Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2016, 12

«Поэзия домашнего житья».

К 250-летию со дня рождения Н. М. Карамзина

 

 

 

 

Первый раз Карамзин женился, когда ему было тридцать четыре года, — жизнь его перевалила на вторую половину. Невесту свою он давно знал и любил, но начинать семейную жизнь не торопился. Для этого были у него, несомненно, веские причины. Одна из них очевидна: конец царствования Екатерины, омраченный расправой над Новиковым и Радищевым, равно как и начало правления Павла, с ужесточением цензуры и непредсказуемостью судеб и положений, не благоприятствовали тому, чтобы вступать в семейную жизнь человеку, жившему, как Карамзин, литературным заработком.

Но были, вероятно, и другие причины, о которых можно только гадать: внутренний мир Карамзина, при всей внешней открытости его поведения, закрыт для проникновения. Юношеская любовь и женитьба были отложены. Можно, однако, предположить, что у Николая Михайловича был изначально или сложился постепенно желаемый образ семейной жизни, ее идеал, который впоследствии удалось осуществить.

В 1790-е годы в творчестве Карамзина появляется тема любви в необычной и острой трактовке: он пишет повести «Бедная Лиза» и «Остров Борнгольм», а в письмах к Дмитриеву, обычно сдержанный в признаниях и скупой на подробности, вдруг проговаривается о своей сердечной жизни — о волнующих его чувствах, о женских обманах, разочаровании, о каких-то безвыходных интимных ситуациях… На какое-то время он не только в творчестве, но и в жизни погружается в стихию любви.

Одно из увлечений Николая Михайловича стало широко известно, да он и не скрывал его — он влюбился в княгиню Прасковью Юрьевну Гагарину, которую в свои масонские времена видел в доме ее отца масона Юрия Никитича Трубецкого. С тех пор Прасковья Юрьевна пережила героические годы: она сопровождала своего мужа, князя Федора Сергеевича Гагарина, в турецких кампаниях; вместе с ней все трудности похода разделяли малолетние сыновья; на полях войны она родила и своих дочерей… Князь Гагарин погиб во время Варшавского восстания, вдова его долго оставалась безутешной, в серьге носила землю с могилы мужа. Но природная живость и веселость характера взяли свое, княгиня вернулась в свет. Ей было тридцать два года, она еще блистала красотой, пленяла сердца легким и добродушным нравом.

Николай Михайлович был обворожен беспечной и сумасбродной красавицей, что казалось несколько смешным ее многочисленным поклонникам. В посвященном Прасковье Юрьевне стихотворении высказывалась даже надежда, что «Два сердца, две руки навек соединятся, / Любовник… будет твой супруг». Это было поэтическим преувеличением — никто из них о браке не помышлял. «Я не думал и не думаю жениться», — написал Карамзин Ивану Ивановичу Дмитриеву, получившему из Москвы известие о якобы женитьбе Карамзина. Он считал, что «добрую жену скорее можно найти в Сарепте, нежели на сцене большого света и в так называемой bonne compagnie». Увлечение прошло, оставив горечь.

Но «Досадное сердце не слушается рассудка, — пишет Николай Михайлович Дмитриеву о своей новой влюбленности. — <…> Однако ж я еще довольно спокоен. На правой и на левой стороне вижу берег. Знаю, что такое женщина, что такое фантом любви, и в самой неосторожности надеюсь быть осторожен».

Стихия любви неодолимо влечет Николая Михайловича. И, несмотря на оговорку о досадном сердце, не подвластном рассудку, именно рассудком пытается он постичь природу непостижимого чувства: к письму прилагались «Мысли о любви» на французском языке — теоретическое исследование этого феномена. Посылая его Дмитриеву, автор поясняет: «Мысли мои о любви брошены на бумагу в одну минуту; я не думал писать трактата, а хотел единственно сказать, по тогдашнему моему чувству, что любовь сильнее всего, святее всего, несказаннее…» (здесь и далее курсив цитируемого автора).

