общалась чуть ли не ежедневно, или она ходила к ним, или они к ней, а если все почему-либо оставались дома, то вели многочасовые телефонные разговоры, которые меня страшно раздражали, работать становилось невозможно, у меня слишком тонкий слух, и если я даже не разбирал слов, доносившихся из другой комнаты, то бубнеж-то все равно был слышен. Что эти подруги имели против Рипсик, я не знаю, но полагаю, что какой-то особой причины тут и не существовало, это просто были весьма националистически настроенные женщины, и им не нравилось, что какая-то «черная» чувствует себя в Эстонии как дома. Конечно, не все подруги были таковы, но ведь тон задают всегда те, кто злее, а моя мама легко поддавалась чужому влиянию. Особенно она прислушивалась к одной малообразованной, но очень авторитарной подруге, Рипсик эта женщина сразу не понравилась, она сказала, что «в ней есть что-то от ведьмы», и, по-видимому, антипатия была обоюдной.

Кончилось все грустно. Когда мы поженились, Рипсик стала маме тоже ставить иглы, мама была довольна, в ее возрасте болячек у человека хватает, а иглы помогали о них на какое-то время забыть. Так Рипсик лечила ее из года в год, но вдруг однажды, когда мама пожаловалась, что у нее почерк стал совсем мелким, и я посоветовал ей очередной курс, она отказалась: «Я больше себе иглы ставить не дам, твоя жена хочет меня убить». Я был ошеломлен — я уже знал, что от окружающих можно ожидать относительно Рипсик всякого, но чтобы моя мать… Наверное, мне не стоило рассказывать об этом Рипсик, но я не сумел сдержать своего возмущения и открыл ей все. Рипсик сразу догадалась, кто за этим стоит. «Это дело рук ведьмы», — сказала она.

Дальше все буквально завертелось. Мама пожелала лечь в больницу на обследование, я это устроил, и там ей поставили диагноз, вызвавший у Рипсик серьезные сомнения. Назначили лечение, но от него не было никакого проку, наоборот, состояние мамы стало стремительно ухудшаться. Воспользоваться знаниями и мастерством Рипсик мама по-прежнему отказывалась, я отвез ее еще к одной врачихе, увы, та лишь подтвердила поставленный в больнице диагноз и, вместо того чтобы послать к черту бесполезное, а может, и опасное лекарство, увеличила дозу. Теперь состояние мамы стало ухудшаться уже с катастрофической скоростью, она очень ослабла, мы поместили ее сперва в обычную больницу, потом в хоспис, и вскоре она умерла. Мы похоронили ее рядом с моим отцом, на большом семейном участке, и первые годы время от времени ездили на кладбище прибирать, ставить цветы… Но потом Рипсик заболела, мое внимание сосредоточилось на ней, и работы у меня всегда было по горло, так что на маму меня уже не хватало, тем более что участок, как я сказал, был большим, за ним ухаживали мои родственники и можно было не бояться, что могила останется в запустении, — но что верно, то верно, в течение нескольких лет я на кладбище не ездил. Только в последнее лето, когда состояние Рипсик стало уже отчаянным, я вдруг вспомнил о могиле и сказал: «Наверное, мама нам мстит за то, что я про нее забыл». Я собрался поехать на кладбище и с мамой «помириться», но тут пришло письмо от Писарро, и дальше у меня уже вообще ни на что времени не было…

Вернувшись в номер, я продолжил сортировку. Кремы я разделил легко, те, что для лица, естественно, оставил Гаяне, пускай выберет, что ей надо, а остальные отдаст подругам Рипсик, себе же взял кремы для рук и ног, у меня сухая кожа, и Рипсик часто советовала мне ее мазать, раньше я редко поддавался на ее уговоры, экономил кремы для нее, а теперь мог выполнять ее рекомендации. С лекарствами тоже не возникло проблем, одни из них, весьма специфичные, против разных побочных эффектов, я сунул в очередной мешок для мусорного бака, другие, дорогие противораковые препараты, отложил для Гаяне, пускай заберет с собой, в Эстонии их раздавали практически бесплатно, а в Армении страховая медицина отсутствовала, третьи, общеупотребительные лекарства, как, например, ибупрофен, снова оставил себе — понадобятся, у меня тоже иногда болела голова. На самом деле всего этого добра — и одежды, и кремов, и лекарств — было значительно больше, ими был полон весь наш номер, часть в шкафу, часть на пластиковой доске, заменяющей тумбочку, часть даже еще в чемоданах, но сейчас у меня уже не было сил этим заниматься, и я отложил инвентаризацию до завтра.

Я все еще ничего не ел и, несмотря на отсутствие аппетита, сначала заставил себя достать из мини-бара, которым мы пользовались как холодильником, купленный в магазине «русский» салат с картошкой, огурцами и чесноком и баночку йогурта, а затем с усилием это проглотил, так мы питались все время, пока Рипсик не попала в больницу, в кафе ходили редко, там было дорого, и к тому же нам не нравилась каталонская кухня, мы приносили из магазина салаты и рыбные консервы и ели в номере, хотя тут было и неудобно. Из йогурта и огурцов Рипсик готовила окрошку, и сейчас я вдруг с умилением подумал, что это было последнее блюдо, которым она меня побаловала, в течение всего нашего брака она каждый день ставила на стол обед из трех блюд, она была убеждена, что накормить мужа — первый и наиглавнейший долг жены; кстати, ели мы всегда в комнате, я терпеть не мог кухню, и Рипсик тоже, так что Гаяне иногда дразнила нас «лордом и лордессой». А какие праздничные столы Рипсик накрывала! Мой сын и наши друзья ждали наших дней рождения, годовщин свадьбы, Рождества с энтузиазмом, в искренности которого не усомнился бы самый большой скептик. Рипсик ничего не покупала в магазине, считая это унизительным для хозяйки, она сама готовила и салаты и жаркое и обязательно пекла что-нибудь особо вкусное, различные «микадо» и «муравейники», она не жалела сил, чтобы доставить радость мне и моим друзьям.

На полке оставался один персик из купленных ранее, я помыл его и съел, фрукты были единственным, что нам в Испании нравилось, сочные и сладкие, совсем непохожие на те, что экспортируются в Эстонию, мы уничтожали их во множестве и с наслаждением, особенно дыни, которые были еще вкуснее, чем узбекские, и арбузы, только вчера я отнес Рипсик в больницу четвертушку арбуза, и она даже съела немного…

Затем я вернулся в комнату и вытащил из шкафа мешок со своей одеждой. Последние две недели у меня доставало времени только на стирку бинтов и маек Рипсик, поэтому собрался целый ворох. Рубашки стирать не имело смысла, погладить их тут я все равно не мог, но оставались две свежие, одна нетронутая еще с Таллина, другую мне постирали в гостинице, за несусветные деньги, и я подумал, что до Италии продержусь, а в Италии попрошу Гаяне мне помочь. Однако носки и трусы отдавать Гаяне я никак не мог, поэтому отправился с ними в ванную, бросил в раковину, включил воду и стал намыливать. Четверть века мне не приходилось ничего стирать, все делала Рипсик, ее подруги рассказывали мне, как она в юности смеялась — мол, носки стирать мужу она не будет, однако она их стирала, и все остальное стирала, и, что надо было поутюжить, утюжила, и заботилась о том, чтобы у меня были новые рубашки и белье, не все ее покупки можно было назвать удачными, иногда рукава не доходили мне до запястья, что поделаешь, китайская дрянь, и сейчас я горько жалел, что иной раз реагировал на это иронической репликой, ведь Рипсик хотела как лучше, шить рубашки сама она не могла. Зато свитеров она мне связала дюжину или больше, разного цвета и с разными, порой сложнейшими узорами, но подлинным ее шедевром стал мой халат, длинный, просторный халат из толстой махровой ткани цвета слоновой кости, как Рипсик своими слабыми руками с ним справилась, я не знаю, халат был ужасно тяжелый, но справилась. Что в сравнении со всем этим какая-то шапочка с вышитой буквой «М»! И четверть века каждое утро она убирала не только свою постель, но и мою, лишь в самый последний год, когда химиотерапия отняла у нее силы, до меня дошло, что я могу убирать и сам, а с весны я стал убирать и ее постель, но вот к стирке она не подпускала меня до последнего, только полоскать иногда позволяла. Теперь мне приходилось все делать самому, но я был готов стирать и ее и свое до конца моих дней, только бы она была со мной…

А может, Рипсик погубила обостренная чувствительность, нежное сердце, скрывающееся за внешним спокойствием? Людей, которых она любила, было немного, но зато ее любовь была верной и крепкой. Рипсик очень переживала за своих родителей и трагически воспринимала медленный уход отца. Когда он постарел, его разум ослаб; помню, как она в Ереване огорчалась, находя отца в середине дня дремлющим в кресле, она старалась ему помочь, ставила в каждый приезд иглы, беседовала с ним на разные темы, чаще всего об опере, отец тогда оживал и мог долго рассуждать, почему этот певец ему нравится, а тот не нравится, из композиторов он кроме Верди очень любил Россини, и Рипсик унаследовала его любовь, в последние годы, когда в Интернете стали выкладывать раритетные оперные записи, она собрала все оперы Россини и жалела, что отец уже не может их слушать. Умер он зимой, ему было за девяносто, так что тут, пожалуй, уместны слова «закон природы», когда-то ведь нам всем придется уйти, и случилось это просто и спокойно — настолько, насколько вообще смерть может быть спокойной, — он просто однажды утром не встал с постели и продолжал спать еще двое суток и в какой-то момент перестал дышать. Мы прилетели в Ереван в ночь перед похоронами, Рипсик вместе с мамой и Гаяне устроились в широкой супружеской кровати родителей, а я остался на диване в гостиной, рядом с отцом, который по армянскому обычаю лежал в открытом гробу на большом обеденном столе, я не боялся мертвых, и мне в каком-то смысле даже нравилось быть с ним в ту последнюю ночь, я тоже любил его, он берег меня, как родного сына, что было для меня совершенно новым, неизведанным ощущением, потому что своего отца я почти не помнил. Но хотя его смерть и была образцово естественной, Рипсик заболела впервые именно после этого, спустя несколько месяцев, весной, мы не знали тогда, что это рак, небольшое пятнышко над грудью, подумаешь, наверное, киста, полагала Рипсик, идти к врачу она не хотела, и не только потому, что мы не имели страховки, она вообще избегала бывших коллег; однако через два года, когда отекла рука, выбора уже не было. Врачи не смогли скрыть испуг, болезнь зашла далеко, Рипсик быстренько оформили пенсию по инвалидности, это давало право на страховку, и вот так мы попали к Обормоту, которого мы тогда считали совсем не обормотом, а вполне толковым специалистом — «разумный эстонец», как выразилась Рипсик. Сразу оперировать было нельзя, опухоль вросла в мышцу, к счастью, она оказалась гормонозависимой, и на нее можно было в какой-то мере воздействовать препаратами, Обормот выписал те самые лекарства, которые сейчас я отложил для Гаяне, а я сел за компьютер и принялся искать альтернативные возможности — и наткнулся на тибетскую медицину. Рипсик тоже слышала про нее немало хорошего, я воодушевился, стал узнавать, как такие снадобья раздобыть, и раздобыл, и вместе эти два лечения, то, что делал Обормот, и тибетское, так усилили друг друга, что анализ крови чуть ли не скачком вернулся к нормативам, а потом стала уменьшаться опухоль, и уменьшалась она такими темпами, что в какой-то момент сделалось непонятным, что там вообще оперировать, — Обормот на наш вопрос, остается ли еще в груди опухоль, точно ответить не смог, может, сказал он, немного и осталось, а может, это рубец. Так мы прожили в полном спокойствии два года, даже отек руки почти исчез, что поразило Рипсик больше всего, но потом нас настиг стресс с фондом культуры, а спустя несколько месяцев Гаяне сообщила, что у мамы дела неважные. Мы снова полетели в Ереван, мама была жива, однако не ела, просто отказывалась, несколько дней она еще ходила, у нее были сильные ноги балерины, другая на ее месте давно перестала бы вставать, но она двигалась, я даже сходил с ней во двор погулять, как гулял раньше с папой Радамесом, — но когда на следующий день опять предложил прогулку, она уже не захотела, сутки пролежала в кровати, и все. Я старался как мог щадить не только Рипсик, но и Гаяне, отправлял их ночевать на квартиру Гаяне, сам же оставался сторожить маму, я вообще предпочел бы не брать Рипсик в Ереван, но это, конечно, было невозможно. Смерть мамы, свинство фонда культуры, «маленькая операция» — поди пойми, что именно из этого вернуло болезнь, но она вернулась…

Когда я закончил стирать, было уже довольно поздно, но я находился в таком напряжении, что ложиться в постель было бессмысленным, все равно бы я не уснул, несмотря на предыдущие ночи, проведенные в кресле. Сумку я до сих пор не распаковал, теперь я ее открыл и вынул ридер, один из двух больших подарков, которые мне удалось сделать Рипсик за эти годы, первым была видеокамера, ох, как она обрадовалась, когда впервые включила ее, даже воскликнула: «Смотри, как интересно, люди ходят по экрану!» — она снимала все наши путешествия, по этим фильмам можно было бы написать путеводитель, — ридер она взяла с собой в Барселону, а вот видеокамеру оставила дома; следом я вытащил пластиковую доску, к которой Рипсик зеленой скрепкой аккуратно прицепила тетрадь — последние ее тексты, — затем договор с похоронным бюро. Увидев его, я вспомнил, что хорошо бы побыстрее оплатить первую часть счета, перечислить все целиком я не мог, лимит интернет-банка не позволял, но если я до двенадцати оплачу одну часть, то смогу после начала новых суток отправить и второй перевод, я предложил Мануэлю Карлосу — так звали менеджера похоронного бюро — купюры, но он сказал, что принимать наличные ему запрещено. Я сел за компьютер, он не выключался со вчерашнего или даже с позавчерашнего дня, вставил счетчик ID-карты, взял кошелек и начал искать саму карту. Проклятье! Ее не было. Перед глазами возникла картина: веселый, с крысиными зубами Мануэль Карлос спрашивает у меня карту, берет ее и начинает — пальцы быстро по клавишам — переносить данные в компьютер… Как он карту мне возвращает, увидеть не удалось, этого я не помнил, следовательно, можно было надеяться, что я ее не потерял, например, расплачиваясь с таксистом. Правда, у меня в сейфе лежал еще паспорт, который я на всякий случай брал с собой в поездки, но для банковского перечисления от него не было никакой пользы, я же боялся, что, если деньги не дойдут вовремя, кремация отложится, а я желал как можно скорее покинуть этот город. Я встал, сунул кошелек в карман и поспешно вышел. Ни одного такси перед гостиницей не было, а автобусы уже не ходили, и мне пришлось снова идти пешком. В предыдущий раз я шел медленно, теперь же шагал так быстро, как только мог, по пустынным улицам и с одной-единственной мыслью в голове: что будет, если я действительно потерял ID-карту? Документ важнее, чем человек, я это знал, нам с Рипсик пришлось хорошенько помучиться, когда она перебралась в Эстонию, сперва она хотела сохранить
армянское гражданство, а тут взять только вид на жительство, но выяснилось, что это невозможно, старые законы уже не действовали, а новых еще не приняли, мы крутились по кабинетам чиновников, некоторые над нами издевались, но были и такие, кто нам сочувствовал, и наконец один мой давний знакомый, ставший самым главным начальником в этом департаменте, сказал мне: «Ну чего вы возитесь с видом на жительство, как жена эстонского гражданина, Рипсиме имеет право на гражданство», интонация у него при этом была примерно такая: «ну и капризы», ведь большинство не-эстонцев оказалось после смены власти вообще без гражданства. Не сразу все уладилось и с тем, чтобы приняли документы, для этого нужно было иметь прописку, а Рипсик не успела выписаться из Еревана, но тут нам помогла одна сотрудница департамента — еще сохранялось то время, когда среди представителей власти встречалась человечность, — эта сотрудница мгновенно сформулировала: «Следовательно, она эстонская гражданка, проживающая за рубежом!» — и в таком качестве благодаря параграфу, сочиненному ради эстонских эмигрантов, Рипсик гражданство и получила. О, если бы эти чиновники знали, что я проделаю с паспортом Рипсик! Гаяне собралась к нам на лето в гости и умудрилась выбрать для пересечения границы именно ту ночь, когда Эстония ввела визовый режим, так что в пять часов утра нас с Рипсик разбудил телефонный звонок: Гаяне сняли в Нарве с поезда и отправили обратно в Россию, она сидела в гостинице Ивангорода и ждала, что мы ее как-то выручим. И я выручил! Помчался на автовокзал, захватив с собой паспорта Рипсик, и провез с ним Гаяне через границу, они с Рипсик были не очень похожи, но в суматохе, царившей в тот день, пограничники не обращали внимания на такие мелочи, главное, что «лицо кавказской национальности»… Это был один из немногих героических поступков в моей жизни, чаще случались негероические, например, когда нам недавно пришлось менять паспорта и для этого фотографироваться, какой-то юноша в центре Виру щелкнул нас с такой неприязнью (причина ее осталась мне неизвестной), что, естественно, ничего путного из этого выйти не могло; я, увидев свою мрачную морду с загнутыми вниз уголками рта, махнул рукой — да все равно! — но Рипсик всерьез расстроилась, она тоже получилась плохо. Времени сделать новые фото уже не было, правда, в департаменте гражданства мы узнали, что и там можно сняться, но желающих была целая толпа, и я боялся, что мы пропустим очередь к чиновнице, — Рипсик не стала спорить, она подчинялась мне во всем, но этот паспорт она возненавидела, и сейчас я проклинал себя за то, что я не понимал, насколько это для нее важно, и пообещал себе, что выкину этот паспорт, как только он станет не нужен.

Эскалатор был выключен; задыхаясь, я потащился по неудобным ступенькам вверх, дверь в клинику оказалась, к счастью, не заперта, и мне не пришлось делать круг, я прошел, почти пробежал по знакомым коридорам в другой конец здания, выскочил в заднюю дверь и опять стал подниматься по крутому склону к бюро. Мануэля Карлоса уже не было, он пошел домой спать, но его заменил другой сотрудник, бюро работало круглосуточно — смерть ведь не спросит, в котором часу ей прийти, и неужели ты оставишь потенциального клиента сторожащему рядом конкуренту? Ни одного языка, кроме родного испанского, ночной сотрудник не знал, но мою проблему понял, открыл ящик стола и протянул мне ID-карту, ту самую, с опущенными уголками рта на фото…

Что было дальше, даже неловко рассказывать. Я вернулся в гостиницу и перевел деньги, но повторить операцию уже не мог, дата в Таллине, пока я бегал, сменилась, потом встал, подумал, что бы еще сделать, спать по-прежнему не хотелось, и вдруг вспомнил, что Мануэль Карлос ничего не сказал мне про одежду Рипсик. У меня возникло страшное подозрение, я схватил договор с похоронным бюро и стал его изучать. Все романские языки немного похожи, так что в вещах попроще можно разобраться, даже если ты знаешь лишь один из них, а я знал итальянский. Договор состоял из списка, каждая строка в котором, как я понял, означала одно какое-то действие — вот кремация, вот макияж, вот одевание… Под кремацией стояла знакомая сумма — та, которую я должен был заплатить в итоге, но в строчках «Макияж» и «Одевание», как дыры, зияли нули. Мной овладел страх. Я просил о самой дешевой кремации, и нули в этом случае со всей очевидностью означали, что Рипсик оставят голой. Вмиг потеряв контроль над мыслями и поступками, я засуетился в панике, вытащил из шкафа одежду Рипсик — ту, которая, как мне казалось, лучше всего подошла бы для гроба, ее любимую синюю блузку, нарядные брюки, в которых она собиралась в Лисеу слушать Барбару Фриттоли, добавил носки, белье… туфли как будто не должны были понадобиться, упаковал все в очередной мешок, сунул договор в карман и помчался. Горло буквально горело, когда я снова добрался до похоронного бюро, в таком бешеном темпе я одолел дорогу, внутри опять сидела компания клиентов, и я опять остался ждать во дворе, но коллега Мануэля Карлоса заметил меня и вышел. Я показал ему договор и объяснил по-итальянски, что меня беспокоит. И он меня понял! Он взял договор, ткнул пальцем в строку с общей суммой и сказал: «Pacchetto!» Не камень, нет, — валун свалился у меня с души! Я крепко пожал ему руку, передал одежду Рипсик и ушел.

Но даже это было еще не все. Через сотню-другую метров, когда я уже успел спуститься с самой крутой части склона, я вдруг вспомнил про серьги — и вот это была полная катастрофа, потому что серьги Рипсик носила и дома и на улице, везде и всегда, и нельзя было даже представить, что в гробу она будет без них. Опять я повернул обратно, коллега Мануэля, наверное, счел меня сумасшедшим, ласково, как ребенку, он объяснил мне, что серьги я могу просто взять с собой в крематорий, там их вставят Рипсик в уши, надо только явиться за четверть часа — четверть часа, да, за четверть часа — до назначенного срока. И вот только теперь я окончательно успокоился и медленно пошел в сторону дома, то есть гостиницы.

Была тихая теплая ночь, я шел и шел и думал, что сегодня был страшный день, но завтрашний и все последующие дни будут намного страшнее, потому что сегодня Рипсик еще была какое-то время со мной, правда, она очень страдала и в конце концов ее усыпили, но все-таки была и даже сказала несколько очень важных фраз, о которых я знал, что их никогда не забуду, а вот завтра ее уже совсем не будет и не будет больше никогда. Печальная мелодия сопровождала меня всю дорогу, и я снова удивился, откуда она появилась в моей голове, она все звучала, звучала, и я подумал, что, наверное, этой мелодией прощается со мной Рипсик.

 

 

Часть вторая

ОДИН

Я проснулся от испуга, во сне я почувствовал, что вытянул ноги, я мог толкнуть ими Рипсик, в Таллине такое иногда бывало, боли я ей не причинял, но ощущение, что я ее ударил, все равно оставалось и было отвратительным, последний год мы спали валетом, головы в разные стороны, у меня к книжным полкам, у Рипсик к окну, ее мучил ранний утренний свет, с весны до осени от него в Таллине нет спасения, что поделаешь, почти полярный круг, мне он тоже мешал, и я наматывал на глаза черную шелковую косынку Рипсик, она еще много лет назад подарила мне ее именно с этой целью, косынка уже изрядно истрепалась, но я ни за что бы не согласился поменять ее на другую, я любил эту косынку, как я любил Рипсик и все связанное с ней. Сейчас опасности, что я могу ее толкнуть, не было, Рипсик была мертва уже больше суток, и я спал один в нашей широкой гостиничной кровати, последний раз, потому что сегодня должна была прилететь Гаяне. Рипсик сама сказала, пускай она живет в нашей комнате, правда, тогда она еще не знала, что умрет, речь шла о том, куда поместить сестру, когда она приедет, чтобы помочь нам перебираться в Ниццу, но какая разница. Больше никого на кремацию не ожидалось, у нас с Рипсик не было детей, их заменяли нам, и особенно ей (у меня от первых браков были сын и дочь), игрушечные медведи, Гаяне мы тоже подарили одного такого, она, как отец, обожавшая Верди, окрестила его Джузеппе и всегда брала с собой в поездки, мы с Рипсик мишек за рубеж не возили, но за несколько дней до смерти, когда ей было очень плохо и она бредила, она вдруг стала звать Бенни — этот медведь был для Рипсик дороже всех, обычно такого рода покупки выбирала она, но Бенни или, вернее, Бенджамино, по Джильи, подарил ей я, у нас тогда был трудный период, Рипсик нередко грустила, и Бенни сразу запал ей в душу, это был странный зверь, сделанный в Белоруссии, мы еще шутили, что он из Беловежской пущи и даже не вполне похожий на медведя, Гаяне дразнила его собакой, а Рипсик притворялась, что обижается. Сейчас мишки остались в Таллине сторожить дом, и я с ужасом думал о той минуте, когда переступлю порог нашей квартиры, — как я посмотрю им в глаза, что скажу, где Рипсик?

За окном было еще темно, я взглянул на мобильник, только полшестого, в это время я и просыпался последние пару недель, я знал, что заснуть уже не удастся, раньше, когда Рипсик еще была жива, я иногда сразу вылезал из кровати и садился за компьютер, чтобы посмотреть, не пришло ли какое-нибудь интересное предложение об аренде квартиры, но теперь это не имело смысла, и я остался лежать на спине, руки под головой, размышляя о том, какая все-таки подлая штука жизнь. «Что я сделала плохого, за что меня карают?» — спрашивала Рипсик иногда; и действительно, она имела право так спрашивать, потому что была одним из самых безобидных существ, какие вообще можно представить: сидела в уголке дивана и читала или писала, или скачивала из Интернета оперные спектакли и записывала их потом на диск, или занималась хозяйством, варила обед, убирала, стирала, и лечила бы больных и приносила бы так много пользы, если бы ее взяли на работу, но не взяли, эстонские медики буквально ненавидели акупунктуру, когда Рипсик после переезда пришла на лицензионную комиссию по неврологии, ее председатель, почтенный седовласый профессор, сказал ей прямо в лицо: «Иглотерапию мы в Эстонии уничтожим с корнями!» Возможно, Рипсик позволили бы заниматься обычной неврологией, но этого она не хотела, у нее был богатый опыт, она знала эффективность иглотерапии, к тому же ее натура делала ее неспособной к предательству кого-либо или чего-либо, мужа или профессии, и вот так она и лечила только меня, от болей в спине, бессонницы, высокого давления, а иногда и моего сына, она была потрясающим мастером, однажды у меня случился страшный приступ радикулита, а у нее тогда была сломана рука, я не мог ни ходить, ни сидеть, ни лежать, единственным положением, при котором боль почти не ощущалась, было a la vache[1] — ничего, она поставила мне иглы с рукой, закованной в гипс, и через два дня я снова был в форме. В самом начале у нее были и другие пациенты, она вылечила от язвы желудка председательницу языковой комиссии, благодаря которой получила аттестат по государственному языку, но со временем они пропали, Рипсик стала все больше заниматься литературой, ни с кем не общалась, кроме меня и Гаяне, по скайпу или когда она приезжала к нам на каникулы, — за что же ей эта болезнь? Если бы я верил в Бога, я мог бы подумать, что он мстит Рипсик за то, что она тоже в него не верит, одним из основных качеств человека Возрождения было отсутствие авторитетов, и для Рипсик их тоже не существовало, в этом смысле она полностью принадлежала к той эпохе, даже порой проклинала Бога, протягивая руку к потолку: «Ну, скотина, доволен, что я страдаю, да? Садист!» — но и я в Бога не верил, по крайней мере в христианского, к древнегреческим мы относились с большей симпатией, и если бы в Таллине был храм Асклепия, то туда бы я пошел попросить выздоровления Рипсик. Поведение Рипсик можно счесть нелогичным — почему она обращается к Богу, если в него не верит, но я думаю, что этот персонаж был для Рипсик символом несправедливости…

Через брешь в черных шторах в комнату начал просачиваться свет. Рипсик несколько раз риторически спрашивала: «Ну кому могла прийти идея повесить в гостиничном номере черные занавески?» — ей не нравился этот цвет, вернее отсутствие всякого цвета, в первые годы нашего брака в ее гардеробе было несколько красивых черных вещей, но со временем она от них избавилась и больше черного уже не покупала, она вообще старалась избегать всего, что могло напоминать о смерти, на кладбище бывала только при крайней необходимости, и я старался ей в этом содействовать, когда она заболела, я не брал ее с собой даже на похороны родственников. Я встал, открыл шторы и пошел в ванную, в Таллине утром я чистил зубы, мыл лицо и уши и полоскал физиологическим раствором нос, к бритью я приступал лишь перед выходом, то есть около двух, здесь же я все проделывал сразу, и мне стало совестно, что дома Рипсик приходилось полдня терпеть меня со щетиной на лице, я знал, ей не нравились бородатые мужчины, если бы мы встретились лет на десять раньше, она бы в меня не влюбилась, потому что тогда я носил бороду, теперь, правда, ежедневно брился, но не утром, мы сперва по очереди делали йогу, и, когда я наконец добирался до ванной, мне уже хотелось есть. Гостиница и асаны оказались несовместимы, а Рипсик пришлось от них отказаться еще раньше, в Таллине, и я думаю, это было для нее одним из самых тяжелых моментов, она занималась йогой еще дольше, чем я, около тридцати лет, принимая каждое утро наисложнейшие позы, только сесть в лотос она не могла, бедренные мышцы не позволяли, и на голове не стояла, в этих упражнениях я ее опережал, зато все остальное, чего я никогда повторить бы не смог, делала с легкостью, другими словами, йога для нее с годами стала чем-то незаменимым, и, когда здоровье вынудило от нее отказаться, она наверняка подумала: теперь все катится в тартарары. Однако она и тогда не жаловалась, уже не говоря о том, чтобы всплакнуть, в течение всей болезни она не проронила и слезинки, даже тогда, когда ей с циничной холодностью объявили, что она умирает.

