Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2016, 12

Записки следователя Севураллага

 

Почтовый ящик

Странная это была профессия. С одной стороны, вроде бы обычная следственная работа в прокуратуре: тоже ведешь убийства и злоупотребления должностных лиц, так же допрашиваешь свидетелей или осматриваешь место преступления. Только вот обвиняемый у тебя прикончил точно такого бандита, как и он сам, а превысивший служебные полномочия носит погоны офицера МВД, поставленного «воспитывать и исправлять» заключенных. Если всех следователей советской прокуратуры, милиции и КГБ в середине 1970-х годов было около 10 тысяч (цифру слышал на одном из совещаний в Ленинграде с участием и. о. Генерального прокурора СССР А. Рекункова), то нас среди них было, не думаю, что больше 30—40 штатных единиц.

Нас — это следователей так называемых лагерных прокуратур, которые официально именовались прокуратурами п/я. «Почтовых ящиков» в Советском Союзе было великое множество, и все — кто более ясно, а кто-то менее — понимали, что речь идет о закрытых учреждениях оборонного и/или космического назначения. Соответственно, надзор за законностью там осуществляли военные прокуратуры, а часть уголовных дел поступала в производство следователей КГБ.

И когда летом 1971 года на институтском распределении я услышал от председателя комиссии, что направляюсь на службу в качестве старшего следователя прокуратуры п/я 239, у меня аж в груди захолонуло. Гордясь неожиданным доверием, я вышел из актового зала Свердловского юридического института, где заседала комиссия, и услышал от более опытных сокурсников: «А-а, это Сосьва…» Вся горделивость и восторг у меня в один миг исчезли: про Сосьву я уже слышал. Там проходили преддипломную практику два моих однокашника — это была «столица» одного их трех лагерей Свердловской области.

Для молодого поколения надо напомнить, что исправительно-трудовой лагерь — это примерно от 15 (в Тавде) до 30 (в Ивделе) колоний, объединенных в конце 1950-х годов, после известной реорганизации ГУЛАГа, в некие учреждения с литерными, буквенными названиями. И я уже знал, что мои друзья по комнате в общаге набирались первого следственного опыта не в территориальных, районных прокуратурах, а как раз в лагерной «спецухе». Только вот про п/я они не говорили…

Неведомо, что повлияло на комиссию при решении моей судьбы, ведь я закончил альма-матер по успеваемости совсем неплохо: был в первых пятидесяти из 339 выпускников. Думаю, что роковую роль сыграла моя постриженная, как тогда говорили, «под Котовского» голова. Месяц назад поспорил, что если защищу диплом на отлично, постригусь наголо. Спор был алогичный — сам страдаю при выигрыше, но стимулирующий. Слово пришлось сдержать. Поэтому при взгляде на мою короткую шевелюру у председателя комиссии по распределению молодых специалистов А. Саморукова, начальника отдела кадров областной прокуратуры, думаю, возникла вполне оправданная зрительная ассоциация: куда же, если не в лагерь, на работу направлять с такой стрижкой.

Тут надо сказать, что в те годы еще не знали ни панков, ни эпатирующих бритоголовых и стрижка под ноль означала, как правило, недавнее освобождение из заключения после отбытия срока. Правда, в памяти людей постарше еще сохранялся образ «декабристов»: с середины 1950-х так называли 15-суточников, осуждаемых за мелкое хулиганство по Указу от 19 декабря 1956 года. Их, как и лагерников, тоже стригли наголо. Но в июле 1966 года вышел очередной такой же указ об очередном «усилении борьбы с хулиганством», после которого суточников стричь перестали.

Словом, через пару недель, ранним августовским утром я стоял перед двухэтажным длинным зданием посреди пыльного поселка. В центре фасада лаг­управления высились четыре деревянные прямоугольные колонны. На одной из них поблескивала стеклом строгая табличка «УЧРЕЖДЕНИЕ АБ-239 МВД СССР».

Сейчас трудно представить, но я рассказываю о временах, когда не только окна райпрокуратур на первом этаже, но даже окна оперчасти в лагерных отделениях не были зарешечены. Тогда в кабинет прокурора ИТЛ мог запросто постучать какой-нибудь бесконвойник со свой просьбой или заявлением. Причем насчет стука в дверь прямо прокурору ничуть не преувеличиваю: секретарь (она же — машинистка) Оля Кнорр и зав. канцелярией Лида Третьяк вместе с шофером Колей Ялуниным сидели напротив прокурорского кабинета, через коридор. Так что, если, быстро царапнув согнутым пальцем по двери, тут же ее распахнуть, то можно было застать нашего старичка-прокурора то роющимся под столом в ведре с черновиками, то дремлющим после обеда. Подперев сухонькой ладошкой голову, он мог долго-долго сидеть, чуть склонившись над бумагой, не переворачивая ее. (Этот послеобеденный прием был распространен среди начальства: все трое — прокурор, его зам и помощник — были по возрасту дорабатывающими до пенсии фронтовиками.)

О причинах такой доступности и незащищенности можно много раздумывать и рассуждать. Лично я уверен, что главным здесь был передавшийся от предыдущего поколения страх неминуемого и сурового наказания за малейшую попытку покуситься на власть или ее атрибуты. И еще одно, побочное обстоятельство: кажется, что в те времена абсолютное большинство советских граждан считали власть своей — порой жесткой, часто несправедливой, но единственно приемлемой. Ее отождествляли с Родиной, со своей землей, которую не так давно отстояли с чудовищными жертвами…

Все двухэтажное, с десятками кабинетов здание управления «охраняли» двое — в отгороженной стеклянной будке дежурный офицер на телетайпе, при радиосвязи и с большим телефонным пультом, а также дневной вахтер, который, сидя на стуле в большом холле, встречал вошедших и выдавал-принимал ключи от служебных кабинетов. Вахтером в то время был дядя Гриша Обросов. Служил он здесь с момента постройки этого казенного дома, с 1942 года, когда его демобилизовали из действующей армии по ранению правой руки. В то лето Севураллаг, основанный еще в 1938 году, был разукрупнен: юго-восточные лагпункты были преобразованы в отдельный развивающийся Востоклаг с центром в Тавде (п/я 299), а Сосьва стала управлением Севураллага, переведенным из Ирбита. По опубликованным в Лондоне в 1972 году воспоминаниям Петра Якира, побывавшим в сосьвинском «Большом доме» в начале войны, здание тогда было еще одноэтажным.

Теперь, спустя три десятилетия, дядя Гриша все так же цепко окидывал взглядом каждого входящего. Однажды утром он бодро вошел ко мне в кабинет и протянул левой рукой чистый лист бумаги:

— Сашок, сегодня, получается, что тридцать лет, как я сел на вахту. По внутреннему радио объявили, поздравили. Может, премию какую дадут. Напиши-ка заявление.

Часа через полтора дядя Гриша появился снова, достал из-за брючного ремня под кительком бутылку водки и поставил на стол: премию выдали в размере тридцати рублей.

— Рубль за год, — гордо сказал он и деловито разлил всю бутылку в два граненых стакана, положенных по инвентаризационному списку в каждом кабинете по числу сотрудников. — Говоришь, не пьешь с утра? Ну, вечерком приговоришь. Твое здоровье!

Крякнув, дядя Гриша приставил осушенный стакан обратно к графину и пошел досиживать смену. А я, чтобы не выдыхалось, накрыл свою долю какой-то картонкой и спрятал за штору на подоконнике.

 

 

Офицерские карьеры

Пусть «напиток» — в терминах дяди Гриши — там и постоит пока, а я еще раз вернусь в август 1971 года, когда подошел к своему будущему кабинету. На его дверях чудом, пережив все реформы, сохранилась синяя табличка «Ст. следователь прокуратуры Севураллага. (Удивительно, но последний раз я видел ее еще в сентябре 1978 года, через четверть века после ликвидации ГУЛАГа…) Конечно, и у меня была преддипломная следственная практика. Проходил ее в прокуратуре Ленинского района города Свердловска, на углу улиц Малышева и 8 Марта. Но я был на подхвате у следователя Юрия Чудиновского (он потом ушел в Прокуратуру РСФСР): отнести повестки, сходить за характеристикой. Ключ от своего кабинета Чудиновский оставлял для стажеров в ящике одного из столов, стоявших в коридоре прокуратуры. Никаких вахтеров тогда в районных прокуратурах не было. Я заходил в комнату и, пока Чудиновского не было, пытался сам составить учебный протокол допроса, который накануне проводил следователь.

А сейчас предстояло самому допрашивать… И кого — зэков со строгих и особых режимов! Из 24 колоний на территории трех административных районов области (Серовский, Гаринский и Верхотурский) только одна — ИТК-8 «Береговая» в райцентре Гари — имела усиленный режим. Остальные — строгий, а шесть или семь — особый, с «полосатиками».

Но главная цель моего повествования — не сюжеты о заключенных и их судьбах (хотя как же без них рассказывать о работе в зоне). Мне хотелось бы больше рассказать об офицерах, причем — не о конвойных, не об охранниках, а о тех, кто был внутри зоны, то есть почти жил вместе с осужденными.

Лагерь входил в систему специализированного главка Министерства внутренних дел СССР — Главспецлеса, который действовал отдельно от ГУИТУ (Главное управление исправительно-трудовых учреждений). Поэтому начальником главка в то время был легендарный генерал Владимир Петрович Петушков, одновременно занимавший должность заместителя (!) самого министра Щелокова. Само собой, в служебных бумагах офицеры нашей системы сокращали название своих должностей до аббревиатур типа «ст. инсп. о/части ИТК-10». И только, помнится, Валера Правосуд, поступивший сюда на службу сразу после армии и не имевший даже лейтенантского звания, не ленился полностью заполнять те две строчки протокола, которые позволял бланк: «Старший инспектор оперативной части Учреждения АБ-239/1-1 (т. е. ИТК-1 «Головная» первого лаг­отделения «Соловьевка». — А. Г.) Главного управления „Спецлес“ МВД СССР мл. лейтенант вн/службы В. Правосуд». Причем все эти словосочетания выводил крупным округлым почерком, за исключением двух букв «мл.», которые за мелкостью было почти не видно. И ведь дослужился за 20 лет Валера в своей любви к формальностям и званиям до зам. начальника управления, полковника.

Конечно, среди 6 полковников, 24 подполковников и около 40 майоров (это, правда, если считать и офицеров конвойной бригады) люди были самые разные. От капитана Посланиченко из ЧИСа (часть интендантского снабжения) или майора Карачкова из первого отдела можно было при случае услышать рассказ о стрелках охраны из литовцев. Они в 1950-х годах не преследовали рванувших по снежному полю зэков, а спокойно, с колена, как тетеревов, щелкали беглецов. Или — воспоминания капитана Маренкова, ДПНК (дежурный помощник начальника колонии) из Ново-Зыкова, о том, как в 1942 году он девятнадцатилетним призывником видел в зоне умиравших от голода «эстонских министров», а один из них, министр финансов, был, как говорили, даже с русской фамилией…

Воспринималось это тогда, в 1973 году, как пьяные бредни увольняющегося на пенсию капитана, который из-за своего семиклассного образования не дослужился даже до майорской звездочки. Какие министры? За что оказались в лагере? И только спустя десятилетия мне удалось подержать в руках личное дело заключенного Адо Бирка, который в 1920 году участвовал со стороны Эстонии как министр иностранных дел в подписании Тартуского мирного договора с Россией, и дело канцлера эстонского минфина Орлова. Ни ордера на арест, ни постановления о привлечении в качестве обвиняемого. Только справки о задержании, дактокарты и направление на этап… А в Нарве еще застал в живых дочь Адо Бирка — Рушну Бирк, которой привез в 1994 году с Урала ксерокопию отпечатков пальцев ее отца. (В известном телефильме «Операция „Трест“» Адо Бирк, в качестве посла Эстонии в Советской России, показан как волевой и честный служака. Но в середине июня 1941 года, за неделю до нападения Германии на СССР, когда тысячи бывших эстонских госслужащих и общественных деятелей депортировали в Сибирь и на Урал, в их этапные документы вписывали ст. 58 УК РСФСР. Своего уголовного кодекса новорожденные советские республики еще не имели, поэтому привлекали врагов по законам главной «сестрицы» и за контрреволюционные «преступления», совершенные на территории буржуазной Эстонии в период ее независимости…)

Таких, как Маренков или Посланиченко, я застал уже единицы. Только редкие динозавры, как тот же Николай Николаевич Карачков, могли к 45—46 годам заочно отучиться в Высшей школе милиции и даже иметь погоны с двумя просветами. На смену им пришли современные молодые люди, все — со средней школой милиции, а некоторые и с высшим образованием. Конечно, лагерная среда быстро засасывала молодежь, слабых — выталкивала или даже губила физически. При мне где-то в Пуксинском лаготделении повесился лейтенант Коля Савченко — весельчак, начальник поселкового клуба. 6 ноября 1973 года застрелился командир конвойной роты 1-го батальона капитан Заколюкин: много раз просил перевода в другую часть — заел быт и склоки. Не дождавшись ответа на очередной рапорт, зашел в караулку и, сделав в АКМ отсечку на два выстрела, всадил себе в сердце из этого автомата две пули. А дня через три, прямо на праздник советской милиции (который мы отмечали все, не имея своего Дня работника внутренней службы или сотрудника конвойных войск, а уже тем более — какого-то нынешнего Дня служащего прокуратуры), пришел приказ из штаба дивизии: перевести капитана Н. Заколюкина из в/ч 6606 в другое подразделение. Подпись — генерал-майор И. Болотов, 06. 11. 1973…

Происходил естественный отбор, более гибкие приспосабливались. Многие жили своей жизнью — выпивка, гульба, но делали вид — кто более удачно, кто менее, — что служат. Помню одного из таких, обаятельного и добродушного Юру Демиденко. Меня как раз водили для знакомства по «пересылке» (ИТК-12): вот допросная камера, вот ШИЗО, вот этапный барак. В дежурке — настенный телефон с массивной, похожей на корабельную трубкой. По телефону как раз говорил местный оперативник лет 35-ти, с погонами старшего лейтенанта:

— Паша, сегодня вроде бы и надо отметить, с утра пришел приказ из Главка о присвоении мне очередной звездочки…

— А почему «вроде бы»? — из огромной трубки звучит громыхающий бас Паши Казанцева.

До того как в 1990-х годах вместе со всеми телезрителями СССР мы услышали рык генерала Лебедя, имевшего (как уверяли журналисты) «самый низкий голос Европы», такой звучный тембр я знал только у Казанцева.

— Да вот сейчас, после обеда расписался за приказ по управлению: утвердили решение суда офицерской чести о понижении на одно звание.

Известный на всю Сосьву и ее подразделения голос Паши переходит в рокочущий смех:

— Так это, Демиденко, двойной обмыв! Ведь если второй приказ издали бы раньше первого, был бы уже лейтенантом, а сейчас только капитанское звание аннулируется. Так что и за капитана выпьем — целых полдня походил, и за то, что до лейтенанта не удалось им тебя понизить!

Когда через три года я уезжал из Сосьвы, Юра провожал меня все в тех же старшелейтенантских погонах.

Поскольку поселок был военизированный, то звания выстраивали целую иерархию в отношениях людей. Да что людей… Я много раз замечал: если утром идешь на работу в прокурорском кителе — пуговицы золоченые, с гербом Советского Союза, как на мундире воинского генерала, так вчерашняя собака, не дававшая тебе пройти по узкому деревянному тротуару мимо хозяйского дома, с ворчаньем сползает с «трапа» в сторонку. Вспоминаешь: ага, вчера вечером я шел в цивильном пиджачке и вынужден был сам сойти в глинистую жижу.

Жены чуть не буквально пилили мужей: «Вон, твои ровесники уже в подполковниках ходят, а ты…» Балагур Володя Горнов, бывший морячок, а сейчас инженер по технике безопасности, серьезнел при разговоре о перспективах службы: «Капитанских должностей, как у меня, хоть… ну, скажем, ложкой ешь, а мне же двоих сыновей поднимать». Майором Володя позднее, после девальвации званий в 1978 году, все-таки стал. И сыновей «поднял»: выросли без матери (рано умерла), без надзора отца, который неделями мотался по командировкам. Напились раз «дети» до чертиков с одним прапорщиком, в ссоре убили его.
А поскольку поселок — лагерный, то знали, что первым делом надо спрятать труп. Разрубили его топором, и в сумерках, на виду у спешащих с работы прохожих, повезли мешок на санках в лес… Младшему, как несовершеннолетнему, дали 10 лет, и он вроде даже вернулся по отбытии двух третей к согбенному, седому как лунь, отцу. А старший так и сгинул тут же на лесозаготовках за колючей проволокой.

И еще о поселковом воспитании: на танцах в местном клубе девчонки если хотели отомстить какой-то зарвавшейся сверстнице, то делали это так, как мстят зэчки, — резали ей безопасной бритвой мягкое место через юбку. Почти бескровно, но болезненно при ходьбе, так что пусть посидит дома. Если, конечно, сможет посидеть… А позорно-то как: кликуха «Ж… резаная» отшибает всех парней.

Кстати, если на тех же клубных танцах уловишь от прически молодой женщины какой-то неясный, не парфюмный запах, то, скорее всего, она днем работала где-то в зоне — в бухгалтерии или в медчасти: почти неистребимая смесь хлорки и махорки въедается в волосы. Вообще, запатентованная сто лет назад, 24 ноября 1874 года, американцем Джозефом Глидденом колючая проволока в таких местах, как Сосьва, действовала весьма условно. Здесь колючкой отгорожены были мы все, от генерала на втором этаже здания управления до самого последнего «петуха», жившего у печной трубы на чердаке зонного барака в Лопаткове.