Это было откровение о любви, некое озарение: любовь — оправдание человечества, и если бы нашлось в целом свете, наполненном миллионами злых людей, только двое истинно любящих, «небо было бы обезоружено в своем праведном гневе, и нечего было бы бояться человеческому роду гибели, подобной гибели Содома». Действительность, однако, гасила эту вспышку самым прозаическим образом. Из реального опыта автора следовало, что женщины ветрены, непостоянны, кокетки, и их любовь — лишь фантом. Пришлось признать свое поражение: «Прошли те лета, в которые сердце мое ждало к себе в гости какого-то неописанного счастья; прошли годы тайных надежд и сладких мечтаний! Рассудок говорит, что мне уже поздно думать о приобретениях». Узнав о женитьбе брата Александра Михайловича, он пишет брату Василию Михайловичу, что для него самого время жениться уже прошло и что ему по всей вероятности умереть холостым. «Пусть женятся другие».

И все-таки он женился в апреле 1801 года, о чем скупо сообщил брату Василию Михайловичу в Симбирск: «С сердечною радостью уведомляю вас, что я женился на Елизавете Ивановне Протасовой, которую 13 лет знаю и люблю».

Елизавета Ивановна приходилась младшей сестрой Настасье Ивановне Плещеевой, урожденной Протасовой.

Дружба Карамзина с небогатыми дворянами Плещеевыми, особенно с Настасьей Ивановной, бывшей живительным нервом этого культурного и яркого семейства, составила целую эпоху в его жизни и очень много значила для его сердца. Их на многие годы связала самая возвышенная дружба, подлинность которой не раз была проверена на деле. За эту дружбу он благодарил ее в программном стихотворении «Послание к женщинам» 1795 года.

Тринадцать лет с момента знакомства и до женитьбы по-разному прошли для жениха и невесты. Карамзин за это время совершил продолжительное путешествие в Европу, о котором написал имевшую огромный успех книгу «Письма русского путешественника» — к 1801 году книга эта вышла двумя изданиями. Он сделался автором новаторской прозы, издателем «Московского журнала» (1791—1792), выпустил в свет стихотворные альманахи «Аглая» (1794—1795) и «Аониды» (1796—1799), задумал новый журнал — «Вестник Европы». Все эти годы он поддерживал тесные дружеские отношения с семейством Плещеевых, летнее время неизменно проводил в их орловском имении Знаменское.

О том, как жила в эти годы Елизавета Ивановна, ничего не известно. От момента знакомства до женитьбы в бумагах Карамзина мы не найдем ни одного упоминания Елизаветы Ивановны. С натяжкой можно считать навеянной отношениями с ней юношескую повесть «Евгений и Юлия», написанную в 1788 году — в год их знакомства; тоже с натяжкой — стихотворение 1794 года «К ней». Героиня этих произведений — девушка с чистым, любящим сердцем, возвышенная и чувствительная.

Елизавета Ивановна имела, несомненно, чувствительное сердце и ясный ум, чтобы оценить такого человека, как Николай Михайлович, и полюбить его. Он вспоминал впоследствии, что «первая жена его обожала». И по тому, как распорядилась она своей жизнью, год за годом отказывая претендентам на ее руку и сердце, старея и выходя из возраста невесты (она была на год моложе Николая Михайловича), можно с уверенностью думать, что она была натурой цельной, глубокой, способной к самопожертвованию и не боящейся страдать. Можно даже сказать, что в известном смысле она была героиней прозы Карамзина.