В зеркале я увидел, что волосы заметно отросли, и подумал: кто теперь меня будет стричь? Раньше это делала Рипсик, сперва чтоб сэкономить, мы тогда жили очень бедно, но это у нее получалось так здорово — она имитировала прическу своего любимого героя, Юлия Цезаря, — что я больше уже не ходил в парикмахерскую, хотя это и стало для нас доступно. Рипсик сажала меня в прихожей у большого зеркала, там, правда, было темновато, но это ей не мешало, она заходила то слева, то справа, исчезала сзади, появлялась спереди, быстро щелкая ножницами, у нее были удивительно ловкие руки, вот только вокруг ушей она не знала, как правильно стричь, действовала по интуиции, парикмахерши, конечно, знали, но я все равно не доверял им, я предпочитал искусство Рипсик…

Закончив мыться, я вернулся в комнату, оделся и посмотрел на мобильник — до семи, когда открывалось кафе и можно было отправляться за кипятком, еще оставалось время. Я открыл окно, чтобы кондиционер выключился, он дул как раз туда, где стоял стол, сел за компьютер и начал одну за другой удалять скачанные ранее барселонские и ниццевские квартиры.

«Если я вдруг сегодня ночью умру, то знай, что я тебя люблю».

Я вспомнил эту фразу, спускаясь в лифте с металлическим кофейником в руке. Рипсик произнесла ее примерно неделю назад, вечером, когда я собирался идти в гостиницу, она даже села в постели, как будто ее только что осенило. На самом деле такие слова мы друг другу говорили часто, десяток раз в день уж точно, но по-армянски, не знаю, почему так сложилось, я говорил: «Иес кес сирумем»[2], и она отвечала: «Иес эл кесем сирум»[3], или она спрашивала: «Ду индз сирумес?»[4] — и я отвечал: «Хелагарипес»[5] или «Кхианкхиц шат»[6], это был наш ритуал, но теперь Рипсик сказала это по-русски, с совершенно другой интонацией, и это запало мне в душу, утром она должна была мне позвонить, я только что купил ей новый мобильник, старый испортился, но она не позвонила, я занервничал, помчался в больницу, не позавтракав, — она чувствовала себя неплохо и даже была в веселом настроении. Оказалось, что она не поняла, как звонить по этому мобильнику, при всем своем техническом таланте, почти что гениальности, когда мы покупали новый шкаф или комод, Рипсик, а не я, по чертежу определяла, как его собирать, а однажды она сама додумалась и рассчитала, как повесить над газовой плитой очиститель воздуха, мастер-специалист, которого мы сперва вызвали, с этим не справился, объяснив нам, что это вообще невозможно, а Рипсик справилась, — да, при всем техническом таланте у Рипсик было слабое место: телефоны. Она их ненавидела.

Дверь лифта открылась, я прошел через холл в кафе, там завтракали китайские туристы, мы здесь не ели ни разу, у нас не было на это денег, я только ходил в кафе за горячей водой, официанты меня знали, взяв пустой кофейник, они шли с ним на кухню, наполняли и приносили обратно, мне приходилось за это платить один евро, это был их маленький дополнительный доход, чека мне не давали, однако я был доволен, потому что без кофе мы жить не могли, и Рипсик для тибетских пилюль тоже нужна была подогретая вода. Но одна официантка, маленькая женщина в очках, даже можно сказать, малюсенькая, еще меньше, чем Рипсик, не брала у меня денег, то ли я ей нравился, то ли она просто была честным человеком и требовать плату за воду из крана ей не приходило в голову, сегодня она не работала, я подождал свой кофейник, дал официанту монету и поехал обратно в номер.

Я пил растворимый кофе и размышлял, как бы все закончилось, если бы мы остались в Таллине. Наверное, тоже плохо — но тогда Рипсик умерла бы дома. Наша квартира была небольшой и к тому же на первом этаже, piano terra, как говорят итальянцы, мое окно открывалось во двор, прямо под ним соседи парковали свои машины, иные стояли так близко, что казалось, хозяин с удовольствием поставил бы свой «мерседес» рядом с моим столом, положение Рипсик было не лучше, ее комната находилась у выезда на улицу, а напротив стояло унылое строение, закрывавшее вид, трансформаторная подстанция, но внутри дело обстояло иначе, у Рипсик был замечательный вкус, правда, поначалу у нас не было денег, чтобы она могла его показать, но потом она получила свой немецкий гонорар и пустила его на ремонт квартиры и на мебель. Мы купили кровать, до этого мы спали на раскладном диване, и поменяли шкаф, обеденный стол и стулья, отжившие свой век. Книжные полки покупали постепенно, по мере надобности, наконец ими были заполнены три стены — немного, конечно, по сравнению с библиотекой ее отца, но все нужное, в первую очередь классику, мы приобрели. А сколько у нас было картин! Один мой знакомый художник, настоящий виртуоз кисти, теперь уже умерший, подарил нам немало акварелей, он был очень одиноким человеком, гомосексуалом и ходил к нам «согреваться». Рипсик вообще-то гомиков не жаловала, но ему сделала исключение из-за таланта и еще потому, что ей казалось, что он не безнадежен, просто когда-то по глупости попал на этот путь, вот мы и старались вернуть его в лоно «нормальных людей», внушали, что он вполне может найти себе жену, однажды он и попробовал, но из этого ничего не вышло, и через некоторое время он повесился. На дни рождения я иногда дарил ей работы наших графиков, Рипсик нравилась эстонская графика, зато от живописи она морщила нос, ее мы привозили из Еревана, у армян масло получалось лучше, наверное, потому что у них много света и благодаря этому краски яркие. Свои скульптурки, вылепленные из белого пластилина и выдержанные в кипятке, чтобы они затвердели, Рипсик скромно держала в спальне на книжной полке, на самом верху, так что их толком и видно не было, только одну, «Pietà», оставила пониже, я долго считал ее лепку не более чем безвредным увлечением, я не был способен оценить ее талант, потому что плохо знал историю искусства, и лишь недавно, когда мы стали много ездить по Италии и я увидел шедевры Возрождения и барокко, обошел раз, другой, третий Piazza della Signoria во Флоренции, «лучший в мире музей на открытом воздухе», как говорила Рипсик, я стал понимать, насколько хороши на самом деле ее скульптурки, — как врач, она досконально знала анатомию, наверняка не хуже Микеланджело, и умела предельно реалистично изображать человеческое тело, современным скульпторам многому можно было бы у нее поучиться…

Сувениры не буду перечислять, их накопилось немалое количество, у нас стало традицией что-нибудь привозить из каждого путешествия, мне больше всего нравилась купленная на Крите голова Гигиеи, Рипсик объяснила мне, что в ней выражен идеал красоты древних греков, сама же она была в восторге от наитончайшего стеклянного сосуда, который я подарил ей на день рождения в Мурано. Ох, а потом маконде… Комок поднимается к горлу. Маконде мы купили в начале нашей совместной жизни, в Таллине, в комиссионном магазине, вероятно, ее привез из Африки какой-то моряк, которому вдруг понадобились деньги, стоила она много, но это была оправданная цена, неизвестный автор — ибо все африканские авторы неизвестны — вырезал из куска черного дерева целое семейство негров, лезущее вверх по стволу, мы как раз вернулись из «трудового турне», советское время приближалось к концу, но еще не был конец, и никто не запрещал Рипсик работать, мы ездили по Эстонии, и она лечила колхозников, ищущих, на что потратить деньги, — знали бы они, в какой бедности скоро окажутся… Вот мы и купили или, вернее, Рипсик купила маконде, мы решили, что она будет нашим талисманом — увы! Мы ее не продали, не потеряли, не разбили, но защитить нас от беды она не смогла.

Я сделал себе вторую чашку противного растворимого кофе, который нам пришлось пить в Барселоне все время, Рипсик сказала «сойдет», и я тоже не ворчал, альтернативы ведь не было, сам я никак не мог варить тут кофе, электрический чайник не работал, Рипсик, упаковывая вещи, сунула в него бутылочку пергидроля, уничтожать волосики над верхней губой, в полете пергидроль пролился и, очевидно, что-то в чайнике испортил, стоило мне его включить, как тут же выбивало предохранители, — хотя существовала и другая версия: розетки в гостинице специально были настроены на очень низкий ток, чтобы жильцы не могли жарить себе на электрической плитке яичницу. Мы давно не останавливались в гостиницах, предпочитая снимать квартиру, благодаря этому мы могли не питаться в ресторанах и кафе, являвшихся наиболее затратной частью туристского бюджета, Рипсик сама готовила обеды, и я подумал, что и эта нагрузка также могла подействовать на ее здоровье — бегай целый день по городу, чтобы увидеть все интересное и красивое, а потом стой у плиты. Мебель в квартирах обычно была хуже, в такой широкой постели, как тут, мы за все эти годы спали, кажется, только однажды, и тоже в гостинице, во время нашей первой поездки в Рим, когда мы еще не знали, что есть другие варианты ночлега. Сильнее, чем кровать, нас там, помнится, впечатлила гигантских размеров ванная с такой же гигантской мраморной чашей и всеми прочими необходимыми атрибутами, сразу видно, чьи потомки это соорудили, древние римляне ведь строили термы покрупнее готических соборов и уж наверняка полезней, имея в виду здоровье и гигиену; в термах Каракаллы мы вновь были потрясены масштабом, но начали мы свои прогулки все же с Форума или, вернее, с Капитолийского холма, откуда открывался лучший вид на Форум, — это была словно прогулка в вечность, и мы сделали для себя традицией каждый раз, прибыв в Рим, первым делом сходить на Капитолий… Теперь, подумал я, с этим покончено, то есть я, конечно, мог и дальше ездить в Рим и подниматься на Капитолий, только без Рипсик это было уже не то, без Рипсик все было уже не то, и, поняв это, я подумал, что самое правильное, что я мог бы сделать, это вонзить себе в грудь меч, как Эдгардо Равенсвуд в последней картине «Лючии», или прыгнуть в пропасть, как дон Альваро в конце первой версии «Силы судьбы», последнее, в отличие от удара мечом, было легко выполнимо, я ведь жил на седьмом этаже и подо мной расположилось патио, там, правда, росла трава, однако я постарался бы упасть с краю, где находился бар и где земля была замощена, — но, видимо, я был слишком слабовольный для такого поступка, так как сразу нашел для себя отмазку: сперва надо выполнить то, что я пообещал Рипсик перед ее смертью. Сама Рипсик неоднократно говорила, что, если я умру первым, она тотчас покончит с собой, и я подумал: интересно, неужели она совершила бы это, ведь такие вещи чаще говорят, чем делают? Одинокий пожилой мужчина — намного более жалкое зрелище, чем одинокая женщина. Недавно в Таллине, возвращаясь из «Стокманна», мы увидели ковыляющего впереди высокого сгорбленного человека в помятых штанах и в туфлях со стоптанными каблуками, и я сказал Рипсик: «Смотри, тебе нельзя умирать, а то я превращусь в такого же!» Если бы я умер первым, Рипсик могла бы продать нашу квартиру и вернуться в Армению — если только захотела бы, она, наверное, тоже почувствовала бы, что жизнь потеряла смысл, и, в отличие от меня, у нее был сильный характер, если она умерла, ни разу не всплакнув и не требуя к себе жалости, то почему бы ей не решиться на самоубийство, в каком-то смысле она ведь его и совершила?

Над кроватью на стене висела длинная полка, но книг на ней было только две, толстенная «История Европы», которую Рипсик собиралась потихоньку читать всю осень, она любила историю и неоднократно говорила, что, возможно, поступила бы в университет на эту специальность, но ее отпугнула советская манера интерпретации прошлого. Особенно она интересовалась античностью, и я заразился ее увлечением, вот и сюда взял с собой тоненькую книжечку про античный Рим, тоненькую, потому что еще один большой том не поместился бы в чемодан. Вчера, как было запланировано, я провел «инвентаризацию», и нашлись кое-какие вещи, про которые мы думали, что забыли их дома, — крем «Лиотон», им я каждое утро и вечер мазал отекшую руку Рипсик, и, что было еще важнее, ее тюрбан вместе с париком, она взяла его с собой на случай, если «чудо-лекарство» не подействует и придется вернуться к обычной химиотерапии. Тюрбан, белье Рипсик и ее домашнюю одежду я выбросил, понятно, что никто все это носить не будет, парик же, который Рипсик держала на овальной пластмассовой подставке, пока оставил, пусть Гаяне решит, что с ним делать, может, он кому-то пригодится, Рипсик прятала его в шкафу, она стеснялась лысины, и я подумал: хорошо, что у нее перед смертью уже отрасли волосы, правда, не такие длинные и густые, как раньше, а короткие кудряшки, но все же.

Сам шкаф, большой, в несколько секций, стоял по другую сторону кровати, у перегородки, за которой находилась ванная, и был заполнен нашей одеждой, мы ведь прилетели на долгий срок, в октябре я собирался съездить за зимними вещами, вот Рипсик и положила в чемоданы много рубашек, туфель, брюк, носков и колготок. Блузки и туфли мне было жалко выкидывать, среди них были очень красивые, и я подумал, что Гаяне могла бы взять их с собой в Армению и раздарить знакомым, но я не был уверен, согласится ли она и хватит ли у нас вообще сил тащить столько вещей через пол-Европы. Что обязательно надо было сохранить и кому-то подарить, так это новый летний костюм Рипсик, мне было ужасно жаль, что она не успела его надеть, я купил ей этот костюм в Таллине, за несколько дней до отлета, мы в «Юлемисте» уже закончили наши покупки и направлялись к выходу, как она вдруг заметила его на витрине и остановилась, и я немедля велел ей его примерить и купил, я вообще покупал в последние месяцы все, что ей нравилось, мне казалось, что каждая обновка добавляет ей жизненных сил или хотя бы отгоняет, пусть даже ненадолго, мысли о смерти.

В центральной, открытой части шкафа, под полками, где мы держали кофе, изюм, геркулес и сахар, стоял мини-бар, заставленный всевозможными дорогими напитками, к которым, однако, я думаю, никто, кроме снобов, не прикасался, мы в нем хранили колбасу, сыр, йогурт и прочие скоропортящиеся продукты, засунуть их туда было сложно, шкафчик был крохотный и бутылки кока-колы мешали, йогурт у меня вечно падал на пол, но Рипсик умела все уложить и расставить. Испанские молочные продукты нам не нравились, но спустя две недели я обнаружил на Рамблас в супермаркете «Каррефур» немецкий кварк и стал его оттуда привозить, мы оба не могли жить без творога. Довольно долго в холодильнике ждала своего часа банка очень вкусной сахалинской икры, которой я в последний год баловал Рипсик, я покупал ее на таллинском рынке у одного большого спеца, благодаря ему, кстати, я узнал, что икра горбуши вкуснее кетовой. «Сегодня я дам вам кетовой икры, — сказал он мне однажды, — она, правда, не такая вкусная, как икра горбуши, но я хочу, чтобы вы сами в этом убедились». С собой у нас была именно икра горбуши, мы приберегали ее на тот день, когда удастся снять квартиру, но поскольку переезд продолжал откладываться, то на следующее утро, после того как Рипсик получила первую дозу своего лекарства, мы решили, что это тоже причина для торжественного завтрака, всю банку мы в гостинице съесть не успели, и я отнес ее потом в больницу, где мы ее и прикончили.

Напротив кровати, у стены, стоял длинный письменный стол, а на нем ноутбук, за которым я провел немереное количество времени, изучая сайты недвижимости, и сейчас я с сожалением подумал, что если б я знал, чем все закончится, то вместо этого сидел бы рядом с Рипсик, обнимал ее и разговаривал с ней, меня преследовало чувство, что мы о многом еще не поговорили, в течение тех нескольких часов, которые нам остались после приговора врачей, я лихорадочно соображал, что еще надо спросить, сказать, и ничего особенного так и не вспомнил. Но, возможно, поиск квартиры был для меня своеобразным бегством от действительности, Рипсик ведь тоже пыталась от нее бежать, она погружалась в ридер, читая все новые и новые детективы; какая разница, ридер или ноутбук? Эх, подумал я с тоской, лучше бы мы слушали оперу, опера была нашей большой любовью, с годами мы собрали огромную коллекцию дисков, сперва покупали их в магазине, это было дорого и наносило немалый ущерб нашему бюджету, и тогда Рипсик сама стала записывать оперы, вначале из телевизора, а потом появились сайты, с которых можно было скачивать музыку и переводить на диск, она научилась это делать, и теперь у нас дома на полке лежало множество раритетов, это были такие оперы Беллини, Россини и Доницетти, которые в магазинах вообще не продавали, с собой у нас получилось взять лишь несколько записей, и мы тоже хранили их для того дня, когда снимем квартиру, но отчего же нам было не слушать их на ноутбуке здесь? И вообще мы могли бы выбирать в ютьюбе любую оперу, однажды мы даже слушали первый акт «Трубадура», а второй так и остался непрослушанным — правда, мы смотрели телевизор, новости и чемпионаты мира по плаванию и легкой атлетике, и я вспомнил, что как раз перед финалом бега на сто метров Рипсик сказала свой последний в жизни каламбур: «Болт программы…»

Четвертую стену заменяло окно, у которого за маленьким круглым столиком я и пил свой кофе, раньше мы завтракали вдвоем, и я хорошо помнил, скольких трудностей мне доставляло разместить еду на столе, на все никогда не хватало места, что-то приходилось ставить на кровать, это, конечно, было малоэстетично, но Рипсик не протестовала, она стала смиренной, и, разумеется, она видела, что мне тяжело со всем управляться, я крутился как белка в колесе, ехал с кофейником вниз, вернувшись, насыпал в пластмассовые баночки геркулес и изюм, заливал кипятком, резал колбасу, сыр и хлеб, потом вскрывал ножницами пакетики растворимого кофе, ножницы вечно куда-то девались, и я искал их по всей комнате, вытряхивал кофе в чашки, когда-то давно, когда мы еще останавливались в гостиницах, мы всегда возили эти пластмассовые чашки с собой, потом необходимость отпала, но на этот раз, подозревая, что нас ожидает, Рипсик сунула их в чемодан, потом наконец наполнял чашки с кофе горячей водой и, облегченно вздохнув, садился, чтобы в следующую же секунду вскочить, потому что забыл принести сахар. «Я никогда бы не поверила, что ты так хорошо можешь обо мне заботиться», — как-то раз сказала Рипсик, глядя на мои хлопоты, в тот момент я почувствовал себя польщенным, но потом задумался: значит, все эти годы я о ней заботился плохо? Ну да, я же вечно сидел, уткнувшись носом в компьютер, писал свои романы, которые мало кто читал, а Рипсик следила за тем, чтобы я мог спокойно работать, это я был в центре ее внимания, а не наоборот, она для меня была словно фон — как небо, которое замечаешь, только когда увидишь его каким-то необычным, то ли изумительно сиреневым, то ли мрачно-черным, — да только Рипсик никогда не была мрачной, эта сторона в ее личности отсутствовала, и она напоминала даже не столько небо, сколько солнце, всегда спокойная, всегда теплая. Может, она потому и заболела, что я мало уделял ей внимания? Я помню, как я испугался, когда пять лет назад ей впервые поставили диагноз, я с ужасом думал, что будет, если она умрет, чувство отчаяния подтолкнуло меня к поискам выхода — и я его нашел! Последующие годы, до возвращения болезни, были самыми счастливыми в нашей жизни — только вот как я позволил всему начаться заново, неужели я опять оставил ее без внимания, заботился о ней так мало, что дал ей возможность сказать: «Я никогда бы не поверила…»

Пластмассовое кресло, в котором я сидел, было неудобным, с глубокой впадиной в сиденье и с такой твердой спинкой, что на нее было лучше не опираться, было еще второе, но тоже плохое, и я опять пожалел, что нам не удалось снять квартиру, хотя бы для того, чтобы у Рипсик было на что опустить отекшую руку, она очень страдала, что в номере нет ни дивана, ни нормального кресла, сравнительно удобно она могла устроиться только утром, когда спускалась с ридером в холл, но там были свои проблемы — туристы, чемоданы, суета, так что когда в номере становилось прохладнее, она сразу возвращалась…

И вот это была вся ее жизнь, подумал я с ужасом. Из номера она выходила редко, только вместе со мной в ближайший магазин и несколько раз обедать в кафе, еще несколько раз смотреть квартиры, да еще, конечно, на процедуры и один раз к морю, мои ногти на левой ноге без полоскания в морской воде было трудно обрезать, много лет назад, в начале независимости, такси переехало мне пальцы, после чего ногти словно закаменели. К морю от гостиницы ходил прямой автобус, мы удачно добрались, но пляж оказался плохенький, солнце пекло, сесть было негде, в конце концов Рипсик устроилась в слабой тени одинокой пальмы и ждала там, пока я ходил купаться и потом стриг ногти, сама она уже не могла войти в море, хотя раньше это было для нее величайшим удовольствием, уже в первый год нашего брака она заманила меня в Ялту, я никак не мог понять, почему надо отправляться в такую даль, если под боком домашнее Балтийское море, но, когда съездил, до меня дошло — море должно быть теплым, соленым и быстро становиться глубоким. Несколько следующих лет мы ездили отдыхать на Черное море, в район Сочи, жили в частном секторе, в каких-то курятниках, Рипсик готовила в неудобной кухне, все ради того, чтобы поплавать, потом у нас много лет не было денег отправиться хоть куда-то, но, когда Рипсик получила свой большой гонорар, мы снова стали путешествовать, съездили на Наксос, на Крит, на Кипр… Как счастлива она тогда была! «Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом, а гном идет купаться…» — пела она, собирая пляжные принадлежности. И такой грустной, как на Крите, в Ретимноне, я тоже ее почти никогда не видел — там то ли на третий, то ли на четвертый день начался шторм, Рипсик штормы нравились, сидя на песке, она могла часами глядеть, как волны обрушиваются на берег, и в Ретимноне в первый день она тоже была в восторге, но потом… Когда шторм на следующий день не прекратился, она пришла в некоторое замешательство, на Черном море он не длился более суток, на третий же всерьез забеспокоилась и попросила меня узнать у какого-нибудь местного жителя, в чем дело, — кувыркаться на волнах она не любила, — и когда выяснилось, что на Крите море раньше чем через неделю не успокаивается, это был для Рипсик шок, и хоть она и продолжала сидеть на песке и смотреть вдаль, но взгляд ее был такой грустный, такой грустный…

Кстати, само вхождение в море для Рипсик всегда было испытанием, она ужасно боялась холода и долго стояла на берегу, набираясь отваги, затем делала несколько шагов, намочив сначала только ступни, затем еще несколько, еще… Но плавала она хорошо, намного лучше, чем я, красивым стилем, раньше она любила кроль, но в последние годы перешла на брасс. На юг мы уже не ездили, с ее болезнью советовали избегать солнца, теперь мы ходили в бассейн недалеко от нашего дома, правда, там хватало проблем, хозяевам пришла в голову идея поставить в конце бассейна насос, якобы для массажа, и когда кто-то из посетителей его включил и стал, как выразилась Рипсик, «мастурбировать», подставляя струе разные части тела (Рипсик уверяла меня, что, как любая вибрация, это на самом деле очень вредно), то пошла такая волна, что плавать было невозможно, мы стояли в воде и ждали, когда насос выключат, и Рипсик злилась — но, несмотря на все неудобства, мы продолжали ходить в бассейн, до тех пор пока болезнь не вынудила Рипсик отказаться и от этого, ибо чувствовали, что только так можем бороться с возрастом.

Я допил кофе, вымыл чашку и стал одеваться, чтобы поехать встретить Гаяне.

