Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2017, 3

Иллюзия смысла

 

Название книги Леонида Млечина «Адольф Гитлер и его русские друзья» (М., 2006), разумеется, саркастическое — какие русские друзья могут быть у того, кто открыто провозглашает русских недочеловеками! Все так называемые прислужники Гитлера — от генерала Власова до теоретиков НТС (сначала Национально-, а потом Народно-трудового союза) — либо надеялись воспользоваться опытом фюрера в собственной стране, либо предполагали употребить его в качестве тарана, чтобы потом установить собственную диктатуру. Л. Млечин, правда, сомневается, что эти надежды могли быть искренними: если бы Гитлеру удалось сокрушить Красную армию, какая же сила могла бы заставить его уступить место слабосильной кучке, которую он сам же презирал за измену своему народу, своей расе? (К слову сказать, без Красной армии чекистам ни за что было бы не удержать в повиновении и русский народ — это к вопросу о том, что` было главным орудием красного террора, равно как и коричневого: армия, а вовсе не тайная полиция.)

И все-таки я верю, что, когда перед униженными и побежденными пассионариями встает выбор, затеряться в ничтожестве или превратиться в полноправных исторических деятелей внутри хотя бы самой неправдоподобной химеры, очень многие выберут химеру, обольщаясь наивными софизмами. Более удивительно другое: профессиональные прагматики (политики) прятались в воздушные замки, а профессиональные обитатели небес в основном проявляли отменную практичность. «В нашей стране, — пишет Л. Млечин, — сейчас считается, что устранение большевиками религии привело к оскудению народной нравственности и это сделало возможным массовые преступления». Однако «в Германии церковь (причем только католическая) лишь в малой степени подверглась притеснениям, но народную нравственность сохранить не смогла». В нацистской программе 1920 года говорилось, что партия представляет точку зрения некоего «позитивного христианства» — вероятно, такого, которое прославляет не смирение и милосердие, а гордость и беспощадность, что есть, конечно же, отрицание христианских ценностей. Ну так и что? Кого волновала логика, когда речь шла о жизненных интересах? «С нами Бог» — писали нацисты на бляхах солдатских ремней, обосновывая это тем, что в мире природы, где установлено прямое Божие правление без корректировки его жалкой человеческой этикой, сильные без всякой жалости пожирают слабых: взаимопомощи в мире животных фашисты предпочитают не замечать. А заповедь «Не убий» вообще была объявлена еврейским изобретением, подброшенным хитрыми и слабыми мужественным и сильным, дабы уничтожить их волю к власти.

Но когда нацисты на практике взялись за истребление слабых и бесполезных… Сначала за их стерилизацию, и справедливости ради надо сказать, что образ племенного хозяйства в качестве образца для человеческого общества под красивым именем евгеники чаровал в ту пору умы многих мудрецов: в Скандинавских странах стерилизовали умственно отсталых и психически больных людей; показанием к стерилизации могли служить даже «цыганские черты и склонность к бродяжничеству». В Австрии, Бельгии, Соединенных Штатах, Швейцарии, Японии стерилизовали умственно отсталых женщин и «неполноценных» детей. Но лишь нацисты довели эти идеи до логического предела, ибо фашизм и есть бунт простоты против трагической противоречивости и непредсказуемости социального бытия (потому-то никогда и не удастся дать научное определение фашизма — он не несет в себе никакого особого качества, но лишь доводит до особой концентрации самые обычные элементы общественной жизни). Зам фюрера по партии Рудольф Гесс объявил и весь национал-социализм «прикладной биологией».

Фюрер не терпел никакого «двойного гражданства»: ты можешь быть или христианином, или немцем, но не тем и другим одновременно. Однако подавляющее большинство церковных деятелей отнеслось к этой нетерпимости вполне терпимо, уступая фашистскому кесарю не только кесарево, но и Богово. Однако подольститься к тем, кто открыто объявляет силу единственным аргументом, невозможно. Партия центра, в марте 1933 года голосовавшая за предоставление Гитлеру чрезвычайных полномочий, была распущена, церковные школы закрыты, политические темы в церковных проповедях запрещены. И германские епископы смолчали. Смолчал даже Ватикан, уже в июле 1933 года заключивший конкордат с новым немецким правительством: «Духовное благополучие двадцати миллионов католических душ было нашей первой и единственной заботой». Служение антихристовой власти понтифик, очевидно, не считал очень уж серьезным духовным неблагополучием.