Молодые поселились в шести небольших комнатах в доме Шмита на Никольской. Эту квартиру в нижнем этаже двухэтажного домика у Никольских ворот Карамзин нанимал уже не первый год и был очень доволен чистым и покойным жилищем. Здесь у него в холостые годы не переводились гости, в основном литераторы — маститые и молодежь. По воспоминаниям посещавших этот дом, комнаты там были «очень хорошо убраны, и на стенах много портретов французских и итальянских писателей». Вольтеровские кресла обиты были красным сафьяном, имелся диван, «возвышенный не более шести вершков от полу», куда хозяин обычно усаживал гостей. Главным угощением был разговор, содержательный и блестящий. Хозяин при этом мог предстать пред гостями «в совершенном дезабилье» — в белом байковом сюртуке, расстегнутой рубашке и больших медвежьих сапогах, с растрепанными волосами, подвязанными косынкой.

С появлением в доме Елизаветы Ивановны стиль жизни изменился — сильно сократился поток гостей, многочисленные знакомства были оставлены, Николай Михайлович все время проводил с женой, будучи, по его словам, «весел и счастлив дома». У него быстро образовалась привычка работать, сидя подле жены, посвящать ее в свои мысли, читать вместе с ней; очень полюбили они прогулки по окрестностям Москвы. «Я совершенно доволен своим состоянием и благодарю судьбу», — признавался Николай Михайлович.

Елизавета Ивановна, как все в культурном, талантливом семействе Протасовых-Плещеевых, была хорошо образованной и чуткой к искусствам; литературное творчество Николая Михайловича было, несомненно, отлично ей известно, и сейчас она с большой горячностью принимала участие в его работе, в частности, настаивала на том, чтобы он не оставлял поэзии. Ей грустно было смириться с тем, что романтический Карамзин, «кумир, по словам Вигеля, всех благородно мыслящих людей и всех женщин истинно чувствительных», все реже пишет стихи — она желала для него новой поэтической славы. На эти упования Николай Михайлович ответил стихотворением; он изъяснял в нем, что переполняющее его счастье и есть самая высокая и подлинная поэзия, но она — сокровенна. «Подруга милая моей судьбы смиренной, / Которою меня Бог щедро наградил! / Ты хочешь, чтобы я, спокойством усыпленной / Для света и для Муз, талант мой пробудил / И людям о себе напомнил бы стихами. / О чем же мне писать? В душе моей одна, / Одна живая мысль; я разными словами / Могу сказать одно; душа моя полна / Любовию святой, блаженством и тобою: / Другое кажется мне скучной суетою. / <…> / Нет, милая! Любовь супругов так священна, / Что быть должна от глаз нечистых сокровенна; / Ей сердце — храм святой, свидетель Бог, не свет…» («К Эмилии»).

Семейная жизнь открывалась как огромная и высокая ценность. В 1801 году, готовя к новому изданию «Письма русского путешественника» и внося в текст различные поправки, Карамзин включил совершенно новое письмо, какого не было в предыдущих изданиях, под названием «Семейственная жизнь». Восхищаясь картинами добрых нравов и семейного счастья, повсюду встречавшихся ему в Англии, он обращает взор свой к отечеству, где с горечью видит картины прямо противоположные. «У нас правило: вечно быть в гостях, или принимать гостей. Англичанин говорит: я хочу быть щастливым дома, и только изредка иметь свидетелей моему щастию. Какия же следствия? Светския дамы, будучи всегда на сцене, привыкают думать единственно о театральных добродетелях. Со вкусом одеться, хорошо войти, приятно взглянуть, есть важное достоинство для женщины, которая живет в гостях, а дома только спит или сидит за туалетом. <…> Напротив того, Англичанка, воспитываемая для домашней жизни, приобретает качества доброй супруги и матери, украшая душу свою теми склонностями и навыками, которые предохраняют нас от скуки в уединении, и делают одного человека сокровищем для другого. Войдите здесь поутру в дом: хозяйка всегда за рукодельем, за книгою, за клавесином, или рисует, или пишет, или учит детей, в приятном ожидании той минуты, когда муж, отправив свои дела, возвратится с биржи, выйдет из кабинета и скажет: теперь я твой! теперь я ваш! Пусть назовут меня чем кому угодно; но признаюсь, что я без какой-то внутренней досады не могу видеть молодых супругов в свете, и говорю мысленно: „Нещастные! Что вы здесь делаете? Разве дома среди вашего семейства, в объятиях любви и дружбы, вам не сто раз приятнее, нежели в этом пустоблестящем кругу?..“» И далее он замечает: «Я всегда думал, что дальнейшие успехи просвещения должны более привязать людей к домашней жизни. Не пустота ли душевная вовлекает нас в рассеяние? <…> Когда голова и сердце заняты дома приятным образом; когда в руке книга, подле милая жена, вокруг прекрасные дети, захочется ли ехать на бал или на большой ужин?»