На улице было приятно тепло, и я опять подумал, как же нам не повезло, что мы попали сюда в жару. И в метро было уже не так душно, а летом в нем можно было задохнуться, каждая из немногих наших подземных поездок становилась для Рипсик еще одним испытанием, создавалось впечатление, что вентиляция тут отсутствует как таковая, и это при богатстве Барселоны. Доехав до Пласа де Каталунья, я вышел из вагона, прошел мимо негров, разложивших свой товар прямо здесь, на полу вестибюля, — никто их не прогонял, это не Венеция, где я неоднократно видел убегающих негров, женские сумочки веерами в их руках, — и поднялся на эскалаторе. Я покинул гостиницу слишком рано, ехать сейчас в аэропорт не имело смысла, и сел на пустую скамейку в сквере, поближе к остановке автобуса. В конце сквера струился фонтан, картина была мне знакома, как вообще была знакома Барселона, мы тут гостили дважды, и оба раза останавливались в центре, первый раз в Готическом квартале, в гостинице, где в комнате было так темно, что невозможно было читать, окно открывалось в узкий внутренний двор, он был как колодец, солнечные лучи не попадали в него даже в полдень, а под потолком горела единственная тусклая лампа, помню еще, что в день отъезда у нас осталось немного свободного времени и мы решили пойти прогуляться — и за то, чтобы нас выпустили без чемоданов, с меня потребовали деньги. Еще более нервным получилось второе путешествие, мы бы и не приехали, но Гаяне очень хотела увидеть La Sagrada Família, главное творение Гауди, мы сняли, как нам показалось, замечательную квартиру, в центре, в двух шагах отсюда, от Пласа де Каталунья, только вот когда мы вечером стали стелиться, выяснилось, что в одной комнате, в той, которая предназначалась нам с Рипсик, спать невозможно, окно открывалось на пустырь, на пустыре стояла гостиница, и из этой гостиницы шло беспрерывное громкое гудение, одновременно звучавшее как свист, трудно подобрать правильное слово, и также трудно сказать, что производило этот звук, Рипсик предположила, что это холодильники, кто знает, может, она была и права, я позвонил хозяину, молодому и наглому, он предложил другую, но намного дороже, затем я пошел в фирму, на сайте которой мы эту квартиру выбрали, ее рекламировали как «тихую», меня выслушали, но было ясно, что они не собираются ничего предпринимать, круговая порука барселонцев была нерушимой, и кончилось все тем, что мы с Рипсик поселились в комнате Гаяне, где стояли три одноместных кровати, и спали там все девять дней. С каталонским менталитетом, таким образом, мы были достаточно знакомы, и я мог только проклинать свою глупость, что не подумал о нем перед тем, как написать Писарро, — но опять-таки разве у меня был выбор?

Передо мной начинался бульвар Пассеч де Грасиа, по которому можно было дойти до Каса Мила и Каса Батло, раньше эти дома нас восхищали, мы увидели в модернизме шанс, которым архитектура XX века не воспользовалась, но не так давно, разыскивая какое-то лекарство для Рипсик, я прошел мимо обоих зданий и даже не посмотрел в их сторону. За моей спиной находилась Рамблас, по этой прекрасной аллее мы в предыдущие путешествия много гуляли, наслаждаясь ранним весенним теплом, сейчас же я почувствовал, как во мне просыпается злость, потому что именно на Рамблас меня совершенно законно надули больше чем на пятьдесят евро, я пришел поменять доллары Рипсик, это был процент их депозита с Гаяне, в Таллине у меня не хватило для этого времени, к тому же евро как будто падал, и я подумал, что хорошо бы доллары сохранить на черный день, сейчас этот день настал, я зашел в первую попавшуюся полутемную контору, курс понять было трудно, они же нарочно пишут его наоборот, не сколько ты получишь, а за сколько они покупают, надо было, конечно, спросить у клерка, но я был в неважном состоянии, рассеян, Рипсик только что стало хуже, и подумал, да ладно, несколько евро туда-сюда, но, когда мне выдали купюры, их оказалось так мало, что я обалдел. Сразу очнувшись, я возмутился и сказал, что по такому курсу менять не буду, мне ответили: поздно, сделка уже состоялась. Рипсик я про свою глупость говорить не стал, хотя это были ее деньги, полученные от продажи родительской квартиры, и все же я промолчал, не хотел портить ей настроение, она трудно переживала потери даже значительно меньших сумм, но с тех пор каждый раз, когда я приезжал на Рамблас купить в «Каррефуре» кварк, а в сицилийской пиццерии настоящую итальянскую пиццу, не ту толстую булку, которую выдают за нее испанцы, я проклинал, торопясь с горячей пиццей в руках к метро, всю эту улицу, желая ей провалиться, и не исключено, что это когда-нибудь произойдет, — линия метро была неглубоко под Рамблас, и, когда проезжал поезд, земля слегка тряслась.

Появилась группа туристов, гид что-то объясняла им по-английски, очень выразительно, возможно, рассказывала анекдот, туристы хохотали, только мне было не до смеха, перед глазами стояла Рипсик в день смерти. Вы тоже умрете, подумал я злобно, встал и пошел на автобусную остановку.

В автобусе в моей голове снова включилась печальная мелодия, на самом деле она сопровождала меня и вчера, и, наверное, сегодня тоже, но я уже попривык к ней и не всегда замечал ее сразу, теперь же она вдруг зазвучала так громко, что я даже обернулся — не слышит ли кто? Нет, все были заняты собой или, вернее, своими «игрушками», как Рипсик называла смартфоны. Она и мне на Рождество подарила смартфон, самый дешевый, мы должны были ехать в январе в Ниццу, у меня была отчаянная идея вырвать Рипсик из рутины, сейчас это даже признали как метод лечения, назвали «терапией впечатлений», и действительно, в Ницце ей стало лучше, даже отек руки уменьшился, светило мягкое солнце, днем мы гуляли по Английской набережной, а вечерами Рипсик и Гаяне носились по магазинам, Гаяне потом рассказывала, что уставала даже быстрее, чем Рипсик. Так что все было замечательно, но мы совершили ошибку, не ограничившись Ниццей, Рипсик сказала, что ей хотелось бы увидеть что-то новое, и я составил интересный маршрут, из Ниццы в Сан-Ремо, оттуда в Геную и потом через Милан домой. В Сан-Ремо, однако, было так холодно, что физически ощущалось, как с гор на тебя наваливается зима, к тому же Рипсик подхватила в поезде какую-то инфекцию и в Геную приехала уже больная, я тоже прихворнул, но быстро выздоровел, а организм Рипсик был основательно ослаблен химиотерапией, и у нее началось воспаление легких. Мы отвезли ее в больницу, но там не было мест, вся Генуя болела, Рипсик лежала в коридоре, никто не мог сказать, когда ее переведут в палату, и тогда я нашел частную клинику, я в жизни бы не смог ее оплатить, нас выручили страховки, — и вот, чтоб все это устроить, чтобы общаться со страховой конторой и прочее, действительно понадобился смартфон, так что Рипсик оказалась предусмотрительной, как обычно, сделав мне такой подарок. «Игрушка» и сейчас лежала у меня в кармане, я вынул ее и попробовал настроить на автобусный вай-фай, но у них там что-то было не в порядке, попытка не удалась. Особенно я об этом не жалел, почту я в гостинице уже просмотрел, а то, что происходит в мире, меня не Интересовало, в больнице я ежедневно ходил в дальний холл, где был интернет, читал новости и потом пересказывал Рипсик, было драматическое время, мигранты валили через границу ЕС тысячами в день, раньше, в гостинице, мы ужасались этому, в больнице стали относиться спокойнее, для меня состояние Рипсик было важнее будущего Европы, а у нее уже не хватало сил всему сопереживать.

В аэропорт я все равно добрался с большим запасом времени и, чтобы его скоротать, опять попробовал войти в Интернет, однако для этого было необходимо досмотреть до конца какой-то рекламный ролик, на что у меня не хватило терпения или, вернее, меня опять взбесила привычка барселонцев все связывать с деньгами, когда мы с Рипсик ездили по Кастилии, в Толедо, Саламанку и Мадрид, мы такого не замечали, у кастильцев как будто сохранилось что-то от идальго, какое-то чувство чести, понимание того, что мир не может опираться лишь на деньги или, вернее, что на деньги он вообще не может опереться, деньги мягкие и ничего на себе не удержат, и если мир до сих пор не провалился в пропасть, то только потому, что кроме денег существует еще что-то. Впрочем, впечатление, что кастильцы отличаются от каталонцев, могло быть ошибочным, наша поездка была короткой, меньше двух недель, народ за это время не узнаешь, а капитализм — он везде одинаков.

Какое-то время я просто гулял по залу ожидания, а когда самолет из Москвы приземлился, пошел к двери, через которую выпускали пассажиров. Она то съезжалась, то разъезжалась, словно выплевывая очередного прибывшего, появился араб с женой, он вальяжно шел впереди, она за ним толкала тележку, набитую чемоданами, Рипсик, увидев такое, наверняка обронила бы что-нибудь ироничное, например какая мусульманину разница, что вол, что женщина, это все для них домашние животные, а я, возможно, добавил бы, что и европейцы уже отнюдь не рыцари, как прежде, так мы перебрасывались с ней постоянно, теперь это в прошлом. Гаяне все не было, и в какой-то момент я стал представлять, что открывается дверь и выходит Рипсик, несмотря на сезон, в том полосатом свитере, сочетающем черное с цветами электрик и морской волны, который был на ней, когда мы регистрировали наш брак, мы весь октябрь искали по Еревану, что ей надеть, обошли все комиссионки, было ведь еще советское время, и не просто советское время, а его финал, в обычных магазинах царила пустота, и вот мы нашли этот свитер, он нам обоим понравился, Рипсик нередко носила его и потом, например в нашу первую поездку в Рим, да и в этом году надела пару раз, свитер совсем не истрепался, Рипсик тщательно берегла одежду, она у нее была всегда чистая и аккуратно сложенная, а моль она и близко к гардеробу не подпускала, регулярно брызгая «Капо», что меня веселило, потому что это средство имело то же название, что и эстонская политическая полиция. Потом я ее представил в зеленом, в начале независимости в Таллине продавали яркую португальскую одежду, Рипсик в ней замечательно выглядела, мы купили ей целый комплект в зеленых тонах, легкий свитер, жакет и юбку, она носила их несколько лет, жакет дольше остального, а когда выходить в нем стало уже нельзя, надевала дома, по-моему, он и сейчас остался на стуле у компьютера. Ох… она появилась из раздвижной двери в блестящем бордовом вечернем платье, такие как-то продавались в «Сеппала» с большой скидкой, Гаяне как раз гостила у нас, и я подарил им обеим по платью, Гаяне черное, Рипсик бордовое, и вдобавок пышное боа из перьев того же цвета, которое можно было накинуть на плечи, платье оставляло их открытыми и очень шло Рипсик, потому что плечи у нее были женственные, покатые, изумительно красивые.

Одежды было еще много, особенно приобретенной в последние годы, был период, когда покупать вообще было нечего, все только черное и серое, а потом появились в продаже блузки наших эстонских фирм, яркие, с интересным рисунком, Рипсик всегда говорила, что у эстонцев или, вернее, у эстонок, хороший вкус, и во время скидок мы пополняли этими блузками ее гардероб, потому что Рипсик была женщиной в полном смысле слова, ее подруги рассказывали мне, как на защите диссертации, спустившись после выступления в зал, она первым делом у них спросила: «А нос у меня не блестел?» Это может показаться смехотворным, кандидат наук, и столько внимания своей внешности, но те же подруги рассказали мне и про то, как Рипсик, делая доклад, никогда не читала его по бумажке и даже не пользовалась заметками, ей этого не требовалось. В институте у них был преподаватель анатомии, постоянно повторявший, что этот предмет на «отлично» знает только Господь Бог, он, преподаватель, знает на «хорошо», а студент больше чем на «тройку» знать не может, так вот, после ответа Рипсик он вышел в коридор, ошеломленный, и признался: «Она знает анатомию лучше меня!..» Но, несмотря на образованность, Рипсик не стеснялась своей слабости ни к одежде, ни к обуви, особенно к обуви, ее у нее было великое множество на каждый сезон, она никогда не носила долго одни и те же туфли, утверждая, что, если их часто менять, они дольше продержатся, и она знала, что говорит, она была внучкой сапожника, наверняка дед научил ее тому, как ухаживать за обувью, Рипсик немало времени проводила в прихожей, вытирая и начищая туфли и ботинки, в том числе и мои, и сейчас я стыдился этого, я ведь мог и сам это делать, но ленился; правда, из-за радикулита мне было трудно наклоняться…

Наконец в дверях показалась Гаяне, и я пошел ей навстречу.

 

 

Часть третья

БОРЬБА

Два врача стоят в палате у кровати больного. Один спрашивает другого:
«Ну что, коллега, будем лечить или пусть еще немного поживет?»

Из фольклора медиков

 

Но какой бы ни была психологическая подоплека болезни, существует же медицина — больницы, лекарства, врачи… Да, врачи — увы, они тоже люди и тоже порой допускают ошибки, халатность, небрежность… Рипсик была уверена, что ее судьба решилась уже тогда, когда Обормот пропустил очередной анализ крови. В последний раз, в декабре, все было в порядке, потом мы пережили череду стрессов, и, когда в конце июня пришли на прием, Рипсик даже немного побаивалась, не поднялся ли маркер, — но она вечно побаивалась, и я не обратил на это особого внимания. Обормот встретил нас в своем кабинете один, сестра почему-то отсутствовала, он попросил Рипсик раздеться, пощупал, как всегда, грудь и подмышку, традиционно произнес: «Удивительно, просто удивительно!» — а затем сообщил, что анализ крови сегодня сдать нельзя, потому что в больнице не работают компьютеры. Но как такое может быть, чтобы в клинике вообще остановилась работа? Рак же не насморк, к которому можно, да и то не стоит, отнестись легкомысленно. И что, направление на анализ нельзя написать от руки? У меня возникло подозрение, что у них просто кончились деньги, июнь — ведь это конец квартала и полугодия, так ли оно было, я не знаю, в любом случае Обормот собирался в отпуск и велел нам позвонить в начале августа, там посмотрим. Но когда я в назначенный срок позвонил — мы очень аккуратно выполняли все его предписания, — он назначил следующий визит на последние числа ноября. Почему я не запротестовал, разве я не знал, что именно анализ крови позволяет раньше, чем что-либо другое, обнаружить возвращение болезни? Знал — но я знал также, что есть человек, который должен знать это намного лучше, чем я, и если он говорит, что необходимость отсутствует, то…

А может, я промолчал, потому что нам предстояло прекрасное путешествие, Перуджа, Сполето, Рим, все это в одном туре, и я боялся, что, если что-нибудь не так, придется его отменить. В последние годы, после того как у Рипсик обнаружили рак, я старался ее свозить в разные замечательные места, прежде всего в Италию, мы оба любили эту страну, первая половина нашей жизни прошла за железным занавесом, позже мы тоже путешествовали нечасто, мы были не свободны в деньгах, и теперь я хотел, чтобы Рипсик все увидела, наших гонораров на это никогда не хватило бы, но я какое-то время назад получил неожиданный подарок, один родственник, которому понравился мой роман, завещал мне кругленькую сумму, и вот мы ездили и ездили — и кто же захочет променять такую интересную жизнь на ужасы лечения? Рипсик тоже не хотела, иначе она могла бы настоять, чтобы я напомнил Обормоту о его обязанностях, правда, настаивать было не в ее натуре.

Когда мы в ноябре явились на осмотр, дела уже были неважные, недавно снова отекла левая рука Рипсик, верный признак того, что рак воскрес. Обормот, увидев руку, засуетился и сразу сделал, наверное, еще одну ошибку, Рипсик спросила у него, не надо ли назначить новую биопсию, он в ответ буркнул: «Не хочу трогать». В этом был свой резон, биопсия — процедура неприятная и может вызвать активизацию болезни, но, как опытный врач, он должен был заподозрить, что новая опухоль — другого типа и гормональному лечению не поддастся, ведь Рипсик подозревала, хотя и не была онкологом, — он же лишь поменял одни гормональные таблетки на другие. Так было потеряно еще два месяца, и в январе, когда болезнь сделалась видна, что называется, невооруженным глазом, Обормоту уже не оставалось больше ничего, как назначить биопсию. Ее результаты оказались именно такими, каких боялась Рипсик, новая опухоль не зависела от гормонов, она была так называемой «трижды негативной» — знаю это точно, потому что после ошибки Обормота Рипсик нашим врачам уже не доверяла и мы проводили долгие часы у компьютера, вникая в суть ее болезни. На сайтах израильских клиник были размещены подробные описания всех вариантов рака груди, читая их, мы начали понимать, что у Рипсик, ко всему прочему, рак не просто «трижды негативный», но еще и воспалительной формы, что страшнее всего, раньше, когда такую опухоль сразу же оперировали, смертность составляла сто процентов, теперь пытались сперва улучшить ситуацию при помощи химиотерапии, и на нее Обормот и направил Рипсик, заодно от нее отделавшись, в больнице для каждого метода лечения были свои врачи, что Рипсик, кстати, весьма удивило: «Это же очень важно, чтобы врач видел развитие болезни с начала до конца!»

И все же еще неизвестно, как все пошло бы, если бы Обормот передал Рипсик хорошему специалисту, думаю, после той ошибки, что он сделал, человек с совестью именно так бы и поступил, но у Обормота была толстая кожа, на прощанье он мне сказал флегматично: «Ну так ведь до сих пор все шло как нельзя лучше» — и по его милости мы попали к одной молодой русской врачихе, для которой случай Рипсик оказался явно не по ее уму. Она даже не поняла толком диагноза, когда Рипсик спросила: «Разве у меня не воспалительная форма?» — она обронила: «Ну да, какое-то воспаление там есть». Но хуже всего было то, что она избегала внешнего осмотра, Обормот каждый раз приказывал Рипсик раздеться и рассматривал и пальпировал опухоль, Графиня же, как я про себя стал называть эту врачиху, смотрела только на свои ухоженные ногти, вид больной груди, вероятно, плохо действовал на ее нервы. Зачем она стала врачом?.. Рипсик жаловалась ей, что состояние груди, несмотря на химиотерапию или, возможно, даже в результате ее воздействия, ухудшается, но Графиня на эти жалобы не обращала внимания. И хоть бы с кем-то проконсультировалась! Рипсик рассказала мне, что раньше в каждой клинике работал профессор, курировавший трудные случаи, дававший квалифицированные советы, теперь эту должность, как мы поняли, упразднили — демократия, все врачи равны.

С необъяснимым упорством эта Графиня назначала некий препарат, от которого Рипсик, как она сама говорила, «ходила по стенке». Поняв со временем, что он не приносит никакой пользы, а только разрушает ее организм, Рипсик от него отказалась, и тогда Графиня вынуждена была собрать консилиум, который был должен, как мы поняли, заменить профессора. Там собрались разной масти онкологи, химиотерапевты и хирурги, и, что нас поразило, последние были все без исключения женщины. «Как может женщина отрезать у другой грудь, это же должна быть полная садистка!» — сказала Рипсик потом, я тоже этого не понимаю, медицинская профессия вполне подходит женщине, если это, например, педиатр, или физиотерапевт, или хотя бы семейный врач, но хирург, да еще в онкологии… Вели они себя как обычные женщины, говорили много и бессвязно, но среди этой, извините, стаи кур, решавших судьбу Рипсик, сидел один, только один, мужчина, высокий и стройный, напоминавший английского джентльмена (Обормот на консилиум не явился, наверное, боялся посмотреть нам в глаза), дождавшись, когда в кудахтанье возникнет пауза, он негромко заметил: «Можно попробовать карбоплатин».

Я напрягся — недавно я читал, что препараты платины иногда дают при диагнозе Рипсик хорошие результаты, — правда, «куры» на реплику внимания не обратили, и Рипсик назначили совсем другое лекарство, но я сам через некоторое время разыскал Джентльмена, и попросил его заняться Рипсик. И действительно, карбоплатин помог, на некоторое время развитие болезни остановилось. Если бы Рипсик попала к Джентльмену раньше, в самом начале рецидива, кто знает, может, удалось бы ее вылечить?

А тибетские пилюли, они что, разве уже перестали действовать? С этими пилюлями всегда было сложно, таможенные правила ЕС запрещали пересылать их по почте, на словах это делалось в интересах больных (чтобы они не глотали всякую дрянь), на самом же деле так защищались интересы западных фармакологических фирм. Нам привозили эти пилюли из Индии, я нашел там одну эстонку, Безумную Вдову, как я сам для себя ее прозвал, после смерти мужа она перебралась туда, в один из религиозных центров, и стала то ли индуисткой, то ли буддисткой, я толком не понял, я связался с ней по электронной почте, она оказалась чрезвычайно отзывчива и помогала нам, я оплачивал тибетской больнице через интернет-банк стоимость лекарств, больница посылала препараты по адресу Безумной Вдовы, а она просила какого-нибудь приехавшего эстонского туриста взять у нее пакет с пилюлями и привезти в Эстонию. Когда рука Рипсик снова отекла, я немедленно написал Безумной Вдове, но ответа не получил. Последний раз мы были в контакте прошлой зимой, какие-то препараты у нас тогда еще имелись, другие же кончились и нужны были новые, и тогда Безумная Вдова мне написала, что ни одного туриста нет, случилось это вскоре после выхода интервью Рипсик, я сразу не связал эти события, а потом заподозрил — кто знает, может, ей тоже не понравилось, что говорила Рипсик, и она подумала: я тут ей помогаю, а она еще нами недовольна? Как бы то ни было, я стал себя винить, что той же зимой не подыскал другого «транспортера», ведь мир открылся, и эстонцы с великой охотой принялись путешествовать по дальним странам, и я бросился писать одному знакомому, другому, третьему, помощь пришла, откуда я ждал ее меньше всего, наша самая известная поэтесса собралась в Индию на фестиваль и согласилась привезти Рипсик лекарства. Тибетские врачи тоже увидели, что дело серьезное, если раньше препараты Рипсик назначал их senior doctor, то теперь лечение взял на себя most senior doctor, другими словами, главврач, а поскольку это была самая известная тибетская больница в Индии (ее курировал лично далай-лама), то можно сказать, что Рипсик лечил один из лучших специалистов в мире. Мost senior doctor дал указания, на сколько дней после химиотерапии нужно сделать перерыв с пилюлями, чтобы лекарства друг другу не помешали, и мы стали в точности следовать этим указаниям, правда, сперва без особого успеха, но я надеялся, что со временем дело поправится, однажды ведь такое комбинированное лечение, западное плюс восточное, уже дало хорошие результаты. К тому же прошлой зимой у Рипсик после гриппа ухудшилось зрение, она не могла нормально работать, мы ходили по всем таллинским окулистам, никто ей помочь не смог, осенью я пожаловался на это senior doctor, он выписал пилюли, и глаза Рипсик быстро пришли в порядок — почему не могло так случиться и с опухолью?

Так прошел год, в течение которого еще несколько совершенно чужих людей привозили нам из Индии лекарства, сперва одна сикхская поэтесса, подруга нашей поэтессы, потом молодая эстонка, у которой там жил бойфренд, потом и вовсе неизвестная француженка, она посещала в Индии тибетскую больницу, и ее попросили взять пакет для Рипсик во Францию, откуда мой сын доставил его в Эстонию. Я останусь до конца своей жизни в долгу перед всеми этими людьми, наверняка они нервничали: не возникнет ли проблем на границе и что вообще в пакете, может, наркотики? И я не могу не спросить: а зачем вообще такие усилия, почему запрещено отправлять лекарства почтой? Нас окружает столько свобод, свобода предпринимательства и сексуальная свобода, в какой-то степени даже свобода слова, ну а о том, чтобы травиться водкой, напиваться до белой горячки, это вообще без вопросов, пожалуйста, ради бога! Но свободы себя лечить — этой свободы нет.

Полгода мы жили в относительном спокойствии, а потом действие карбоплатина прекратилось. Проблема химиотерапии или, вернее, ядотерапии — «химия» здесь только эвфемизм, скрывающий различные отравы, — в том, что в какой-то момент опухоль приспосабливается к яду и перестает на него реагировать. Кроме карбоплатина был еще один препарат, попробовать который имело смысл, но тут в дело вступили деньги, а именно по предписаниям Евросоюза этот препарат можно было ввезти только вместе с каким-то другим, обычным препаратом, таких препаратов было два, один дорогой, другой дешевый, так вот дешевый Рипсик принимать ни за что не хотела, это был как раз тот, который ей упорно назначала Графиня и после которого она ходила «по стенке»; другого же, то есть дорогого, выписать было нельзя, как нам объяснил Джентльмен, ввиду действующего принципа экономии, поскольку его лечебный эффект, установленный исследованиями, был не выше, чем у дешевого. Я спросил у Джентльмена, можно ли, чтобы я оплатил разницу в ценах, но на это письмо (мы общались по электронной почте) он не ответил, наверное, это было невозможно. Состояние Рипсик к тому времени стало заметно ухудшаться, после несчастливой поездки в Геную у нее появились метастазы в плевральной полости; да, их было мало, и все остальные внутренние органы были чисты, тибетские препараты защищали организм, не давали раку двигаться дальше, но опухоль груди увеличилась, и мы поняли, что теперь Рипсик может спасти только чудо. После долгих поисков в Интернете, обсуждений всевозможных новинок, придуманных в последние годы, имя этому чуду нашлось — иммунотерапия или, точнее, самый перспективный препарат этого новейшего метода, хорошо зарекомендовавший себя при лечении другой страшной болезни, меланомы, — пембролизумаб.

Одним из основателей иммунотерапии оказалась американка армянского происхождения, я отыскал ее адрес, написал и спросил, что она думает об идее попробовать этот метод на Рипсик с ее диагнозом и состоянием, она идею одобрила, и я стал рассылать запросы во все страны, где шли исследования, — купить пембролизумаб, как я уже сказал, мы не могли, для нас он был более чем дорогой, а для опытов он предоставлялся бесплатно. Куда только я не обращался: в Германию, во Францию, в Великобританию, в Италию, даже в Финляндию и Нидерланды, — отовсюду приходили отрицательные ответы, или группа полна, или исследование еще не началось. Единственными, кто не ответил, были испанцы, другие все что-то писали, объясняли, почему не могут пригласить Рипсик, испанцы же просто молчали, и я махнул на них рукой и стал про них забывать, как вдруг 1 июля из Испании пришло письмо. Некто доктор Б., извинившись, что не ответила раньше, сообщила мне, что на этой неделе в трех местах, в Мадриде, в Валенсии и в какой-то «больнице Ронда Дальт» начинаются исследования пембролизумаба, и как раз с диагнозом Рипсик.

Весь июль промелькнул, как один день, наполненный лихорадочными хлопотами. Сперва надо было найти адреса руководителей исследований, доктор Б. их не добавила, а когда я попросил ее мне их прислать, не ответила, наверное, ей не разрешалось общаться с пациентами, однажды она осмелилась преступить запрет и повести себя как человек, а не как раб фармакологической фирмы, но дальше храбрости не хватило… А если бы… Возможно, мы бы тогда попали в Валенсию или в Мадрид, с этих городов я поиски и начал, про «Ронда Дальт» мы сперва и не думали, звучало как-то странно, и непонятно было, где это находится, в Андалусии, что ли? Только после того, как мне решительно не удалось найти адресов в Валенсии и Мадриде, я на всякий случай набрал в «Гугле» «Ронда Дальт» и сразу же увидел, что Ronda de Dalt — это магистраль, окружающая Барселону, на которой расположился одноименный институт онкологии, дальше все было просто, я открыл электронную страницу института, без труда нашел «визитку» доктора Писарро с фотографией и e-mail и написал ему.