Желание любой ценой свести счеты с собственными врагами заставляло искать и находить оправдание тому, кого мистическое сознание вполне могло счесть земным воплощением дьявола. Даже 22 июня протоиерей Александр Киселев ужаснулся лишь в первый миг: «Боже мой, ведь там уже льется русская кровь!.. И как встречная волна моего сознания: но ведь только этой кровью может прийти освобождение от того моря крови и мук, которые претерпевал народ наш под коммунистической властью».

От дарующего надежду самоослепления не спасали ни вера, ни философский ум. Л. Млечин цитирует письмо литератора Романа Гуля (дворянина, замечу в скобках, дабы его фамилия не вызвала несправедливых подозрений) знаменитому философу Ивану Ильину: «У меня до сих пор среди вырезок имеются Ваши прогитлеровские (из „Возрождения“ и др.) статьи, где Вы рекомендуете русским не смотреть на гитлеризм „глазами евреев“ и поете сему движению хвалу!» Но если ни вера, ни глубочайшее философское образование не могут стать преградой фашизму, что же тогда все-таки может послужить противоядием? Противоядием Адорно считал «необходимость противодействия господству любого коллектива». Любого! Раз фашисты стремятся сделать из общества кинжал, давайте превратим его в кисель, в порошок. Правда, кисельное общество уже не сможет противостоять даже самому маленькому ножичку…

Генералы готовятся к миновавшей войне. Поскольку фашизм есть всего лишь гипертрофия чего-то вполне обыкновенного, он и явиться в мир может под тысячами разных личин, мимикрируя всего лишь под справедливость, всего лишь ответственность, всего лишь патриотизм, всего лишь государственность, всего лишь мораль…

Противоядия против фашизма не существует, спасти от него может только его физическое бессилие. А уж когда он наберет силу, противиться ее обаянию сумеют лишь те, кого он отвергнет сам.

 

«Адольф Гитлер и его русские друзья» — книга документально-публицистическая. А вот «Зимняя дорога» Леонида Юзефовича (М., 2015), имеющая подзаголовок «Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922—1923», произведение явно художественное, хотя и оно полностью построено на документах. Автор и сам назвал его документальным романом, и это отнюдь не оксюморон. Несколько лет назад дипломница журфака задала мне вопрос, чем отличается публицистика от прозы, — и подсказала: языком, у прозы язык богаче. Но я подумал и ответил: целями. Любая речь стремится изменить мнение собеседника, и публицистика пытается подтолкнуть его к решению какой-то социальной проблемы, а проза занимается проблемами, не имеющими решения. А потому она лишь старается как-то примирить человека с тем, что изменить невозможно. Она стремится скучное или страшное изобразить жалким или забавным или — самое гениальное обезболивающее! — трагически прекрасным. Публицистика стремится укрепить в своих единомышленниках ощущение собственной правоты, а трагедия показывает, что правоты в нашем трагическом мире нет и не может быть, в нем борется не правда с ложью, не красота с уродством и не добро со злом, но правда с правдой, красота с красотой и добро с добром (фашизм именно это и отрицает — прав, благ и прекрасен только он сам).

И Анатолий Пепеляев у Юзефовича — самый настоящий трагический герой, орудие рока и тоже раб своей химеры. «Не сам иду — меня выбирает судьба» — эти слова Пепеляева выбраны первым эпиграфом к роману. Второй эпиграф позаимствован у Юнгера: «Такова трагическая природа мира — вместе с героем рождается его противник». Этим камертоном и задается эпический тон романа.

Начинается роман просто, как, например, «Я ехал на перекладных из Тифлиса»: «В августе 1996 года я сидел в здании Военной прокуратуры СбВО в Новосибирске, на Воинской, 5, читал девятитомное дело белого генерала Анатолия Николаевича Пепеляева». В дело были включены даже письма жене.

„Уже, кажется, десятое письмо пишу тебе со времени отъезда из Владивостока. Не так давно мы расстались — это было 28 августа, — а сколько новых впечатлений, переживаний, сколько передумано тут, пережито тяжелого, но все утешаю себя, что наше дело правое, верю, что Господь сделал так, чтобы мы пошли сюда, что Он проведет и не бросит нас“.

Они простились 28 августа во Владивостоке. Месяцем раньше Пепеляев прибыл сюда из Харбина, чтобы сформировать отряд добровольцев и отправиться с ним в Якутию — поддержать полыхавшее там антибольшевистское восстание».