Несколько лет назад Николай Михайлович был увлечен светской жизнью, светскими женщинами; в теоретическом трактате исследовал природу любви, доходя до обожествления ее, и в результате впал в мрачную меланхолию. Осенью 1800 года поздравляя через Дмитриева Александра Плещеева с рождением у него дочери Надежды, он написал: «У него Надежда родилась, у меня надежда умерла». Теперь жизненное настроение его категорически переменилось, он исповедовал истинную, как он считал, философию бытия: в браке обрел он искомую гармонию существования и наслаждался ею. Снова и снова признается брату Василию Михайловичу: «Будучи уверен и в вашей братской дружбе, повторяю вам, что я благодарю ежеминутно Провидение за обстоятельства моей жизни, а всего более за милую жену, которая делает меня совершенно счастливым своей любовью, умом и характером. <…> Желательно, чтобы Бог не отнял у меня того, что имею; а нового мне не надобно».

Между тем супруги ждали прибавления семейства, и Николай Михайлович писал Дмитриеву: «Время решительное приходит, и сердце у меня очень дрожит. Слышал ли ты о потере Пельского? Жена его умерла родами. <…> Пожелай, мой милый, чтобы я или сам умер в марте месяце, или был радостным мужем и отцом». В марте Карамзин сообщил другу: «Я отец маленькой Софьи. Лизанька родила благополучно, но еще очень слаба. Выпей целую рюмку вина за здоровье матери и дочери. Я уже люблю Софью всею душою и радуюсь ею. Дай Бог, чтобы она была жива и здорова и чтобы я мог показать тебе ее, когда к нам возвратишься!»

Поздравляя брата Василия Михайловича с новорожденной племянницей, он не скрывал радости быть отцом: «Маленькая Софья уже забавляет меня как нельзя более. Теперь я всякую минуту занят матерью и дочерью».

Не случайно, однако, Николай Михайлович молил Бога не прибавлять ничего к его сегодняшнему счастью, но сохранить то, чем Бог его уже одарил: у Протасовых была семейная предрасположенность к чахотке, и здоровье Елизаветы Ивановны, и до того некрепкое, резко ухудшилось. Тревога разрывала сердце Николая Михайловича: «Видит Бог, что мне всякая собственная болезнь была бы гораздо легче», — писал он брату.

Елизавета Ивановна угасала на глазах. «Пишу Вам из деревни, — обращался Николай Михайлович к брату, — из Свирлова, где я живу с больною Лизанькою, во всегдашнем страдании и горе. Она очень нездорова, и самые лучшие московские доктора не помогают ей. Она день и ночь кашляет, худеет и так слаба, что едва может сделать два шага по горнице. Я не могу теперь радоваться и дочерью; все мне грустно и постыло; всякий день плачу, потому что я живу и дышу Лизанькою. <…> Одним словом, я никогда в жизни не был так несчастлив, как ныне, любя мою Лизаньку во сто раз более самого себя. Что со мною будет, известно одному Богу; но всякий человек перед неприятельскою батареею спокойнее меня. Пожалейте о Вашем бедном брате, который не многого просит у судьбы для своего счастия и у которого она грозится отнять все утешение в свете!»