Ответ пришел молниеносно, то есть тем же вечером, и был всецело положительным — да, опыты начались, да, диагноз подходит, да, можете приезжать, только пусть сначала ваш лечащий врач пришлет моей ассистентке резюме. За двадцать месяцев, прошедших с того дня, когда вновь отекла рука Рипсик, это был для меня самый счастливый момент, счастливее даже, чем прибытие очередного пакета с тибетскими пилюлями. Я написал Джентльмену, он отправил ассистентке Писарро требуемое резюме, и сразу начались проблемы, ассистентка — это и была Рут — ответила, что Рипсик не подходит для исследования, потому что ей недавно делали химиотерапию. Я отправил Писарро отчаянное письмо, в котором объяснил, что это не было настоящим лечением, ведь основное действие карбоплатина кончилось еще зимой, сейчас же имела место всего лишь попытка немного выиграть время. Писарро ответил опять сразу, сказал, пускай Рипсик через неделю сделают томографию, и если улучшения нет, тогда все в порядке — в том смысле в порядке, что можно приезжать. Улучшения, естественно, не последовало, единственным результатом письма Рут была задержка, первая из всех задержек, что нас ожидали, но, когда томографию сделали и Рут уже не могла нам препятствовать, мы договорились с Писарро о визите, я купил билеты на самолет и стал искать квартиру. План был прост: сперва снять временное обиталище в так называемой «отпускной» квартире и уже в Барселоне подобрать жилье на долгий срок, на три-четыре месяца или даже на год, как получится. Но, как всем нам известно, то, что мы предполагаем, — это одно, а то, что получается, — это совсем другое. Квартир не было. Я не поверил своим глазам, по Интернету я снимал десятки квартир, в том числе в таких популярных городах, как Венеция, и никогда не возникало проблем, правда, сейчас ситуация отличалась тем, что мы оказались в цейтноте, обычно мы бронировали квартиру за несколько месяцев вперед, теперь же до отлета оставалось меньше недели — но не могло же так быть, чтобы вся Барселона была занята! Могло. Приближался август, и, как мы поняли по приезде, здесь и сейчас собралась золотая молодежь Европы — улицы были полны потасканных девиц и похмельных парней, бродивших по городу перед очередной вечерней пьянкой, хватало и таких парочек, которых раньше посчитали бы братьями или друзьями, — что в таком окружении было делать нам, двум полунищим в сравнении с ними писателям из Восточной Европы?

До отлета оставалось два дня, а прилетать было некуда. В отчаянии я написал в институт, может, они знают поблизости кого-то, кто сдает квартиры. Ответ пришел, как обычно, быстро, про квартиры они ничего не знали, но недалеко от института располагалась гостиница. Я посмотрел по Интернету, она показалась сносной, цена тоже не очень кусалась, и забронировал номер на десять дней.

Ранним утром 29 июля мы вылетели в Барселону, я и моя больная жена, с собой три чемодана, «Ницца» и ноутбук, который мне подарил сын, переживавший за нас и вместе со мной надеявшийся, что Рипсик выздоровеет. Накануне я никак не мог уснуть, я вспомнил вдруг нашу свадьбу, гостей мы не звали, пошли вдвоем в загс, оттуда обедать в «Глорию», в первый и последний раз отметили праздничное событие вне дома, потом Рипсик всегда сама накрывала стол, но тогда, в ресторане, я поднял тост за то, чтобы наша совместная жизнь получилась как сплошное приключение, — не думаю, что Рипсик это очень понравилось, она предпочитала спокойный modus vivendi, но в каком-то смысле именно так все и вышло, мы постоянно словно ходили по краю пропасти, упадем или нет, и вот теперь нас ожидало очередное путешествие в неизвестность.

Барселона встретила нас двадцатью пятью градусами — а еще не было и десяти часов. Таксист подхватил чемоданы и даже «Ниццу» и сунул все в багажник. «Зачем он взял „Ниццу“, она же такая легкая?» — удивилась Рипсик. Я промолчал, хотя уже понял зачем — каждое багажное место увеличивало плату.

Гостиница находилась на окраине города, и, как все современные окраины, эта тоже представляла собой типичный спальный район с многоэтажными жилыми домами и с обильной зеленью, но без театров, музеев и бутиков. Распаковавшись, мы вышли погулять. У нас сложилась привычка, когда нам предстояло идти в какое-то незнакомое место, за день до этого изучить маршрут, вот и сейчас, руководствуясь распечатанной из «Гугла» картой, мы дошли до института, он действительно оказался недалеко, но последние метров сто пришлось подниматься по крутому склону, это для Рипсик было тяжело, и я решил выяснить, нельзя ли туда доехать на автобусе. Обратно, вниз, идти было легче, рядом с гостиницей мы обнаружили кафе и выпили там по чашке кофе, а потом пошли искать супермаркет, его адрес я тоже распечатал из «Гугла», и он действительно находился там, а рядом оказался еще один полезный магазин, китайский, хозтоваров, мы туда заходить не стали, но через пару дней пошли и купили два ножа, две вилки и посудное полотенце, без него Рипсик своего существования не представляла.

На следующее утро мы направились на первый прием и услышали от Писарро, что он переезжает в Мадрид. Это было ударом, мы сразу поняли, что теперь нам придется туго. Писарро еще успел дать ассистенткам несколько распоряжений, главное — мы должны были уже завтра снова прийти в институт, чтобы подписать договор с фармакологической фирмой, после чего можно быстро проделать анализы и начать лечение; однако этим же вечером я получил от ассистентки письмо, что у них нет сейчас ни одного экземпляра договора на английском и поэтому подписание откладывается до понедельника. Тогда мы еще не знали, что это только начало всех волокит и пройдет целых три недели, прежде чем мечта Рипсик исполнится.

В понедельник мы пошли к Рут на прием, и Рипсик подписала договор с фармакологической фирмой, помимо прочего, выяснилось, что она может ездить на процедуры и обратно на такси, фирма оплачивает поездку. Это нас обрадовало, не только потому, что у нас каждый евро был на счету, это облегчало поиск квартиры, до того мы полагали, что она должна находиться поближе к институту, теперь же перед нами была открыта вся Барселона, и мы решили, что тут, в спальном районе, мы на два года не останемся, он был хоть и не такой плохой, как наши, — вполне приличные кирпичные дома, — но однообразное окружение нам уже надоело, смотреть тут было нечего, а центр был далеко, и дорога туда на автобусе вела через длинный тоннель, что не понравилось Рипсик, думаю, это навеяло ей мысли о смерти. Но какой район выбрать? «Может, Саграда Фамилия?» — предложила Рипсик, и я сел за компьютер. «Отпускные» квартиры по-прежнему отсутствовали, зато сдававшихся на длительный срок хватало, и я был даже готов снять какую-нибудь из них на год, но Рипсик меня удержала: «Подожди, пока меня примут». Хоть она и подписала договор, полной уверенности у нас ни в чем не было, потребовались вновь анализ крови и томография, почему не годились таллинские результаты, мы не понимали, и, что самое главное, надо было ждать подтверждения фармакологической фирмой уже неоднократно поставленного диагноза, для этого в ее «генштаб» в США был отправлен образец опухоли Рипсик. Писарро сказал нам, что это все формальность, однако от него уже ничего не зависело, и Рипсик боялась, что фирма найдет повод ей отказать. «Но на три-четыре месяца мы ведь можем снять квартиру, в крайнем случае останемся здесь на обычное лечение, бумаги же у тебя в порядке», — предложил я, Рипсик с этим согласилась, и я разослал письма по конторам недвижимости. Не пришло ни одного ответа. В объявлениях приводились номера телефонов, я стал звонить, в одной фирме не брали трубку, во второй и третьей откликнулись автоответчики на непонятном мне языке, в четвертой сидел живой человек, но он не знал ни английского, ни итальянского, и мы распрощались, не начав обсуждения вопроса. Я понял, что так ничего не добьюсь, и решил лично навестить какую-нибудь контору. Выбрал такую, которая находилась недалеко от Саграда Фамилия, оставил Рипсик за ридером, сел в автобус и успел еще до сиесты — но дверь была закрыта, на ней висело объявление, в тексте которого я не разобрался, к счастью, там были даты, подсказавшие мне, в чем дело. «Они все в отпуске», — сообщил я Рипсик, вернувшись. «Неужели все?» — спросила она недоверчиво. «Ну, может быть, и не совсем все». И я отправил новую серию писем. На этот раз пришел один ответ, владелец фирмы, недавно отметившей пятидесятилетие со дня основания, написал, что рынок недвижимости очень мобилен, каждый день приходят свежие предложения, вчерашние же, вероятно, уже разобраны, так что он считает, будет правильнее, если я приду к ним в контору и мы там вместе найдем подходящее жилье. «Он собирается всучить тебе конуру, которую никто не хочет», — сказала Рипсик, я согласился, но решил, что все-таки съезжу, хотя бы для очистки совести. Контора заслуженного бизнесмена находилась не очень далеко от Каса Мила, дом я нашел легко, зато нужную дверь пришлось искать долго, наконец я обнаружил ее в темной антресоли. Едва я вошел, у меня возникло ощущение, что я попал в XIX век, — очень старая мебель, с которой к тому же давно не стирали пыль, затхлый запах. Владелец, тоже словно выпрыгнувший из машины времени, напоминал героя романов Бальзака, с его морщинистого лица неприкрыто глядели на меня холодный расчет, корысть и жадность, и я вдруг догадался, что именно там Каталония и находится, в XIX веке, на высшей точке капитализма, когда ради денег были готовы на любой обман, грабеж и даже убийство. Владелец устроил мне настоящий допрос, кто я такой, зачем мне квартира, на какой срок и так далее, затем предложил мне мансарду без лифта и кондиционера, но стоившую почти столько же, сколько «отпускная». «Это должно вам подойти», — убежденно сказал он. Я ответил, что мне надо посоветоваться с женой, встал и ушел.

Тем же вечером неожиданно пришел ответ на одно из писем первой партии. Это была чуть ли не единственная квартира, которая Рипсик по-настоящему понравилась. Там было все, что нужно для жизни, широкая постель, кондиционер, приличная ванная, салон, и все было обставлено со вкусом. «Ох, я бы хотела вот эту квартиру!» — сказала Рипсик сразу. Место тоже было ничего, правда, не в районе Саграда Фамилия, но все же в центре, и, что самое главное, хозяин был готов ее сдать на более короткий срок, чем на год, например на три месяца. Существовала только одна проблема: он сам в эту минуту отдыхал на каком-то греческом острове и не мог нам показать квартиру. «У меня согласовано с одним интернет-порталом, они вышлют вам счет, а после его оплаты передадут ключи», — написал он. Покупать кота в мешке? Но в гостинице по утрам было жарко, Рипсик страдала, и ей так понравилась эта квартира, что я отважился рискнуть. Счет прибыл незамедлительно, и вправду с пометкой известного портала недвижимости, но кредитной карточкой оплатить его было нельзя, только банковским переводом. Думаю, невзирая на все подозрения, я бы отправил деньги, однако я забыл дома счетчик ID-карты и бумажку с пин-кодами, мой сын должен был мне их послать со знакомыми, но они еще не приехали, а у моего банка в Барселоне корреспондента не было, остальные же не согласились принимать наличные. «Я никак не могу оплатить счет, неужели вам некого послать с ключами на квартиру, я дам ему купюры», — написал я хозяину. В ответ получил грубое письмо с руганью, меня назвали бессовестным лжецом — не может быть, чтобы банк не принимал денег. Скорее стиль этого письма, чем его содержание, убедил нас в том, что мы действительно имели дело с мошенником.

Впервые мы с Рипсик услышали слово «маньяна» от ее двоюродного брата, тот в первой половине девяностых, когда в Армении стало очень трудно, эмигрировал в Мексику и жаловался, что с мексиканцами невозможно вести дела, тебя легко поймут и все пообещают, да вот только исполняться эти обещания должны «маньяна», то есть завтра, а завтра снова говорят «маньяна» и так далее, и точно так же все происходило в Барселоне. Как Писарро собирался начать лечение Рипсик уже через неделю, я не знаю, может, он это и устроил бы, но Рут к скорой работе интереса не проявляла, сначала, как я сказал, не было экземпляра договора, потом минула еще неделя, пока наконец сделали анализ крови, кстати, в ходе этого анализа Рипсик поняла, что значит быть «подопытным кроликом», — мензурки несли и несли, и все их надо было заполнить кровью, странно, что что-то осталось в венах, — но даже и после того, как все анализы были сданы, лечение по-прежнему не начиналось, так как до сих пор не поступил ответ из США, из центра фармакологической фирмы, куда был отправлен образец опухоли, привезенный из Таллина. Время шло, состояние Рипсик ухудшалось, Джентльмен предупредил, что, если промедлить, именно так и будет, я обратился к Рут с вопросом, не могла бы она уже провести первую процедуру, она ответила отказом, правила не разрешают, фирма должна подтвердить диагноз. Это было смехотворно, в Таллине Рипсик дважды делали биопсию, и диагноз уже подтверждался — но фирма игнорировала таллинские результаты. Почему, это нам объяснил один знакомый, долгое время работавший в США, по его словам, там немало таких врачей, которые придумывают пациентам сложные болезни, чтобы затем их лечить и таким образом зарабатывать деньги, и фармакологические фирмы всегда перепроверяют диагнозы. Когда Рипсик это услышала, она сказала: «Медицина не должна быть связана с деньгами».

Я продолжал искать квартиру, мы даже съездили посмотреть одну, но она была плохая, комнаты малюсенькие, кухня и ванная вообще миниатюрные, и все это вместе никак не соответствовало площади, указанной в рекламе, потом мы поняли, что объявления лгут и из каждой рекламируемой площади нужно вычитать десять, а еще лучше пятнадцать квадратных метров, чтобы получить верный результат. Кровати в той квартире были узкими, вдвоем в одной постели мы бы не поместились, и все же на три месяца мы бы ее сняли, лишь бы избавиться от гостиницы, но хозяин меньше чем на год не соглашался. Состояние Рипсик продолжало ухудшаться, жара плохо на нее действовала, вначале она довольно бодро ходила со мной в магазин, но теперь быстро уставала, задыхалась. Я снова написал Рут, что называется, забил тревогу: может, имеет смысл сделать Рипсик курс кислородной терапии? В Генуе он дал отличный результат, там вообще лечили на самом высоком уровне, два врача ходили к ней ежедневно, один утром, другой, профессор, вечером, вот что значит частная клиника, и тогда она быстро поправилась. Но тут у нас была страховая медицина, Рут ответила, что кислород может назначить только пульмонолог, посылать нас к нему она не стала, зато предложила прийти в клинику, чтобы Рипсик сделали рентген, и, если в плевральной полости скопилась жидкость, ее выкачают. Мы пошли и проторчали в больнице целый день, жидкость у Рипсик выкачали, но ее оказалось совсем немного, и лучше ей не стало. Через несколько дней я написал еще одно письмо Рут и спросил, когда же все-таки начнется лечение, напомнил ей про обещание Писарро, не знаю, предприняла она что-нибудь или нет, но пришел долгожданный ответ из США, мы узнали об этом на улице, поехали смотреть еще одну квартиру, на той станции не было эскалатора, возможно, был лифт, но мы его не нашли и поднялись по крутой лестнице, в страшной духоте, когда Рипсик добралась до верха, она буквально шаталась, отправила меня искать дом, сама же села на скамейку и не вставала оттуда полчаса, квартиру нам, кстати, увидеть не удалось, маклер просто не явился, я позвонил ему, он не ответил, позвонил в контору, там сказали, что «сегодня квартиру посмотреть невозможно, приходите завтра в это же время». Вот так. Я доложил обо всем Рипсик — она была в шоке, у нее в голове не укладывалось, как это можно, назначить встречу и не прийти. «Такой народ», — пожал я плечами. Она подумала немного и сказала: «Ну да, Гауди они тоже задавили трамваем».

Мы решили, что обратно на метро не поедем, пошли на автобусную остановку, одна линия удачно вела прямо к гостинице, мы стали ждать автобуса — и вдруг зазвонил мой мобильник. Я подумал, что это маклер, но, когда нажал на кнопку, услышал голос Рут, она сообщила, что фармакологическая фирма подтвердила диагноз Рипсик и завтра можно начать лечение. Со дня нашего прибытия в Барселону прошел почти месяц. Закончив разговор, я поделился новостью с Рипсик и увидел, как в ее глазах вспыхнул победоносный блеск, — несмотря на все трудности, мы добились своей цели.

Вот и настал день икс, как я его задним числом стал называть. Наши надежды достигли наивысшей точки, мы сумели справиться с невозможным, попали на опыты новейшего и многообещающего препарата, одна доза которого в израильских аптеках стоила больше десяти тысяч долларов, Рипсик же он доставался бесплатно… и, переполненные счастьем, мы забыли, что платить в этом мире все равно приходится, но всегда лучше заплатить деньгами. Вот почему роскошь болеть или, вернее, роскошь выздоравливать при капитализме могут себе позволить только богатые люди, а мы были бедные, и наше счастье на самом деле было результатом невозможности выбора — со всем, что из этого следовало.

На прием Рут нас позвала к девяти, мы пришли, как всегда, точно, обычно нам приходилось ждать в регистратуре не меньше получаса, на этот раз не прошло и десяти минут, как из хриплого громкоговорителя послышалось имя Рипсик. Рут сидела в белом халате в своем кабинете за столом, энергичная и самоуверенная, как всегда. Не знаю, на самом ли деле она была потомком сефардов, на что указывало ее имя, или нет, скорее все же нет, еврейского ума и еврейской мудрости я в ней не заметил, но, как бы там ни было, глупой ее назвать тоже было нельзя, она явно получила неплохое образование и знала свое дело, но она была молода, очень молода для такой профессии! Для врача, часто говорила Рипсик, самое главное — это опыт, а откуда он возьмется у девчонки, которой, по всей вероятности, не исполнилось еще и тридцати? И была ли она вообще врачом? Формально, конечно, да; но она работала не в больнице, а в исследовательском институте, так что в первую очередь была ученым, а врач и ученый — это, как я уже понял, разные вещи.

Пригласив нас сесть, Рут повторила то, что вчера сказала по телефону: что из США пришел положительный ответ и теперь можно начинать лечение. «Но перед этим, — добавила она, — надо сделать еще одну биопсию, образца, что мы отправили в США, оказалось мало для всех анализов».

Я напрягся. Когда от опухоли отрывают кусочек, всегда есть риск осложнений, даже Обормот по мере возможности избегал этой процедуры.

«Сегодня? — переспросил я недоверчиво. — В один день с пембро?»

Нам понравилось ласкательное имя пембролизумаба, услышанное от Писарро.

«Да», — лаконично ответила Рут, и ее интонация ясно говорила о том, что у нас нет выбора.

Я перевел новость Рипсик, хотя она уже все поняла. Мы оба знали, почему Рут торопится с биопсией, — в договоре с фармакологической фирмой имелся любопытный пункт, а именно после начала лечения у «подопытного кролика» могли лишь попросить образец опухоли, но требовать этого уже не разрешалось, и сегодняшний день был последним, когда от Рипсик ожидалось полное подчинение. Нет, заставить ее и сейчас никто не мог, но возникал вопрос, что последует за отказом, вполне возможно, что тогда отменят и пембро.

Несмотря на все это, я подумал, что Рипсик заупрямится, по крайней мере спросит, нельзя ли биопсию перенести, например, на следующую неделю, — но она только сказала кротко: «Хорошо. Надо так надо».

Должен ли я был вмешаться, спросить, стоит ли проводить две такие разные — и такие сложные — процедуры в один день? Но напротив меня сидел один доктор, а рядом другой, моя жена, иногда в шутку называвшая меня «профессором», когда я слишком активно высказывал свое мнение по какому-нибудь медицинскому вопросу. Я промолчал, утешив себя тем, что после таллинской биопсии Рипсик не почувствовала ничего, правда, там по просьбе Джентльмена процедуру проводил лучший специалист больницы, но разве тут они хуже? И этого молчания я себе простить не могу.

Рут дала нам направление с нашей сегодняшней программой, в полдесятого биопсия, в десять встреча со специалистом, на прием к которому Рипсик давно хотела попасть, и в половине одиннадцатого долгожданное пембро. Мы поблагодарили, встали и отправились в путь. Биопсия проводилась на этаже «минус один» — в голову пришло сравнение с адом, и это и был ад. В регистратуре скучала сотрудница в белом халате, потрепанная временем вульгарная красотка, мы протянули ей направление, она предложила нам подождать. Потихоньку стали появляться и прибавляться пациенты, они ненадолго присаживались, их скоро вызывали на процедуру, только нами никто не интересовался. Стрелки часов подошли к десяти, потом к половине одиннадцатого. Мы с Рипсик оба нетерпеливые, и сейчас мы от этого страдали, мы томились, ерзали, следующий прием, куда Рипсик рвалась, должен был давно начаться, уже подошло время пембро, а мы все еще торчим тут!

«Может, смоемся, скажем, что вернемся попозже», — шепнула мне Рипсик, и я понял, что на самом деле она совсем не хочет этой биопсии.

«Хорошая идея», — одобрил я, мы встали — но тут же раздался голос вульгарной красотки, суровый, как у тюремной надзирательницы: «Стоп! Куда вы?»

Я объяснил, что нас ожидает другой врач и что мы вернемся потом, когда для нас найдут время, — в ответ прозвучал приказ: «Никуда вы не пойдете! Сядьте!»

Не зная, что делать, мы подчинились. Надзирательница вышла, может, нам стоило этим воспользоваться и удрать? И вдруг из хрипящего, как и во всех других местах этой клиники, громкоговорителя послышалось имя Рипсик.

Дальнейшее я в силах описать лишь конспективно. Мы оказались в процедурной, разделенной ширмой, где нас встретили две медсестры, Рипсик попросили раздеться и лечь на высокую больничную койку, меня же отправили за ширму. Резко открылась дверь, и стремительным шагом вошел стройный человек в белом халате. Он сказал что-то, и на потолке зажегся яркий свет. Затем он продолжил, громко и на хорошем английском: «Меня зовут доктор Кеседа. Мне поставлена задача взять у этой пациентки образец опухоли».

Он добавил еще несколько слов, на испанском или на каталанском, черт его знает, я так и не научился их различать, — и вдруг Рипсик вскрикнула. Это был тихий вскрик, и я не понял, что случилось, потом она объяснила мне, что Кеседа велел медсестрам снять марлевую повязку, это была та самая повязка, которую Рипсик сама смастерила, она лучше всего защищала ее раны, обычно сестры ее просто развязывали и потом возвращали на место, но тут, наверное, было отдано другое распоряжение, потому что сестра, не спрашивая Рипсик, разрезала повязку пополам.

Увы, это было только начало. Кеседа опять что-то сказал, послышались звуки какой-то возни, затем после короткой тишины я услышал, как он несколькими стремительными шагами подходит к койке, делает что-то — и вдруг Рипсик заорала. Мы были женаты почти двадцать пять лет, но я никогда не слышал, чтобы она кричала, обычно она терпела молча, только говорила, где у нее болит, или в самом крайнем случае, когда было очень больно, скулила жалобно, например когда она упала зимой на таллинском центральном рынке — там никогда не убирали лед — и сломала руку, — но сейчас она даже не кричала, она орала, она вопила! Это было жутко. Я не знал, как поступить, может, надо было выскочить из-за ширмы и тоже заорать: «Что вы делаете, прекратите мучить мою жену!» — но я не осмелился. Терпеть это все молча я все же не смог и стал громко стонать. Кеседе наше поведение явно не понравилось, раздались резкие шаги, он появился из-за ширмы и сказал, опять по-английски: «Мне удалось взять лишь половину того количества опухоли, что мне поставили задачей», — и вышел.

Сестры забинтовали Рипсик и в инвалидной коляске покатили к тому специалисту, прием у которого должен был начаться полтора часа назад. По дороге Рипсик сказала мне: «Он не подождал, пока обезболивающее подействует».

Наверное, это было наказанием за нашу нетерпеливость.

Встреча со специалистом ничего не дала, Рипсик не была способна к общению, она оставалась во власти боли. Потом ее покатили туда, где у нее раньше брали кровь для анализа, а сейчас должны были ввести пембро. Там пришлось ждать еще весьма долго, но наконец процедура состоялась, Рипсик постепенно пришла в себя, и я подумал: авось обойдется.

Не обошлось. Сначала Рипсик чувствовала себя более-менее сносно, я еще в тот день съездил посмотреть одну квартиру, довольно приличную, правда, там не было кровати, но я все равно бы ее снял, ведь все было в порядке, Рипсик приняли на опыты, и она даже получила первую дозу, однако я сам все испортил, маклерша спросила, для чего мы приехали в Барселону, и я честно ответил, что моя жена болеет и ее тут будут лечить. Маклерша нахмурилась, наверняка она подумала, кто знает, что за осложнения могут возникнуть с больным человеком, еще умрет, она быстро свернула разговор и сказала, чтобы я позвонил вечером, а вечером объявила, что хозяин передумал. В тот момент я ругал себя последними словами, но через некоторое время понял, что зря, потому что в той квартире поселиться Рипсик все равно уже не смогла бы, через несколько дней ее состояние сильно ухудшилось, она буквально задыхалась, и мне пришлось отвезти ее в больницу.