Возвращаясь к теме борьбы за должности, можно напомнить, что ради них, как и везде, вступали в партию. С теплого, кабинетного, но капитанского местечка уезжали на «подкомандировку» начальником — в леса, в болота, разворачивать новую колонию. И если уж получали очередную звездочку, то гордились ею необыкновенно. Как-то в последних числах октября я увидел, что перед столовой во дворе управления прохаживается, будто бы кого-то поджидая, Вовка Тарковский. После первых осенних и довольно сильных морозов, когда пришлось надеть бекеши вместо шинелей, день выдался тихий и теплый, около ноля градусов. Но Тарковский ходил по трапу с поднятым до шапки воротом, как в лютую стужу. Только подойдя поближе и поздоровавшись с ним, я понял, в чем дело: широкий ворот бекеши закрывал бы его новенькую четвертую звездочку. А так все шли на обед и, увидев свежего капитана, поздравляли его!

Единственным известным мне исключением в этой борьбе за звездочки был Паша, или, иногда, Паша`, с ударением на последнем слоге. Уроженец одной из деревень Гаринского района, закончил в 1960 году Рязанское среднее училище МВД, когда оттуда выпускали еще младшими лейтенантами. Из-за своего неуемного, а порой буйного нрава так и не вступил в партию, и потому каждое звание отслуживал по 3—4 года. С кержацким упрямством заочно пять лет учился в юридическом институте. И когда в МВД в 1963—1964 годах ввели следственную службу, он, имея единственный, наверное, здесь юридический диплом, вскоре стал работать старшим следователем, а с осени 1973 года и начальником созданной тогда группы по «милицейской» линии.[1] Подследственность этой группы, согласно Уголовно-процессуальному кодексу, — побеги, поножовщина, мужеложство и т. п. От многократной угрозы увольнения Казанцева спасала только его формальная подчиненность не местному руководству лагерного управления, а следственному отделу Свердловского областного управления внутренних дел. В январе 1974 года он, беспартийный, получил в 35 лет своего законного майора, а еще лет через пять-шесть — даже подполковника. Сейчас, когда пишутся эти строки, П. Н. Казанцев скромно пенсионерит с женой на своей загородной даче в Рязани — городе курсантской молодости.

А главку о регалиях и званиях завершу забавным эпизодом в двух частях. Первая часть — когда я еще знакомился с руководителями колоний (они все, невзирая на звания, были у меня в процессуальном подчинении как начальники органов дознания).

Вместе с Колей Дацуком я зашел в кабинет начальника упоминавшейся пересылки. За столом увидел плотного, пожилого, явно под 50, офицера. На его кителе не было, как и у большинства лагерных, ни одной медальной планки. Колодочку юбилейной медали 1970 года «За доблестную службу. К 100-летию В. И. Ленина» носила только пара молодых старлеев. Остальные просто стеснялись цеплять свои один-два «песочных» знака за 10 и/или 15 лет безупречной (!) службы.[2]

В конвойной бригаде медалей давали гораздо больше. Там были и к «50-летию Советской Армии», а у старших офицеров даже «20 лет Победы». И поскольку это была хоть и войсковая часть, но относящаяся к МВД, то кое-кто мог получить кругляк на грудь к недавнему 50-летию Советской милиции. Кстати, бывали ведь и настоящие, боевые заслуги. Например, при ликвидации вооруженного побега. Тут могли представить и к «Отличию в охране общественного порядка», а два офицера имели и вовсе ордена Красной Звезды. За что, точно не знаю, он был у полковника Еремина, зам. командира конвойной бригады. Второй же орден был у командира роты, который в 1964 году, командуя еще взводом, забросал гранатами вооруженную автоматами группу беглецов: они укрылись на болоте за щитом трактора-бульдозера, застрявшего там с зимы.

А лагерный офицер — какой подвиг он мог совершить? Ну, рассказывали о достижении Витьки Червякова, который за два дня выпил ведро браги, будучи направленным на ликвидацию в колонии-поселении выявленной точки самогоно­варения. Говорили еще о подвигах Валерки Невенчанного, красавца-
парубка с Черниговщины, год назад прибывшего после училища и уже прошедшего женскую половину медотдела в управлении и треть поселковых учительниц. Так за это медали не давали. Впрочем, я сильно отвлекся от рассказа о  знакомстве с начальником пересылки: не сразу заметил, что из-под отворота кителя слева у него что-то блеснуло. Майор привстал навстречу, здороваясь, и я обомлел: на его груди сверкала звезда Героя Советского Союза! Коля Дацук, уходящий с моей должности в прокуроры Гаринского района, представил сначала меня:

— Наш новый следователь, — а затем начальника колонии: — Николай Иванович Солодков. — И, усмехнувшись, добавил: — Вот, видишь, как ценят службу на пересылке…

Позднее я узнал, что Солодков свою Звезду получил, конечно же, на фронте, когда осенью 1943 года форсировали Днепр. С его слов выходило, что он оказался единственным, кто добрался живым из первой волны атаковавших правый берег реки на участке его роты. Впрочем, это и было настоящим подвигом: добрался живым, значит, обеспечил жизнь другим, плывущим следом.

Через несколько недель я снова сидел у Солодкова в кабинете, когда к нему зашел тот самый красавец Невенчанный. Лейтенант отслужил первый год и пришел подписывать отпускные документы на бесплатный проезд к месту отпуска, в родную деревню. Валерка, не отрываясь, смотрел на золотую медаль Героя и наконец произнес мечтательно:

— А вот, Николай Иванович, мне звезду бы вашу — в отпуск съездить, на месяц…

Солодков на секунду оторвался от бумаг, посмотрел поверх очков и вздохнул:

— Мне, Валерка, твой хрен бы на неделю, я тебе ее насовсем отдал бы…

 

 

Лагерный образ жизни, зоновский образ мыслей

«Вольная» кассирша приводила каждый день в зону шестилетнюю дочку. Та играла в конторе со счетами, с арифмометром. Я удивился, спросил:

— Не боитесь?

— Ой, что вы! Здесь хоть интеллигентные люди. А чего она там, за зоной, наслушается — от офицеров, от надзирателей! Это же просто ужас.

Валерия Фрида и его «Записки лагерного придурка» я узнал, как и все бывшие советские люди, совсем недавно. Описываемые им «интеллигентные люди» в лагерях 1940-х годов, конечно, через 20 лет исчезли вместе с массовыми политическими посадками. И понятно, что никакой забор с конвойными вышками не отделит тех, кто «сидит», от прилагерного окружения. Слишком близко осужденные общаются с теми, кто их охраняет, следит за режимом и даже вроде бы должен исправлять. Бесконвойники уже давно вовсю ходили по соседнему райцентру — крупному поселку Гари, а уж про «столички» других лаготделений — Вагиль и Пуксинку — говорить нечего. Идя вечером в гости к знакомому офицеру-пожарному Коле Слядских, который как раз служил в Гарях, вполне можно было в дверях его квартиры столкнуться с выходящим оттуда бесконвойником, закусывающим на ходу: Коля, не дождавшись меня, опрокинул стопарик вместе с заключенным. (Впрочем, в 1999 году я увидел массу бесконвойных уже в самой Сосьве: тяжелый, малооплачиваемый труд вымывает вольных в тех случаях, когда под рукой есть полурабы, готовые почти бесплатно трудиться «почти на свободе».)

Обсуждая составление обвинительного заключения с коллегами по кабинету, лагерный следователь называет этот документ по-зоновски — «объ..ловка»: заметно короче, а главное — точно по смыслу. Почти у каждого из сослуживцев имелось «погоняло», тоже — меткое и потому неотлипчивое. Заместителя нашего прокурора Петра Васильевича Новокшонова, человека с необычайной способностью точно квалифицировать любое преступление еще на стадии дознания, а потому — профессионально уважаемого, за глаза звали «Шилом бритый» — за рябое лицо. Даже самого Романа Яковлевича Ефимова, прокурора ИТЛ, старшего советника юстиции, фронтовика и человека душевного, незлопамятливого, в своей среде называли «молочный брат». И лишь потому, что освободившийся незадолго до моего приезда в Сосьву особо опасный рецидивист (ООР, как для краткости штамповали на личном деле заключенного) Сашка Окишев связался где-то в Свердловске с бывшей женой прокурора доктором Елизаветой Корж. Об этой связи в Сосьве вскоре узнали, а Сашка снова попался на краже и уже при мне опять оказался в наших лагерях. Как уж он попал на пересылку, не помню, но в один из жгуче-морозных дней ко мне
в допросную камеру этого лагпункта № 12 (в нынешние времена, до последних лет это была ИК-15) быстро зашел дежурный по бараку:

— ДПНК просит вас пройти в транзитный барак. Там вроде бы убийство.

Когда я вошел в полутемный сквозной коридор транзитки, то сразу увидел напротив одной из камер лежащего на полу осужденного в спецформе ООР. Широкие темно-синие поперечные полосы робы советских особо опасных рецидивистов контрастировали с такой же полосатой тюремной формой западных образцов, включая нацистских концлагерников: у тех полосы были вертикальные. У нас одно время, в 1960—1970-х годах, в такой «западной» полосатой форме играл московский футбольный «Локомотив» (а сейчас — сборная Аргентины), и только после проката культового итальянского фильма «Блеф» с Адриано Челентано нашим футболистам форму поменяли…

Лежащий был неподвижен, весь в бурых потеках крови, и я с досадой подумал, что придется ломать свой план работы на этот день: надо осматривать место происшествия, распределять первоначальные задания оперативникам — выявлять очевидцев, искать нож и т. д.

Деревянная дверь транзитной камеры, перед которой лежало тело, была распахнута, а за металлической решеткой расхаживал такой же «полосатик» и, держа перед собой нож с широченным лезвием, возбужденно кричал:

— Рано вытащили, я его еще не дорезал!..

Контролеры (так с 1969 года стали называть надзирателей в лагерях и в СИЗО) молча стояли в коридоре, ожидая прихода зам. начальника по режиму или начальника оперчасти. Я обернулся и, вглядевшись, заметил, что от тела, от грудной клетки идет пар. Понял, что это в промороженном коридоре «дымится» теплая кровь, еще струящаяся из ножевых ран. Живой!

Наклонившись к лицу раненого, я едва уловил признаки дыхания — меж полуоткрытых губ двигалась выбитая вставная челюсть. Странно, но пара изо рта не было. «Видимо, оттого, что кровь из ран горячее, чем дыхание», — некстати подумал я. Надпись в нашитом прямоугольнике на груди: «А. П. Окишев». Сашка…

Узнав от меня к вечеру о происшествии, острый на язык Казанцев мгновенно отозвался:

— А-а, так это «молочного брата» Романа Яковлевича порезали. — Прозвище прокурору было обеспечено до пенсии.

В отличие от Р. Я. Ефимова, которого в «Литературной газете» один из бывших заключенных назвал ленинцем (что по тем временам было высшим общественным признанием для лагерного прокурора), назначенный после его ухода на отдых весной 1974 года прокурор Владимир Руднев чуть не с первого посещения зоны вернулся… оплеванным. Не понимая особой психологической проницательности тех, кто лишен свободы надолго, а то и навсегда, Руднев, видимо привыкший на гражданке брать голосом, стал зачем-то отчитывать через решетку одного туберкулезника: то ли за неопрятный внешний вид, то ли за вызывающий тон. Тот с минуту как будто что-то жевал, а на самом деле собирал слюну во рту, иссохшем от болезни. Затем смачно плюнул новому прокурору в лицо. Затребовав в медчасти за зоной спирт, Руднев долго оттирался, но от клички «Плевок» уже никогда не избавился.

Клички и жаргон проникали в быт и поведение лагерных работников. Но кроме того, что самое страшное, происходило снижение ценности человеческой жизни, привыкание к проявлениям смерти, ее возможной близости. Причем даже приезжавшие сюда в командировку следователи быстро адаптировались к этой особенности. Как-то субботним августовским вечером мы с одним из таких приезжих, Колей Баянкиным из Верхотурья, пошли купаться на реку. Чего греха таить — в 23—24 года следователи прокуратуры не ходят вечером в выходной день купаться трезвыми. Третьим с нами в тот раз был новый, после Пети Ялунина, шофер прокурорской машины Валентин Синиборов. Только что демобилизовавшийся из армии 20-летний высоченный симпатяга с тонкими усиками (за что имел кличку Валет), он наигрывал на гитаре из местного фольклора:

 

…Студентом я назвался.

Она улыбнулась,

Просветлело личико.

И не знала, глупая,

Что это только кличка.

 

Купаться, правда, он отказался и вскоре ушел домой, где его ждала юная жена Тоня. Мы с Баянкиным решили переплыть Сосьву, а она в черте нашего п. г. т. была довольно широкая. Но главные физические усилия тратились даже не на преодоление течения, а на выход из воды, — берега здесь топкие, илистые (в переводе с манси название Сосьва означает «желтая вода»). Пока выползли на правый берег, стемнело. Посидели, собирая силы на обратный путь. Баянкин сдался и пошел по берегу к мосту, находившемуся метрах в 500—700. Я же, отдох­нув еще немного, почти в полной темноте вошел снова в воду. Сколько времени сначала едва боролся с течением, а потом выходил по илу и донной глине в совершенно незнакомом месте, я и сейчас сказать не могу. Все-таки вернулся по прибрежной улочке, босиком, в одних плавках, к тому месту, где мы раздевались. Ни Баянкина, ни одежды не было. Шел, наверное, первый час ночи, когда я добрался до здания офицерской гостиницы, где селили командированных, и постучал в окно. Положение было глупейшее: если Баянкин еще ждет меня в кромешной тьме на берегу, а нашу одежду просто стащили, что я скажу сейчас, вернувшись домой к жене? Да еще ведь и в одних трусах по поселку идти надо — как раз по тем улицам, где я днем хожу в прокурорском мундире…

К счастью, окно распахнулось, и оттуда высунулась сонная физиономия.

— Так это ты стучишь… А я ждал-ждал и решил, что ты утонул. Одежду взял с собой, чтобы на берегу не пропала. — Баянкин зевнул. — Сейчас ведь все равно тебя в воде было не найти, а так пошел бы утром в милицию.

Он передал мне из комнаты брюки и ботинки.

— Проверь там, часы и очки не выпали из кармана? Ну, бывай. — И захлопнул окно.

Командировка ли в лагерь повлияла на Баянкина, или уж так судьба его сложилась, но через несколько лет он и сам попал в тюрьму за злостное хулиганство. Еще одного ненадолго направленного в помощь мне следователя, Колю Павленко, зарезали в Краснотурьинске в пьяной драке. Заведующую нашей канцелярией Лиду Третьяк накануне Первого мая в 1973 году застрелил дома из охотничьей двустволки муж Юрка Гаврилов, тоже отслуживший срочную на местной вышке, а водитель прокуратуры Петя Ялунин сам застрелился…

И причины в каждом случае все вроде разные: как мне через несколько лет рассказывал сам Гаврилов, он хотел злыдню-тещу застрелить, да только ранил, а тут Лидка в дверях с истошным воплем. Ну, и выстрелил тоже… Пете, наоборот, теща попалась душевная, так жена «заела» жизнь. Попросту, и не причины даже, а лишь поводы свести счеты — с собой ли, с неприятным человеком.

К слову, приезжавших ко мне следователей — обычно на месяц или чуть больше — за три года в Сосьве побывало десятка полтора. В Свердловской области в то время было 62 районные прокуратуры, из них лагерных, как уже говорилось, всего три. И если в Ивделе или в Тавде штатные единицы были заполнены — города все-таки, хоть какая-то цивилизация, — то в Сосьве у меня так и не появилось второго постоянного коллеги. Направлялись молодые специалисты, но, поработав два-три месяца, а то и неделю, срочно уезжали. Витя Шабуров, из местных, сосьвинских, продержался следователем дольше всех, полгода, но перешел в помощники прокурора, как только освободилось место. Написал витиеватое заявление, что-то типа: уверен, мол, в амплуа помощника я найду большее применение своим способностям. Парень и вправду был театральной внешности, типаж молодого Есенина, и Роман Яковлевич долго, к месту и не к месту, цитировал заявление Вити. В. Н. Шабуров, и в самом деле, дошел до должности зам. прокурора Калужской области, в 38 лет получил три «полковничьи» звезды. А застрял бы в следователях, неизвестно, как жизнь сложилась, и сложилась бы вообще.

Из лагерных следователей я не знаю ни одного, кто бы сделал хоть какую-то значимую карьеру, — ненормированная работа почти без выходных и стрессы, снимаемые в основном выпивкой, а также кропотливость, «мелочность» деятельности убивают развитие личности. А вот из помощников лагерных прокуроров есть очень известный, всесоюзного масштаба человек. Еще в Сосьве я слышал от Р. Я. Ефимова, что где-то в Москве работает один прокурор из «наших». Но какого уровня, Роман Яковлевич, кажется, не назвал. Спустя годы, летом 1978-го, я присутствовал на одном совещании в Ленинградской областной прокуратуре. Опоздав, вынужден был сесть в первый ряд, куда по забытой сейчас советской привычке основная масса госслужащих усаживаться не стремилась: от глаз начальства подальше, затеряться в массе — вот желание обычного чиновника. Был очень жаркий день, и даже руководство областного аппарата сидело с расстегнутыми кителями. Выступал прокурор РСФСР Б. В. Кравцов, бывший фронтовой танкист, со звездой Героя на штатском пиджаке, тоже широко распахнутом. А прямо передо мной за столом президиума сидел атлетически сложенный мужчина с крупными чертами лица. Он вообще был в рубашке с короткими рукавами, и на предплечье его правой руки я увидел отчетливую синеватую татуировку «КОЛЯ». Это было так странно — начальство из московской прокуратуры с блатными «прикидами» (как сказали бы сейчас). В перерыве узнал, что это — недавно назначенный замом прокурора республики Николай Семенович Трубин. И лишь спустя много лет, когда Н. С. Трубин оказался последним Генеральным прокурором Союза ССР и в постперестроечное время уже можно было свободно узнать биографии любого крупного госдеятеля, выяснилось, что после окончания Свердловского юридического института им. А. Я. Вышинского в 1953 году Коля Трубин свою правовую стезю начинал с должности помощника прокурора лагеря в Коми АССР. Кстати, в коротенькой справке журнала «Социалистическая законность» за 1978 год, в разделе о назначениях, о Трубине скромно упоминалось: начал свою работу с должности пом. прокурора района. Ну, не было в Советском Союзе лагерных прокуратур…

Лица остальных моих «помощников» едва вспоминаю, а одного бедолагу провожали обратно на свердловский поезд в тот же вечер, когда он прибыл на работу. Во время первого, ознакомительного, входа в зону он стал как-то заваливаться вбок. Вижу, глаза полузакрыты, лицо белое. Быстро вывел его обратно. Парень прилег в кабинете на кресло, на обед в столовую не пошел, молчит. Голова в очечках на грудь клонится. Так и уехал. Тоже, может быть, рассказывает сейчас внукам, как в лагере следователем работал.