4 апреля 1802 года Елизавета Ивановна умерла. Николай Михайлович писал брату: «Я лишился милого ангела, который составлял все счастие моей жизни. <…> Вы не знали ее; не могли знать и моей чрезмерной любви к ней; не могли видеть последних минут ее бесценной жизни, в которыя она, забывая свои мучения, думала только о несчастном своем муже. Уже более трех недель я тоскую и плачу, узнав совершенное счастье для того единственно, чтобы на век его лишиться. Остается в горести ожидать смерти, в надежде, что она соединит два сердца, которые обожали друг друга. Люблю Сонюшку за то, что она дочь бесценной Лизаньки, но ничто не может заменить для меня этой потери. Снова принимаюсь за работу, которая нужна и для Сонюшки, если Бог и ее не отнимет у меня; но прежде работа была мне удовольствием, а теперь, быть может, только одним минутным рассеянием. Все для меня исчезло, любезный брат; в предмете остается одна могила. Стану заниматься трудами, сколько могу: Лизанька того хотела». В другом письме он признавался, что Лизанька взяла с собой в могилу все, что было в нем лучшего.

Через год после смерти жены Николай Михайлович сообщал брату, что хотя ему и грустно, но он стал гораздо покойнее. «Занимаюсь трудами, — писал он, — во-первых, для своего утешения, а во-вторых, и для того, чтобы было чем жить и воспитывать малютку». Николай Михайлович продолжал издание «Вестника Европы». Работа была срочная, каждые две недели надо было выдавать свежий номер, а почти все материалы, наполнявшие журнал, как оригинальные, так и переводы, принадлежали перу автора. Несмотря на стесненность в средствах, к приданому покойной жены он не прикасался — село Бортное в Орловской губернии со полуторастами душами крепостных было переведено на имя дочери.

Сквозная тема «Вестника Европы» — Россия, взгляд на нее со всех сторон: ее внутреннее состояние, место среди других народов и государств, ее прошлое, настоящее и будущее. Это личная тема самого издателя, зародившаяся, может быть, еще в детстве, на берегах Волги, получившая импульс в путешествии по Европе и со временем все более и более захватывающая его. Размышления о России на страницах журнала уже не удовлетворяют его — его русское чувство требует подвига, великого деяния во славу Отечества. Он решает остаток жизни посвятить писанию русской истории и просит Михаила Никитича Муравьева, попечителя Московского университета и товарища министра народного просвещения, при случае доложить императору о его «ревностном желании написать Историю неварварскую и непостыдную для его царствования».

Желание Карамзина было Всемилостивейше уважено: высочайшим указом от 31 октября 1803 года Карамзин был назначен Историографом с ежегодным пенсионом в две тысячи рублей из царского кабинета. Годом ранее Николай Михайлович задумал разрешить еще одну жизненную задачу, которую считал даже более важной, чем писание истории: он посватался к Катерине Андреевне Колывановой.

Ему нелегко было решиться на новый брак. Он признавался, что никогда не сможет ни забыть свою первую жену, ни думать о ней без умиления. «Блажен тот, — говорил он, — кто может смотреть на могилы, не вспоминая о счастии, ими похищенном!» И в то же время догадывался, что, обреченный родом занятий на долговременное уединение, будет лишь медленно угасать без серьезной сердечной привязанности. Семейные узы представлялись ему благотворными, быть в браке — наилучшим состоянием для зрелого человека.

Он писал барону Вольцогену, с которым подружился еще в юношеском путешествии по Европе: «Погруженный 18 месяцев в глубочайшую печаль, я открыл, что сердце мое еще чувствительно к радости любить и быть любимым. Молодая девушка, прекрасная и добрая, обещала любить меня, и я через несколько недель надеюсь стать ее супругом. <…> Я смею еще надеяться на счастье; Провидение довершит остальное».