 

 

Часть четвертая

ГАЯНЕ

Когда Гаяне мне в день смерти Рипсик решительно сообщила, что приедет в Барселону, я подумал: это еще зачем? В тот момент мне казалось, что я хочу побыть один и что я со всем справлюсь сам, но спорить не стал, у сестры свои права. Она рвалась вместе со мной и в Венецию, это было уже чересчур, я даже спросил у Рипсик, что мне делать, но она сказала, конечно, езжайте вместе, вот я и смирился с этой мыслью — однако, увидев Гаяне сейчас, я даже обрадовался, поняв вдруг, что она стала для меня чуть ли не самым близким человеком и, кстати, я для нее тоже. Родители Рипсик и Гаяне, как я уже рассказал, умерли, замужем она не была, детей тоже не имела, в Армении внебрачные дети не приветствуются, с родственниками, конечно, общалась, но, по сути, оставалась одинокой, ее опорой была Рипсик, а теперь и ее не стало. У меня же хоть и жили в Таллине сын и внуки и еще где-то дочь, но настоящего контакта у меня с ними не было, и не только потому, что я их не воспитывал, — их мир для меня был чужим и для них мой тоже. Зато с Гаяне у нас было немало общего, мы прочли одни и те же книги и смотрели те же фильмы, мы оба любили скульптуру и живопись, правда, ее сердце принадлежало балету, а мое — опере, но я ничего не имел и против балета, а Гаяне обожала Верди, к другим итальянцам она, к сожалению, относилась прохладно, но в Таллине среди наших с Рипсик знакомых оперой вообще никто не интересовался. Разумеется, и в остальном вкусы Гаяне не всегда совпадали с моими, а некоторые ее привычки даже действовали мне на нервы, как наверняка и мои ей, но все же это был если не один духовный мир, как с Рипсик, то по крайней мере два очень похожих.

Мы молча обнялись, о чем было говорить, я взял ее чемодан, и мы пошли к стоянке такси, по дороге я спросил, помнит ли она, как мы прощались в этом аэропорту в предыдущий раз, самолеты вылетали почти одновременно, у нее в Прагу, у нас с Рипсик в Севилью, — конечно, ответила Гаяне, она и сама после приземления думала об этом. Ассоциаций и воспоминаний было много, мы сейчас шли тем же маршрутом, что Рипсик и я полтора месяца назад, Рипсик сидела в инвалидной коляске, я на всякий случай вызвал помощь, барселонский аэропорт большой, и пешком его расстояния были для нее неодолимы, ее катили, а я рядом толкал тележку с вещами, я рассказал об этом Гаяне, она слушала внимательно, я понял, что ее интересует все, что с нами тут произошло, в общих чертах она, конечно, это знала, после того как Рипсик попала в больницу, мы находились в постоянном контакте, но одно дело телефон, а совсем другое — когда видишь «место действия» своими глазами. Дорога, когда мы сели в такси, естественно, тоже повторяла ту, полуторамесячной давности, и едва мы повернули на Ронда-де-Дальт, как я стал наклоняться к окошку, чтобы не пропустить клинику. Когда она возникла на горизонте, я показал на нее Гаяне:

— Вот тут ее усыпили.

Появился цилиндр института, и я добавил:

— А тут мучили.

Гаяне сказала, что хочет обязательно увидеть оба заведения ближе, я пообещал привезти ее сюда и полез в карман за кошельком, потому что мы уже приближались к гостинице. С портье я обо всем договорился, в гостинице знали про нашу трагедию, что-то они даже видели своими глазами, например как я увозил Рипсик в больницу; и наверное, после ее смерти им позвонили, потому что, когда я пошел поговорить насчет Гаяне и экивоками сказал о случившемся: «Моя жена уже не живет в гостинице», портье понимающе закивал, а когда я спросил, можно ли, чтобы вместо нее в номере поселился другой гость, спросил только: «Ваш родственник?» Я ответил утвердительно, и он сразу согласился зарегистрировать Гаяне.

Уладив формальности, мы поехали на мой седьмой этаж, в номере уже было прибрано, и я показал Гаяне, где она может расположиться.

— Будешь спать здесь, у окна.

Раньше все было наоборот, у окна спал я, а Рипсик со стороны перегородки, но я совершенно не мог представить на ее месте кого-то другого и вчера переложил свои вещи на доску-тумбочку Рипсик. На освободившееся место Гаяне сразу поставила Джузеппе — она достала его из сумочки, — затем принялась распаковывать чемодан, а я в это время рассказывал ей о том, что нам предстоит: завтра вечером прощание с Рипсик, при этом важно было взять с собой серьги, я сказал об этом на случай, если сам забуду, в понедельник кремация, уже без нас, а в среду мне должны были передать урну с прахом, после чего мы можем наконец убраться из этого проклятого города — конечно, если удастся, добавил я, потому что на нашем пути встали неожиданные препятствия, Мануэль Карлос, менеджер похоронного бюро, которому я признался, что собираюсь отвезти пепел Рипсик в Италию, предупредил меня, что это сложно, в самолете без соответствующего разрешения прах перевозить нельзя. «Но как они узнают?» — удивился я, на что Мануэль Карлос хитро улыбнулся и напомнил, что в аэропорту багаж просвечивают.

— Таким образом, — сказал я Гаяне, — мы имеем выбор между поездом, автобусом и паромом.

— Понятно, — покивала Гаяне.

— Это при хорошем раскладе, при плохом мы должны будем сперва полететь в Таллин.

— От чего это зависит, хороший или плохой?

— От того, что будет написано в бумаге, которую нам дадут вместе с урной. Мануэль обещал к понедельнику это выяснить.

— Понятно, — повторила Гаяне слегка упавшим голосом, перспектива лететь в Таллин ей, думаю, не очень нравилась, не из-за города, она любила Таллин, а потому что, как и мне, ей было трудно переступить порог нашего дома, где еще витал дух Рипсик.

Я предложил спуститься вниз и выпить в баре чашку кофе, неохота было снова идти за кипятком, да и растворимый надоел, Гаяне сразу поддержала эту идею, и я подумал, что Рипсик так легко заманить мне бы не удалось, она редко соглашалась посидеть в кафе, только если чересчур устанет — да, мы экономили на всем, со стороны это наверняка выглядело скупердяйством, но если бы мы не считали каждый цент, мы не могли бы столько путешествовать, а это для нас было важнее — кофе можно пить и дома.

На улице уже начиналась жара, и, когда мы сели в патио, Гаяне заметила, что в Барселоне очень влажно.

— Да, Рипсик это просто изнуряло, — подтвердил я.

— Она очень страдала? — спросила Гаяне.

Я кивнул, и она призналась, что никак не может решить, не совершила ли она ошибки, не приехав раньше. Я убедил ее, что она поступила правильно, — все произошедшее здесь было тяжелым и страшным и долго бы ее потом преследовало, и вспомнил, как Рипсик еще в Таллине попросила, чтобы я не огорчался, если она вдруг умрет, потому что она «свое уже отмучилась».

— Мне она говорила, что держится только ради тебя, — сказала Гаяне.

Это меня тронуло, и я рассказал Гаяне, как мужественно, буквально героически Рипсик вела себя все барселонское время, а особенно в последний день, когда ей холодно сообщили, что уже конец.

— Она не проронила ни одной слезинки, — сказал я.

Дальше Гаяне стала расспрашивать, что же все-таки случилось в Барселоне, я рассказал ей, как откладывалось начало лечения и как мы наконец попали к доктору Кеседе, и, когда я описал, что он сделал с Рипсик, Гаяне прерывисто вздохнула:

— Какой ужас… Бедная моя сестра…

Я добавил:

— На самом деле этого человека стоило бы прикончить.

— Отличная идея! — оживилась Гаяне.

Я не сомневался, что, если я за такое возьмусь, Гаяне мне поможет, и не только потому, что, как балетоман, была пропитана идеями романтизма, но еще и оттого, что на Кавказе у людей другое понимание справедливости, мы с Рипсик нередко вспоминали мужественный поступок осетина, отомстившего швейцарскому авиадиспетчеру за гибель своей семьи. Преступление Кеседы в сравнении с ошибкой диспетчера выглядело меньшим, но на самом деле было даже бóльшим, потому что диспетчер ошибся нечаянно, а Кеседа действовал сознательно, проблема была в другом — я не был способен на убийство…

После кофе Гаяне предложила погулять, и я сказал, что заодно мы могли бы отыскать крематорий, тогда завтра, когда надо будет прийти точно вовремя, мы уже будем знать, где он находится. Я пояснил, что у нас с Рипсик был такой обычай, и Гаяне сразу согласилась. Было уже совсем жарко, солнце обжигало, когда мы по Ронда-де-Дальт пошли в сторону от города, шагать пришлось довольно долго, прежде чем мы увидели на горе монументальное белоснежное здание, огромная вывеска на котором подтверждала, что мы пришли правильно. Мы поднялись; у входа стояло несколько человек, все в черном, они деловито о чем-то беседовали, временами даже с оттенком веселости, зрелище было мне знакомо, такое можно увидеть и в Таллине, и это была одна из причин, почему я не хотел хоронить Рипсик дома, соберутся те, кому при жизни было на нее начхать или даже кто ее ненавидел, и будут лицемерно выражать мне соболезнования, а потом на поминках быстро опьянеют и начнут перебрасываться шутками и смеяться.

— Удивительно, у одной девушки как будто даже были слезы, — сказала Гаяне, когда мы спускались обратно к Ронда-де-Дальт.

Я раньше уже рассказывал ей про европейские нравы, или это Рипсик ей говорила, ну, не важно, — как выяснилось, она это хорошо запомнила. В Армении все иначе, там смерть близкого человека — это такое горе, что скрыть свои чувства мало кто сможет, да и не захочет, даже Рипсик при всей ее сдержанности откровенно рыдала на похоронах родителей.

Вернувшись, мы пообедали в одном кафе поблизости, а когда пришли в номер, я сказал, что надо бы рассортировать вещи Рипсик, но Гаяне попросила, чтобы мы оставили это на завтра, сегодня у нее уже нет сил. Я бы предпочел со всем покончить сейчас, но настаивать не стал, мы еще немного поговорили и, когда стемнело, легли. С простынями проблем не возникло, у нас с Рипсик были свои, мы ведь думали, что снимем квартиру на долгий срок, а там постельного белья не предлагают, я уже раньше спал под отдельной простыней, для Рипсик это было удобнее, и, естественно, поступил так и сейчас.

Проснулся я опять задолго до рассвета и лежал, боясь шевельнуться, чтобы не разбудить Гаяне, но вдруг она сама перевернулась, я понял, что она тоже не спит, и мы стали разговаривать. Я рассказал ей о наших приключениях с квартирой, как нас неоднократно обманывали, она была поражена, сказала: «Я думала, что в Европе таких вещей не бывает», и мне пришлось напомнить ей, как мы больше недели спали втроем в одной комнатушке. «Такой народ». Гаяне поинтересовалась, смогу ли я отличить каталонца от испанца, и я признался, что нет, мне кажется, что испанские мужчины выше и смазливее, каталонцы же небольшого роста и кряжистые, но утверждать я это не могу, ибо слишком мало их знаю, и добавил, что, если я бы всегда понимал, с кем разговариваю, возможно, мне удалось бы из этого извлечь какую-то пользу, но я не понимал, и поэтому на нас смотрели криво и те и другие. Я рассказал ей, как я еще из Таллина написал Писарро и спросил, каким языком мне стоит заняться, испанским или каталанским, я был в затруднении, один из них я хотел выучить, мы ведь сюда собирались на долгий срок, возможно даже на два года, только какой из них выбрать, заниматься одновременно обоими мне было не под силу. Писарро немедленно ответил: «Конечно, испанский, с этим языком вы будете чувствовать себя в Барселоне комфортно», но я не уверен, что он, будучи испанцем, не принимал желаемое за действительное, потому что, когда я здесь извинялся за то, что не знаю ни испанского, ни каталанского, мне несколько раз сделали замечание: «Правильно говорить не „испанский“, а „кастильский“».
Естественно, те, кто знал, как правильно, были каталонцами, и вот в этом коротеньком уточняющем замечании обнажалась глубина царившего в Барселоне межнационального напряжения, каталонцы не любили Испанию, по их мнению, такая страна не имела права на существование и должна была разделиться как минимум на Кастилию и Каталонию, а возможно, еще на несколько государств, таких как Страна Басков или Галисия.

Мы говорили и говорили, а за окном по-прежнему было темно, я почувствовал, что глаза у меня закрываются, и сказал Гаяне:

— Давай поспим еще немного.

Когда они снова открылись, Гаяне уже поднялась, в окно лился свет. Я съездил вниз за кипятком, мы позавтракали, и затем, поскольку у нас оставалось еще много времени, Гаяне предложила поехать к морю. У меня настроения для моря не было, но торчать в номере не хотелось еще больше, поэтому я сказал: хорошо, поедем, только давай в то место, где мы были с Рипсик. Гаяне сразу согласилась, мы взяли полотенца, купальник, плавки и пошли. Было воскресенье, автобуса пришлось ждать долго, наконец он подъехал, и мы влезли. Я не хотел садиться на те места, где мы сидели с Рипсик, и выбрал по другую сторону прохода, но «наши» места не остались пустыми, туда буквально грохнулась супружеская пара, оба плотные, кряжистые, жена ни на секунду не умолкала, а говорила она громко. Гаяне ерзала всю дорогу, соседство явно было ей не по душе, и облегченно вздохнула, когда мы вышли.

Море в этом месте Гаяне не понравилось, да чему тут и было нравиться, маленький скучный заливчик, нет простора, у Рипсик не хватило сил, чтобы еще куда-то идти, мы с Гаяне, конечно, могли это сделать, но я не хотел, я хотел быть тут, где словно бы видел Рипсик, я сел в тень той реденькой пальмы, где в прошлый раз сидела она, и предложил Гаяне пойти искупаться. «Иди ты первым», — возразила Гаяне, но я ответил, что у меня пропало желание, я не мог войти в море один, без Рипсик — по крайней мере, сейчас…

Гаяне надела, обмотав себя полотенцем, купальник, и неторопливо пошла к воде. Я смотрел, как она удаляется, и думал, что хоть она и моложе Рипсик, но Рипсик благодаря йоге держала свое тело в лучшей форме, она вообще делала все, чтобы бороться с возрастом, ухаживала за своей внешностью больше, чем Маргарита, мазала кремом лицо, руки и ноги, делала маски, выщипывала пинцетом брови, когда те слишком густели, естественно, красила волосы, на голове не должно было быть ни одной седой волосинки, как только корни теряли иссиня-черный цвет, немедленно красила снова, и все это всегда проделывала дома, за всю нашу совместную жизнь она не потратила ни цента на парикмахера или на косметический салон — вру, в последний год, когда ее длинные волосы после химиотерапии выпали и выросли новые, которые надо было часто стричь, она стала ходить к парикмахеру, стоило это восемь евро, по мнению Рипсик, это была терпимая цена, но, когда возникла необходимость в педикюре и она узнала, сколько это стоит, повернулась, пришла домой, нагрела воду для ножной ванны и сама обрезала себе ногти — какую боль причиняла ей эта процедура в ее состоянии, я не знаю. За своей внешностью следила и Гаяне, сестры в этом смысле были похожи, но на йогу ее уже не хватило, зато Рипсик боролась до конца, как римский легионер, чтобы выглядеть на десять лет моложе, чем на самом деле. Отнимала ли эта борьба у нее силы, которые, возможно, пригодились бы в другой борьбе, за жизнь? Кто знает, но я могу поклясться, что она никогда бы не поменяла отвоеванную у природы молодость тела на дополнительный год жизни.

Гаяне вернулась очень скоро, волны, сказала она, мешают плавать, высушившись, она надела платье, и мы ушли.

Серьги мы с Гаяне подобрали легко, в Таллине с этим возникли бы сложности, у Рипсик было много украшений, особенно серег, кольца она не носила, у нас не было даже обручальных, но серьги всегда висели в ее ушах, у нас стало традицией, что в каждой поездке я дарю ей новые, не из золота, золотых серег у нее была только одна пара, она предпочитала полудрагоценные камни, лазурит, бирюзу, аметист, или самую обычную бижутерию, и именно ее я ей и покупал, стеклянные, деревянные, металлические, их было несметное количество, и если бы нам пришлось выбирать из всех из них, в глазах бы зарябило, — но с собой, конечно, она взяла всего лишь десятка два пар, и среди них маленькие круглые белые с голубыми цветочками, я купил их ей в январе в Ницце, когда из другой пары одна пропала; правда, потом я ее нашел, оказалось, что она упала и покатилась под комод, и Рипсик смеялась, что получила новые «обманом», но это был радостный смех, означавший, что серьги ей действительно нравились; сейчас мы выбрали их, потому что они хорошо подходили к синей блузке, отнесенной мной в похоронное бюро. Вышли мы заранее, шли мрачные, мне это «прощание» вообще было не по душе, я ведь и в палате сказал Хосе и Рут, что это уже не Рипсик, и мнения не поменял, но я понимал, что Гаяне не видела Рипсик в больнице и хочет в последний раз взглянуть на сестру.

Изнутри крематорий также оказался монументальным, если загс называют Дворцом Счастья, то это здание вполне заслужило имя Дворца Смерти — простор, мраморные полы и лестницы, чистота и тишина. Мы передали служительнице серьги, я оплатил ту часть счета, которую мне из-за лимита интернет-банка не удалось перечислить сразу, и нас попросили подняться на второй этаж и подождать минут пятнадцать. Наверху было также просторно и чисто, а еще оттуда можно было выйти на террасу, что мы и сделали. С террасы открылся очередной прекрасный вид на Барселону, и я вновь проклял тот день, когда Писарро нас сюда пригласил. Было тепло, но не жарко, дул нежный ветерок, и это казалось особенно несправедливым, если учитывать, что Рипсик страдала именно из-за духоты. Долго мы на террасе не задержались, вернулись во «дворец», вскоре пришла служительница, встречавшая нас внизу, и позвала за собой. Она провела нас в довольно большой зал, где скорбящим не было бы тесно, и указала на стеклянную дверь, за которой должна была лежать Рипсик. Когда она нас оставила, я открыл дверь, и мы вошли теперь уже в маленькое помещение, разделенное стеклянной перегородкой на две части, и вот за этой перегородкой мы увидели гроб и в нем Рипсик. Серьги аккуратно висели в ушах, но прическа была абсолютно неправильная, Рипсик так в жизни не причесывалась и поэтому выглядела по-чужому. Мы постояли минуту-две, Гаяне, опираясь на мою руку, пару раз всхлипнула, и потом вышли. Когда мы спустились, служительница спросила, довольны ли мы, я ответил утвердительно, затем она повторила то, что я уже слышал от Мануэля Карлоса, — что урну с прахом мы получим в среду, — я поблагодарил, и мы ушли.

Когда мы вернулись в гостиницу, я почувствовал, что голоден, было воскресенье, кафе и магазин, следовательно, закрыты, однако работал бар гостиницы, где по вечерам подавали горячие блюда. Я весьма сомневался в их кулинарных достоинствах, но Гаяне стала убеждать меня, что мужчина не должен голодать, и убедила. В патио казалось приятнее, официант предупредил, что там повышенная плата, но я на это махнул рукой, мы же, можно сказать, справляли поминки. Гаяне есть не хотела, только вино, и я взял по бокалу белого, раньше я любил красное, но в какой-то момент организму оно разонравилось. Вино принесли быстро, мы подняли бокалы за память Рипсик, и я глотнул — хорошее было вино, не кислое. Настроение у меня, естественно, продолжало оставаться мрачным, и Гаяне, наверное, чтобы отвлечь меня, стала задавать разные вопросы, ее интересовало, как все-таки вышло, что мы с Рипсик поженились, она знала об этом лишь в общих чертах. Я рассказал, как я приехал в Ереван в гости к другу, а он, узнав, что у меня за спиной несколько неудачных браков и я стал женоненавистником, начал меня знакомить с незамужними армянками, просто ради эксперимента, как я отреагирую, среди них была Рипсик, только никакой влюбленности между нами не возникло, помню лишь, что мне понравился их дом из-за огромной библиотеки, собранной папой Радамесом, а еще я сразу отметил, что Рипсик принадлежит к той же категории людей, что и я, в чем эта схожесть выражается, я сам не понимал, только позднее выяснилось, что мы оба уже давно занимались йогой, а она, конечно, накладывает отпечаток. Потом я вернулся домой и отправил из Таллина несколько писем своим новым знакомым, обычной почтой, электронной еще не существовало, ответили два адресата, одним из них была Рипсик, и ее письмо по стилю намного превосходило другое — но и это еще не означало ничего, кроме того, что следующим летом меня опять потянуло в Ереван. Сразу по приезде я позвал Рипсик на прогулку, помню, как, сидя в безлюдном парке на скамейке, я вздумал очень осторожно ее приобнять, на что она хихикнула, потом она пригласила меня к ним домой обедать, стол накрыла Гаяне (тут она вмешалась и сказала, что совершенно не помнит этого), папа Радамес тоже сидел за столом и ел вместе с нами, а перед уходом, когда мы на минуту остались с Рипсик в комнате вдвоем, мы поцеловались. И я вбил себе в голову, что должен с ней переспать, — только как это организовать, к другу, у кого я снова остановился, я ее пригласить не мог, — и тут я совершил нечто, что, кажется, впечатлило Рипсик, я пошел в гостиницу «Интурист» и выговорил номер на одни сутки, конечно, ни слова не сказав о причине, а придумав какую-то небылицу про литературную командировку, в Армении к эстонцам относились хорошо, иначе моя авантюра не прошла бы, потому что на дворе стояло еще советское время и места в гостинице были большим дефицитом. Зарегистрировавшись, я позвонил Рипсик и сказал: вот я где, иди сюда, я тебя жду, то есть не в номере, конечно, я вышел встретить ее на улицу. И мы поехали наверх, не помню уже, на какой этаж, но тут приключение только начиналось — дежурная по этажу отказалась впустить Рипсик в мой номер, такая строгая была армянская мораль! Я оставил Рипсик, поехал опять вниз и выклянчил у той же сотрудницы разрешение провести гостя в номер, выдумав для этого целую легенду, что Рипсик моя переводчица и нам надо обсудить мою рукопись, — кто бы мог подумать, что именно так оно однажды и будет… Помню еще, что, когда я вернулся на свой этаж, Рипсик стоически сидела в той же позе, в какой я ее оставил, под уничтожающим взглядом дежурной, мы прошли теперь уже совершенно официально в номер, и там оно и случилось. «Но даже тогда, — сказал я Гаяне, — еще ничего не было решено». Да, в постели с Рипсик было хорошо, но никакой особой страсти между нами не возникло, только когда я узнал, что она еще не использовала свой отпуск, и пригласил ее в Эстонию, а там повез на Вырумаа, на дачу, которую я с этой целью снял, — хозяин был странный человек, никак не хотел назвать мне цену, говорил, платите, сколько хотите, наверное, считал меня крезом и потом был разочарован, когда я из своих немногих «десяток» выложил перед ним на стол пару купюр, инфляция уже началась, — так вот, на этой даче действительно поднялся такой шторм страстей, какого я в своей жизни еще не испытывал и Рипсик наверняка тоже. Через пару дней я сделал ей предложение, в конце сентября мы полетели в Ереван, провели там следующий месяц, а в начале ноября вернулись в Таллин, где у нас были назначены день и час в загсе.

— Мне ужасно жалко, — сказал я в завершение рассказа, — что мы не успели отметить серебряную свадьбу, так мало осталось, всего два месяца.

— Но свою первую встречу, там, в гостинице, вы ведь могли отметить, — возразила Гаяне.

Меня словно молнией поразило — конечно, ведь не только от посещения гостиницы прошло двадцать пять лет, и в день смерти Рипсик мы были уже в Вырумаа… Как это мне в голову не пришло!

— Ты мог бы принести ей цветы, у вас же дома всегда стояли цветы в вазе, — продолжила Гаяне.

Мое отчаяние возросло, я вдруг сообразил, что я не подарил Рипсик за все барселонское время ни одного цветка, мне это почему-то не приходило в голову, конечно, если бы я где-то увидел цветочный магазин, я бы вспомнил, но я не увидел, возможно, их вообще не было, я с трудом представлял себе каталонца, дарящего кому-то цветы, — но для меня это было правило, Гаяне не преувеличивала, в Таллине я сразу же, как только один цветок опускал голову, покупал другой, больше всего Рипсик нравились синие розы, их продавали на улице Виру только в одном киоске, обычно я покупал их по одной, а на ее последний день рождения принес целый букет, еще она любила синие хризантемы, синий вообще был любимым цветом Рипсик, пару раз я напал даже на синие тюльпаны, это было удачным разнообразием, потому что розы часто попадались старые и быстро увядали, ведь время шло уже не советское, когда сами эстонцы выращивали цветы, теперь это стало невыгодным, дешевле получалось привозить их из Голландии или даже из Колумбии — какой абсурд! — я относился к этому с философским спокойствием, но Рипсик злило, что продают всякую дрянь, и, случалось, она громко выражала свое неудовольствие по этому поводу, я в ответ немного обижался и не сразу покупал новые цветы, ваза несколько дней пустовала, да, так бывало иногда, но полтора месяца без единого цветка — это было нечто такое, чего я представить не мог, и только теперь я понял, в каком трансе я находился все это время. Но почему молчала Рипсик, она ведь могла намекнуть, например вспомнить вслух, как мы дважды ходили в Лисеу и оба раза никто не подарил артистам цветов, конечно, она была тихая и деликатная, но на это она могла бы осмелиться… Или она молчала нарочно, выжидала, замечу ли я, пыталась понять, не устал ли я от нее и ее болезни, я действительно позволил себе как-то пожаловаться на утомление, правда, я имел в виду чисто физическое, мне и вправду приходилось нелегко, но она могла подумать, что я устал от нее…

Принесли мясо, как и ожидалось, невкусное, но мне было все равно, что глотать, я думал только об одном: что могла чувствовать Рипсик, когда я в очередной раз возвращался с Рамблас, в руках пицца, в сумке лекарства и кварк, но опять без розы, неужели она экзаменовала меня — нет, я не мог в это поверить, наверное, и она не вспомнила про цветы, ее нервы тоже были на пределе, — но утешения мне эта мысль не принесла, я клял себя за то, что так глупо испортил наши последние полтора месяца, и, что хуже всего, я знал, что это будет меня мучить до конца жизни…

Мне пить больше не хотелось, но Гаяне попросила, чтобы я заказал для нее еще бокал вина, и я это сделал, подумав, что Рипсик одна бы не выпила и капельки. Они вообще были очень разные, эти две сестры, и раньше между ними случались даже трения и ссоры, правда, ссорилась в основном Гаяне, Рипсик этого просто не умела, она была, как сама говорила, «бесконфликтное существо», я помню, как в начале нашего брака, когда мы несколько месяцев прожили в Ереване у ее родителей, я однажды услышал из спальни громкий сердитый голос Гаяне, а в ответ жалкий писк моей Рипсик, я встал из-за маленького столика, за которым писал свою первую повесть, пошел в спальню и сказал Гаяне: «Пожалуйста, не кричи на мою жену!» Ох, какая счастливая после этого была Рипсик — наконец-то у нее появился защитник, и, возможно, именно с этого момента она полюбила меня по-настоящему. Если бы Гаяне боролась за свои интересы не так упорно, кто знает, может, мы даже остались бы в Ереване, у семьи там была еще одна квартира, бабушки, умершей несколько лет назад, бабушка когда-то сказала, что она должна достаться Рипсик, но когда заболела, то, чтобы квартира не пропала, туда прописали Гаяне, и с этого момента она считала ее своей. Когда мы с Рипсик поженились, у Гаяне развивался роман с одним врачом, у того не было «производственной площади», и Гаяне использовала для встреч бабушкину квартиру, которую Кармен Андраниковна, мать Рипсик и Гаяне, называла не иначе как «гнездом греха». Но нам тоже хотелось где-то спокойно провести медовый месяц! После долгого торга Гаяне отдала квартиру в наше распоряжение, «ровно на один месяц», она была маленькая, однокомнатная, но мы чувствовали себя там уютно, обедать ходили к родителям, а потом совершали прогулку по вечернему Еревану в «свой дом». Когда месяц истек, Кармен Андраниковна сказала Рипсик: «Не уходите, останьтесь там, что она может вам сделать!» — ей очень хотелось, чтобы Гаяне лишилась уголка для любовных встреч, но я не люблю нарушать данное слово, и мы перебрались обратно. Конечно, у родителей было тесно, а мне совсем не подходила роль примака, я стал рваться домой, в Эстонию, Рипсик колебалась, она боялась, что не найдет там работу — так оно и вышло, — но наконец решилась; потом сама она об этом сказала так: «Место жены там, где ее муж». И мы уехали. А если бы у нас был дом — что ж из того, что маленький, зато свой, ведь в Таллине уже Рипсик приходилось привыкать к свекрови, — покинули бы мы тогда так поспешно Ереван, в сущности, мне ведь нравилось там, нравились люди, нравился Арарат? Кто знает, кто знает… И вполне могло случиться, что, когда началась карабахская война и Ереван оказался в блокаде, пропал газ, редко давали свет, сложно было готовить еду, даже помыться толком было нельзя, Гаяне как более молодая, энергичная и предприимчивая, первой поняла бы, что надо что-то менять, и махнула бы в Россию, где, вполне вероятно, нашла бы что-то по специальности, — вот тогда уже нам пришлось бы остаться в Ереване, чтобы поддержать родителей, папа Радамес давно уже числился в пенсионерах, Кармен Андраниковна, правда, ходила на работу и вообще была женщина крепкая, но одна бы она не справилась с теми испытаниями, что постигли бедных армян. И как сложилась бы тогда наша жизнь с Рипсик, представить трудно, лучше я не стану и пытаться…

Со временем все ссоры и обиды забылись, с каждым годом сестры становились друг другу ближе, а после смерти родителей, когда Гаяне осталась одна, между ними возникла глубочайшая привязанность, Гаяне стала все чаще приезжать в Таллин, не только на летние, но и на зимние каникулы, и если я раньше относился к ее приездам как к неизбежному злу, то потом я ее уже ждал, понимая, что у нас с Рипсик больше нет ни одного близкого человека.