А до меня только Коля Дацук отработал здесь чуть больше года. Правда, перед этим еще год был в Ивделе. Так и служил бы там, и дела расследовал неплохо. Да приключилась с тогдашним сосьвинским следователем Николаем Надыбским неприятная история. Возвращаясь в одном катере из местной командировки, он с помощником прокурора Шурой Олюниным, напившись, разодрался. Впрочем, из этого никто не стал бы делать кадровые выводы. Подумаешь, после работы выпили прокурорские и пошумели среди своих же, лагерных. Но Олюнин, уже научившийся пить (ценный, иногда — жизненно важный навык в тех краях), справившись с Надыбским, пристегнул его наручниками к ножке металлической скамейки на палубе катера. Скрючившись, тот только хрипел: «Опи....шу всех!..»

Но и это, наверное, стало бы лишь поводом к шуткам и насмешкам в своем кругу. Так на беду Олюнин выронил в суматохе за борт ключ от наручников… Поздно ночью к приставшему в Сосьве служебному катеру вызвали слесаря с ножовкой по металлу. А сталь там была легированная, и пришлось повозиться с ножовочными полотнами. Они еще и впивались в руку Надыбского, исходящего проклятиями вперемежку с матом. Такой скандал, конечно, дошел до облпрокуратуры: как следователю, через которого под лавкой целый вечер переступали то рулевые, то слесарь-бесконвойник, можно было потом допрашивать офицеров… В общем, Надыбского перевели в Ивдель, а Дацука — рокировали в Сосьву.

Эту историю я услышал уже в 1977 году, когда разыскал Сашу Олюнина в Октябрьском РУВД города Ленинграда. Он, работая уже милицейским следователем, как раз заканчивал дело на популярного певца Сергея Захарова, сначала избившего ногами (в пах) администратора театра (или мюзик-холла, не помню точно) в ссоре из-за количества контрамарок, а спустя несколько дней угнавшего в пьяном виде чужую автомашину. Олюнин сумел тогда убедить прокуратуру дать санкцию на арест знаменитого артиста, и, рассказывая, как Захарова пришлось «вязать» с применением наручников, Саша как раз вспомнил давнюю сосьвинскую историю…

Иногда ко мне на разгрузку направляли следаков даже из областной прокуратуры. Среди них выделялся Эдик Старорусский. Он был старше меня лет на десять, но работал по окончании заочного отделения недавно. Даже классный чин у него, по-моему, был на один меньше моего. В Свердловской областной прокуратуре вообще как-то жадничали со звездочками. Порой у райпрокуроров был ранг юриста 2-го класса, как у меня. Впрочем, в те годы за это ничего не доплачивали, и в лагере, например, старший лейтенант внутренней службы мог получать на строгом режиме 230—240 рублей в месяц. Для сравнения — тот же старший следователь прокуратуры области имел всего лишь голый оклад в 180 рублей. Жили (то есть заначивали от жен) в основном за счет суточных, разъезжая неделями по огромной территории, километров 900 с севера на юг, да редких премий.

Эдик был невозмутим, говорил медленно, веско. Имея первое образование инженера, отлично овладел криминалистической техникой, которую применял успешно и с удовольствием в своих немногочисленных, но сложных делах. Одним из таких дел было полураскрытое убийство в ночную смену на лесопилке заключенного по фамилии Суворов. Был и подозреваемый — его напарник по кличке Витька-змей, который вначале даже признался мне под протокол, что ударил товарища несколько раз молотком по голове. Но позднее замкнулся, перестал говорить совсем. Кровь убитого на своей одежде коротко объяснил тем, что, обнаружив тело, перевернул его. Очевидцев происшествия, как это обычно бывает в лагерях, не было. А главное — не было орудия преступления.

Я вызвал из Серова легендарного судмедэксперта Бориса Ивановича Брюзгина. Он славился такой тщательностью и подробностью описания механизмов причинения телесных повреждений, что следователи всего северного куста области присвоили ему уважительный эпитет «Писучий». Говорили — правда, вполголоса, — что Борис Иванович так же тщательно описал тела тех 9 студентов Уральского политехнического института, которые погибли в 1959 году на одном из перевалов Приполярного Урала. Но вот причину их смерти его заставили переписать: умерли, мол, вследствие непреодолимой силы. Даже у нас, начинающих, такой «диагноз» вызывал усмешку. Ведь мы тоже проходили в институте курс судебной медицины и понимали, что термин из гражданского права не может быть основанием для указания причины смерти. Ну, тогда много об этом говорить было не принято. Зато настоящий восторг вызывал рассказ о том, как совсем недавно, году в 1969-м, Брюзгин работал на вскрытиях в ИТК «Бурмантово» Ивдельлага. Там произошла «волынка» — массовые беспорядки с поджогами бараков и десятком убитых, в том числе — нескольких вольнонаемных. Борис Иванович работал в морге полный день и целый вечер: от точного исследования специалиста порой зависят и квалификация преступления, и полнота картины, последовательность происшедших событий. Утром наконец прибыла комиссия с представителями московского главка МВД.

Доклады, справки, распоряжения. Пошли в морг. Стали считать лежащих на столах в разных позах — одиннадцать. «А вчера докладывали, что десять», — генерал из Москвы оборачивается к местному начальству. «Еще вечером было десять…» — растерянно отвечает полковник. В этот момент один гражданский «труп» зашевелился, приподнялся и спустил ноги с покойницкого топчана, спросонья вглядываясь в оторопевшую группу начальников. «Борис Иванович, вы?! Почему здесь лежите?» Выяснилось, что увлеченный любимой работой эксперт забыл и о времени, и о том, что до поселковой гостиницы тоже добираться не близко. Да еще темень, пурга. Чемоданчик с харчишками на дорогу всегда с собой, пузырек с жидкостью для промыва инструмента и дезинфицирования рук — тоже. Разумно оценив, что потеряет много времени на какие-то хождения по гостиницам, Борис Иванович далеко за полночь хлебнул из своего пузырька с притертой крышкой и, поужинав, устроился отдыхать тут же, в буквальном смысле — на работе. «Вот, проспал», — сокрушался он перед высокой комиссией.

Но вернусь к 1972 году, к делу Суворова. Я очень рассчитывал, что Брюзгин поможет мне своей дополнительной экспертизой как-то подкрепить механизм нанесения смертельных травм. Увы, даже такой профессионал ничего не смог добавить существенного без самого орудия, которым нанесены удары: тупой, твердый предмет прямоугольной формы. Что было ясно и без эксперта самой высокой квалификации.

— А можете утвердительно написать, что это был молоток?

— Но ведь мог быть и какой-нибудь шкворень, железнодорожный костыль… — остужал меня Борис Иванович.

Было понятно, что при таких доказательствах даже спецсессия областного суда по лагерным делам не вынесет обвинительного приговора. А поскольку оправдательный она вынесла за три года только один раз, то областной прокурор просто не подписал бы мне обвинительное заключение.

Дело взяла себе область. Эдик Старорусский днями напролет вел с обвиняемым беседы — о жизни, о его судьбе, о взаимоотношениях с Суворовым. Все тщетно. Старорусский уехал к себе в Свердловск. И вдруг — сообщение из оперчасти колонии: под настилом в лесопильном цехе нашли-таки молоток! Правда, следов крови на нем уже не было. Но можно было провести своего рода «трасологическую» экспертизу, то есть исследовательским путем совместить поверхность молотка с повреждениями на черепе погибшего. Оставалось только извлечь этот череп из могилы…

Соблюдая все правила эксгумации, Эдик вызвал откуда-то из Центральной России родственников захороненного на лагерном кладбище Суворова. Приехал его брат. К вечеру бесконвойники кое-как ломами раздолбали промерзшую землю и извлекли гроб. В морге нам пришлось самим произвести декапитацию, так как штатная патологоанатом Мешкова оказалась к тому времени беременна от Валерки Невенчанного и, продолжая еще работать со «свежими» трупами, наотрез отказалась от хирургических действий с полуразложившимся, начинающим оттаивать телом.

Когда мы со Старорусcким фотографировали уже отделенную голову, я посмотрел на брата Суворова: выдержит ли он такую картину. Сейчас точно не помню, но, кажется, он был близнецом убитого, и черты его живого лица явственно проступали на тленном покрове будущего предмета исследования.

К концу дня, хотя мы с Эдиком и не были беременны, как Мешкова, но нагрузку на свою нервную систему (тогда термина «стресс» почти не знали) получили сполна. Промерзшие, мы вернулись в мой кабинет и до отъезда на станцию хорошо «согрелись». Разливая на троих — непременным участником таких сугревов был, естественно, Паша Казанцев — и чем-то зажевывая водку, мы с Казанцевым совсем не обращали внимания, что тут же, на столе стоит (или — лежит?) завернутый в полиэтиленовые пакеты и газеты шарообразный «вещдок». Эдик же время от времени бережно поправлял сверток: такое важное доказательство раздобыл следственным путем…

Плохо помню, как на вокзале грузили в поезд сначала Эдика — платформы на ст. Сосьва-Новая не было, и по ступенькам вагона мог вкарабкаться самостоятельно не каждый. Потом подавали ему бесценный груз в сетчатой авоське. В какой-то момент мне показалось, что среди пассажиров этого единственного в сутки поезда мелькнуло лицо брата Суворова. Его взгляд застыл на болтающейся авоське в руках Старорусского.

Остальное я пересказываю со слов самого Эдика. С трудом взобравшись на верхнюю полку, он долго раздумывал, куда сунуть экспертный материал. Под нижнюю полку? Могут спереть, решив, что зимой везут такой деликатес, как арбуз. К себе под голову? Не положишь из-за негабаритности предмета.
И Эдик решил просто повесить сетку на крючок у вагонного окна: никому мешать не будет и вроде как на виду. С этой мыслью он, успокоенный, и провалился в глубокое забытье. Ночью слышал сквозь сон какие-то возбужденные разговоры, да мало ли что, — подсели в Алапаевске пьяные или кто-то с полки мог упасть. Но вскоре Старорусского уже тормошили, и когда, открыв глаза, он увидел линейный наряд милиции, мгновенно связал его появление со своим багажом. Так и есть: распотрошенная авоська была в руках старшины.

— Гражданин, ваши документы!

Эдик протянул красные «корочки» следователя областной прокуратуры. Выяснилось, что в перетопленном вагоне вещественное доказательство оттаяло и закапало сквозь полиэтилен и бумагу на столик со снедью пассажиров. Вдобавок к каплям по вагону пошел понятный запах.

Остальное можно не рассказывать. Эдику пришлось остаток ночи просидеть со своим важным грузом в морозном тамбуре. Хорошо, сердобольная проводница раздобыла ему какой-то стульчик.

Зато комплексная судебно-медицинская экспертиза с достоверной вероятностью подтвердила, что повреждения черепа Суворова причинены найденным молотком. К тому же микрочастицы костной ткани на молотке совпали с образцами «материала».

Рассказ этот я привел не ради леденящих душу подробностей. Через несколько лет, работая «на гражданке» в одном из районов Ленинградской области, я лично видел, как зам. начальника областного уголовного розыска подполковник К-в потер пальто, изъятое у некоего Протопопова, подозреваемого
в убийстве, об одежду погибшей девушки: теперь эксперты найдут ворсинки его пальто на брюках убитой… Дело вел не я, а следователь из Ленинграда Боря О-сов. Ему я и высказал все, что думаю об этом свинстве. Боря промолчал, и я не стал никуда «доносить»: вина Протопопова была абсолютно доказана, в том числе его собственным полным и добровольным признанием. Помню, он явился в милицию с повинной после объявления по радио. Но как же такие методы добывания «доказательств» вины людей на воле контрастировали с нашей следственной работой среди лагерников…

 

 

Уйти по болезни — мечта жизни

Несение тягот офицерской службы в лагерной конвойной части или в лаг­управлении компенсировалось несколькими привилегиями: выходом на повышенную пенсию через двадцать лет, независимо от возраста, а также правом получения квартиры почти в любом областном центре. Конечно, где-то — сразу, а иногда через много лет ожидания. Увольнение офицера по собственному желанию практически было невозможно; оставались прогулы, пьянство и иные дискредитирующие обстоятельства. Увы, даже за пару месяцев до выслуги лет эти основания увольнения перечеркивали все льготы.

Поэтому, когда рассуждали о возможном досрочном уходе со службы, то с придыханием произносили: «Развернули меня доктора, как конфетку, и долго качали головами, не зная, с чего начать лечить». После чего Иван Иванович Горох, начальник оргинспекторского отдела, добавлял с тяжелым вздохом:
«А потом сказали, что пока — здоров». Ровно в пятьдесят лет, день в день, широко отпраздновал полковник Горох свой выход на пенсию, а наутро по управлению разнеслась горестная весть — умер Иван Иванович…

В мае 1994 года судьба снова занесла меня на пару дней в Сосьву. Старый знакомец Зинур Усеев, подполковник, начальник спецотдела, хитро прищурившись, сказал:

— Пойдем, сюрприз тебе будет.

Пройдя по коридору второго этажа управления, распахнул знакомую дверь кабинета с надписью «Начальник первого отдела», и когда мы вошли, я сразу узнал сидящего за столом крупноголового плотного офицера — Володю Корнева. Бывают люди, которых помнишь много лет с одной, мимолетной встречи. Так было и с Корневым. За три года, что я работал когда-то здесь, мы не встречались вообще ни разу, хотя я и знал его по протоколам дознания как младшего лейтенанта из оперчасти в Татьке. А виделись всего несколько минут осенью 1978 года. Тогда я буквально заглянул в дверь следственного кабинета группы МВД и застал там Корнева, который уже учился на заочном отделении высшей школы милиции и потому перебрался работать к Паше Казанцеву. Помню, на широченных плечах Володи едва виднелись три крохотные звездочки.

Теперь на погонах Корнева сияли — тоже три, но уже крупные звезды.

— О-о, Александр Федорович! Какими ветрами? — Корнев поднялся мне навстречу. К своим сорока трем годам он, конечно, еще больше погрузнел, а лицо приобрело какой-то бурый оттенок.

— Шампанское будете? — он открыл створку канцелярского шкафа. Было часов одиннадцать утра, и я к тому же собирался еще зайти к начальнику управления генералу Глумову.

— Так ты же в очках, незаметно будет, — убеждал меня Корнев, быстро перешедший на «ты». И, медленно, с опохмеляющимся смаком приняв полный стакан, добавил:

— А я вот восемнадцатый день пью. Получил полковника, и теперь можно по болезни уходить. — Володя держался со мной так, будто мы виделись не шестнадцать лет назад, и то мельком, а месяц или два.

Для такой болезни, если каждый день изучаешь и подписываешь десятки бумаг, решаешь какие-то вопросы по телефону и с входящими-выходящими сотрудниками, нужно или печень разрушить, или тяжелую язву нажить. Корневу не удавалось ни того ни другого из-за невероятного природного здоровья. Со своей незаурядной памятью на лица, имена, события и ситуации он «вынужден» был дослужить до возрастного критерия.

Но залегание в больницу порой спасало от обратной беды — увольнения за прегрешения, когда еще и можешь, и хочешь служить. Меня в самом начале работы поразил случай с упоминавшимся ранее майором Н. Н. Карачковым (с годами такие происшествия, помнится, стали привычными). В августе 1971 года я застал начальником первого, оперативно-режимного, отдела полковника Жигалова, который буквально через месяц-полтора ушел в отставку по возрасту. На его место поставили исполнять обязанности Карачкова, бывшего до этого начальником оперчасти одного из четырех лаготделений. То есть из рутинных подразделений — в руководители самого престижного, по сути элитного отдела. В должности он подлежал утверждению приказом Главка — лично генералом В. П. Петушковым или его первым замом. Шел Карачкову сорок шестой год, майором он ходил уже, наверное, лет восемь. Но отличался необычной быстротой ума, образованностью. Привлекал и внешне — огромным по тогдашним меркам ростом, за 190 см, прямой статью, подвижностью. Даже странно было, что он засиделся на таком, среднего порядка месте. Не знал я еще, что Карачков страдал весьма распространенным недугом. Как-то глубокой осенью того же года я обратил внимание, что не вижу его в управлении уже неделю или две. Может быть, в отпуске? Мужики вокруг отмалчивались. Лишь позже узнаю, что Карачкову пришла телеграмма о смерти матери, и он срочно выехал в Свердловск, лететь куда-то очень далеко самолетом на похороны. В дороге выпил, утром в аэропорту добавил так, что уснул и проспал в зале ожидания свой рейс: офицера в форме будить стали не сразу. Поняв, что не успевает похоронить мать, врезал водки так, что увезли в реанимацию. Запой… Только месяца через два снова появился на работе, и снова в своей задрипанной оперчасти Соловьевского отделения. Представление на подполковника к этому времени уже отозвали, по ходатайству перед московским главком о назначении Карачкова на первый отдел пришлось объясняться: заверили Москву, что уволят его из органов по выходе с больничного. Не уволили лишь потому, что долго находился на «лечении». После этого два с половиной года, как, впрочем, и до этого, я никогда не видел Карачкова даже выпившим. Снова завязал…

А история ухода из милицейского ведомства, граничащая с анекдотом, произошла на моих глазах уже на «гражданке».

Капитану Женьке Волкову, криминалисту, до смерти надоело служить, и майора все никак не давали. По пьянке он упросил врача-психиатра А. К. Калугина дать ему такой документ для увольнения, чтобы всем справкам была справка — «окончательная, бесповоротная — броня!».

— Желательно, что-нибудь с головой, — уговаривал он. — Да не простое расстройство, а то пошлют в санаторий. Поэтому надо так, чтобы совсем в голове как бы пусто было.