Восстание уже было обречено, и оставалось не так уж много шансов просто добраться до театра военных действий сквозь лютые якутские морозы, но героя ведет его мечта: «Я верю в Бога. Верю в призвание России». Пепеляев верит в народ, и над ним тяготеет не только долг («Только долг — как он силен во мне!»), но и осознанное желание пострадать. Это герой-мученик. Которого, еще не подозревая об этом, уже поджидает сражающийся на стороне большевиков анархист Строд.

«В прошлой жизни его звали Ян или Йонс, его предки по отцу — крестьяне из Латгалии, отец — фельдшер, сам он — бывший прапорщик, выслужился из солдат, полный георгиевский кавалер. Старорежимных крестов, разумеется, не носит, но заслуженный в боях с Семеновым и Унгерном орден Красного Знамени заставляет чекистов сквозь пальцы смотреть на то, что по партийной принадлежности он — анархист.

Строд знает о Пепеляеве, тот о нем никогда не слышал. Они встретятся через год после гибели Каландаришвили, и для одного из них эта встреча станет звездным часом жизни, для другого — началом конца. Друг о друге они пока не думают и не подозревают, что их имена всегда будут произносить вместе».

В момент их встречи воинское счастье распорядилось так, что перевес оказался на стороне Пепеляева, а Строд со своим отрядом был вынужден защищаться в отдельно стоящей крестьянской усадьбе, превращенной им в «навозную крепость» при помощи балбах — брусков замороженного коровьего и конского навоза длиной около 70 см, а шириной и толщиной — 15—25 см.

«Во избежание напрасного кровопролития» Пепеляев предложил сдаться, гарантируя жизнь даже командирам и коммунистам, — этот рыцарь всегда выполнял обещания. Но ему, уже серьезно раненный, противостоял такой же рыцарь — осажденный Строд предложил сдаться самим осаждавшим: «Наша сдача может лишь углубить Гражданскую войну, разорить еще более и без того разоренный край. Разве с нашей стороны это не будет нравственным преступлением?» И патетический финал: «Ключ к прекращению Гражданской войны в ваших руках, не бросайте же его в море крови, а откройте им дверь мира».

И бысть ту сеча зла и люта… Бысть нестерпимый мраз…

Не стану пересказывать, ибо этим можно только ослабить впечатление. Вся пепеляевская эпопея переполнена документальными фактами такой зримой и осязаемой силы, что автор «Зимней дороги» поступает очень мудро, отказываясь от всякой патетики, но придерживаясь того же ровного, проникнутого сдержанной страстью слога. Высокого при этом слога (попутный вызов филологам: определить, чем достигается это ощущение высоты; мне кажется, главную роль играют интонация, ритм, а не лексический состав).

«За Стродом стояла вся мощь красной Москвы, за Пепеляевым не было никого, но мы всегда больше сочувствуем осажденным, чем осаждающим. Как бы все ни обстояло в большом мире, в этой точке пространства они в меньшинстве, они страдают, они уже потерпели поражение, раз им пришлось уйти под защиту крепостных стен, а нам свойственно верить, что правда — на стороне слабейших. Все грехи прощаются им за то, что они замкнуты в кольце укреплений, как душа в теле, как узник в темнице, как Хома Брут — в восставшем из круговой черты на полу незримом столпе, о который бессильно бьются силы тьмы. Кажется, осажденные противостоят не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, и мы не потому желаем им выстоять, что они во всем правы, а потому, что они всего лишены. Чем труднее им оставаться людьми, тем сильнее наша вера в их человечность. Нам хочется думать, что внутри этого магического круга все равны, объединены братской любовью и, как сироты, жмутся друг к другу в поисках последнего оставшегося для них в мире тепла».

Вот этим и занимается художественная литература — она противостоит не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, наделяя людей значительностью, которой они лишены перед лицом равнодушной природы.

Роман завершается цитатой из Метерлинка, над которой размышлял один из спутников Пепеляева, словно бы предвидя будущее противостояние Пепеляева и Строда: «Мы знаем, что во Вселенной плавают миры, ограниченные временем и пространством. Они распадаются и умирают, но в этих равнодушных мирах, не имеющих цели ни в своем существовании, ни в гибели, некоторые их части одержимы такой страстностью, что кажется, своим движением и смертью преследуют какую-то цель».

Вот этим и занимается художественная литература — из хаоса и бессмыслицы она творит иллюзию смысла.

 

 

Версия для печати