Сбоку возник официант и поставил передо мной бокал, когда он ушел, я подвинул бокал к Гаяне, и мы снова заговорили о Рипсик. Я признался, что в нашей счастливой совместной жизни был один трудный период — я увидел, что Рипсик может стать знаменитой, и это ударило по моему самолюбию, сказать, что брак висел на волоске, было бы, наверное, преувеличением, но если бы все продолжилось в том же духе, то и это не исключено — однако не продолжилось, агенты-коммерсанты быстро поняли, что Рипсик не умеет писать так плохо, как требуется, чтобы иметь широкую аудиторию, и ее карьера угасла. Но это не значит, что я вздохнул облегченно, — теперь меня стала мучить совесть, с одной стороны, мне казалось, что, возможно, я не сделал всего, чтобы сохранить с агентами хорошие отношения (переписку с ними вел я), это был сложный контингент, думающий только об одном — о выгоде, и я как-то даже сказал одному из них что-то весьма резкое, с другой стороны, Рипсик ведь из-за меня потеряла профессию, и лучшая часть моего «я» рассматривала ее литературный успех как своего рода компенсацию, теперь этот успех закончился, и что вышло: что Рипсик, перебравшись в Эстонию, пожертвовала всем, не получив взамен ничего?

Гаяне внимательно слушала и, когда я завершил свою исповедь, сказала, что она и понятия не имела о наших проблемах, но — добавила она — все, что я говорю о жертвах, «это бред собачий», потому что Рипсик со мной была очень счастлива. Я немного успокоился, Гаяне была отнюдь не глупа, и если она что-то такое утверждала, то можно было ей верить, я вспомнил, какие унылые, безрадостные стихи писала Рипсик до встречи со мной и как она потом сочинила один из самых остроумных романов, когда-либо написанных, и подумал: наверное, тут было немного и моей заслуги, наверное, она действительно была счастлива, потому что по-настоящему веселый роман может написать только счастливый человек.

Мы еще некоторое время сидели в патио и разговаривали, потом вино кончилось, не знаю, может, Гаяне выпила бы и третий бокал, но я не предложил, мне не нравится поить женщин, а спросить она не осмелилась. Мы поехали наверх, и, когда вошли в номер, я сказал, что надо все же разобрать вещи Рипсик. Гаяне вздохнула и подчинилась, но настоящей помощи от нее не было, мне приходилось самому решать, какую блузку она возьмет, чтобы подарить кому-то, а какая пойдет на выброс. Туфли мы решили выкинуть все, они были тяжелые, и мы не смогли бы таскать их с собой, но вот костюм, который Рипсик так ни разу и не надела, я велел Гаяне положить в чемодан, она согласилась, и даже сразу придумала, кому она его отдаст, — двоюродной сестре, примерно одного роста с Рипсик, это была последняя из двоюродных сестер и братьев, оставшаяся в Ереване, все остальные разъехались по миру, некоторые уже умерли, другим Гаяне еще предстояло сообщить о случившемся.

Вынув из шкафа парик, я спросил Гаяне, собирается ли она с ним что-нибудь делать, она наконец как будто проснулась и ответила: «Нет, это мы выкинем». Потом я вытащил серьги Рипсик, тут Гаяне заплакала и сквозь слезы сказала, что не может на них смотреть. Я объяснил ей, что смотреть на них сейчас нет необходимости, но она должна взять эти серьги, так пожелала Рипсик, мы обсуждали это с ней перед ее смертью, пускай Гаяне, сказала она, возьмет себе с камнями, а бижутерию отдаст дочери Марианны — у самой Рипсик детей ведь не было, и дочь лучшей подруги была для нее немного как бы и ее ребенком. Кремы я уже раньше положил на полку над головой Гаяне, она не протестовала, это были дорогие и очень хорошие кремы, и выбрасывать их было бы просто глупо. Остались всякие бинты и марлевые перевязки, Гаяне потихоньку пришла в себя и неплохо справилась с сортировкой, большинство пошло в мешок на выброс, но кое-что она мне посоветовала оставить себе, «могут понадобиться».

Закончив, мы взяли мешки и вышли. Небо было черное-пречерное, но фонари горели, и мы прошли довольно долгий путь, чтобы найти урну подальше от гостиницы.

В ночь перед кремацией я спал плохо, еще хуже стало самочувствие днем, кто-то словно распиливал меня на куски, и я подумал, что тело мертвого, которое сжигают, наверное, все-таки ощущает боль или ее ощущает душа, и поскольку у нас с Рипсик была сильная эмпатическая связь, то, когда мучилась она, мучился и я. Мануэль Карлос выполнил обещание, утром я обнаружил в почтовом ящике письмо, сообщавшее, что в бумаге, которую мне выдадут вместе с урной, не содержится требования доставить прах Рипсик в Эстонию, но что все равно мне следует быть осторожным и самолетом не пользоваться. Был в этом нечеловеческий, макаберный комизм — гражданин ЕС в живом виде мог путешествовать из одной страны в другую без всяких препятствий, а тот же гражданин в виде праха такого права не имел. В любом случае лететь было опасно, надо было выбрать какой-то другой вид транспорта, но какой? Я решил, что будет разумным еще раз проконсультироваться с Мануэлем Карлосом, и позвонил ему. Он сказал, что, конечно же, примет меня, но сегодня он дежурит в другой клинике, недалеко от Саграда Фамилия, и мы можем встретиться только там. Гаяне составила мне компанию, мы сперва поехали на автобусе, потом довольно долго шли пешком, пока не увидели очередной колосс — клинику, лишь ненамного меньше той, на Ронда-де-Дальт, и я злорадно представил себе, как вся Барселона скоро будет застроена больницами, население ведь стареет, и в итоге разделится на две большие группы, одни будут лежать в клинике, а другие их лечить и за ними ухаживать.

Мануэль Карлос встретил нас в вестибюле — единственный барселонец, отнесшийся ко мне с сочувствием, я представил ему Гаяне, и он повел нас в свой кабинет. Там мы сели, и я спросил, как он думает, можем ли мы отправиться в Италию на пароме — мы уже решили с Гаяне, что это было бы наилучшим вариантом, на поезде или на автобусе пришлось бы тащиться по побережью Средиземного моря с несколькими пересадками, к тому же в морском путешествии было что-то символическое. Мануэль Карлос схватился за телефон и стал быстро кому-то звонить, потом долго с кем-то что-то обсуждал, а когда закончил, сказал, что паром он не рекомендует, потому что там проверяют багаж и наверняка найдут урну, самым верным способом было бы поехать на машине. Это нам никак не подходило, и я спросил: а что если мы откроем урну и пересыплем пепел в какой-то другой сосуд? В глазах Мануэля Карлоса зажегся знакомый хитрый огонек, и он ответил, что да, так, конечно, можно попробовать.

«Но это риск», — предупредил он.

Я спросил, чем именно мы рискуем, могут ли нас, например, оштрафовать и на сколько, но тут он с огорчением признался, что не может на этот вопрос ответить, для этого надо знать итальянские законы.

Когда мы вернулись в гостиницу, я сел к компьютеру и купил билеты на паром. Три парома ходило отсюда в Италию, один из них, ливорнский, самый для нас удобный, отправлялся именно в среду поздно вечером, это было мое второе везение за все барселонское время, первым было лезвие, я брился одним и тем же лезвием, называвшимся «одноразовым», уже полтора месяца, и оно до сих пор не затупилось — но я бы променял оба эти везения и много чего еще на то, чтобы избежать встречи с Кеседой.

 

 

Часть пятая

ПОСЛЕДНЕЕ СРАЖЕНИЕ

Больница находилась рядом с институтом и соединялась с ним длинным подземным коридором с разветвлениями, простой смертный в этом лабиринте дорогу не нашел бы, для этого имелись специальные работники, они транспортировали пациентов в инвалидном кресле, а то и на кровати туда и обратно. Не легче было ориентироваться и в самой клинике, это был настоящий колосс, растянувшийся на несколько сот метров, десять этажей в высоту, когда Рипсик еще могла ходить, мы там несколько раз заблудились, и, кого ни спрашивали, никто не знал дороги. Это была фабрика, а не больница, громадная фабрика, Рипсик так и говорила: «фабрика здоровья», и, как и положено на фабрике, здесь устранялось все личностное, индивидуальное, вольное и существовало только обязательное, регламентированное, стандартное. Организация всех процессов выглядела блестяще — но именно выглядела, потому что на самом деле в происходившем тут было много бессмысленного и даже вредного. Мы с Рипсик еще в институте удивлялись отсутствию интереса к ее анамнезу, мы проделали тщательную работу, написав довольно длинный текст, в уверенности, что это поможет врачам, но вряд ли кто-то его прочел — ни одного вопроса по нему Рипсик не задали. То же самое повторилось в клинике, ни один врач — а их перед нашими глазами промелькнуло немало, я уже говорил, что прикрепленного к Рипсик лечащего врача как будто не было — итак, ни один из них не послушал ее легкие, не взглянул на раны, для этого были аппараты, рентген, томограф, и вот аппаратам передышки не давали, одно исследование за другим, рентген порой два раза в день. Но почему нельзя было иногда просто постучать по спине, чтобы определить, не прибавилось ли жидкости в плевральной полости, как это в Таллине делал Джентльмен? Боюсь, они этого уже не умели. Медицина многого добилась, но это в огромной мере достижения техники, врач же как личность деградировал, он стал рабом исследований и анализов. Медсестры и санитары тоже каждый день менялись и не оставляли сомнений в том, что если они не ненавидят свою работу прямо, то по крайней мере относятся к ней как к неприятной обязанности — надо же как-то зарабатывать на хлеб, — естественно, таким же было и отношение их к больным, последние для них были не люди, а объекты лечения, с которыми в течение дня необходимо осуществить множество манипуляций, отвезти их на исследование, взять кровь для анализа, ввести лекарства, да и помыть, поменять простыни — что из всего этого могло нравиться персоналу? Только измерение артериального давления, ведь тогда медсестры хоть на минутку, но чувствовали себя врачами. С нами дело у них осложнялось тем, что мы не знали их языка, врачи, конечно, говорили по-английски, и с ними я мог объясниться, но с медсестрами вечно возникали проблемы, кое-кто немножко понимал по-итальянски, с такими мне удавалось войти в нормальный человеческий контакт, не знаю, в чем тут дело, может, в том, что итальянский язык очень мелодичный и поэтому как бы «сердечнее», «душевнее», но большинство ни на каких языках, кроме как на испанском и каталанском, не говорило и говорить не желало, и с ними было трудно во всем. Для анализа крови и для введения лекарства нужно было проколоть у Рипсик вену, левая рука для этого не годилась из-за отека, но никто на отек не обращал внимания, каждый раз, когда появлялась очередная — всегда новая! — медсестра, она первым делом хваталась именно за эту руку, и Рипсик приходилось — если меня не было рядом — мычанием и жестами объяснять, почему ее нельзя трогать. Тогда приступали к правой, на ней вены были тоже нехороши, еще с Таллина, из-за химиотерапии, и только сама Рипсик знала, где имеет смысл колоть, а где бесполезно, но ее не слушали — еще чего, пациентка нас будет учить! — и раз за разом дырявили ей руку совершенно подло и напрасно, пока она не начинала поскуливать… и все равно продолжали. Когда я находился в палате, я всем объяснял, что Рипсик сама врач и ее советы стоит учитывать, в какой-то мере это помогало, сперва ее поместили в обычное отделение, там медсестрам было в диковинку перевязывать ее раны, у них отсутствовал специфический опыт, и — честное слово! — было потрясающим зрелищем, когда Рипсик жестами, словно дирижер, руководила ими, показывая, какой гель взять сейчас и какой после, вдаваться в детали я не хочу, Рипсик терпеть не могла физиологических описаний в художественной литературе, и, я думаю, она была права — но у меня не было возможности оставаться с ней круглосуточно, и поэтому она нередко, рассказав, как с ней в очередной раз обошлись, давала волю чувствам: «Сволочи, ну сволочи!..» Постепенно нас стали ненавидеть, другие пациенты лежали тихо и позволяли делать с собой все, что медсестрам и санитарам заблагорассудится, а тут какие-то два иностранца, представьте себе, лезут учить! Но что нам оставалось, мы не хотели быть болванками на конвейере, который принимает в вестибюле еще небезнадежного больного, а на другом конце выплевывает его труп…

Почему другие пациенты были удивляюще покорными, мы поняли не сразу.

После того как я отвез Рипсик в больницу, мой оптимизм упал, до этого момента у меня сохранялась надежда, что все закончится успехом и мы выиграем два-три года жизни, теперь же я задумался о том, удастся ли ей вообще отсюда выбраться. Рипсик я про свои страхи не говорил, и она вела себя мужественно, не жаловалась, не ныла. Она была так спокойна, как будто все это происходит не с ней. Причиной, я полагаю, было ее сознание того, что она жила правильной жизнью, никому не вредила — и теперь будь что будет. И еще, конечно, она старалась щадить меня, хотела, чтобы у меня остались о ней только хорошие воспоминания, — все-таки она была медик и поэтому лучше меня понимала, чем все должно закончиться. Она даже не дала себе поставить дренаж — трубку, через которую выводят жидкость из плевральной полости, когда врачи собрались это сделать, она спросила, как долго эта трубка будет из нее торчать, ей ответили невнятно, она спросила еще раз, может ли так быть, что ее вообще уже нельзя будет снимать, в лицо ей лгать не стали, отделались фразой «все может быть», и она отказалась, в том числе и потому, что была уверена: врачи этого хотят для своего удобства, чтобы не надо было часто делать пункцию. И действительно, потихоньку ей и без дренажа стало лучше, ведь когда она попала в больницу, ей сразу надели кислородную маску — ох, как я жалел, что Рут, несмотря на мои просьбы, не удосужилась заняться кислородным лечением! — теперь она уже начала отучивать себя от нее, мы надеялись, что выписка не за горами, я даже принялся опять искать жилье, настал сентябрь и появились свободные отпускные квартиры, но тут случилось страшное — ее перевели на седьмой этаж, предназначенный для раковых больных (когда ее привезли в больницу, там не было свободных коек). Семь, известно всем, счастливое число, но нам оно принесло одни несчастья, в гостинице мы ведь тоже жили на седьмом этаже, — а здесь это был настоящий кошмар. Как только мы, Рипсик на кровати, которую толкал санитар, и я с вещами рядом, добрались наверх, я почувствовал, что мне нечем дышать, такая там стояла духота. «Как вы тут можете работать?» — спросил я у медсестер, они развели руками — от нас ничего не зависит. Оказалось, что много лет назад один больной, не выдержав болей, выпрыгнул из окна, и после этого все рамы «ракового» этажа крепко прибили гвоздями — я бы сказал, чисто сталинское решение. Я пошел к врачу и стал протестовать, объяснил, что, поскольку болезнь Рипсик в первую очередь проявляется в трудностях с дыханием, то ей необходим свежий воздух, пускай хоть дырку в стене просверлят, но все, чего мне удалось добиться, это разрешение раз в день выкатить Рипсик в инвалидном кресле во двор — в том случае, однако, если медсестры найдут время подготовить кресло; и эта оговорка оказалась существенной, потому что времени для кресла не нашлось почти ни разу.

Конфликты с медсестрами и санитарами «ракового» этажа начались быстро, если не в первый же день, то во второй, этот много повидавший персонал был уверен в своих навыках, и, когда наступило время делать Рипсик перевязку, меня выставили за дверь. Велев Рипсик позвать меня, если что-то пойдет не так, я стал нервно ходить по коридору, то и дело приостанавливаясь — не слышно ли из палаты стонов (дверь предусмотрительно закрыли), — нет, ничего слышно не было, но, как скоро выяснилось, она, бедняжка, просто не осмелилась подать голос, хотя испытывала мучения, раны надо дезинфицировать марганцовкой, это и делали, но не удосужились подождать, пока вынутый из холодильника раствор согреется, закаленный пациент, может быть, отнесся б к этому спокойно, но Рипсик панически боялась холодной воды, у нее был хронический гайморит, и любая простуда могла привести к осложнениям. Я уже понял, что с медсестрами тему лечения поднимать не стоит, и не только потому, что им на нас начихать, — они все время менялись, каждое утро приходили новые и тут же устремлялись к стоящему в коридоре компьютеру, чтобы прочесть, что для них написали врачи, какие какому больному сделаны назначения, поэтому я рассказал о наших проблемах Хосе, и он распорядился, чтобы Рипсик обрабатывали только согревшейся марганцовкой. Благодаря этому я получил полное право следить, как медсестры выполняли его указание, и каждый раз, когда они появлялись, толкая столик на колесиках с растворами и гелями, очень похожий на сервировочный, я трогал завернутую в фольгу бутылку и, если она была холодной, говорил им, чтобы они подождали. Любви к нам это, разумеется, не прибавило, наоборот, потихоньку нас и тут стали ненавидеть. Случилась еще неприятность с душем, санитары потащили Рипсик мыться, и, когда ее голова была уже мокрая, обнаружилось, что вода течет то горячая, то ледяная, на этот раз Рипсик не кричала, лишь немного повыла, а когда после душа она попросила фен, выяснилось, что в клинике такой прибор отсутствует. Бежать в гостиницу за феном было поздно, я пообещал принести его завтра, но Рипсик сказала, не надо, время есть, да так я его и не принес.

Наверное, не только я ходил жаловаться на медсестер и санитарок, но и они на нас, потому что то ли на третий, то ли на четвертый день в палату ввалился целый консилиум, все врачи этажа, Рут и еще какая-то дама, оказавшаяся функционером местного Ракового союза, и у нас спросили о наших планах: хотим ли мы остаться в Барселоне или, может, предпочли бы вернуться домой? Рипсик сразу поинтересовалась, как же мы можем уехать, если лечение пембролизумабом только началось, на что Рут, несмотря на молодость, уже научившаяся сообщать больным неприятные новости, хладнокровно ответила, что пембро Рипсик больше делать нельзя, он вызывает у нее нежелательную реакцию, остается обычная химиотерапия. Для Рипсик это, конечно, было чудовищным ударом, я уже подозревал, что что-то такое случится, а она еще надеялась, пембро ведь был тем чудом, которое должно было ее спасти, теперь же все было кончено, — но она держалась мужественно, и по ее виду никак нельзя было сказать, что ей только что объявили смертный приговор. Писарро на первом приеме предупредил нас, что, если пембро не поможет, у него в запасе есть другой «очень хороший» препарат, и Рипсик попросила меня узнать у Рут, какой препарат Писарро мог иметь в виду и нельзя ли его попробовать вместо пембро. Как я и боялся, Рут от ответа увильнула, повторила, что единственное, что она может предложить, это химиотерапия, и даже назвала конкретное лекарство, мы его знали, нам про него рассказывал Джентльмен, но это было такое лекарство, которое даже при максимальном эффекте лишь продлевало жизнь на несколько месяцев, и Рипсик уже тогда от него отказалась — она не хотела валяться полумертвой, она хотела выздороветь! Мои нервы были тоже на пределе, я заявил Рут, что они должны чувствовать свою ответственность, ведь когда мы приехали, Рипсик ходила самостоятельно, но из-за того, что они затянули с началом лечения, ее состояние ухудшилось. Рут в который раз стала объяснять, что у них не было договора на английском, но я ответил, и весьма резко — почему же они не запаслись, разве они не знали, что приезжают иностранцы, я специально повел себя так, чтобы все, и функционер Ракового союза в том числе, поняли, что мы недовольны тем, как с нами тут обращаются, и еще я хотел, чтобы эта сцена запомнилась Рут и стала бы ее преследовать.

Мы попросили денек на обдумывание, они все ушли, и мы стали обсуждать сложившуюся ситуацию. Первое, что мы решили, что я пойду в гостиницу, напишу Писарро и спрошу у него, что за препарат он имел в виду. Дальше мы стали думать, как себя повести, если Писарро тоже увильнет от ответа, и пришли к выводу, что оставаться в Барселоне мы не хотим, мы оба возненавидели этот город. Но что именно делать, лететь самолетом Рипсик никак не могла, этого не позволяло ее состояние — подождать, пока оно улучшится? Или пуститься в обратную дорогу по земле, но это был долгий путь, кто нас отвезет и во что это обойдется? И хотели ли мы вообще возвращаться в Таллин, потерпев и признав полное поражение и, собственно, лишь для того, чтоб дождаться там смерти? Ничего разумного мы не смогли придумать, договорились, что сперва посмотрим, что ответит Писарро, и я ушел.

Придя в гостиницу, я написал письмо, отправил его и задумался. Теперь было ясно, что Рипсик умрет, вопрос был в том, когда и где. Я хотел, чтобы она провела эти последние месяцы (я все еще размышлял в месяцах, хотя надо было переходить на недели или даже на дни) так хорошо, как это только возможно, чтобы она увидела еще что-нибудь прекрасное. Больше всего на свете Рипсик любила Венецию и особенно Canal Grande, который она считала красивейшим местом на земле, мы давно уже мечтали как-нибудь однажды снять квартиру с видом на него, при этом сознавая безнадежность своих фантазий, такие квартиры стоили баснословных денег, но теперь можно было исполнить мечту Рипсик, у нее еще остались кое-какие сбережения, на что их еще потратить, если не на исполнение ее последнего желания… Да, но как добраться до Венеции? Я открыл сайт железнодорожного сообщения и увидел, что прямого поезда нет, надо ехать с несколькими пересадками, чуть ли не сутки — я, больная жена и наши чемоданы… Паром тоже не годился, Рипсик не выносила качки, ей стало дурно даже на пути из Таллина в Хельсинки, на гладком Финском заливе. Удовольствоваться каким-то другим городом, который Рипсик тоже любила, например Флоренцией? Но Флоренция находилась ненамного ближе, и удастся ли там найти квартиру с видом на Piazza della Signoria? И если даже удастся, не слишком ли шумно на этой площади, полной туристов, для умирающего, это же не Canal Grande, где слышен только тихий клекот вапоретто? Не подходил ни один вариант — и вдруг я вспомнил про Ниццу! Там Рипсик в последний раз была счастлива, она себя чувствовала хорошо, гуляла часами, бродила с Гаяне по магазинам, сейчас она уже не смогла бы, но я бы ее катал в инвалидном кресле по Английской набережной, и квартиру можно было снять с видом на залив Ангелов. Я тут же открыл квартирный сайт Ниццы, да, все было дорого, но на три-четыре месяца денег бы хватило.

Когда я вернулся в больницу, выяснилось, что, пока меня не было, Рипсик пришла в голову точно такая же мысль — поехать умирать в Ниццу, она тоже поняла, что Венеция далеко и туда ей не добраться. Мы стали обсуждать, как эту идею реализовать, конечно, надо было позвать из Еревана на помощь Гаяне, но на поезде мы все равно ехать не могли, я уже посмотрел, это путешествие заняло бы семь часов, нужна была машина, я сказал, что попробую поговорить с дамой из Ракового союза, она обещала вернуться через пару дней, и еще нам обязательно понадобятся инвалидное кресло и портативный кислородный аппарат, это я тоже собирался просить у них, в конце концов, если они хотят от нас избавиться — а то, что они этого хотят, было совершенно очевидно, — пускай тогда помогут, не мы же виноваты, что все так пошло. Дальше разговор перешел на химиотерапию, соглашаться или нет, Рипсик хотела подождать ответа Писарро, я подумал, что ответ, может быть, уже пришел, в этой части клиники Интернет отсутствовал, но в другой, на втором этаже, где Рипсик лежала раньше, связь была, я спустился туда и зашагал по длинному коридору мимо врачей, медсестер, санитаров, никто на меня не глянул, не поинтересовался, что я тут делаю, так что если бы я захотел кого-то убить, например Кеседу, то это было бы проще простого, я только не был уверен в том, что я его узнаю, я видел его мельком. В маленьком зале ожидания я вошел в Интернет, да, Писарро уже ответил — и тоже увильнул. Как и Рут, он порекомендовал химиотерапию, и притом ту же самую. Я не стал закрывать страницу, поехал обратно наверх и прочел письмо Рипсик. Она высказалась очень кратко: «Жалкая личность».