Калугин взял и заполнил ему тут же, за выпивкой, медицинский бланк о том, что Евгений Волков, 1943 г. р., «периодически страдает анэнцефалией». Волков притащил ее наутро вместе с заявлением об увольнении начальнику горотдела милиции Г. Н. Елинкину. Тот справился по телефону у суд. мед. эксперта Олега Панова о значении диагноза. Оказалось — патологическое, врожденное отсутствие головного мозга. Во время утренней пятиминутки офицерского состава Елинкин зачитал при полном зале ленинской комнаты документ психиатра. Переспросил у Женьки:

— Что, действительно, — полностью отсутствует?

Волков, еще со вчерашнего, да и не зная диагноза, хрипло отчеканил:

— Так точно, полностью! — радуясь, что, по всему видать, сильную справку он наконец-то достал.

Ну, Елинкин и пояснил после этого всем присутствующим, что по-русски означает озвученный термин… Бедняга Женька вынужден был куда-то перевестись, вроде бы в Мурманскую область. Там и получил майора.

 

 

«Антисоветские» татуировки

В ряду специфических лагерных дел в 1960—1970 годах были расследования по фактам нанесения так называемых антисоветских наколок. Это сейчас в свободном доступе есть аудироман братьев Вайнеров «Петля и камень в зеленой траве», в котором упоминается зэковская татуировка «Раб Хрущева». А я впервые узнал о таких, с позволения сказать, преступлениях еще осенью 1971 года, когда получил в канцелярии нашей прокуратуры тоненькое дело о том, что осужденный одной из дальних ИТК нанес себе на лоб надпись «Раб КПСС». Позднее встречались фразы «Я — раб СССР» или просто «Раб СССР». Но их наносили реже, потому что за эсэсэсэровские наколки, как рассказывали, сильно били прапорщики из надзорсостава. А к партийному «рабу» относились снисходительно.

Конечно, ничего диссидентского в этих действиях заключенных (как их официально называли еще совсем недавно) не было. Такие «преступления» — без потерпевших, без причинения ущерба кому-либо — совершали те, кто совсем уж проигрался, скрысятничал или кого преследуют сексуально. И если оперчасть на просьбы и мольбы о переводе в другую колонию не реагирует, человек идет на то, чтобы выколоть себе на лбу такую вот надпись.

Любого, совершившего подобное «преступление», естественно, изолируют от основной массы осужденных, возбуждают уголовное дело и этапируют в СИЗО на пересылку. Этого накольщику только и надо. Зимой, правда, этапы идут быстрее — автозаками. А вот осенью, весной и летом, когда зимних дорог нет, по Лозьве и Сосьве плыть долго: чтобы набрать этапную баржу с какого-то лаготделения, надо повыдергивать с отдельных ИТК довольно много народу. Проходит неделя за неделей.

Квалифицировали описываемое деяние двояко. Тех, кто был на усиленном или строгом режимах, привлекали по ст. 190-1 УК РСФСР: распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный или общественный строй. Срок — до 3 лет. Тем безнадегам, у которых впереди и так лет шесть или восемь, прибавление года-двух менялось на новую обстановку, что считалось вполне равноценным.

А вот когда на татуировку шел особо опасный рецидивист, то, как мне сказали, его надо подгонять под ст. 77-1 УК РСФСР — «Действия, дезорганизующие работу исправительно-трудовых учреждений». Я долго вчитывался в диспозицию этой нормы: нападения на администрацию, терроризирование лиц, находящихся под стражей, и т. п. При чем тут нанесение себе наколок, которое на особом режиме и так-то происходит где-нибудь в ШИЗО или ПКТ (помещение камерного типа)? Чем же этот ООР в одиночной камере дезорганизует деятельность колонии, если утром единственно дежурный или такой же зэк-баландер при выдаче пайки увидит в «кормушку» два слова у него на лбу?

Помню одного такого ООРа, Осокина, я все-таки оформил, то есть направил дело через областную прокуратуру в спецсуд. Поскольку статья 77-1 была со сроком от 8 до 15 лет и даже с исключительной мерой, смертной казнью, я позднее спросил члена выездной коллегии облсуда по лагерным делам Долганова: сколько получил Осокин? «Восемь, как и все», — коротко ответил судья. И добавил, что где-то в Красноярском крае даже смертную казнь за это дали.

Я обратился к Ефимову:

— Роман Яковлевич, на чем базировать-то привлечение ООР-ов по семьдесят седьмой статье за татуировки? Может быть, есть руководящее разъяснение Пленума Верховного суда СССР? Или — инструктивное указание Прокуратуры Союза? (Тогда выражения «Генпрокуратура» еще не было.)

И старый опытный лагерный прокурор, еще в 1950 году начавший спецкарьеру прокурором строительства Главного Туркменского, а затем Каракумского каналов, достал из сейфа какую-то папку, вынул из нее отпечатанное на тонкой, папиросной бумаге постановление Верховного Совета СССР. Занимало оно треть листка и гласило: Президиум Верховного Совета разъясняет, что по ст. 77-1 УК РСФСР и соответствующим статьям уголовных кодексов других союзных республик могут привлекаться к уголовной ответственности те особо опасные рецидивисты, которые не встали на путь исправления, злостно нарушают режим содержания в ИТУ и наносят себе татуировки антисоветского содержания. Подпись — председатель Президиума Л. Брежнев, секретарь М. Георгадзе. Дата — 1962 год.

Несколько смущенный открытой мне служебной тайной, я вклеил эту «папироску» в свой экземпляр Уголовного кодекса и провел еще одно такое же дело — рецидивиста Софронова, родом из Москвы. В отличие от опустившегося за 20 лет лагерной жизни Осокина москвич выглядел опрятно и держался с достоинством. Посмотрел его личное дело: две или три судимости, но статьи тяжкие, поэтому попал на особый режим быстро. Полсрока отбыл. Было видно, что он подавлен новым следствием, в отличие от предыдущих моих «крестников», с полным безразличием воспринимавших формальные, процессуальные действия.

Я предъявил Софронову постановление о привлечении его в качестве обвиняемого по упомянутой 77-й статье. Он — с мужественным лицом, ладный, крепкий мужик лет 35, вдруг… завыл, откинув голову назад. Завыл, поняв, что никогда не выйдет на свободу, не увидит больше свою Москву.

К этому времени я уже около года, как здесь выражаются, «покрутился». Расследовал и жуткие убийства: в северных лагерях в ссоре не бегают друг за другом с топором на лесоповале, не пугают криком «Убью!» (как это бывает на воле), а сразу рубят. Если в руках нож и дело происходит в камере, то порезанных может быть до полудюжины. В личных делах я уже начитался таких приговоров, что по ним, если бы в советское время разрешили снимать сериал «Следствие вели…», можно было делать и первый сезон, и второй, и третий, не выходя из маленького помещения спецчасти. Был уже эпизод, когда и над моей головой взметнулась тяжелая деревянная скамья рецидивиста-«полосатика» Манджгаладзе, только что зарезавшего с земляком Мепаришвили вора в законе Бушуева. От смерти меня спасло — нет, не чудо, а инстинктивно принятое решение: не вскакивать из-за стола, не пытаться прикрыться руками. Наоборот, я опустил голову над бумагами и укоризненно покачал головой: некрасиво, мол, ведешь себя. Этот жест, показывающий полное отсутствие страха, видимо, иногда останавливает даже убийцу. Скамья хряснула об стол рядом с моим левым плечом, а Манджгаладзе с диким криком выбежал в коридор штаба новенькой, только что открытой колонии на северной окраине поселка Новый Вагиль под названием «Кузино поле» (ИТК-24). Там даже еще не успели прикрепить к полу мебель. Выйдя вслед за обвиняемым, я увидел, что и прапорщика в коридоре нет — убежал на вахту, услышав шум и грохот в допросной комнате…

После таких эпизодов я себя слабонервным не считал (и чуть ниже расскажу о втором таком же случае). Но увидев запрокинутое в смертельной тоске лицо Софронова, понял, что больше не могу оформлять татуировщиков.

Поскольку, как уже говорилось, дела по особо тяжким статьям направлялись в суд через областную прокуратуру, то я написал на имя первого зам. прокурора области Н. Н. Зайцева докладную записку о том, что привлечение татуированных к уголовной ответственности по статье за лагерный бандитизм — незаконно. Кроме того, что ничего дезорганизующего работу ИТУ в этих нательных надписях не имеется, я решился добавить, что и антисоветского содержания в них не содержится. «Раб КПСС» — это циничная оценка осужденным своего положения. Если общепринятое выражение «Депутат — слуга народа» является вполне советским, то почему аналогичное суждение «Я — раб КПСС» — антисоветское? Да, это может быть обидным для партии, но тогда этих отчаявшихся заключенных логичнее привлекать по ст. 70-й за «антисоветскую агитацию и пропаганду»!

Сейчас, много лет спустя, не скрою, что последней фразой я хотел подчерк­нуть абсурдность сложившейся практики. Ясно, что привлекать как антисоветчиков тех, кто уже замурован в камерах на долгие годы, никакое КГБ не будет (ст. 70-ю УК РСФСР вела не прокуратура, а госбезопасность).

Был я беспартийным и понимал, что не сильно рисковал этим письмом: уже упоминалось, что я второй год работал один при двух штатных единицах следователей. Каждый год, вместо положенных 2—3 лет выслуги, прокурор Ефимов писал в область ходатайство о присвоении мне очередного классного чина.
И каждый раз область поддерживала эти ходатайства, направляя их в Москву, в республиканскую прокуратуру. (К июлю 1973 года я имел в прокурорских петлицах уже три звездочки юриста 2-го класса; тогда выпускникам юрфаков сначала давали одну звездочку «младшего юриста», и то после шестимесячного испытательного срока. Поскольку районный потолок чинов быстро был исчерпан, то следующее, уже сверхлимитное, звание — юриста 1-го класса я ждал целых три года, и уже за подписью и. о. Генпрокурора СССР.)

Поэтому вместо жестких указаний поначалу были увещевания. В Сосьву приехал прокурор отдела по надзору за местами лишения свободы М. М. Пузаков — пожилой, далеко за пятьдесят, грузный мужчина. Закончив свою дневную работу, он зашел ко мне домой. Жена приготовила ужин. За рюмкой-другой Михаил Михайлович неторопливо объяснял мне, что в жизни иногда бывает ситуация «надо».

— Вот у меня на одной площадке в Свердловске, когда я жил на улице К. Маркса, был сосед Петр Ермаков. Слышал, наверное, о таком?

Конечно, я знал о Ермакове, почетном гражданине то ли Верх-Исетского района, то ли даже всего города Свердловска: именно он, как писалось и говорилось, казнил последнего царя. Револьвер П. Ермакова был выставлен в местном музее. Проезжая к железнодорожному вокзалу, я много раз скользил взглядом из окна троллейбуса по невзрачному, желтоватого цвета зданию напротив областного Дома пионеров. Именно там, по устным пересказам, расстреляли Николая II. Никакого интереса ни к самому этому факту, ни к месту расстрела я лично не испытывал: ну, где только не расстреливали угнетателей трудового народа — и на площадях, и в подвалах. К тому же и не царь он был вовсе летом 1918 года, а отрекшийся от престола гражданин по фамилии Романов. (Дом Ипатьева, кстати, стоял вовсе не на том месте, где сейчас высится грандиозный храм, а метрах в 100 ниже, на пустыре.)

— Так вот, — продолжал Пузаков, — этот Ермаков расстрелял своей собственной рукой не только царя, но и его семью. Потому что так было надо: беляки приближались к городу.

И дальше прокурор из области приводил мне еще много примеров этих самых ситуаций, когда сомнения в правоте своих действий надо отбрасывать. Потому и рецидивистов, которые демонстрируют татуировки с оскорбительными для власти надписями, надо пожизненно держать в лагере. А то ведь досидит свои 10—12 лет и выйдет на волю с плохо сведенной на лбу надписью о КПСС.

Я же, помню, сидел ошеломленный: уже не о жуликах в полосатой робе думал, а о поразившем меня факте гибели детей и жены Николая II. Именно тогда я профессионально стал понимать, что если бывший матрос Ермаков прикончил из своего револьвера бывшего царя со всей его семьей, то это была, конечно же, не казнь, а убийство при отягчающих обстоятельствах. (О том, что прихлопнули заодно и поваров, и докторов, и дворовую девушку, избавляясь от свидетелей, я узнал только в перестроечные времена.)

Вероятно, прокурор Пузаков, сам того не желая, еще больше убедил меня в незаконности дел по татуировкам. О чем я так и сказал ему.

Результатом моего заявления в областную прокуратуру явилось то, что Тиберий Филиппович Ефремов, зам. начальника областного следственного отдела, дал Р. Я. Ефимову указание дел о татуировках этому «чудаку» (на букву «м») больше не давать. А то ведь так мотивированно прекращает, что и постановление не отменишь.

Не скажу, чтобы я сильно гордился эпитетом, которым меня в сердцах наградил Т. Ф. Ефремов. Тем более, что года через полтора был им же представлен к медали «За трудовое отличие» (случай, без ложной скромности, редчайший для районного следователя). Но вот прошло лет 30 с описываемых событий,
и в 2002 году я встретился в Калуге с тамошним зам. прокурора области Виктором Николаевичем Шабуровым. Именно ему осенью 1972 года передали от меня дела татуировщиков. Витя только что закончил тогда нашу общую альма-матер СЮИ, и его распределили, как я уже упоминал раньше, в родные места, в Сосьву. Вскоре перебрался в дальнее Подмосковье, а когда встретились с ним в Калуге, он был уже в полковничьих прокурорских погонах (петлицы отменили в самом конце 1980-х годов). Провели два дня в воспоминаниях о друзьях, о сослуживцах. Не говорили только о следственных делах. Тем неожиданней Виктор, уже прощаясь, вдруг сказал:

— Никогда не забуду, как ты отказался привлекать жуликов за татуировки…

А что касается второго случая нападения опасного заключенного, то с ним связана весьма занятная ситуация. Произошло это уже в Ленинградской области, в КПЗ одного из горотделов милиции. Я допрашивал старшего из трех братьев Шутровых — Вовку, парня изворотливого, импульсивного. Был он крайне раздражен тем, что привлекаю его на одних косвенных доказательствах, поверив показаниям неуклюжей, нескладно говорящей потерпевшей. В какой-то особо острый момент допроса Шутров с яростным криком выхватил из-под себя табурет, занес его над головой. И я применил тот же самый психологический прием, что и в колонии «Кузино поле» пять лет назад, — уже совершенно осознанно, расчетливо. Только вместо опускания головы к протокольным бумагам на столе отвернул лицо вообще в сторону зарешеченного окна и стал задумчиво вглядываться в забор внутреннего милицейского дворика.

Шутров, правда, не успел хватить тяжеленным табуретом — ни по столу, ни — демонстративно — по полу. На его крики в кабинетик вбежал помдеж по КПЗ сержант Колчин. И хотя он не спешил встать между мной и буйствующим арестантом, а лишь негромко говорил Шутрову: «Не дури. Ну, не дури…», это разрядило обстановку. Шутрова увели.

А буквально через пару дней я имел возможность отблагодарить сержанта. Средний из братьев Шутровых, Анатолий, обвинялся в числе тяжких и дерзких преступлений (в частности, в жестоком избиении безоружного лейтенанта милиции Анатолия Ручия) еще и в кражонке металлического креста-иконы.
И надо было провести обыск в квартире его временной сожительницы по имени Татьяна. Причем — очень срочно. Дело в том, что в коридоре того же помещения КПЗ я услышал голос Шутрова-среднего:

— Танюха, ты, наверное, трахаешься там без меня, а? — грозно кричал он через вентиляционное окошко камеры, которое выходило в переулок. (Конечно, современного интеллигентного слова «трахаться» в 1970-х еще не знали, и выражался мой подследственный весьма некультурно.)

— Нет, ты что… — неуверенно отвечал с улицы женский голос.

— Смотри у меня, — безнадежно продолжал Шутров. — Да, вот еще что, тут следак может прийти с обыском. Так ты ничего не отдавай, говори, что моих вещей у тебя нету, поняла? — Прямо про икону он, конечно, не мог кричать на всю КПЗ. Но я понял, что с обыском надо торопиться.

Узнав от участкового Валерия Юнича Алексеева «режим деятельности» Танюхи, я решил обыск произвести самым ранним утром. В другое время суток либо ее не застанешь дома, либо встретишь там такую компанию, что придется допнаряд с ПМГ (передвижная милицейская группа) вызывать.
В 6:30 следующего утра я с участковым, оперативником Виктором Мальцевым и понятыми — соседями по коммуналке уже стучал в дверь комнаты Татьяны на улице Свердлова, 26. Там послышался шорох, какая-то возня и шепот. Наконец мы вошли в комнату, и я сел за стол заполнять «шапку» протокола. Мальцев, чувствую, к осмотру не приступает. Как-то странно молчит и участковый В. Ю. Алексеев, сам в то время еще живший в общей квартире с только что освобожденным рецидивистом Евстафиевым. Я оторвался от протокола и осмотрелся. В полутьме увидел, что на стул возле кровати наброшен милицейский китель, а под скомканным одеялом явно лежит человек. Мальцев откинул край одеяла, и я узнал в «спящем» сержанта Колчина!

Передо мной была непростая дилемма: если Колчина поднять, то после этого его нельзя, по закону, выпускать до окончания обыска. Кроме того, его надо будет включать в протокол. У братьев Шутровых при ознакомлении с делом возникнет вопрос: почему в полседьмого утра, то есть в свободное
от дежурства время, работник КПЗ участвует в осмотре комнаты сожительницы одного из них? Ясно было — Анатолий Шутров догадается, что было на самом деле… С другой стороны, нельзя в протоколе следственного действия в жилом помещении не отразить присутствия еще одного работника милиции.

Я принял соломоново решение: «будить» Колчина пока не стал, а, закончив обыск (краденую иконку Татьяна, видимо от потрясения, выдала сама, да и Мальцев с Алексеевым нашли еще немало вещей Шутрова, взятых им у потерпевшей) и оформив полностью протокол, сильно потряс сержанта за плечо. Тот, часа полтора стойко, не шевелясь, отлежав как в засаде, с облегчением приподнялся:

— У-уф, что тут, обыск, что ли?

Оперативник Мальцев фыркнул:

— Расписывайся, давай…

К этому времени я уже приписал к протоколу: «При изъятии вещественных доказательств присутствовал ст. с-т В. Колчин. 8.15 час. », и мой недавний спаситель с суетливой готовностью поставил свою подпись. Уже шло его рабочее время, и он мог прибыть сюда по заданию дежурного по отделу. Кроме того, можно представить состояние милиционера, вынужденного при соседях по коммуналке не просто вставать в трусах из Танюхиной кровати, а еще и, натянув форму, сидеть под их насмешливыми взглядами и смотреть на служебные действия товарищей по отделу… А тут он выскочил на улицу как пуля и, застегивая на ходу китель, помчался нести нелегкую службу по охране порядка.

 

 

Ну, какой же детектив без погони…

Через много лет после своей обязательной трехлетней отработки в лагере, году в 1999-м, я снова побывал в местах своей молодости, в Сосьве. На всех окнах первого этажа лагуправления были металлические решетки. По главному «проспекту» поселка, улице Ленина, шли пешком со съема автоматчики, охранявшие открытые участки работы заключенных — лесобиржу, пристань. С вышек же вокруг жилых и производственных зон — я это наблюдал с изум­лением — бодро спускались крепкие, розовощекие бабенки. Строились, взяв автоматы «ремень через плечо», перед единственным прапорщиком, тощим мужичонкой. Глядя на едва не лопающиеся от тугих тел маскировочные брюки «бойцов», выполнивших команду кругом, полковник Владимир Иванович Савченко с гордостью произнес:

— Вот золотой фонд, цвет «Главспецлеса»! — Савченко был зам. начальника управления по охране, и мы сидели перед вахтой ИТК-1 в служебной автомашине другого заместителя начальника управления — полковника Валентина Синиборова (помните юного шофера с гитарой в 1972 году?). Приняв мое молчание за скептицизм, он стал горячо обосновывать свою оценку «бойца в юбке»:

— Во-первых, она на службе не пьет. Потом, смотри, если бандит (так вместо прежнего ласкового «жулик» называли теперь офицеры между собой заключенных) близко подойдет к запретке, а уж тем более к вышке, баба просто из чувства самосохранения выстрелит в него. Ты же помнишь, раньше с разговорами чуть не на пост к часовому залезали.

Я помнил: как раз мой первый подследственный, на которого я закончил дело с передачей в суд, некий Жуков, был расстрелян часовым с вышки. Летом 1971 года, Жуков, находясь в ИТК-17, поселок Новый Вагиль, совершил убийство при каких-то смягчающих обстоятельствах и, получив дополнительно всего 5 лет, по-моему, даже был оставлен в той же зоне. Случай редкий, и объяснялся тем, что он прирезал какого-то совсем уж наглючего новичка, только что этапированного после приговора с воли. Работником Жуков был отменным, в промзоне пахал за двоих, и был бригадиром. Круглолицый, с открытым взглядом, он даже на следствии вызывал доверие, не юлил, не выгораживался. Используя свою общительность, часто вступал в рабочей зоне в разговоры с часовыми. Конечно, солдатам на посту тоже запрещалось говорить с охраняемыми. Но срочнику, в 19—20 лет заброшенному на два года в тайгу, хочется и носки какие-то вольные, и перчатки иметь не казенные (эти вещи приходили зэкам в посылках). В обмен с вышки бросали в основном чай, реже — сигареты. Завязывались полузнакомства — откуда родом, как там сейчас в городах… Короче говоря, Жуков подходил к вышкам уже запросто. И вот однажды вместо очередного пакета с какой-нибудь мелочью, забрасываемой наверх, к часовому, Жуков стал один за другим метать в солдата массивные, длинные ножи, выхватывая их из-за пояса… Позднее я видел в гостинице у военного следователя ст. лейтенанта юстиции Шестакова фототаблицы с ножами, впившимися в бревенчатую ножку «грибка» над вышкой.

Часового спасло обстоятельство, которое Жуков, задумавший побег «на рывок», не учел при выборе момента нападения: в этот раз под грибком-навесом на вышке стоял в буквальном смысле солдатик, ростиком около 160 см. Ножи или свистели над его головой, или вонзались в щитовое ограждение вышки. Увидел я на фото и лицо Жукова, будто усеянное мухами — входными пулевыми отверстиями: часовой, опомнившись, присел на корточки и стал пускать очередь за очередью из автомата, выставив его поверх барьера. Не видя, попал ли он в Жукова или нет, солдат выпалил весь рожок и только после этого выглянул из-за щита.

Военная прокуратура Свердловского гарнизона, в чью подследственность входили, в частности, конвойные войска МВД, возбудила уголовное дело против постового солдата. А чем оно закончилось, я узнал через пару месяцев: в конвое, который привозил на суд заключенных прямо в здание управления, увидел того малорослого рядового-срочника, на которого напал мой первый «крестник». Оказывается, солдату дали отпуск домой в виде поощрения и перевели с далекого Вагиля дослуживать в Сосьву в первый, штабной батальон. Дело на солдата, конечно, прекратили, поскольку у него была явная самооборона.

Но вообще при мне вооруженных побегов было мало, припоминаю один или два за три года. Чаще бежали с малоохраняемых лесосек, где поверку устраивают только утром — при доставке на работу, во время обеда и при съеме с работы. Из самых легендарных помню один по обвинительному заключению, которое составлял в 1965 году, за несколько лет до моей службы, следователь Вениамин Номоконов. Кратко этот побег описан у Солженицына в «Архипегале ГУЛАГ», но в те годы мы не читали его по понятным причинам. Поэтому изложу обстоятельства так, как лично знал по следственному заключению В. Номоконова.

Один зэк, весьма незаурядная личность, был бригадиром, несмотря на уникально маленький рост и хрупкое телосложение. В лесоповальной бригаде долгосрочников — это, повторяю, необычайная редкость. Пользуясь своим влиянием, он убедил солагерников, что однажды в мешок с дневной едой для всей бригады сядет он. Самый крупный верзила, как обычно, вынес этот мешок за зону, в автомашину. Приехали в лес, где бригадир незаметно присоединился к остальным. В обед — почти без еды — старший конвоя поленился, тоже — как обычно, идти к зэковскому костру с карточками учета и послал солдата-тувинца посчитать собравшихся. Тот считает: утром из зоны брали вроде бы 7 человек, а у костра сидят 8. Ну, больше — это не меньше, значит, по крайней мере, все принятые по списку на месте. Вечером опять оказалось 7 подконвойных, и солдаты, плохо говорящие по-русски, вздохнули с облегчением: зря подняли бы шум, опять досталось бы от сержанта, и так-то чурками дразнят…

У беглеца, таким образом, оказались полдня, вечер и светлая июньская ночь: только утром его хватились в зоне. Не помню сейчас, к сожалению, ни фамилии этого смельчака, ни обстоятельств того, как он легализовался. Помню лишь, что он стал директором колхоза, кажется где-то на Кубани. Получил орден «Знак Почета» за успехи в работе. И так прожил бы человек до старости — знатным тружеником, в славе и уважении. Но году в 1964—1965-м решили его выдвинуть в депутаты Верховного Совета РСФСР, а тут уж проверки шли, образно говоря, до седьмого колена. Выявились нестыковки в биографии, установили, что все эти восемь или десять лет директор-орденоносец числится в бегах из северных ИТЛ… Под стражу брать, правда, не стали: изменился в 1961 году Уголовный кодекс, смягчилась статья за одиночный побег без нападения. И мой предшественник по следовательскому кабинету В. Номоконов дело прекратил. Обосновал свое решение тем, что лицо потеряло общественную опасность (и даже, наоборот, приобрело общественную ценность!). Не знаю, как решился вопрос с частью неотбытого наказания, но скорее всего, состоялся суд по освобождению от досидки по тем же основаниям.

А при мне лихой побег задумал портной в ИТК-1 по фамилии Бондаренко. Уже говорилось, что офицеры и прапорщики в разной, конечно, степени, но вживались в лагерную среду. В случае с портным они попросту бесплатно обшивались у него: чего тратиться на оплату работы в поселковом ателье, когда китель и брюки можно за чай или бутылку водки пошить, ушить или расклинить в промзоне. Так у Бондаренко за годик-полтора от множества этих кителей и фуражек скопилось и пара погон, и много-много обрезков специального сукна форменной одежды. В один из мартовских дней 1973 года он не выдержал: яркое утреннее солнце, запах подтаявшего снега, — все это, видно, ударило в голову тоскующего по воле. Достав из разных уголков-тайничков фурнитуру и материю, Бондаренко быстро сметал все заранее скроенные лоскутки в офицерский китель, брюки и фуражку, напялил их на себя, выпустил брючины поверх кирзовых сапог и с колотящимся сердцем подошел к вахте.

Солдат — бурят или тувинец — машинально открыл ему дверь в помещение проходной. Бондаренко, надвинув фуражку почти на глаза, жестом показал часовому за стеклом: открывай, мол, и вторую дверь, на улицу. Тот, конечно, не мог ослушаться этого приказного офицерского жеста и задвижку отодвинул. Но уже — по стриженному под ноль затылку, по незнакомому лицу «капитана» — понял, что здесь что-то неладное:

— Ваша книжечка, пожаласта! — Слово «удостоверение» ему, вероятно, было не выговорить.

Нервы у Бондаренко окончательно сдали: толкнув дверь, он выбежал на улицу. Вдобавок к тому, что офицер без шинели — на Урале в марте — и так бы произвел странное впечатление, так у беглеца, как выяснилось позднее, даже плана дальнейших действий не было. Если на поезд вечером — схватили бы на вокзале или даже в автобусе по дороге на станцию; это 8 километров от поселка. Если на самолет АН-2 до 100-тысячного Серова, который летит днем, как раз около полудня, — так хоть 3 рубля бы припас на билет. На местные авиарейсы тогда билеты продавали без паспортов или воинских билетов. Ни о чем таком Бондаренко не думал. Воля, воля! — билось у него в голове.

Было около 9 часов утра. Я подходил в этот момент к управлению и услышал одиночный выстрел сзади, от проходной ИТК-1 «Головная». (После расформирования ИТУ-239 в середине 2000-х годов колония именовалась ИК-18 и только пару лет назад, кажется, прекратила свое существование; при этом, возможно, установив вместе с «пересылкой» (при мне — ИТК-12) рекорд Гиннесса по долгожительству лесных зон — 70 лет.) Я оглянулся и увидел, что одетый по-летнему офицер перебежал от вахты промзоны улицу Ленина наискосок и скрылся среди домов частного сектора. Я еще постоял, заметив, что из своего дома — одноэтажной многосемейки на углу с улицей Урицкого — выходит Паша Казанцев. (В конце 1980-х годов на этом месте построили двухэтажный блочный дом со всеми удобствами, развернув его не вдоль улицы Ленина, а по улице Урицкого.)

— Чего это у вас тут стреляют? — пошутил я, намекая, что у нас, мол, на окраине, тихо. Паша пожал плечами, и только через день я узнал от него, что пуля часового с вышки попала в деревянный наличник окна соседа Казанцева…

Уже через полчаса поднятая по тревоге конвойная рота прочесывала все поселковые притоны и самогонные точки (о них в местной зоне, конечно, знали). Часа через три-четыре, к обеду, мы услышали, что в одном из таких «приютов» первый зам. командира бригады Еремин, по кличке «черный полковник», лично вытаскивал из-под кровати беглеца. Тот даже не снял свой китель с погонами. Кричал сквозь панцирную сетку кровати: «Застрелите меня! Не хочу идти обратно!»

Судивший его вскоре местный судья Анатолий Киселев, выясняя обстоятельства побега, зачем-то спросил у Бондаренко:

— Сколько успел самогонки-то выпить у бабки?

— Даже поллитра не допил, — пробормотал Бондаренко.

Судья вздохнул. Жалко парня, уж больно красивый побег задумал, и до конца срока — всего два года. Выйдя через несколько минут из совещательной комнаты, Киселев объявил, что дает всего лишь год лишения свободы…

 

 

Чмых

Кроме общеуголовных процессов (убийства среди заключенных и нападения на работников внутрилагерной администрации) в обязанности прокурорского следствия входила еще одна специфическая деятельность — ведение дел против тех же офицеров, с которыми, бывало, вместе расследуешь серьезные внутризоновские разборки. Уже говорилось, что дела контролеров-прапорщиков и конвойных военнослужащих вела военная прокуратура Свердловского гарнизона, а преступления работников Учреждения — от ДПНК младшего лейтенанта В. Дворникова до зам. начальника по режиму ИТК «Ново-Зыково» майора А. Мазура — приходились на мою долю. Лагерные офицеры, в отличие от конвойных, выделялись своей вольницей: наряду со служебным удостоверением они имели на руках общегражданские паспорта, при встрече друг с другом, как правило, честь не отдавали («Чего к пустой фуражке руку прикладывать?»), утренних построений — смотров — у них не проводилось и пр. Отсюда — и небрежность в военной одежде, и порой — полное отсутствие дисциплины.

Парочка задержанных в Свердловске военным патрулем наших вояк — ст. лейтенант Яшка Урумбаев, оперативник из Лопаткова, и лейтенант Вячеслав Сидоренко, — будучи доставленными на гарнизонную гауптвахту, недолго думая подожгли в камере матрас и, воспользовавшись паникой: «Пожар! Горим!», выбрались наружу. С тех пор патрули в областном центре и в Нижнем Тагиле (где располагался целый конвойный полк) избегали задерживать лагерных офицеров: черт знает, что они еще учудят.

Понятно, что основную долю в их преступлениях составляли избиения заключенных: по пьянке, от злости на совместное существование, ну и в целях «воспитания» дерзких и нелояльных.

Но сначала расскажу об одном довольно нехарактерном деле. В середине января 1972 года ко мне заглянул зам. нач. первого отдела по оперативной работе Н. Я. Правосуд (дядя Валерки Правосуда, о котором я упоминал в самом начале). Николай Яковлевич — степенный, с хитринкой в глазах — был одним из немногих, кто никогда не рвался на должность через интриги. К своим тридцати четырем годам он был всего лишь капитан и до недавнего времени служил в оперчасти того самого Соловьевского отделения, куда вновь сослали вышедшего из запоя майора Карачкова. Начальником первого отдела утвердили сорокалетнего капитана Л. Я. Худякова, а на освободившуюся должность взяли Правосуда.

Николай Яковлевич зашел ко мне с весьма щекотливой проблемой: в Свердловске задержали в качестве подозреваемого ст. инспектора оперчасти Вагильского лаготделения Николая Чмыха. Выяснилось, что Чмых самовольно уехал с места службы еще пару недель назад. Почему-то обитался на железнодорожном вокзале, а военный патруль задержал его исключительно за то, что он тащил по привокзальной площади, мимо памятника Уральскому танковому корпусу, два тяжелых чемодана и не отдал честь офицерскому патрулю. Совсем как в эпизоде фильма «Вор» с Владимиром Машковым в главной роли. При проверке документов патрульные привязались к тому, что у Чмыха не оказалось командировочного или отпускного предписания. А когда спросили о том, чей у него багаж, Чмых стал путано говорить о какой-то женщине в гостинице, по просьбе которой он будто бы взял вещи из камеры хранения. Назвал и гостиничный номер, и имя — Валентина. Почему-то старший патруля послал подчиненного в гостиницу для проверки. Валентину долго будили в ее номере, а когда она наконец открыла дверь, то сообщила шокирующий факт: лейтенант, угостив ее вином, от чего она заснула, украл ее сумочку с жетонами от сданных чемоданов. И теперь военная прокуратура срочно, телетайпограммой просит лагерное управление в течение 72 часов решить вопрос — либо об аресте задержанного спецсубъекта (официальный термин из УПК), лейтенанта внутренней службы, поскольку военные вести его дело не будут, либо об освобождении его со взятием подписки о явке в прокуратуру п/я 239.

Чувствую — Коля Правосуд чего-то не договаривает: почему обсуждает ситуацию со мной, а не с прокурором, который решает давать письменную санкцию на арест или нет? Почему вообще задержан офицер по подозрению в краже при очень туманных обстоятельствах? Достаточно ему заявить, что дамочке по имени Валентина было стыдно признаться военным, что она впустила себе в номер офицера, с которым только что познакомилась на вокзале. И ясное дело — не только впустила… Поэтому и заявила, что тот ее чем-то усыпил, а жетоны похитил. Но если исходить из презумпции невиновности, которую нам в юридическом институте четыре года чуть ли не вбивали в голову в качестве иммунитета от повторения совсем недавних беззаконий 1936—1953 годов, то опровергать такое объяснение Чмыха почти нечем. Пили в номере вместе? Уставшая дама попросила принести чемоданы с вокзала? Нес их прямо к гостинице? Ничего из вещей не пропало? — Приносим свои извинения, товарищ лейтенант! Впредь, пожалуйста, не вступайте в случайные связи. А с отсутствием командировки, то есть с прогулами по месту службы, пусть разбираются с вами в своих лагерных болотах.

Наконец Николай Яковлевич, без всякой нужды поправляя ремешок наручных часов (которые все годы, что он служил при мне в Сосьве, показывали почему-то всегда московское время: оно тогда, естественно, совпадало с украинским часовым поясом), произносит:

— Да, понимаешь, Александр Федорович, Чмых у нас в общем-то в розыске…

— ?!

— Когда он уехал с Вагиля, бросив все оперативные материалы, то проверили и его финансовую отчетность…

— Какие у инспектора оперчасти финансы?!