Мы оставили вопрос о химиотерапии пока открытым, Рипсик чувствовала себя неплохо, это был как раз тот самый день, когда она написала свои последние заметки, сразу несколько страниц — о том, что творилось в этой клинике. В ту же ночь сестра с ухватками гестаповки закрыла дверь в коридор, и Рипсик стало хуже, когда я утром пришел, я даже испугался, настолько резким было изменение. Был уикенд, я пригласил дежурного врача, очередную девчонку, но она сообщила, что делать пункцию она не собирается, разве только дренаж — казалось, в больнице все знали о нашем случае. Рипсик промучилась два дня, пока в понедельник одна сердобольная врачиха не выкачала жидкость, после этого ей снова стало лучше. В тот же день вновь собрался «консилиум» вместе с дамой из Ракового союза, меня позвали в комнату для медитации (да, в клинике была и такая!), мы сели за круглый стол, и я познакомил их с нашим планом, сказал, что тут мы оставаться не желаем, мы не знаем местных языков и поэтому между нами и персоналом царит «тотальное непонимание» (в этом месте все принялись усердно кивать), но мы отдаем себе отчет в том, что Таллин далеко и организовать поездку туда трудно, и поэтому предлагаем, чтобы они нас доставили в Ниццу, там Рипсик будет легче, потому что она немного знает французский, надо только, чтобы они дали нам с собой инвалидное кресло и кислородный аппарат, можно бывшие в употреблении, и я готов за них заплатить, если иначе нельзя. Я сразу увидел, что наш план всем понравился, они все-таки очень хотели от нас избавиться, дама из Ракового союза обещала уточнить их возможности, врачи же поинтересовались, что мы решили насчет химиотерапии. За это время мы с Рипсик пришли к выводу, что выбора нет, надо попробовать, и так я врачам и сказал, сегодня процедуру делать было уже поздно, и мы договорились, что она состоится завтра.

На следующий день я пришел в больницу совсем рано, и мы стали ждать. Час шел за часом, но эрибулином (так назывался препарат химиотерапии) даже не пахло. Я занервничал, вдруг все опять закончится тем, что скажут «маньяна», и пошел выяснять у врачей, в чем дело, они сказали, что лекарство приносят из другого конца больницы и их отделение не единственное, кого надо снабжать. Это нам с Рипсик напомнило таллинскую больницу, там аптека тоже находилась чуть ли не за километр, медсестрам, естественно, было лень из-за каждого пациента туда таскаться, они ждали, пока их наберется какое-то количество, и только после этого доставляли на коляске препараты, нас это раздражало, больному человеку нелегко сидеть часами в коридоре. Наконец около половины третьего в палату заглянул Хосе с радостным известием — эрибулин прибыл. Действительно, через некоторое время вошли две медсестры, опытная старшая и совсем молоденькая, старшая показала девчонке, как выполнять процедуру, у той, кажется, не было никакого опыта, потом они ушли, и вскоре девчонка вернулась с коробкой ампул. Хосе говорил, что эрибулин вводится шприцем и поэтому быстро, в течение каких-то пяти минут, примерно столько времени девчонка и возилась с ногой Рипсик — поскольку через руку лекарства уже не проходили, то катетер был прикреплен к бедру, потом она ушла, я немного еще подождал, а затем встал — я устал от долгого ожидания и решил пойти в гостиницу, чтобы немного отдохнуть и поискать квартиру в Ницце. Того, что тогда случилось, я не прощу себе до конца жизни, у Рипсик, наверное, уже были какие-то предчувствия, потому что она вдруг жалобно спросила: «Ты так торопишься?» Я объяснил, почему хочу идти, и обещал через два часа вернуться, она не стала возражать, если бы она попросила, чтобы я посидел еще, конечно, я бы остался, но Рипсик была самым деликатным созданием, какое вообще можно представить.

Я прогулялся до гостиницы, выпил в баре чашку кофе, поднялся в номер и ненадолго прилег, потом снова встал, сел за компьютер и уже хотел открыть сайт недвижимости, но бросил случайный взгляд на открытый почтовый ящик. И оторопел — только что пришло письмо от Хосе. Я сразу понял, что что-то случилось, и так оно и было, Хосе сообщал, что Рипсик стало плохо, и просил меня прийти в больницу. Я вскочил, схватил мешок с чистой майкой Рипсик и выбежал, перед гостиницей всегда стояли два такси, раза два, когда я спешил в больницу, я ими пользовался, сейчас водители вышли из машин и курили, но, увидев меня, сбегающего по пандусу, они быстро переглянулись, прыгнули в кабину и умчались — они узнали меня и не хотели ехать так близко. С трудом дыша и громко ругая каталонцев, напрочь лишенных чести, я помчался на автобусную остановку, последний раз такую скорость я развивал в школьные времена, доехал до клиники и побежал по эскалатору, в вестибюле пришлось ждать лифта, наконец он приполз, я поднялся на нем на седьмой этаж и ворвался в палату. В палате было множество врачей, Рут тоже была здесь, Рипсик сидела на кровати, она задыхалась, дергалась и говорила что-то бессвязное, я сразу понял, что это если не агония, то нечто очень близкое к ней, надо было срочно что-то предпринять, я подошел, наклонился и, не обращая внимания на то, что вокруг чужие люди, взял ее ногу и стал массировать ступню, я знал, что это повышает ее тонус, в больнице я каждый вечер это делал, сейчас я ее массировал и одновременно с ней разговаривал, я внушал ей, что ей нельзя умирать, потому что я люблю ее и не могу без нее жить, все это, конечно, на русском, врачи ничего не понимали и смотрели на меня как на сумасшедшего. Рут стала объяснять мне, что произошло — Рипсик хотели ввести эрибулин, но перед этим ей стало плохо, я прервал Рут и сказал, глядя в ее карие глаза так, чтобы она запомнила — есть в мире человек, который ее ненавидит: «Но она же получила эрибулин, я еще был здесь, когда сестра сделала укол!» Вмешался Хосе и сказал, что это был не эрибулин, а антикоагулянт, его положено вводить до собственно процедуры, но, наверное, катетер от долгого использования загрязнился, Рипсик получила инфекцию, и у нее поднялась температура, до тридцати девяти с половиной. Я не знал, верить ему или нет, и до сих пор не знаю, Гаяне, когда я ей об этом рассказал, уверенно заявила, что они говорили правду, у них просто не было причин врать, Рипсик до этого дала подпись, что согласна на процедуру, но кто знает, кто знает… Могло, например, случиться, что сестра — та неопытная девчонка — ошиблась, колола что-то не то или не туда… Все могло быть, и я этого уже не узнаю. Одно, правда, я заявил им сразу: что сама Рипсик неоднократно жаловалась, как неаккуратно медсестры обращаются с катетером, совсем его не чистят, — ничего удивительного, что она заразилась. Теперь у врачей назрел план переместить катетер на другое бедро, сейчас он был прикреплен к нижней части ноги, но они пришли к выводу, что оттуда лекарство плохо поступает в организм. Я сразу понял, что для Рипсик это будет мучением, потому что ей в таком случае приходится лежать на левом боку, она избегала этой позы уже с полгода, потому что она причиняла страшную боль. Все это время, что я разговаривал с врачами, я продолжал массировать ступню Рипсик, не могу сказать, что ей стало заметно лучше, но она как будто начала соображать, я попытался у нее спросить, как она сама относится к тому, чтобы прикрепить катетер к другому бедру, на что она немедленно возразила: «Нет, ни в коем случае!» — даже в таком полусознательном состоянии она понимала, что это для нее означает. Я перевел врачам, что она сказала, они пытались меня переубедить, но я не хотел, чтоб они что-то делали против желания Рипсик. Мы некоторое время спорили, потом они увидели, что я не собираюсь уступать, и ушли, оставив нас с Рипсик в палате вдвоем, другая больная исчезла, то ли ее увезли, когда Рипсик стало плохо, то ли она успела умереть. Я все массировал и массировал ступни Рипсик, потом стал массировать руки, дома я эту процедуру делал тысячи раз, это был у нас своеобразный ритуал, когда мы слушали оперу, сперва Рипсик сидела рядом со мной, и я массировал ей руки, а потом она ложилась на диван на спину, и я массировал ей ноги, это доставляло ей огромное удовольствие, и мне тоже нравилось, в восточной медицине утверждается, что такой массаж улучшает взаимопонимание, не знаю, возможно, но в одном я убежден, он добавлял ей жизненных сил, я же не мог ей делать акупунктуру, как она мне, хотя пару раз все-таки делал — естественно, до ее болезни, — Рипсик намечала йодом точки, а я втыкал в эти места иглы, но настоящим лечением это нельзя считать, потому что много точек находится на спине, а туда Рипсик никак не могла дотянуться. Для массажа не требовалось врачебных знаний, и я гордился тем, как выглядели руки и ноги Рипсик, особенно ступни — мягкие, как у младенца, но и руки были не хуже, я видел множество молодых женщин с красной и загрубелой кожей, а у Рипсик руки были гладкие. Но сегодняшний массаж был особенный, я делал его, чтобы вернуть Рипсик к жизни, — и я вернул! Я массировал ее безостановочно около двух с половиной часов, продолжил даже, когда от усталости уже едва не валился с ног, и все это время говорил ей, как я ее люблю и что она должна жить, — и в какой-то момент она успокоилась, ей явно стало лучше, она уже не бредила, до того она несла бог знает что, спрашивала у меня: «Почему ты не хочешь быть немцем? Ты же немец!» — и звала Бенни, своего любимого мишку, а теперь с ней снова можно было нормально общаться, пришла медсестра, я попросил померить Рипсик температуру — она упала до тридцати семи с половиной. Я сделал перерыв в массаже и пошел искать дежурного врача, это оказался интеллигентного вида молодой человек, раньше я его не встречал, я попросил его передвинуть Рипсик к окну, там место свободно, он сразу согласился и отдал распоряжение, не дожидаясь «маньяны», пришли дежурные санитары, два крепких парня, по их лицам было видно, что им совершенно не хочется ничего двигать, но они не посмели игнорировать распоряжение, и, кстати, оказалось, что я спешил не зря, — очень скоро туда, где раньше лежала Рипсик, привезли новую больную. Я устал, сел в углу палаты в кресло и задремал, Рипсик тоже уснула, правда, ночью ей стало хуже, я проснулся от ее стонов, она бормотала: «Ну почему мне так плохо, почему?..» — я встал и опять начал ее массировать, на этот раз понадобилось меньше времени, полчаса или час, она притихла и уснула, спокойно спала до утра, проснулась отдохнувшей, температуры не было, нигде не болело, и во мне снова вспыхнула надежда, что не все еще потеряно и нам удастся вырваться в Ниццу, — человек действительно надеется до последнего мгновения.

Утром я рассказал Рипсик, что с ней вчера случилось, кое-что она помнила, объяснила мне даже, что она имела в виду, называя меня немцем, но я тотчас забыл это и потом так и не вспомнил. Ночью, когда она немного пришла в себя, мы обсудили проблему катетера, и она согласилась — да, надо переставить на левое бедро, но сейчас передумала.

— Нет, не хочу мучиться.

— Они предложили давать тебе морфий.

— Только этого не хватало!

Война вокруг морфия шла давно, то ли на третий, то ли на четвертый день в больнице Рипсик стала жаловаться, что голова как в тумане, мы спросили у врача, не вводят ли они ей через капельницу что-нибудь эдакое, и тот, кажется, это был Хосе, ответил: конечно, мы же договорились. По нашему мнению, такой договоренности не было, возможно, Рипсик согласилась на отдельные уколы, если боль очень усилится, против этого она и сейчас не возражала, но чтобы морфий вводился постоянно — ни за что, мы видели соседей, они лежали как бревна. Рипсик такая перспектива не привлекала, она хотела жить — в духовном смысле — как жила всегда, наблюдать, замечать, быть в курсе того, что происходит в мире, мы по-прежнему все обсуждали, и поток мигрантов, и события на Украине, только про Пальмиру я Рипсик не рассказывал, зная, что она глубоко переживает гибель этого города, она любила античность больше, чем современность. Рипсик потребовала от Хосе, чтобы ей больше не давали морфий, и ее желание удовлетворили, правда, каждый вечер ей приносили снотворное, но оно было в таблетках, и Рипсик его просто выбрасывала.

Визита врачей на этот раз пришлось ждать долго, и, когда они вошли в палату, в их составе обнаружилось небольшое, но важное изменение — к молодым врачам (других мы до этого момента вообще не видели) добавилась женщина среднего возраста с нездешней внешностью, скорее всего, индуска, и я сразу понял, что это должна быть заведующая отделением или кто-то в этом роде, словом, начальница. Говорила только она, остальные молча стояли у стены. Первые вопросы касались катетера, почему Рипсик не хочет, чтобы его переставили на левое бедро. Рипсик объяснила, что это доставит ей мучения, так как левый бок весь изранен. «Но мы будем давать вам морфий, тогда вы не почувствуете боли», — сказала индуска. Рипсик объяснила, почему она против морфия, я перевел, индуска говорила на хорошем английском, следовательно, должна была понять перевод — но, вместо того чтоб отстать от нас и уйти, она вновь задала тот же самый вопрос, только в чуточку другой формулировке. Я перевел, Рипсик ответила, я перевел ее ответ. Однако и этого оказалось мало, последовала небольшая лекция о пользе морфия для Рипсик, а затем опять тот же вопрос: может, она все-таки согласится? Это уже превращалось в пытку, Рипсик была тяжело больна, близка к смерти, хотя мы этого тогда еще не знали, но ее все мучили и мучили вопросами. Она отвечала снова и снова, но индуска продолжала спрашивать, и Рипсик не выдержала:

— Скажи ей, что это напоминает инквизицию.

Я перевел. Индуска тупо вытаращилась:

— Что такое инквизиция?

— Вы не знаете? — ответил я вопросом на вопрос.

— Нет, — и ее глаза вдруг начали моргать, как при нервных болезнях.

— Может, она не знает, и кто такой Торквемада? — спросила теперь Рипсик.

Индуска не знала, я бросил взгляд на других врачей, они стояли с каменными лицами, никто не посмел улыбнуться.

Я надеялся, что на этом консилиум кончится, но ничего подобного — индуска начала опять все сначала.

— Когда она наконец оставит меня в покое? — взмолилась Рипсик. — Какое им дело, принимаю я морфий или нет?

— Ты что, не поняла? Они хотят, чтобы ты лежала тихо, ты мешаешь другим больным.

И действительно, при всем своем уме и знании людей Рипсик не подумала об этом, ей такое и в голову не могло прийти, и теперь, когда я ей объяснил, она была потрясена.

— Вот оно что… Господи, какие сволочи!..

Я увидел, что Рипсик может сейчас потерять контроль над своим состоянием, и обратился к индуске уже резче:

— Оставьте ее наконец в покое, она же больна! Вы что, не понимаете, что вы ее мучаете?.. Вы не человек!

Ее глаза опять заморгали, она ничего не ответила, но и не ушла, наоборот, она подступила совсем близко к Рипсик, наклонилась над ней и спросила по-французски — очевидно, ей сообщили, что Рипсик говорит на этом языке:

— Скажите, пожалуйста, почему вы не хотите, чтобы вам вводили морфий?

— Parce que je veux penser![7] — ответила Рипсик.

Этим все и завершилось, врачи во главе с индуской ушли, мы какое-то время еще обсуждали ситуацию, потом принесли обед, и вскоре затем Рипсик сама предложила мне пойти в гостиницу и немного отдохнуть, ведь я всю ночь просидел в кресле. Когда я стал собираться, она попросила меня принести весь ее запас кодеина и те таблетки морфия, что ей прописала Рут, но которые Рипсик принимать не стала, побочные эффекты, перечисленные в инструкции, напугали ее, и она решила держаться без них. Я сразу понял, что она задумала, мы давно договорились — если она почувствует, что уже не может выносить длительную боль, я позволю ей прервать ее навсегда, поэтому я сказал:

— Хорошо, я принесу, но только с условием, что ты не будешь спешить, нас ожидает Ницца.

Рипсик ответила, что она лишь хочет, чтобы лекарства были под рукой, «на всякий случай», я удовлетворился этим объяснением, нашел в номере то, что она просила, и принес, успев часок отдохнуть и еще с полчаса посмотреть ниццевские квартиры. Когда я вошел в коридор седьмого этажа, мне навстречу попалась медсестра, одна из тех, с кем у нас бывали конфликты по поводу перевязок, она бросила на меня такой злорадный взгляд, что я понял — меня ожидает что-то скверное. Да, теперь изменения произошли уже в палате — вместо той соседки, которую привезли ночью, была другая, ее окружала куча родственников, все в приподнятом настроении и без умолку болтающие. Я догадался, в чем дело: предыдущая соседка (явно какая-то особа, медсестры буквально вертелись вокруг нее), очевидно, пожаловалась, что стоны Рипсик не дают ей спать, и ее перевели в палату с «бревном». Новая соседка и ее семья, напротив, были то, что называется «простой народ», они говорили в полный голос, жестикулировали, смеялись, мне это сперва понравилось, в них, казалось, бурлила жизнь, но Рипсик сразу отнеслась к ним с подозрением, и, как скоро выяснилось, ее знание людей все-таки превосходило мое, потому что когда я отправился в другой конец клиники, чтобы посмотреть новости и потом пересказать их Рипсик, и вернулся, то увидел, что в палате работает телевизор. Он висел на стене напротив кроватей как деталь интерьера, до сих пор никто и не думал его смотреть, предыдущая больная, напичканная морфием, почти все время спала — но то ли состояние новой пациентки было лучше, то ли она принадлежала к тем людям, которые даже на смертном одре не могут обойтись без телевизора, но теперь «ящик» был включен, причем довольно громко, однако хватило бы и одного только изображения, потому что Рипсик лежала лицом в экрану, не имея возможности поменять позу, любая другая причиняла ей жуткую боль. И Рипсик ненавидела телевизор, дома у нас он обычно оживал только в двух случаях — когда нам хотелось посмотреть новости или послушать оперу.

Какое-то время мы терпели, стараясь не обращать внимания, я сидел спиной к телевизору и даже не видел, что там показывают, Рипсик объяснила, что идет какой-то фильм про то, как ремонтировать автомобили, наиболее заинтересованным зрителем оказался сын больной, остальные ушли, его оставили «сторожить» мать, но когда время приблизилось к десяти, я подумал — хватит, встал, позвал молодого человека с собой в коридор и сказал ему, что моя жена очень больна и хорошо бы, если бы он уже выключил телевизор. Ответ поразил меня.

— Мы купили право смотреть его до утра!

Я вернулся к Рипсик и пересказал ей наш разговор.

— Сволочи, ох, какие сволочи… — простонала она.

Конечно, это относилось не столько к соседям, сколько к врачам, которые допускали в клинике откровенное свинство, они ведь должны были знать, что больному, по крайней мере смертельно больному, необходим покой, но им было на все начхать, главное — чтобы шли деньги.

Я увидел, что Рипсик не просто устала — она была измучена; кто знает, сколько часов ее жизни отнял этот проклятый телевизор. Я пошел к дежурной сестре и потребовал, чтобы она пригласила врача. Она спросила, в чем дело, я объяснил, и она сказала, что лучше позовет супервизора — это звучало почти как «телевизор». Супервизор по-английски не понимал, но, когда я объяснил ему по-итальянски, в чем дело, он понял, это оказался относительно нормальный человек, и мы договорились, что в одиннадцать телевизор выключат.

 

 

Часть шестая

ПРОЩАНИЕ

И море, и Гомер — все движется любовью…

Осип Мандельштам

 

В среду, перед отплытием, Гаяне сказала, что хочет все-таки увидеть институт и клинику, и мы пошли — той же дорогой, что Рипсик и я в самый первый день, мимо кафе, в котором на обратном пути выпили кофе, потом через тоннель на другую сторону Ронда-де-Дальт и, наконец, вверх на гору. Институт был окружен высоким забором, правильная идея, если подумать, что в нем творилось, в одном месте зияла дыра — проход на площадь, в конце которой стояло здание. Площадь была просторна и пуста, она предназначалась только для пешеходов, и я объяснил Гаяне, что пройти под палящим солнцем от дыры до регистратуры представляло для Рипсик немалое испытание, на такси сюда въехать было нельзя. Но это, заметил я, пустяки по сравнению с тем, что происходило в самом здании.

До аспирантуры Рипсик работала в институте физиологии, Гаяне об этом, конечно, помнила, и я рассказал ей, как после биопсии поинтересовался у Рипсик, с какими животными они там экспериментировали, она сказала, что с кошками, и я спросил: «Они тоже кричали?» — и Рипсик ответила: «Что ты, разумеется, нет, мы им вводили анестетик».

— Для доктора Кеседы Рипсик значила меньше, чем кошка, он не стал ждать, пока анестетик подействует, — сказал я. И добавил, что в институте постоянно ощущалось — твое здоровье никого не интересует, ты не человек, а подопытное животное, на котором изучают новый препарат, чтобы потом написать статью и прославиться. Еще я сказал, что, по моему мнению, главной причиной скоропостижной смерти Рипсик была не реакция на пембро, а биопсия. Развитие ее болезни создало у меня стойкое впечатление, что опухоль ведет себя как живое существо, точнее как зверь: подразнишь — зарычит, ударишь — укусит, забьешь до полусмерти, как они своей химиотерапией, — спрячется в угол, залижет раны, а потом опять нападет, с еще большей злобой.

— Когда от опухоли жестоко, без наркоза, отрезали кусок, рак разгневался и решил быстро прикончить Рипсик.

Мы обогнули институт и подошли к клинике, там все было как всегда, все те же десять этажей, кафе, стоянка такси и вид на Барселону. Я задрал голову и разыскал окна палаты Рипсик.

— Видишь вон ту выступающую часть в центре здания? Там холл, где больные, кто еще ходит, могут любоваться видом на море. Теперь отсчитай семь этажей и найди первые два окна справа от выступающей части — там она умерла.

Продолжать я не мог. Все вспомнилось опять, так больно-больно, и я ощутил, как во мне, словно опухоль, разрастается гнев.

— Я понимаю, что Рипсик была смертельно больна и все равно умерла бы через какое-то время, но не так скоро, этот город ее убил, — сказал я после долгой паузы.

Мы повернули обратно, и, когда ступили на эскалатор, я стал громко проклинать Барселону. Я желал ей всего самого плохого, что мог придумать. Это были весьма страшные проклятия, и Гаяне, которая все это слышала, спросила: не слишком ли?

— Видишь ли, — ответил я ей, — я не святой, у меня много недостатков, но меня не обвинишь в негостеприимстве. Конечно, сейчас я стал больше любить удобства, что поделаешь, возраст, но в юности я давал кров многим друзьям и знакомым, а порой и чужим людям, я не выставил за порог даже одного типа, одолжившего у меня деньги и не вернувшего, это было в Москве, он обещал отправить почтой и не отправил — и случилось так, что, когда он много лет спустя попал в Таллин и ему негде было ночевать, он отыскал в записной книжке мой адрес, забыв, в связи с чем он там появился, и даже меня забыв, и пришел, он меня не узнал, но у меня хорошая память на лица, я его вспомнил и, конечно, послал бы к черту, да с ним была девушка, она заболела в дороге, так что я отдал им свою постель, а сам лег на раскладушку. Но когда в беду попал я, в Барселоне не нашлось никого, кто бы меня выручил, я написал даже в фонд Хосе Каррераса, который помогает квартирами больным лейкемией, диагноз Рипсик хотя и немного не совпадал, однако ее отец был коллегой Каррераса, мы сами — люди искусства, к тому же меломаны, — но и они отказали нам.

— В свою очередь, Рипсик, — продолжил я, — вылечила множество больных, перед тем как у нее отняли возможность лечить, и всегда подходила к своей работе с чрезвычайной ответственностью, а когда заболела сама, ей пришлось вытерпеть равнодушие и даже жестокость медиков, не только здесь, конечно, в Таллине к ней тоже не все относились с должным вниманием, но все равно, я полагаю, мои проклятия заслуженны. Барселона — бездушный город, Рипсик сказала, что в нем как будто сосредоточились все мирские пороки, и так оно и есть.

Мы добрались вниз и остановились у светофора, клиника осталась за спиной, и больше я в ее сторону не смотрел.

В этот же день мы получили урну с прахом Рипсик, в гостинице пересыпали пепел в купленные загодя два пластмассовых сосуда, а вечером отправились в путь. На морском вокзале нам пришлось пережить несколько нервных минут, там действительно имелся аппарат просвечивания, но, к счастью, он не был включен. Зато на пароме нас ожидал противоположный сюрприз, тут было полным-полно смуглых людей. Дети с визгом бегали туда-сюда, как у себя во дворе, женщины валялись на каких-то лохмотьях, мужчины слонялись по палубе, трещали игровыми автоматами, стояли на коленях, выгнув тело вперед. Воняло жутко, но еще ужасней воняло в каюте, как определила Гаяне своим чутким женским носом, это была вонь остывшего бараньего сала, и не было никакой возможности ее выветрить, иллюминатор не поддавался попыткам его открыть точно так же, как и окна седьмого этажа клиники на Ронда-де-Дальт. Сперва я подумал, что мы попали на одно из тех судов, которые в Средиземном море спасают мигрантов, но, как выяснилось в краткой беседе со стюардом, дело обстояло намного прозаичней — наш паром обслуживал маршрут Танжер—
Барселона—Ливорно.

Я видел нечто символическое в том, что Рипсик умерла в год, который вой­дет в историю как год европейской катастрофы, — ибо так, как любила Европу она, любят ее немногие. Она страдала от того, что происходит сейчас на нашем континенте, я имею в виду массовую миграцию, ибо была уверена, что это приведет к гибели европейской культуры, она не хотела, чтобы мусульмане, составлявшие подавляющее большинство мигрантов, разбили статую Давида, как они разбили античные скульптуры в Мосуле, — а в том, что так и будет, если ничего не предпринять, Рипсик не сомневалась. Мусульмане, говорила она, живут примерно в XIII веке, и, если они переберутся в Европу, они принесут с собой эту эпоху. Если бы их было мало, они бы не представляли проблемы, но их много и станет еще больше, потому что они размножаются как кролики. В Средневековье рождаемость корректировалась высокой детской смертностью, но сейчас они имеют возможность пользоваться лекарствами XXI века, и поэтому ситуация безнадежна. «Они возьмут нас количеством», — сказала она.