— Да по статье девятой сметы МВД…

Так я узнал о строго засекреченном разделе финансовых проводок министерства внутренних дел под названием «Особые расходы». О содержании этих расходов не буду рассказывать и я. Тем более, что проницательный читатель сам все понимает. Чмых попросту присвоил двести рублей из трехсот, переданных ему на оперативные цели: вел разгульный образ жизни и путался не только с приезжавшими на свидание женами осужденных, но даже с «шалашовками», которые появляются в лагерных краях сезонно, чтобы заработать у бесконвойников или, что несколько рискованней, на лесоповале, то есть в охраняемых днем периметрах. Одной из задач оперчастей было выявление и отлов этих жриц любви, поскольку с их появлением в дневной зоне работа там дезорганизовывалась, часты были внутренние конфликты как из-за них самих, так и из-за денег, строго запрещенных в зоне. Вот Чмых, выявив такую личность, и пользовался своим служебным положением. Даже у нешибко нравственного поселкового люда такое поведение офицера вызывало единодушное осуждение.

Растрата должностным лицом двухсот рублей в те годы была серьезным хищением. Тем не менее, крайняя специфичность предмета похищенного почти гарантировала Чмыху непривлечение его к уголовной ответственности. Бросив службу, он, видимо, и рассчитывал на то, что дело за присвоение «девятки» возбуждать не будут. И был прав: тогдашний нач. управления Ю. И. Смирнов дал команду ограничиться увольнением Чмыха по дискредитирующим основаниям.

И вот какое-то странное происшествие — вокзал, патруль, гостиница… В общем, Н. Я. Правосуд хотел перед визитом к прокурору заручиться у меня согласием поехать в Свердловск с временной санкцией на арест Чмыха, а в рамках возбужденного по краже чемоданов дела допросить его по хищению двухсот оперативных рублей.

Р. Я. Ефимов десятидневную санкцию, в порядке статьи 90 УПК, дал. И уже через день я был в СИЗО-1 города Свердловска, располагавшемся, как, по-моему, и сейчас, на улице Малышева, 2 напротив Центрального стадиона. Дело — тоненькую папку с десятком листков — я с утра получил по подследственности в военной прокуратуре. Рапорт патруля, допрос транзитной пассажирки Валентины Л-ной, которую в зале ожидания сумел обаять беглый лейтенант, протокол осмотра вещей. И только коротенький, в четверть листка из желтой бумаги, рапорт милиционера из железнодорожного отдела привлек мой интерес. Он писал, что до этого обратил внимание на офицера, который давно находился на вокзале… Что такое «давно»? Почему именно Чмых привлек взгляд милиционера, чей пост — огромный железнодорожный узел, через который проходит за сутки, наверное, не одна сотня поездов, если считать с электричками: от поезда № 1 Москва—Пекин и № 2 Пекин—Москва и до поезда № 645 Свердловск—Богословск. Военных в 1970-х годах на вокзалах и на улицах российских городов было огромное количество, не в пример нынешним временам. В форме ехали в командировки, в отпуск, иногда даже этапировали особо срочных арестантов. Были порой целые воинские команды, до отделения, во главе с сержантом, которые располагались в общем вагоне, положив автоматы на третью полку. Чем же мог какой-то лейтенант в этом постоянно пульсирующем людском муравейнике броситься в глаза рядовому постовому, который тоже ведь не стоит в одном зале, а постоянно двигается в течение смены по всем этажам огромного вокзала, четырнадцати платформам, тоннелям, багажному отделению и т. д.

Допрос Чмыха, маленького ростом, но с живым и привлекательным лицом, ничего не дал. Вину свою в растрате «девятки» признал сразу, да и куда от этого было деться. А вот по чемоданам очень правдоподобно недоумевал: почему патруль, проверив документы, не отпустил его, а доставил в привокзальную комендатуру и прицепился к этим вещам: кому принадлежит поклажа и можете ли назвать содержимое чемоданов.

— Явно чья-то подстава, — убеждал он меня. — Уверен, что эта Валька куда-то позвонила из гостиницы, когда послала меня в камеру хранения.

Очной ставки для изобличения Чмыха, увы, не провести: потерпевшая давно уехала в пункт своего назначения. А Чмых плел мне версию, что на вокзал пришел для встречи с каким-то однокашником, созвонившись с ним предварительно. Ожидая, познакомился с Л-ной, проводил ее до гостиницы, ну
и далее по версии, которую я и сам мог бы ему сочинить. До этого он две недели жил в Свердловске у замужней женщины, адрес которой не может назвать по известным канонам чести.

Напомню, что я привез с собой заранее заготовленное постановление о кратковременном аресте Чмыха с подписью и печатью своего прокурора: в свердловском СИЗО никто не стал бы дожидаться получения этого документа по почте из какой-то Сосьвы, и освободили бы его по истечении трех суток задержания. Тогда Чмыха ищи-свищи по Союзу; обычный воришка, не убийца и на инкассаторов не нападал. Такие бегали годами.

Но и для полноценного ареста, на два месяца, одного эпизода было явно недостаточно. Поэтому, вернувшись в Сосьву, я попросил Р. Я. Ефимова дать мне еще раз командировку в Свердловск на день-другой, чтобы разыскать постового Игнатова и допросить его. Чувствовал, что разгадка задержания Чмыха кроется в его показаниях. Проблема была еще и в том, что домашних адресов в своих рапортах милиционеры, естественно, не указывают. А телефонные звонки в линейный отдел милиции ни к чему не привели: зачем вам его адрес, приезжайте и допрашивайте. «А если он будет не на службе?» — «Вызовем...» Ну, понятно, я ведь звонил не из их надзорной транспортной прокуратуры, а из какого-то таежного поселка.

Договорились, что приеду утром в тот день, когда Игнатов будет на дежурстве. Уверен был и тогда, и тем более теперь, что дежурный по отделу сознательно ввел меня в заблуждение, чтобы я не допрашивал постового во время его служебной смены. Не хватало еще оголять на час-полтора участок работы…

Словом, когда я, сойдя с серовского поезда, прошел по платформе прямо в линейный отдел милиции, дежуривший там капитан просто и коротко сказал, что в 8:00 рядовой Игнатов сменился и убыл отдыхать. Где он живет? Это вопросы в отдел кадров управления милиции на транспорте. Взбешенный,
я буквально ворвался в кабинет начальника отдела:

— Товарищ майор, я — из прокуратуры почтового ящика, старший следователь. Убедительно прошу вас обеспечить мне до полудня явку вашего сотрудника для допроса! В случае невыполнения этого следственного поручения я немедленно обращусь в ваше управление с письменным представлением об установлении виновных в срыве важного следственного действия и серьезном их наказании.

— Не кипиши, старшой, — по-нашему, по фене, ответил немолодой, с проседью на висках, начальник линейного отдела. Его умные глаза с легкой иронией, но без насмешки смотрели прямо, не уворачиваясь от моего взгляда. — Сейчас человек все равно спит после полусуток. Давай я тебе лучше машину дам часа в два, после обеда, и ты проедешь к нему в милицейскую общагу. А со своим дежурным я разберусь; сам знаешь, дерьмеца везде хватает.

Игнатова все-таки пришлось разбудить. Крепкий, рослый парень в майке, распахнув дверь комнаты, сразу пропустил меня внутрь. Догадался, и откуда я, и зачем нашел его. Лимитчик, служит после армии второй год, но от природы сметлив и наблюдателен. Чмыха на вокзале заметил, вероятно, не в первый день и, быть может, не во второй. Но приметил потому, что тот сидел в зале ожидания, во-первых, безо всяких вещей, как будто действительно кого-то ожидая.

— А во-вторых, товарищ следователь, — грамотно, литературным языком пояснял мне рядовой Игнатов, — кашне у него было уже не белое, а практически серое от многодневной, может быть, двухнедельной носки.

Белое кашне офицеры тогда надевали в двух случаях — на праздничный выход и в отпуск. Щеголеватый Чмых уехал из Сосьвы как раз в парадном виде. И поскольку ни на каких квартирах не жил, а стал промышлять знакомствами сразу на вокзале, то ни разу не стиранный за это время шарф потерял свой белоснежный вид. Поняв, что лейтенант просто живет на его большом и многолюдном посту, Игнатов стал внимательно наблюдать за его перемещениями.

И когда увидел, что тот тащит из камеры хранения чемоданы, не мешкая, сообщил о своих подозрениях офицерскому патрулю. Сам он, естественно, не мог запросто подойти к человеку в офицерской форме и спросить у него документы. А без веских оснований не хотел обращаться к военным.

Теперь версия Чмыха осела, как апрельский снег, и почти истаяла: никакой случайности в задержании его с чужими вещами не было. И никаких звонков в комендатуру от спящей в гостинице Валентины — тоже: всю «операцию» по взятию беглого офицера с поличным толково организовал постовой милиционер!

До обратного поезда в Сосьву у меня оставалось часа три. Я почти бежал по городу с автобуса на автобус, чтобы успеть в СИЗО до конца дня. Дежурный выводной следственного изолятора внимательно посмотрел на запыхавшегося, едва переводящего дыхание следователя. Что же такого чрезвычайного хочет этот малец с большим портфелем предъявить арестованному офицеру?..

Чмых, выслушав час назад записанные мной показания вокзального милиционера о своем засаленном кашне и замызганных брюках, как-то резко сник и опустил голову.

— Очную ставку с Игнатовым делать будем? — строго по учебному курсу судебной психологии спросил я.

— Нет, не надо, — едва слышно произнес бывший офицер. И помолчав, неохотно, только по моим вопросам, но под влиянием внезапно разоблачившей его детали подробно рассказал о том, как уснула Валентина Л-на, как он решил, пока она спит, сделать ей сюрприз: принести чемодан по жетонам, которые нашел в ее сумочке.

— А принес бы? — напрямик спросил я.

— Не знаю, — под протокол произнес обвиняемый. И он и я, не договариваясь, решили не касаться того, что предшествовало сну Валентины Л-ной. Чмых оценил отсутствие у меня такого любопытства и даже в судебном заседании военного трибунала не отказался от своих признательных показаний. Думаю, что свои четыре года он отбыл в ИТК-13 Нижнего Тагила, в одной из двух тогдашних зон усиленного режима для бывших работников МВД, суда, прокуратуры и госбезопасности. Но след его затерялся. Да, честно говоря, мне он был и неинтересен.

 

 

Чудо

В отличие от другого моего офицера-подследственного, чья судьба не раз прослеживалась и после осуждения. Сослуживцы по колонии-поселению «Линтовка», что располагалась километрах в двадцати к востоку от райцентра Гари, звали его Чудо. И не только по созвучию с фамилией Чудненко, но и за странные высказывания, а также за огромную фигуру. В его личном деле я читал такую фразу из характеристики: «Физически развит, имеет богатырское тело­сложение…» Правда, слово «богатырское» было зачеркнуто и сверху чернилами надписано — «атлетическое», что, впрочем, смысла не меняло. Кроме того, во время следствия он нес какую-то чепуху о том, что подпадает под амнистию, объявленную в декабре 1972 года в связи с 50-летием СССР. «На каком основании, Виктор?» — «Я срочную служил на Кубе в 1962 году!» — «Ну, нет такой позиции в амнистии». — «А у меня орден Ленина есть за ту службу!» — «Отлично, это — подходит. Давай удостоверение о награждении».

— Да, понимаешь, Федорович, орден-то есть, а бумаги — нет…

Дальше Чудненко стал намекать, что вручили награду сразу после выполнения им, девятнадцатилетним солдатом, какого-то особого задания, а оформить забыли…

Служил Чудненко в качестве ДПНК, чья должность не требовала ни специального образования, ни какой-то особой подготовки. Дежурство суточное, и к позднему вечеру, после приема смены, развода на работу, разбора с отказниками, вечернего съема и поверки любой человек устает так, что впору только завалиться спать. Но впереди — ночь, самое тревожное время и для охраны, и для лагерных работников. А потом — еще и подъем, и утренняя поверка. Словом, многие ДПНК часов в 11—12 вечера позволяли себе немного «расслабиться»: после ухода из зоны зам. по режиму (если тот вообще участвовал в вечернем разборе нарушений, допущенных в лесу или промзоне) дежурный помощник начальника колонии — царь и бог, и лагерный начальник.

Чудненко заглядывал к кубовому Карпенко — опытному лагернику, сумевшему к пятидесяти годам перевестись с особого режима на строгий, а года за два до окончания срока — вообще на «вольное поселение», как по старинке старые зэки называли колонии-поселения. Там за доброй беседой оба пропускали по соточке-другой (запрещенную водку в спецгородок приносил, естественно, Чудненко), после чего офицер, чаще всего тут же, в тепле, и укладывался вздремнуть до четырех-пяти часов утра.

Так было и в одну из февральских ночей 1973 года. Только вместо мирной беседы выпивающие о чем-то сильно заспорили и перешли на личности. Обидевшись на такое обращение, Чудненко ударил зэка Карпенко по шее. Да так, что у него наступил парез верхних конечностей. Оперчасти пришлось открыть уголовное дело по ст. 108 УК — речь шла о причинении тяжких телесных повреждений.

Дело шло туго: на очной ставке Чудненко выслушал показания потерпевшего и в ответ стал его стыдить: мы же, мол, с тобой так работали хорошо вместе (Карпенко, как шедший на освобождение по УДО, состоял в секции внутреннего порядка), а ты вот меня оговариваешь… Даже такой способ защиты косвенно доказывал виновность Чуда, но уликой, конечно, не являлся. Для областного суда, кстати, доказательств хватило бы: алиби у офицера нет, потерпевший от своих показаний не отказывается, а первым же свидетелям, нашедшим его утром лежащим в кубовой без движения, он тоже, то есть сразу, назвал фамилию лейтенанта. Мотива оговаривать ДПНК у Карпенко не было, как не было и других подозреваемых. Судмедэкспертиза вполне определенно утверждала: удар нанесен не природно твердым предметом (например, из металла или дерева), а условно твердым и с весьма локальной поверхностью. Ребро ладони под это определение подходило.

Но тут надо напомнить еще об одной особенности уголовного процесса над офицерами лагуправления: хотя предварительное следствие на них вела местная спецпрокуратура, но дела для судебного рассмотрения все-таки передавались в военный трибунал Свердловского гарнизона. И было известно, что там чуть ли не на просвет разглядывали каждую подшитую в дело бумажку: нет ли подчисток, неоговоренных исправлений и т. д. Не говоря уж о существе и оценке доказательств — все, без исключения, сомнения трактовались только в пользу подсудимого. Еще раз не поленюсь повторить: прививку от страшной болезни — сталинщины — проводили в правосудии с середины 1950-х годов жесткую. И особенно в военных трибуналах, где приказано было исключить любые колебания в виновности при вынесении приговора: если чуть сомневаешься, немедленно выноси оправдательное решение! Иначе в кассационной инстанции, при отмене такого хлипкого приговора, поставят под сомнение уже твое правосознание как военного судьи.

Это же касалось и следователя. Конечно, все судьи всегда относятся к слабо «сшитым» делам неприветливо. Но в отличие от трибуналов суды общей юрисдикции избегали (и до сих пор избегают) оправдательных приговоров. Предпочитали возвращать такие производства в прокуратуру на так называемое «дополнительное расследование». Довольно часто, поняв более чем толстый судейский намек, прокуроры либо сами прекращали такие дела, либо давали об этом указания следствию.

Я уже знал о жесткой требовательности трибуналов и поэтому с особым вниманием изучал личное дело Виктора Чудненко, взятое под расписку в отделе кадров управления. Зам. начальника отдела Г. Абрамейцев, тогда еще капитан, сначала дал мне его без вопросов. Руководство управления считало, что формальности соблюдены: неприятный факт избиения осужденного зафиксирован, от прокуратуры его не скрыли, а следователь повозится-повозится и дело прекратит. Даже если и отдаст его с обвинительным заключением в облпрокуратуру, там, конечно же, хватит ума не утверждать его с передачей в трибунал.

Но вот в середине довольно пухлого кадрового тома я вижу отказной материал из нескольких страничек: в 1969 году мл. л-т Чудненко застал заключенного Тинигина за тем, что тот в штабном кабинете звонил жене на работу в свой родной город Краснотурьинск. Кем уж он представился, когда поднял трубку с рычага и услышал голос телефонистки: «Пятый!»… Скорее всего, назвал фамилию одного из штабных офицеров и попросил соединить с коммутатором управления в Сосьве. А там уже попросил срочно соединить через Серов с Краснотурьинском. Проступок, что и говорить, очень серьезный и, безусловно, заслуживал даже ШИЗО.

ДПНК Чудненко решил наказать Тинигина по-другому. Вдвоем с дежурным надзирателем Рябчиковым они применили к осужденному вполне зэковский метод воспитания: взяв Тинигина за руки и за ноги, высоко подбрасывали его вверх, а ловить «забывали». Проделав это несколько раз и добившись, что у Тинигина пошла кровь из носа (а рентген затем показал, что было сломано и несколько ребер), Чудненко даже не стал писать рапорт о нарушении со стороны заключенного. Поместили избитого в медчасть, но оттуда пришлось перевозить больного в Сосьвинскую ИТК-23, в центральную больницу. Там-то и открылись обстоятельства получения переломов носа и ребер. Из объяснительных Чудненко было видно, что он вину свою полностью признал; сержант-подельник все списал на офицера: «Чудо», мол, приказывал, а я вынужден был подбрасывать нарушителя вместе с ним… Видимо, учитывая всего третий год службы Чудненко и его многократные чемпионства в гиревом многоборье, руководство управления даже не передало материал в прокуратуру. Ограничились строгим выговором в приказе по учреждению с формулировкой «за рукоприкладство».

Я доложил о скрываемом три с лишним года факте тяжкого преступления — «злоупотребление властью с применением насилия» — прокурору. Р. Я. Ефимов, покачивая маленькой седенькой головкой, говорил, тяжело дыша из-за преследовавшей его астмы:

— Ты представляешь, какой шум поднимется на втором этаже (где располагались кабинеты руководства управления)?

— Ну и что? Пусть шумят…

— Да как ты не понимаешь: соберут партбюро, заставят доложить, с какой целью следователь ворошит давнишние проступки офицеров? Он что у вас, товарищ прокурор, дискредитировать нашу систему хочет?!

— По-моему, такие офицеры, как Чудненко, дискредитируют систему…

Роман Яковлевич начинал свою прокурорскую деятельность аж в 1939 году. И сразу, в 26 лет, стал работать в Прокуратуре СССР. Как он туда попал, я никогда от него не слышал. Но смутно представлял, что именно так заполняли пустые кабинеты, а может быть, целые коридоры учреждений после «чисток» 1937—1938 годов. (В кабинете Чудиновского, в Свердловске, я слышал рассказы о том, как одного тридцатипятилетнего прокурора из Кировского района Ленинграда по имени Гриша Сафонов в те же годы сначала взяли начальником отдела Прокуратуры Союза, через несколько месяцев поставили замом Прокурора СССР, а вскоре и вообще первым заместителем. Поскольку способный Гриша не увлекался, например, «чужими» балеринами, то после войны стал даже Генеральным прокурором, — до самого дня ареста Л. П. Берии в июне 1953 года.) А мой нынешний прокурор был на фронте, в числе других наград имел такую редкую медаль, как «За оборону Кавказа», и в 1946 году снова вернулся в Москву. Неожиданно из столичных паркетных помещений Прокуратуры Союза он оказался в 1950 году в лагерной спецпрокуратуре. Ходил слушок, что смуглый, кудрявый и подтянутый Ефимов, который по матери был азербайджанцем из Шемаханского района, успешно ухаживал за балериной из Большого театра, а она вдруг приглянулась одной из самых могущественных и зловещих фигур тогдашнего руководства страны. Ефимов, вероятно, считал, что ему не повезло, когда его сослали из Москвы на строительство Туркменского канала (всего-то 7268 вольных строителей и чуть меньше 10 000 заключенных по состоянию на 01. 01. 1953 г.). Лишь позднее понял, что, напротив, — повезло, и притом очень. Но уже 22 года он не вылезал из пересылок, лагерей и окружения управленческих «баранов» (так он называл полковников в папахах из каракуля). Оставалось Р. Я. Ефимову менее года до пенсии, и конечно, неприятностей даже по партийной линии к старости ему не хотелось. С другой стороны, был он сам давно уже прокурорский полковник — старший советник юстиции, и столько за свою жизнь набоялся, что ему явно импонировала моя процессуальная самостоятельность.

Неожиданно возникла проблема с Тинигиным, который давно освободился. А ведь его надо допрашивать, знакомить с постановлением о признании потерпевшим и, если захочет, — со всеми материалами дела. Запрашивать милицейские паспортные столы, проверять, живет ли он по месту прописки, — на это ушли бы недели и недели. Давление же руководства нарастало: я видел, как от Ефимова вышел сам Сизов, грозный начальник отдела кадров, одновременно по должности являвшийся замначальника управления. Видел, что старичок Ефимов растерян и обеспокоен. И я решил: поеду в Краснотурьинск искать этого Тинигина по его адресу из архивного личного дела.

Для совмещения полезного с приятным (попить бутылочного пива, которое к нам в тайгу не завозили) взял с собой Валентина Синиборова, прокурорская машина которого как раз — бывают же совпадения — в этот момент сломалась. О чем Валентин, глядя ясным взором, брови вразлет, и сообщил Роману Яковлевичу.

Был конец мая, как помнится, последняя пятница месяца. Теплый солнечный день едва клонился к вечеру, когда мы с Синиборовым подошли к частному дому по улице Североуральской, 15 на окраине Краснотурьинска. Попросив Валентина подержать портфель, я достал из него свой прокурорский китель, надел его, и мы вошли в калитку. На крыльце появилась пожилая женщина.

— Тинигин Валерий здесь живет?

— Здесь…

— А где он сейчас?

— На работе. Должен скоро быть, — тихо отвечала мать моего потерпевшего.

Мы вошли в дом и сели за стол, стоявший посреди большой комнаты. Женщина ни о чем не спрашивала и стояла с потемневшим лицом, прислонившись к косяку. Она, вероятно, помнила, как несколько лет назад вот так же пришли милиционеры, а сейчас сидит и ждет единственного сыночка молоденький прокурор с высоченным штатским. Лишь услышав от меня, что мы приехали по поводу тех давних побоев в лагере, мать Тинигина немного успокоилась.

Был вечер пятницы, и теперь волновался я: когда еще заявится домой работяга после тяжелой трудовой недели, а главное — в каком виде. Мне же надо было допрашивать его подробно, с деталями событий многолетней давности. Но через полчаса стукнула щеколда калитки и через распахнутое окно я увидел сухощавого черноволосого мужчину средних лет, по движениям матери я понял — это он. Тинигин вошел в комнату и замер у двери…

Спустя часа полтора, подписывая каждую страницу заполненного протокола допроса, он медленно произнес:

— Никогда не думал, что бывает такое…

— Какое?

— Ну, вот как в кино: через годы приезжает следователь из лагеря и ищет правду.

Дело Чудненко обрело реальную судебную перспективу и ушло в военный трибунал. Вскоре мы узнали, что «Чудо» осудили к двум годам условно, и именно по эпизоду с Тинигиным. А факт избиения Карпенко трибунальцы признали недостаточно доказанным, как мы в прокуратуре и предполагали.

Наступила новая зима. Как-то рано утром, чуть за восемь часов, я пришел в управление, чтобы собрать следственный портфель для какого-то выезда. Смотрю, по нашему коридору, где были кабинеты прокуратуры, спецсуда и следственной группы, мне навстречу идет Чудненко. Не успел удивиться тому, что он здесь вообще делает, уже осужденный, в здании лагуправления, как увидел, что он одет… в офицерскую, с погонами белую бекешу. Поздоровались, и он пропустил меня, посторонившись, к кабинету. А затем вошел следом.

— Виктор, ты что — служишь еще разве? Приговор обжаловал в Москву?

— Да нет, — отозвался лейтенант. — Чего его обжаловать? Я же, Федорович, с признанием по Тинигину шел. — И предвосхищая мой вопрос о том, что он за час до рабочего дня делает в управлении, как-то слишком поспешно и чересчур подробно стал объяснять, что приехал в Сосьву вчера вечером, что ночевал у друга, а в девять часов пойдет куда-то на второй этаж.

Я выехал на происшествие, и только на другой день узнал, что Чудненко продолжает служить в своей прежней должности и после вступления приговора в законную силу! То есть отбывает свое условное уголовное наказание по месту, так сказать, работы. Которая состоит в организации деятельности целого пенитенциарного подразделения в течение суток…

Не успели мы с Р. Я. Ефимовым опомниться от этой новости, как к концу того же дня к нам поступило спецсообщение: Чудненко накануне, в ночь на 12 декабря 1973 года, снова избил поселенца. На этот раз банщика Сатлыкова, заключенного родом из Средней Азии. Так вот почему Чудо рано утром
12-го числа как бы невзначай поджидал меня в управлении: и алиби себе создавал, и даже, может быть, в свидетели хотел меня перевести. Ведь я буду обязан под присягой подтвердить, что видел его в 8:05 в Сосьве. А от Линтовки надо добираться на перекладных — либо через районный поселок Гари автомашинами, либо через Пересеченье и Кошай по узкоколейке. В том и в другом случае — это минимум часов 5—6 непрерывного движения, но у нас такого не бывает. За единственным исключением — служебный транспорт руководства. Никаких личных автомашин в те годы ни у кого в подразделениях не было за отсутствием надобности в них.

Снова потянулись тягомотные беседы — допросы Чуда, которые скрашивались такими его перлами:

— Федорович, хочешь, ящик коньяку поставлю? — И без паузы: — Или вот пол выгрызу, но докажу, что не бил я этого Сатлыкова!

Не давая мне времени уловить логическую связь между его желанием прогрызть пол и этим самым подтвердить свою невиновность, Чудненко проникновенно произносил:

— Ты же знаешь, Александр Федорович, что я их бью ребром ладони…

Я, правда, успевал прервать его:

— Витя, так Карпенко ты все-таки врезал тогда по шее?

— Да врезал-врезал, дело прошлое… Но Сатлыков-то заявляет, что его кулаком звезданул!

У потерпевшего, действительно, была сломана челюсть. Но и у Чудненко, на его беду, оказался, кроме гиревых успехов, также и разряд по боксу в весе свыше 81 кг. Его, конечно же, мгновенно отстранили от должности по моему представлению. Отдел, возглавляемый кадровиком Сизовым, чувствовал себя крайне неуютно: все знали, что я готовлю еще одно представление — в Главк в порядке ст. 140 УПК: «Меры по устранению причин и условий, способствующих совершению преступлений». А уж главным таким условием был, конечно, факт оставления на офицерской службе лица, осужденного военным трибуналом за превышения по этой самой службе… Забегая вперед, скажу, что представление в Москву я все-таки направил, как ни уговаривали меня об обратном и Г. Абрамейцев, и даже П. Казанцев. Сизов вскоре завершил свою карьеру, а Гена Абрамейцев, прикрывшийся погоревшим начальником, взлетел на самый верх: в 1978 году я заглянул на минуту в его кабинет, на котором красовалась табличка: «Начальник Учреждения». К этому времени он еще только подполковника успел получить на этой генеральской должности.

Судьба же по-своему незаурядного офицера Виктора Чудненко была печальной. Я доказал-таки искусственность его алиби. Он долго нудил мне, что вечером 11 декабря находился на службе, когда будто бы от дежурного по управлению из Сосьвы ему кто-то позвонил и передал распоряжение прибыть к утру то ли в кадры, то ли в политотдел. И он, Чудненко, был вынужден попросить сослуживца, тоже ДПНК, подменить его, а сам выехал на попутных в Сосьву. Естественно, никто в управлении не подтвердил этот бред Чуда.

— Витя, ну кого ты в Линтовке попросил додежурить за тебя до утра?

— Федорович, Волетов, гад, подвел! Обещал по телефону, что придет в спецгородок, а сам не пришел…

— Волетов уже допрошен. Говорит, что без распоряжения начальника колонии такая подмена вообще невозможна. И звонок твой отрицает.

— Говорю же — гад!

Хорошо помня, что для военного трибунала не важно, какую чушь несет подсудимый-обвиняемый, а важно — есть или нет ее опровержение, я был вынужден вызвать в Сосьву жену Чудненко. Никогда не любил допрашивать самых близких с целью изобличить обвиняемого. Тогда в процессуальном кодексе не было нормы о праве родных, а также супругов, не давать показания против подследственного. И все родственники, подписав предупреждение об уголовной ответственности, в частности за отказ от дачи показаний, их давали. Точнее, почти все. Сейчас могу и обязан сказать, что за 8 лет следственной работы я однажды привлек и направил дело в суд по обвинению старшего брата, давшего заведомо ложные показания, оправдывающие младшего брата. Конечно, была и профессиональная злость на лжесвидетеля: сколько, помнится, пришлось попахать лишнего, сколько времени потратить на то, чтобы опровергнуть его умышленную неправду. А если было бы сегодняшнее примечание в УПК, тот парень по фамилии Климовский (это было в Ленинградской области) просто промолчал бы по закону…

Жена Чудненко запомнилась мне для начала своей необыкновенной красотой. В кабинет вошла женщина с такими правильными и тонкими чертами лица, что я просто не поверил: в наших краях, и такой рафаэлевский лик да классической роскошности фигура. Вдобавок к своей миловидности она оказалась еще и просто умна. На мой вопрос о том, звонил ли ей вечером или даже ночью с дежурства муж с сообщением, что его срочно вызвали в Сосьву, она ответила:

— Вы сами-то верите в такой идиотский звонок?

Тут даже я смешался, настолько она была права. Чтобы какого-то сменного дежурного из неблизкой колонии так срочно вызывали в управление, да еще неизвестно, по какой причине…

— Так и записать ваш ответ? — попытался я овладеть ситуацией, понимая к тому же, что жена — последняя соломинка, за которую цепляется Чудо и тем самым втягивает ее в число участников процесса: трибунал вызовет в Свердловск всех до единого свидетелей.

— Ну, хорошо, запишите просто: нет, ночью не звонил.

И помолчав несколько секунд, добавила:

— А позвонил уже из Сосьвы утром. Сказал, что зам. по режиму Чупрун дал ему бесконвойника с бензовозом срочно доехать до Сосьвы.

Подписав свои показания, она поднялась, еще раз внимательно посмотрела на меня и произнесла:

— Какая же у вас грязная работа. — Сказано это было с таким сочувствием, что я понял: давно не ладится у них с Виктором и надоел он ей уже своими художествами до предела.

Имея высшее торговое образование, полученное в Кировоградской области, здесь, в поселке, Нина Чудненко заведовала вольным магазинчиком. Мы, управленческие, уже слышали о ее независимом поведении: для Нины авторитетов среди начальства не было. Как-то в июне 1972 года после очередного совместного Указа Президиума Верховного Совета и Совмина СССР об «Усилении борьбы с пьянством и алкоголизмом» к ней в магазинчик после 19:00 зашли два крупных специалиста — гл. инженер соседнего Соловьевского лаготделения Н. Ланге и зам. начальника местного Гаринского лаготделения майор Коркунов. Вполголоса, чтобы не привлекать особо внимания других покупателей, Коркунов проговорил заведующей:

— Нина, отпусти нам бутылочку.

Н. Чудненко глазами показала на незнакомого ей Ланге, солидного мужчину руководящего вида: свой, мол, человек? Не из проверяющих? Коркунов кивнул головой: свой. Но Ланге как-то неожиданно резко пару раз покачал головой. Причем явно отрицательно. Нина вопрошающе уставилась на Коркунова: так давать водку-то? Коркунов снова утвердительно кивнул, причем для убедительности — тоже два раза. Завмаг опять посмотрела на Ланге, а тот все так же дернул головой из стороны в сторону.

— Ну, вот что, господа офицеры, вы сначала договоритесь между собой, а потом мне шепнете, — громко объявила Нина и отошла к соседнему прилавку с хозтоварами, где уже скопилась очередь. Она не знала, что Ланге страдает непроизвольными конвульсиями от полученной в детстве контузии…

А основными покупателями там были все те же поселенцы, редко кто из которых мог вызвать на жительство свою жену: дом для семейных представлял из себя все тот же барак, только разделен он был дощатыми переборками. Да туалет во дворе был тоже разделен — на «М» и «Ж». Конечно, у офицеров были отдельные «финские» домики, но это — единственное, что отличало их жилищные условия от жизненной среды отбывающих наказание.

Дали Чуду на этот раз 3 года, поглотив частично неотбытый срок по предыдущему приговору, да еще и смягчили вид наказания — определили ему так называемые «стройки народного хозяйства». Я думал, что уж больше никогда не увижу этого незадачливого и прямодушного увальня.

Но в последнее лето моей службы в Сосьве в проеме дверей кабинета опять нарисовалась огромная фигура Виктора — дочерна загорелого, обритого наголо и заметно похудевшего.

— Федорович, выручай по старой памяти. — И дальше Чудо в знакомой манере, путаясь и сбиваясь, рассказал, что приехал к семье на два дня в краткосрочный отпуск из спецкомендатуры. А вчера, перед поездом, уже в Сосьве, будто бы разнял какую-то драку, доставил хулиганов в милицию, и вот нужна справка об уважительных причинах просрочки с возвращением.

— Так возьми эту справку в милиции…

— Да что, ты не знаешь разве ментов!

Было понятно, что никого он не задерживал, а если и была драка, то с активным его участием. И позвонив в поселковую дежурку, вообще можно было узнать, что ночь он провел как раз там…

Прощаясь со мной и пряча в карман заветную справку, Чудненко впервые за несколько лет нашего специфического знакомства протянул руку: теперь он не был моим подследственным. Еще через несколько лет я узнал, что его осенью того же, 1974 года, насмерть пырнули ножом в общежитии спецкомендатуры. Там, среди «химиков» (так еще называли условно осужденных с обязательным отбыванием наказания на тяжелых строительных или заводских работах), конечно же, знали, где служил до приговора лейтенант внутренней службы Чудненко. А главное — за что он дважды судим.

 

 

Майор Крук

Это было рутинное для лагерного следователя «кругосветное путешествие», когда для допроса обвиняемого и свидетелей надо было добираться и катерами, и вездеходами, и узкоколейкой, очень часто — бензовозом, пару раз — санитарным вертолетиком в кабине пилота (больной заключенный — в гондоле за бортом), а однажды — верхом на лошади.

Так вот, на этот раз все начиналось комфортно: в пятницу 31 декабря 1971 года, рано утром, я сел в самый настоящий пассажирский поезд, состоящий, правда, из одного вагона с тепловозом, который отправлялся прямо из нашего поселка Сосьва. Через полчаса на станции Новая Заря его прицепили, уже на главной магистрали, к составу из Свердловска, и еще часа через два мы подкатывали к станции Серов-Сортировочная.

Говоря по правде, географически я все больше отдалялся от конечного пункта своей командировки — поселка, который тогда назывался Новая Ляля Верхотурского района, где находилась колония-поселение. (Вероятней всего, этого населенного пункта сейчас вообще нет, а одноименный 10-тысячный городок, конечно же, никакого отношения к зоне не имел.) Строго по карте колония располагалась к западу от Сосьвы, я же ехал прямо на север. Причина была естественная — заказывать автомашину через руководство управления специально для поездки на допросы было делом безнадежным. Такой спецтранспорт выделялся только на тяжкие происшествия — «недораскрытые» или групповые убийства, побеги с нападением и т. п. А поскольку ИТК-2 «Ляля» была у нас особнячком, не входя ни в одно лаготделение, то все транспортное сообщение у этого хозяйства было не с Сосьвой, а с Верхотурьем.

Поэтому мой план состоял в том, чтобы в Серове сесть на другой пассажирский поезд до Свердловска, но идущий в столицу Урала по западной магистрали, через Нижний Тагил. Вблизи этой ветки и находится Верхотурье. Ну, а почему я выбрал для поездки предновогодний день, так это исключительно из шкурного интереса — заехать в свой родной городок еще севернее Серова, встретить там с родными Новый год, а затем, в ночь со 2-го на 3 января снова продолжить служебную поездку.