На нашем судне мусульмане уже были в большинстве и вели себя соответственно, то есть как хозяева. Мне не пришло в голову прилюдно заняться йогой, они же торжественно возложили на паркет — это был хотя и старый, но комфортабельный паром — свои лохмотья и стали нагибаться в сторону Мекки. Кареглазые подростки бесстыдно заглядывали в двери чужих кают или сидели компанией на лестнице, загораживая путь тем, кто хотел подняться или спуститься, они были не по возрасту наглы и самоуверенны — свойства, которые Рипсик ненавидела в людях больше всего. Женщины, разумеется, вели себя тише, они же были низшими существами, но свое тряпье они с голов не снимали, хоть и вступили на территорию, где женская независимость защищалась не только законом, но и общественным мнением. Я еще никогда не видел столько арабов сразу, и теперь мне не надо было напрягаться, чтобы представить себе Рим с населением, похожим на наш паром; я подумал, что Рипсик повезло, что она этого уже не застанет, но мне это, возможно, предстояло, история иногда мчится со страшной скоростью. Гены у Гаяне были те же, что у Рипсик, и я почти физически чувствовал, как у нее все внутри разрывается. Мы у себя в Эстонии не знаем, что такое нашествие арабов и резня по-турецки; у русских сохраняется смутная память о монголах, и это делает их осмотрительнее; но остальная Европа знала и позволила себе забыть про мусульманскую угрозу — подумаешь, дошли когда-то до Пуатье, стали под стенами Вены, ведь отбили же, отбросили; нет, на этот раз не отобьете, не отбросите, потому что сегодня Пуатье у них уже в тылу и сегодня они смогли войти в Вену.

Ночью мы кое-как поспали в духоте и вони, день принес облегчение. Погода стояла прекрасная, палуба была заставлена белыми пластмассовыми стульями, и можно было даже найти уголок, где арабские подростки появлялись не очень часто. Мы сидели рядом и грелись под нежным сентябрьским солнышком, разговаривали мало. До сих пор я не говорил Гаяне, что Рипсик в каком-то смысле совершила самоубийство, Гаяне верила в Бога и могла этого не одобрить, но сейчас все же решился.

— Она попросила меня принести из гостиницы все те лекарства, что у нее были, кодеин и морфий, на случай, если страданий не вытерпеть, мы же не знали, что тут практикуют эвтаназию. Когда ей это предложили, необходимость в своих лекарствах как будто отпала, но она все равно потребовала их и проглотила все, перед тем как вызвать сестру. Я думаю, причина не только в том, что она не доверяла здешним врачам, это был словно вызов Богу, в которого она не верила, — я не сдаюсь, несмотря ни на что, я сама решу, когда мне умереть.

— Это действительно был очень мужественный поступок, — сказала Гаяне, когда я закончил. — Не уверена, что я бы так смогла.

Мы еще некоторое время сидели на палубе, ища взглядами Корсику — так ее и не найдя; а когда стало темнеть, встали и пошли собирать вещи.

В Ливорно у нас была забронирована квартира, когда мы распаковались, Гаяне отправилась на кухню, а я открыл «игрушку», чтобы посмотреть, нет ли писем. Несколько коллег выражали мне сочувствие, а из одного письма я узнал нечто, что вызвало у меня горькую усмешку, — некролог Рипсик должен был написать один из этих русских парней, которые из года в год, в отличие от нее, получали стипендию «красивых глаз».

Когда телевизор выключили, я стал массировать ноги Рипсик, сперва она сопела от удовольствия, потом сделалась сонной и, когда я прекратил массаж, уснула. Я подтащил кресло к кровати, на этой стороне палаты для него хватало пространства, устроился кое-как и постарался задремать, но где-то около трех проснулся от стонов Рипсик и снова начал массировать ей ноги, не могу сказать, долго ли, час наверняка, в конце концов она расслабилась и опять уснула. Я обрадовался, что кризис прошел, однако это было не так, утром Рипсик почувствовала себя совсем плохо, она даже попросила сестру сделать ей укол морфия, после этого ей стало лучше, и вовремя, потому что почти сразу в палату ввалились врачи во главе с индуской, и по их лицам было видно, что настроены они очень серьезно. Я подумал, что начнется новое сражение за и против морфия и, в общем, не ошибся, но сперва нам откровенно и холодно сообщили то, что советские врачи говорили с осторожностью и только родным, ни в коем случае больному, — рак пробрался Рипсик в легкие, и она вот-вот умрет.

Это был шок. Конечно, в глубине души мы оба знали, что однажды это случится, но ведь не сегодня же… и не завтра… Хосе пообещал устроить все так, чтобы Рипсик не пришлось мучиться, ей сейчас начнут капать лекарство, состоящее из морфия и чего-то еще, она уснет и уже не проснется, я перевел это Рипсик, она стала возражать, я присоединился к ее протестам, тут вмешалась индуска, мы опять долго спорили, но было видно, что силы Рипсик иссякают, она сказала, хорошо, пусть усыпят, но не сейчас, а вечером. С этим индуска, насупившись, согласилась, перед уходом она посмотрела на меня и спросила, моргая карими глазами: «Теперь вы опять скажете, что я не человек, да?»

Я промолчал, мне было достаточно, что она это запомнила, да я и не знал, что ей ответить, в таком я был в шоке.

Когда врачи ушли, Рипсик села в кровати — и я никогда не забуду ее коротких слов: «Значит, я умру».

Это звучало как резюме, и резюме это и было. Конечно, мы давно знали, что шансов на спасение ничтожно мало, но теоретическое знание — это одно, а когда тебе конкретно и при этом холодно-бесстрастно сообщают, что тебе конец, это совсем другое. До той минуты мы еще сохраняли надежду выбраться из Барселоны, прожить хотя бы месяц-другой в Ницце, Рипсик мечтала уже не о жизни, она мечтала умереть не в больнице, которую она ненавидела, мы не верили, что все случится так быстро — бац, и кончено.

Что было дальше, я помню плохо, последние часы слепились в густую аморфную массу, из которой выползают отдельные эпизоды: сперва Рипсик хотела посмотреть на море, но из этого ничего не вышло, потом она попросила, чтобы я сел рядом с ней на кровать, я сел и обнял ее, в таком положении мы оставались довольно долго, потом позвонила Гаяне, и Рипсик сказала ей то, о чем до сих пор молчала, во всяком случае со мной, — что ей много лет было стыдно перед Гаяне, которой пришлось одной ухаживать за родителями, разговор длился недолго, силы Рипсик были на исходе, в какой-то момент я снова перебрался в кресло, помню, что говорил ей всякие хорошие слова, много хороших слов, она же ответила только одной фразой: «Мы с тобой прожили замечательную жизнь».

Помню, я сказал, что «вся» она точно не умрет, останутся ее книги, и только теперь начинается их настоящая жизнь, она глядела на меня с подозрением, как будто пытаясь угадать, говорю ли я искренне или просто пытаюсь ее утешить, — но я действительно думал так. Я пообещал сделать все от меня зависящее, чтобы вышел итальянский перевод ее романа, по непонятным нам причинам он почему-то застрял, Рипсик опять посмотрела на меня с недоверием, по-видимому, она считала, что это у меня не получится. Потом я сказал, что отдам ее здесь, в Барселоне, кремировать, а пепел отвезу в Венецию и брошу в Canal Grande, я принял это решение внезапно, в тот момент, когда врачи повернулись к нам спиной, чтобы уйти, сама Рипсик со своей скромностью никогда бы не осмелилась у меня такое попросить, но я знал, что она хотела бы быть погребенной там, она рассказала об этом в одном романе. Следующее обещание было у меня припасено к концу — будь что будет, но я напишу о том, как ее лечили и как с ней тут, в Барселоне, обращались. Рипсик опять не ответила ничего, но я увидел, что ее лицо чуть-чуть прояснилось, казалось, эта мысль ей понравилась.

Потом мы стали обсуждать мирские дела, Рипсик сказала, что оставила в Таллине завещание, но что оно короткое и она может сейчас его пересказать, и так и поступила. На это ушло очень мало времени, потому что у Рипсик ведь почти не было имущества. Что-то мы обсуждали еще, но что, я не помню, помню только, что в какой-то момент у меня возникло странное ощущение, будто мы находимся на огромной сцене и нашу беседу слушает все человечество. Вскоре затем Рипсик стало плохо, она сказала, что не может больше терпеть, пусть я дам ей те лекарства, которые принес из гостиницы, а потом позову медсестру, чтобы та ее усыпила. Я сделал все, как она просила, у меня дрожали руки, когда я рылся в сумке, а говорить я совершенно был не в состоянии, она тоже не сказала больше ничего, проглотила лекарства, легла на спину и закрыла глаза — и так случилось, что мы забыли попрощаться. Это было странно, мы же десятки раз слушали, как влюбленные в опере перед смертью поют l̕ultimo addio[8] или что-нибудь подобное, а мы расстались не попрощавшись — быть может, потому, что у нас не было привычки это делать, мы же всегда были вместе, из года в год, из месяца в месяц и изо дня в день, почти неразлучно. Кстати, я еще долго об этом вообще не думал, лишь через две, а может, и три недели вдруг вспомнил, что мы не простились, и в первый момент очень пожалел, но тут же решил — может, и хорошо, что так вышло, потому что теперь мы как будто остались вместе навсегда.

Что было затем, я уже рассказал.

Ровно две недели спустя после смерти Рипсик мы с Гаяне сошли с поезда на станции Санта-Лючия, в руке у каждого только по чемодану — два других и ноутбук я оставил в провинциальном городке недалеко от Венеции, где на деньги, отложенные для Ниццы, я снял на полгода квартиру, чтобы устроить издание ее книги, самому написать обещанную повесть и вообще чтобы сразу не возвращаться домой, где каждая мелочь напоминала бы о ней и причиняла невыносимую боль; но пепел Рипсик был с нами. Когда мы дошли до моста Скальци, я почувствовал, что мои глаза наполняются слезами, даже не могу сказать отчего, то ли оттого, что Рипсик уже не увидит эту красоту, то ли из-за самой красоты, — Рипсик как-то призналась, что с ней в Венеции несколько раз случался синдром Стендаля, теперь, наверное, он передался мне. Да, Рипсик обожала Венецию, и не только из-за ее красоты, она восхищалась героическими людьми, построившими этот город чуть ли не прямо в море, вбивая в дно сваи и воздвигая на них дома, и другими, столь же героическими, сражавшимися в течение двух веков без всякой поддержки с огромной армией турок и защищавшими свободу Венеции от папы римского, хоть их за это и предали анафеме, — дольше всех существовавшая республика, ее гордый дух сохранился и сегодня, в наше последнее путешествие Рипсик обнаружила на одном бетонном блоке надпись: «Venezia — libera per sempre!»[9][9] Мы с ней гостили в Венеции только четырежды и провели тут в сумме, как я сосчитал, шестнадцать дней — полмесяца и полдня! — у нас не было денег, чтобы приезжать чаще, это был дорогой город, а нам приходилось экономить, «два писателя в одной семье — это многовато», говорили про нас — да, многовато, но мы продержались, и, когда Рипсик в день смерти сказала: «Мы с тобой прожили замечательную жизнь», она наверняка имела в виду и это. Несмотря на столь редкие посещения, мы увидели праздник Реденторе, с нами в тот раз была и Гаяне, вместе со всеми мы перешли по понтонному мосту на Джудекку, правда, проклиная при этом жуткий шум, шедший с моторных лодок, где венецианцы, забыв, что в их городе творил Россини и что именно здесь состоялась премьера «Травиаты», включали на полную мощность рок, а вечером мы прогулялись на Сан-Марко и стали свидетелями идиотского зрелища, как несколько тысяч подростков-туристов сидят на набережной, прямо на земле, и ждут фейерверка, наверное, именно тогда во мне зародилась идея ограничить доступ в Венецию и пускать в нее только тех, кто сдаст экзамен по ее истории и искусству. В последний раз мы приехали сюда на историческую регату, это было очень красиво, и Рипсик все снимала и снимала, словно чувствуя, что это ее прощание с Венецией; только на карнавал мы не попали, ну и черт с ним.

Рипсик выбрала для смерти очень неудачное время, был сентябрь, самый популярный месяц у туристов, и квартиры, как и в Барселоне, были все заняты, нам пришлось снять номер в гостинице, и, если бы Рипсик узнала, во сколько он нам обошелся, она, пожалуй, принялась бы уговаривать меня бросить эту затею. Гостиница находилась в самом начале той длинной улицы, которая ведет от Санта-Лючии к Риальто, она была построена, кажется, в первой половине XX века и выглядела так, как будто ее с тех пор ни разу не ремонтировали. Темная комната с окнами во внутренний двор отдавала затхлостью, но нам было все равно. Немного отдохнув, мы отправились на разведку. Мануэль Карлос, когда я простодушно открыл ему свой план, покачал головой и сказал: «Разрешения для погребения в Canal Grande вам никто не даст, разве что на Сан-Микеле». Но Рипсик не хотела на Сан-Микеле, она ненавидела кладбища, зато Canal Grande обожала, считая его самым прекрасным местом на земле, жемчужиной цивилизации. Каждый раз, когда мы приезжали в Венецию, мы часами бродили вдоль канала, ища переулки, через которые можно пробраться к воде, несколько раз мы даже сели в вапоретто и прокатились по всему каналу туда и обратно, что для Рипсик было героическим поступком, так как она не выносила качки, — но кого это интересовало? Конечно, если бы мы были американскими миллионерами, очень может быть, что нам за небольшой взнос в казну города, каких-нибудь жалких двух десятков тысяч долларов, дали бы разрешение, мы могли бы нанять гондольера, и он бы пел, пока мы с Гаяне высыпаем пепел в воду, — но мы не были американскими миллионерами и даже, пусть это кому-то покажется невероятным, не хотели ими быть, поэтому нам надо было найти на канале тихое место, где вечером мы смогли бы опустошить сосуды; сейчас я думаю, что получилось даже удачно, потому что Рипсик обрела очень конкретную «могилу», куда все, кому нравятся ее романы, могут нести цветы, — рядом с палаццо Молин Кверини.

Город был битком набит туристами, толкаясь, они глазели кто на дворцы, кто на магазины, и только нас не интересовало ни то ни другое. В гостинице мне дали карту, и теперь мы стали с ее помощью исследовать переулки, ведущие к каналу. Первое место мы забраковали, оно находилось перед дворцом, в котором обосновалось какое-то государственное учреждение, и было слишком на виду, дальше нам пришлось идти довольно долго без возможности приблизиться к каналу, но затем за церковью Ла Маддалена, немного побродив в лабиринте узеньких улочек, мы вышли к воде у одного палаццо, где, как почти у всех венецианских зданий, была сооружена лодочная стоянка. Если бы этот роман писал Бальзак, он, наверное, начал бы его такой фразой: «В Венеции, в районе Каннареджо, за храмом, носящим имя той женщины, которой католическая церковь по примеру нашего искупителя простила ее грехи, в конце улочки в метр шириной, в основании одного из домов прорублен проход, ведущий к мостику, у которого раз или два в день останавливается лодка, чтобы выгрузить товар или пассажиров». Далее он рассказал бы, как примерно раз в две-три недели на эту миниатюрную пристань приходит немолодой человек с проседью в волосах, стоит молча какое-то время, глядя в воду справа от мостика, затем бросает в канал розу и уходит. Однако я не Бальзак и поэтому ограничусь констатацией, что мы остались довольны находкой, место показалось нам уединенным, и если что-то могло помешать нашему предприятию, то только остановка вапоретто прямо напротив пристани, которой во времена Бальзака наверняка еще не было. На всякий случай мы продолжили наши поиски и обнаружили еще одно подходящее место — но первое нам все же нравилось больше. Считая рекогносцировку завершенной, мы прогулялись до Риальто, просто так, с моста открывался вид, который Рипсик обожала, она перенесла его снимок из видеокамеры в компьютер и сделала начальной страницей — однако Риальто оказался на реставрации, не полностью, переход с одного берега на другой был открыт, но к парапету не подпускали, он был обтянут тканью, и над ним победоносно возвышался огромный рекламный щит. «Как хорошо, что Рипсик этого не видит», — сказал я, зная ее аллергию к рекламе, особенно если та мешала разглядывать достопримечательности. Гаяне согласилась со мной и добавила, что это даже символично, что в день похорон Рипсик ее любимый вид туристам недоступен.

Мы повернули обратно и по дороге зашли в супермаркет, купили, кажется, йогурт, точно не помню, еще что-то и вернулись в гостиницу. Там Гаяне сказала, что хочет снова выйти, чтобы найти то место, где мы снимали квартиру в тот раз, когда летом, в день рождения Рипсик, все вместе ездили в Венецию, — у меня на это настроения не было, и я сказал, иди, я не пойду. Оставшись один, я лег и закрыл глаза. Мне казалось, что вот-вот — и я лишусь последней опоры. Рипсик, правда, была мертва, но до сегодняшнего дня со мной был ее прах, прямо тут, в черном чемодане, именно в том, который в наших путешествиях всегда катила она, но часа через два мы высыплем пепел в канал, и все будет кончено. И что потом?.. Чем дальше, тем необратимей становилось отсутствие Рипсик, и я понял, что хочу ее обратно, немедленно, прямо сейчас! Я прошептал: «Рипсик!.. Рипсик, где ты?..» Послушал — тишина, только урчал холодильник. Я повторил, на этот раз немного громче, и добавил: «Объявись мне, скажи, как твои дела? Подает ли Эней тебе кофе?» Последний вопрос представлял собой как бы пароль, это была реплика из одной очень веселой оперы Россини, которая нам обоим нравилась и которую мы часто слушали, там героиня видит во сне, что попала в Элизиум и все древние герои обслуживают ее, Рипсик тоже вполне могла уже находиться в Элизиуме, или по крайней мере на пути туда, и если она услышала, что я сказал, то должна была как-то ответить, хотя бы легким смешком, — но не сделала этого. Я встал и начал ходить по комнате, она была довольно просторная, пять-шесть шагов из одного конца в другой, и я все ходил и ходил и звал шепотом Рипсик, но чуда не произошло, никто не отвечал. Тогда я остановился и крикнул: «Рипсик, Рипсик, ответь же! Где ты, я не могу жить без тебя!» Если б кто-нибудь меня услышал, то подумал бы, что я сошел с ума, но никого не было, гостиница была пуста, все гуляли по городу. Я крикнул во второй, в третий раз и хотел еще, но голос сломался, и я почувствовал, что из глаз потекли горячие соленые слезы. Я рухнул на кровать и обхватил руками голову. Наверное, только в этот момент я по-настоящему понял, что все кончено, tutto è finito sulla terra per noi[10], как поют Радамес и Аида в последней картине. Рипсик не было, она умерла, и я больше никогда не смогу обнять ее, не смогу массировать ей ноги, а она не сможет накормить меня, как она кормила, и стричь меня не сможет, и покупать мне новые рубашки, и солить огурцы и варить варенье, не говоря уже о том, чтобы лечить меня, переводить мои романы и быть для меня «живой энциклопедией» — когда я чего-то не знал, я сперва спрашивал у Рипсик, и только если она не могла ответить, открывал справочник. Это ее отсутствие, сейчас и навсегда потом, было так страшно, что меня стало трясти и я начал выть, не очень громко, но все-таки, и качаться вперед-назад всем телом. Конечно же, мужчины должны умирать раньше или одновременно с женой, не зря сказки заканчиваются словами: «Они жили долго и счастливо и умерли в один день», — но наша сказка закончилась иначе, нас разъединили, и это причиняло мне невыносимую боль. Мне так хотелось, чтобы Рипсик пожила еще хоть немного или лучше много, даже вечно, мы могли бы вместе и дальше следить, что происходит в мире, обсуждать все, клеймить дураков и хвалить умных, право, их мало, и, конечно, слушать вместе оперу. И вот от этого, что Рипсик не сможет больше слушать те оперы, которые она так любила, «Трубадура» и «Аиду», «Норму» и «Чужестранку», «Цирюльника» и «Путешествие в Реймс», мне стало совсем тоскливо, и я подумал: если в мире есть хоть капелька справедливости, то Рипсик действительно должна попасть в Элизиум, а если там время не остановилось, то должна быть и опера. Эта мысль принесла мне чуточку облегчения, или, возможно, слезы сделали свое дело, и я перестал выть и качаться, только сидел по-прежнему на краю кровати и тяжко вздыхал.

Но в этой скорбной позе я не задержался, я знал, что Рипсик бы такое не понравилось, она считала, что всегда надо бороться до конца, и, вспомнив это, я уже не пожалел о том, что мы поехали в Барселону, дома нам пришлось бы сидеть и ждать смерти, а так мы погибли по крайней мере в борьбе — пишу «мы», потому что не могу отделить себя от нее. Так что, увидев, как я уныло сижу на кровати, Рипсик, наверное, посмотрела бы на меня укоризненно и сказала бы: «Мужчины не оплакивают любимых, они за них мстят!» (Она любила Дюма.) Правда, было непонятно, как это осуществить, но ее слова привели меня в чувство, я достал платок, вытер глаза и подумал, что уж как-нибудь, но и я отомщу, хотя бы пером.

В гостинице было по-прежнему тихо, я снова лег на кровать и стал вспоминать, как Рипсик меня любила, как обо мне заботилась. Это было настоящим чудом, я долго этого не понимал, мы же принимаем все хорошее, что с нами происходит, за должное, но в конце концов, где-то примерно с год назад, это до меня дошло, и с той поры я стал ей говорить: «Sei una meraviglia»[11] — она слушала и при всей своей скромности не возражала.

Вечером мы положили сосуды с пеплом Рипсик в мою сумку и вышли. За день до того я купил фонарь, специально для этого мероприятия, но он не понадобился, потому что вся Венеция, и выбранное нами уединенное место в том числе, была хорошо освещена. Нам это скорее мешало, потому что на остановке вапоретто еще стояли люди и видели нас как на ладони. После некоторого колебания мы решили пока что отложить наше дело и ушли. Обидно, конечно, что приходилось таиться, словно ворам, Рипсик была достойна погребения не только в Canal Grande, но погребения торжественного, в сопровождении оркестра, играющего ее любимые мелодии, — увы… Немного погуляв, мы вернулись. Теперь на канале было тихо, я открыл сумку, вытащил один из сосудов и снял с него крышку. Внутри лежал мешочек с пеплом. Настал самый страшный момент. Как бы я ни убеждал себя, что «это уже не она», но на самом деле это все-таки была Рипсик или, вернее, то, что от нее осталось, хотя бы и символически. Я собрался, глубоко вздохнул и резким движением высыпал мешочек в воду — пепел сразу пошел ко дну, хотя я полагал, что он будет какое-то время оставаться на поверхности. Гаяне взяла второй сосуд и проделала то же самое, добавив, в отличие от меня, несколько прощальных слов, громко, чтобы и Рипсик услышала, но после этого сразу стала чертыхаться — оказалось, что она выронила мешочек из рук и он упал в воду вместе с пеплом. Правда, потом мы сообразили, что получилось даже удачно — высыпанный пепел унесет течением, а опустившись на дно в мешочке, он мог там и остаться. Сосуды мы на обратном пути положили в мусорный контейнер, увидели открытое кафе и зашли, я заказал Гаяне бокал вина, себе рюмку граппы, и мы еще раз выпили за упокой Рипсик.

Утром я проводил Гаяне в аэропорт, очередь на регистрацию была длинная и двигалась медленно, так что когда мы наконец сдали чемодан, ей уже пора было идти на спецконтроль. Мы обнялись, я сказал, что обязательно приеду в Ереван, если не весной, то осенью, а она обещала прислать мне рецепты тех блюд, которыми Рипсик меня баловала, — мне ведь придется теперь готовить самому. Я вспомнил, как Гаяне после смерти Рипсик позвонила в Барселону и сказала мне, что отныне у меня в Армении есть сестра, — и это были не пустые слова, все эти две недели она поддерживала меня, помогала таскать чемоданы, а когда мы добрались до Италии, варила обеды и постирала и погладила мои рубашки — не уверен, что смог бы ей быть за брата, у меня никогда не было сестры, и такие отношения были мне незнакомы.

Потом она повернулась и пошла, скоро пропала в толпе, и я остался один.

Дальше все по Бальзаку: я действительно время от времени сажусь в поезд и еду из провинциального городка, в котором обосновался, в Венецию, а там иду на могилу Рипсик, иногда бросаю в канал и розу — иногда, потому что редко нахожу такую, которая бы ей понравилась. Вместо этого я стал бросать в канал серьги — не те, что остались от нее, их я держу на память, но я обнаружил в Венеции магазин, где продают маленькие симпатичные стеклянные сережки, каждый раз по дороге захожу в него и покупаю очередную пару. Возвращаюсь я не сразу, сперва я должен прогуляться до Сан-Марко и прошагать меж двух колонн, со львом и с тем святым-копьеносцем, имя которого я никак не могу запомнить, это дурная примета, ведущая, как говорят, к смерти, но меня это устраивает.

Я продолжаю искать решающую ошибку, и недавно я стал думать, что, может, ее и не было, а была серия маленьких, это вызывает во мне еще большее отчаянье, мне кажется, что я легко мог бы предотвратить почти любую из них, если бы у меня хватило ума и смелости.

Итальянский перевод романа Рипсик до сих пор не издан, но я не потерял надежды, зато свое второе обещание я выполнил — роман про все то, что с нами происходило в последние два года, готов. Правда, я не знаю, каков он получился, раньше я читал каждое новое произведение Рипсик вслух, она внимательно слушала, поправляла психологические неточности, фактические ошибки, если таковые случались, а когда наконец говорила: «Все нормально», я с легким сердцем отправлял текст в издательство — теперь мне советоваться не с кем.

Тоска по Рипсик гложет меня, я до сих пор не смирился с мыслью, что ее нет и никогда не будет. Жду чуда — чтобы открылась дверь и вошла она, радостная, счастливая, такая, какая была всегда, кроме самого последнего времени, но чуда не происходит. Значит, это будет как-то иначе, мы встретимся в Элизиуме, это должно случиться, потому что не может быть, чтобы мы не встретились, это было бы слишком несправедливо, мы так любили друг друга, продолжаем любить и не можем жить один без другого, ни она там, ни я здесь.

 

 


1. Как корова (фр.).

2. Я тебя люблю (здесь и далее по-армянски).

3. Я тебя тоже люблю.

4. Ты меня любишь?

5. Безумно.

6. Больше жизни.

7. Потому что я хочу думать! (фр.)

8. Последнее прости (итал.).

9. Венеция свободна навсегда! (итал.)

10. Все кончено на земле для нас (итал.).

11. Ты — чудо (итал.).

Версия для печати