Около двух часов ночи, когда я вышел из поезда на перрон станции под названием Привокзальный (пригород Верхотурья), мороз прижимал даже по нашим меркам — около 28—30 градусов. После теплого, если не сказать, жаркого с новогоднего праздника, вагона, контраст был отрезвляющий. Долго искал в темноте станцию узкоколейной железной дороги, которая тянулась отсюда вглубь тайги, к лагерным лесоразработкам. Мне повезло: примерно через час на «Лялю» вышел составчик, и я еще успел часа на два прикорнуть у печки-буржуйки в монтерском вагоне. Правда, пока нагревался один бок (или спина), промерзал до околевания другой. Приходилось переворачиваться сквозь дрему каждые 10—15 минут.

Никто в те времена не спрашивал у меня служебное удостоверение во всех этих прилагерных транспортных средствах или в гостиничках. Ясно, что когда подходит молодой парень с портфелем или с папкой в руках, и говорит: «Мне надо доехать до зоны», то лучше не задавать ему никаких вопросов. Поэтому в ответ тебе в лучшем случае был кивок головой: садись, мол. А чаще всего — полное молчание.

Выходное время еще продолжалось, а я уже был у цели своей поездки, около семи часов утра ввалившись, вконец окоченевший, в штаб колонии. Путешествуя по тайге уже ползимы, с портфельчиком, модным по тем временам предметом, ныне почти вышедшим из употребления, я расстался быстро: в перчатках его зимой в таких поездках долго не проносишь — потеряешь отмороженные пальцы, а в рукавицах за ручку портфельную не ухватишься. Поэтому у меня в руках, а чаще всего под мышкой, была простая, из кожзаменителя, папка.

С трудом открыв ее — смерзлась даже застежка «молния», — я протянул ДПНК список лагерников, которых мне нужно оставить в спецгородке для допроса. Дежурный недовольно буркнул: от работы мужиков приходится отрывать, можно бы и до вечера дождаться их с лесоповала. Нарастал конфликт: молодой дежурный помощник начальника, возможно, не видел здесь за свои несколько лет службы ни одного работника прокуратуры и воспринимал меня, хоть я и представился, как некоего штатского проверяющего.

В этот момент резко распахнулась входная дверь дежурки, и с улицы, внося клубы морозного воздуха, вошел высокий майор средних лет. Я понял, что это начальник колонии по фамилии Крук.

Коротко распорядившись оставить для меня для допросов всех, кто нужен, Крук приказал открыть мне для работы кабинет начальника оперчасти, а сам ушел на развод — утреннее построение и поверку осужденных.

Фабула дела была несложная: поселенец Мухин ночью топором ударил по голове спящего солагерника Мартиросяна. Удар пришелся вскользь. Мухин, этапированный в Сосьву, покушение на убийство признавал, и я приехал в «Лялю» только для выяснения мотивов. Манук Мартиросян уже был выписан из больнички, пара очевидцев слышали шум, крики и видели Мухина, выбегающего из барака с топором. Надо заметить, что за все годы моей работы в Севураллаге ни один очевидец убийства никогда не давал показания о том, что непосредственно наблюдал удар — ножом, лопатой, топором и т. д. Да, видел взмах, да, видел в руках убийцы или хулигана нож, но на вопросы о том, куда и как ударил обвиняемый, свидетели отмалчивались. Может быть, потому, что, наверное, у половины из них тоже был собственный такой же удар в человеческое тело…

Часам к одиннадцати утра я допросы закончил, а с Мартиросяном, вызванным первым, вообще успел оформить протокол до восьми часов, когда его бригаду повезли автомашиной в лес. Сложил двойные листы постановлений и протоколов в твердую картонную папку с типографской надписью сверху «Прокуратура Свердловской области, следователь ……. района»: будет что подшить по возвращении в Сосьву. Паша Казанцев подшивал дела, прижимая готовый том деревянным прессом-станком, а я форсил станочком из нержавеющей стали, сделанным по моему заказу на Карпинском машиностроительном заводе Гришей Кондратенко, мужем моей сестры. Станочек оказался вечным и прошел со мной и Урал, и Ленинградскую область, осел в Нарве, где я подарил его приятелю ленинградской молодости, тогда милицейскому следователю Мишке Котельникову. До подшивания бумаги ничем не скреплялись — вместо канцелярских скрепок в те времена иногда применялись маленькие портновские иголочки, а скобки со скреперами вообще, по-моему, появились чуть ли не в конце 1980-х годов.

Ну, а пока я лишь складывал в хронологическом порядке почти готовое дело и размышлял о том, как же мне выбираться из «Ляли» обратно. О том, чтобы ожидать железнодорожного узкоколейного состава назад, до Привокзального, не могло быть и речи: он мог пойти и поздно вечером, или вообще через день. Да и что я буду делать на магистральной станции, где пассажирские поезда на Серов идут два или три раза в сутки. А добравшись до Серова, предположим, даже утром, я должен буду целый день провести там до поезда на Сосьву.

Тем временем глухо урчало в желудке. Последний раз я поел еще маминых шанежек в Карпинске… В кабинет стремительно вошел майор Крук. Я уже понял, что, несмотря на молчаливость, он очень быстро двигается и быстро принимает решения. Вот и сейчас, явно довольный, что я уже отпустил его работяг, он коротко взглянул на мое несвежее лицо и произнес:

— Пойдемте пообедаем.

Конечно, я знал, что поселковые столовые в нашей системе работают с 12:00 и до 18:00. Поэтому решил, что начальник колонии проведет меня в расположение конвойной роты. Странно, он мог бы просто позвонить туда, зачем же самому идти?

Но мое недоумение рассеялось, когда мы остановились у частного, обшитого вагонкой жилья: майор решил накормить меня дома. Мы вошли в сени, где сразу пахнуло чем-то домашним; вдоль стен стояли кадушки явно с соленьями. Пряный запах квашеной капусты и огурцов, казалось, проникал прямо в мой пустой желудок. А когда я вошел вслед за хозяином в избу, то понял, что он заранее, не дожидаясь моего согласия на обед, позвонил жене: затертый штамп — «стол ломился от яств» в том случае был не сильным преувеличением.

И все же мой рассказ, конечно же, не о гостеприимстве офицера из затерянного в таежных лесах поселка. Оторвав взгляд от накрытого стола, чтобы осмотреться, я так и остался стоять у порога комнаты: все стены, все промежутки между печью и простенками были увешаны картинами! Тут были и пейзажи,
и исторические сюжеты, и виды каких-то городов…

Поначалу я подумал, что майор собирает, покупает полотна. Но как же он их возит за собой, ведь лагерные офицеры недолго служат в одном месте? При такой кочевой жизни они не наживают мебели, вообще громоздких вещей, даже автомашин, а тут — предметы с особым к себе отношением.

Кстати, личных автомобилей не было даже у руководства управления. Единственную легковушку, древний «Запорожец», помню только у Юры Демиденко. Откуда машина ему досталась и зачем он приобрел этого жука из жести, неизвестно: летней дороги в то время не было даже в ближайшие райцентры Серов и Гари. Двигалась его машина лишь задним ходом, и когда мы набивались в нее вчетвером на заднее сиденье, то двое крайних высовывались, приоткрыв двери, наружу. Вывернув головы назад, мы командовали водителю, вправо или влево надо равнять движение. Ездили исключительно в столовую деревообрабатывающего комбината, это километра два от центра поселка, раскинувшегося вдоль реки, до конца улицы Ленина. Туда по субботам завозили из Серова бочковое пиво. Ну, не могут же офицеры ходить пешком на такое мероприятие… «Запорожец» был легкий, и когда он улетал с нами в снежный кювет, — а за поездку туда это случалось раз или два, обратно — чаще, то мы, вчетвером или впятером, запросто ставили его обратно на проезжую часть. Демиденко, бывало, даже из-за руля не вылезал.

Чем больше я вглядывался в картины, тем явственнее чувствовал: нет, не закупает майор их, да и негде у нас приобретать изображения батальных сцен или неведомых южных морей.

Сели за стол. Миловидная женщина лет тридцати пяти, жена Крука, предлагала одно домашнее угощение за другим. Было видно, что ей негде работать здесь, а скорее всего — не хочется просиживать день или в бухгалтерии с женами прапорщиков, или в спецчасти, листая засаленные личные дела заключенных.
В этом нарисованном мире, который они вдвоем с мужем годами создавали своим дарованием, ей гораздо лучше.

Видя, что я едва не проношу ложку мимо рта, поворачиваясь от стола то вправо, то влево, майор чуть усмехнулся:

— Интересно? — И больше не добавил ничего. Только когда уже стало неприлично не спросить, откуда же это большое художественное собрание, я так прямо и произнес:

— Ваши?

— Ну, что-то мое, а в основном — супруги. — Он взглянул на жену, и в этом взгляде как будто вспыхнул отсвет от бирюзового моря, раскинувшегося на огромном полотнище слева от стола, за которым мы сидели.

Крук взялся за бутылку с «Коньячным напитком», поставленную еще в начале обеда. Настоящий коньяк в те времена стоил около восьми-десяти рублей, и даже для майоров эта цена была кусачей. Поэтому для особо важных гостей выставляли означенный «напиток» стоимостью шесть рублей пятьдесят копеек.

Я отказался. Одним из немногих, но существенных правил местной жизни, которые мне внушал Пашка Казанцев («Если, конечно, хочешь здесь выжить!»), было не пить в поездках, а уж тем более — с руководством колоний и лаготделений: я уже говорил, что все эти майоры и подполковники процессуально подчинялись мне в качестве начальников органов дознания.

— Ну и хорошо. — Крук поставил бутылку на место.

Его жена подробно расспрашивала меня о том, где я бывал в последний раз в Свердловске («А в Музкомедии что идет? А Зою Виноградову видели?»), какие фильмы показывают в сосьвинском клубе…

Наконец майор, видя, что я незаметно поглядываю на часы, произнес:

— Через Романовку попробуете добраться? — Деревня Романово была от колонии сравнительно недалеко, километрах в сорока к востоку, в сторону Сосьвы. — Но это же — сплошная тайга. А туда зимник есть. Если лошадью, в санях, то часа за три вас довезут. — Крук посмотрел мне прямо в лицо, давая понять, что решение отправиться в столь рискованный путь — исключительно за мной.

Мы сидели за уютным столом. Если считать по меридиану, то — в шестидесяти пяти километрах от Сосьвы и всего в километрах тридцати по прямой от западной железной дороги. Но к станциям, напомню, можно было попасть только по узкоколейке. И я понял, что если буду еще полдня, а то и до полуночи высиживать в ожидании попутного товарняка в окружении таинственных крепостей, голубых далей и застывших волн прибоя, то очарование этого удивительного уголка пропадет, а впечатления сотрутся.

Жена майора провожать меня не вышла, повинуясь его короткому, как жест, взгляду. А Крук лично проследил, чтобы в сене на санных розвальнях была теплая попона.

— Обязательно укутайте ноги. Возница где-то и подбежит для согревания, а вы даже не почувствуете, как пальцы отойдут.

Мне, привыкшему к автомобильной или самолетной тряске, грохоту двигателя в вертолете, из-за которого не слышно даже голоса попутчика, или к убаюкивающему приглушенному рокоту речного катера, первый час езды в санях показался блаженством. Сквозь ели, обступившие зимник, пробивалось косматое январское солнце. Изредка фыркала лошадка, ровно скользили полозья по укатанному снегу… Если и взглянешь порой на тайгу из замызганных окон автомашины или дрезины, то она ассоциируется с колючей проволокой промзоны, с присыпанным листвой убитым заключенным, с перевернутыми в катастрофе вагонами. Ну, то есть — с местами происшествий, на которые выезжаешь. И это так характерно для восприятия окружающего мира районным следователем.

А тут — нетронутая лесная красота. Вот мостик через замерзшую речку с ласковым именем Ляля, вот указатель на озеро Заречное, а вот еще совершенно зимнее, какое-то детское название речушки — Санкино, и будто из сказки деревня справа — Бакарюка.

Лет через двадцать пять, когда откроются секретные архивы спецотдела нашего лагуправления, я возьму в руки лиловые тоненькие папки личных дел заключенных с пометкой «Хранить постоянно». Тех самых эстонских государственных и общественных деятелей, о которых что-то вспоминал уходящий на пенсию капитан Маренков: бывший канцлер права Пальвадре, бывший посланник Эстонии в советской России Бирк, главный врач эстонской республиканской больницы Альфред Мыттус… Папочки эти всегда заканчивались листком в половину формата А4 — актом о погребении. Дата, как правило, 1942 год, январь или февраль; до весны уже не доживали. «Одет в нательное белье… на грудь положена табличка с личным номером заключенного… Место погребения — пос. Санкино». Или — пос. Бакарюка… Выяснилось, что именно с этих сказочно красивых лесов и начинался тогда Севураллаг.

Но к 1970-м годам природа переработала и навечно поглотила в себя первые лагерные кладбища. Рассыпались или частично были перевезены в другое место первые бараки, ушла в глубину, в топкие болота, стальная ежистая проволока. Я ехал по зимней дороге, ничего не подозревая о страданиях многих сотен невинных людей, нашедших здесь смерть и навсегда оставшихся рядом, справа и слева от моего санного пути.

Уже сильно стемнело, когда мой возчик, рыжебородый поселенец, резко прибавил ходу. За поворотом показалось Романово. Там у поселенца работала и снимала полдома женщина, приехавшая к нему после расконвоирования. Была ли это жена? Не знаю. Он сказал коротко, но запнувшись, с волнением: «Баба моя…»

Село было вольным, то есть без зоны, а значит, без штаба с тепло натопленным кабинетом оперчасти. И только сейчас, приближаясь к Романовке, я стал до конца представлять авантюрность своей затеи. Дело в том, что до грунтовой дороги от села, по рассказам, было всего километра три-четыре. И в мае или
в сентябре можно смело шагать в сторону станции Новая-Сосьва, зная, что через час или два, ну пусть — три часа меня что-нибудь да нагонит: не грузовичок, так трактор, а то и «газончик». Но сейчас, когда солнце зашло, мороз опять усилился, и было не менее 25 градусов мороза ... Даже без ветра быстро в такой холод не пойдешь — дышать тяжело. А пойдешь медленно — замерзать начнешь за считанные 15—20 минут. И идти в морозной темноте, когда впереди — еще двадцать пять километров неизвестности, это — верная гибель.

Поселенец, что-то напевая, остановился на северной окраине деревни, вытянувшейся всего в две длинные улицы:

— Ну, мне надо обратно поворачивать, на Молодежную. А ты сейчас зай­дешь за угол, и там дорога на выезд, через речку, так и пойдешь себе в сторону Сосьвы.

Я медленно заворачивал с центральной улицы. Ни одного человечка, ни одной собаки. Только прямые столбы печного дыма над утонувшими в снегу избами. Там наверняка догуливали встречу Нового года… Сейчас легко подумать — а что, нельзя было к кому-то попроситься? Но разве в молодости могут быть такие мысли! Даже сейчас, спустя сорок лет, я точно знаю, что пошел бы — сначала до грунтовки у деревни Монастырка, а если нашел бы ее в кромешной тьме и в снегу, то и дальше — навстречу вероятной смерти от замерзания. Сколько раз позднее я сам выезжал по вызову на такие «окоченешки»...

И пишу эти строки лишь потому, что произошла невероятная случайность. За долгую жизнь, когда эти «случайности» накапливаются, начинаешь считать их неизбежностью. А тогда…

Тогда, уже погружаясь в тревожные мысли о наступающей опасности, я увидел, что впереди меня, вынырнув с соседней улицы, куда только что уехал поселенец, поворачивает в ту же сторону, куда мне было показано идти, темно-зеленый «уазик»! Водитель, выворачивая влево, явно не мог меня видеть в сумраке деревенской улицы.

Какой уж я издал крик, бросившись вдогонку уходящему от меня спасению, до сих пор могу только представить. Сам этого не помню. Бежал я так, как у нас на севере бегают на коньках по льду, играя в хоккей с мячом, — прикрыв рот от обжигающего мороза ладонью в перчатке. Долго так не пробежишь. И тут я отчетливо — до сих пор отчетливо, как при замедленной рапидной кино­съемке, вижу, что машина тормозит, а затем останавливается. Горбушка-уазик оказался медицинский, со «Скорой помощи». Заметил меня врач, сидевший справа от водителя. Он случайно глянул в зеркало заднего вида и каким-то чудом в темноте, сквозь снежные завихрения разглядел мой силуэт.

«Уазик» шел прямо в Сосьву, к центральной поселковой больнице, где зав. поликлиникой работала тогда моя жена, прошлогодняя выпускница Ленинградского мединститута, только что назначенная на эту должность.

Что меня спасло от смерти и в тот раз? Мысленные ли напутствия жены майора Крука, вдохновенная ли аура их семейной картинной галереи, которая и сейчас — в резных рамах и в простых багетах — стоит у меня перед глазами? А может быть — ждущая дома из очередной опасной поездки жена?..

Если посмотреть сейчас на Гугле (странное созвучие с Гулагом!) аэрокосмическую карту тех мест, о которых шел рассказ, то не найдет читатель уже ни колоний, ни поселков с названием Чары, Туман, Ляля… Отбушевали здесь человеческие страсти — с тоской и безнадежностью, с любовными интригами учительниц и медсестер с заключенными или, напротив, лейтенантов с «шалашовками», с убийствами и побегами, и соответственно — с изощренной интеллектуальной работой по расследованию этих преступлений. Все снова затянуло болотами. Остались вечные реки и озера с чарующими названиями.

Лишь изредка блеснет на солнце вздыбленный на трехметровую высоту обрывок колючей проволоки, вросшей в ствол березы или сосны. Но ничего не помнят о прошлом ни металл, на полувековые деревья. Только заезжий сюда на день-два седой старик посмотрит на эту колючку высоко над головой и вспомнит все, что было здесь с ним: по ту ли сторону проволоки, по эту ли… А кто он — старый зэк или следователь на пенсии, для времени, для истории уже не важно.

 

 


1. С 1954 г. по 1963 г. в системе местных подразделений МВД (с 1962 по 1968 г. — Мин. охраны общественного порядка) не было следственных подразделений, поэтому все литературные и киношные милицейские персонажи той поры, именовавшиеся следователями, назывались так весьма условно.

2. Вероятно, имелось в виду, что к этому времени из тебя уже песок начинает сыпаться.

Версия для печати