Катерина Андреевна была ребенком незаконнорожденным, но при этом благородного происхождения.

В 1780 году в Ревеле знатная и уважаемая дама, графиня Елизавета Карловна Сиверс, родила девочку. На тот момент графиня юридически еще считалось женой графа Якова Ефимовича Сиверса, Новгородского, Тверского и Псковского губернатора, одного из самых высоко ценимых сотрудников Екатерины, однако пребывала в процессе развода с ним, растянувшемся на три года. Вместе с Елизаветой Карловной развода нетерпеливо ожидал князь Путятин, живший в доме ее родителей. Собственно, князь Путятин и был главной причиной развода. Когда развод, наконец, был получен, влюбленные соединились законным браком и уехали в Европу. Свою дочь графиня никогда больше не видела.

Заботу же о тайно рожденном ребенке принял на себя ее отец князь Андрей Иванович Вяземский. Крестив ее с именем Екатерина и дав ей фамилию Колыванова (Колывань — русское название Ревеля), князь отвез младенца в Москву, в дом своей тетки, сестры отца, княгини Оболенской, где проживало не менее десяти собственных детей, а родившийся в декабре 1780 года князь Александр Петрович Оболенский был ровесником Кати Колывановой. Появление еще одного ребенка в этом радушном и любвеобильном семействе было событием совершенно естественным, а возможно, и желанным.

Князь Андрей Иванович Вяземский был во всех отношениях достойным человеком; весьма строгий его отец мог поставить в вину сыну лишь «неистовства» в личной жизни, из которых роман с графиней Сиверс был неистовством не первым и не последним. Отправившись в 1782 году в четырехлетнее странствие по Европе с целью пополнить свое и без того обширное образование, он снова влюбился в замужнюю даму и сумел внушить ей такое сильное чувство, что она развелась с мужем и поехала в неведомую страну, чтобы стать там женой пылкого князя. По-русски госпожа ОРейлли стала называться княгиней Евгенией Ивановной. Когда Вяземские наконец поселились в Москве, в ставшем вскоре знаменитом доме у Колымажного двора, князь взял к себе десятилетнюю уже к тому времени Катю Колыванову и объявил ее своей дочерью. И всю жизнь хранил в своем доме портрет ее матери Елизаветы Карловны.

Карамзина с давних пор, еще с масонских времен, связывали с князем дружеские отношения, и он стал частым посетителем его московского дома, где для свободных умных разговоров сходились просвещенные москвичи, гости из столицы и приезжие путешественники из Европы. Николай Михайлович был любимым собеседником князя, страстного спорщика. Когда он был женат на Елизавете Ивановне, оба семейства тесно общались. Вяземские выказывали большое беспокойство о здоровье Елизаветы Ивановны. В самый день ее смерти они отправились из Москвы в Свирлово навестить болящую и были первыми, кто узнал о ее кончине: Елизавета Ивановна умерла только что.

А вскоре, в этом же роковом для Карамзина апреле, произошла трагедия в доме Вяземских — неожиданно скончалась княгиня Евгения Ивановна; Катерина Андреевна, которой было уже двадцать два года, заняла в доме положение хозяйки, у нее появился жених — армейский майор Струков. Князь, признававшийся, что дочь — его единственная радость, начал хлопоты о пожаловании Катерине Андреевне отцовского княжеского титула и фамилии. Прошение его, однако, было отклонено. Будущее любимой дочери очень беспокоило князя — он хотел быть уверен в ее счастье и благополучии.

Одновременность утрат сблизила вдовцов. Зимой 1802—1803 годов Николай Михайлович особенно часто бывал у князя Андрея Ивановича. «Беседы и прения» затягивались далеко за полночь. Атмосфера в доме была свободной, молодежи разрешалось присутствовать. Николай Михайлович увидел Катерину Андреевну, которую знал с детства, в новом качестве: старшей женщины в семействе, опоры и отрады отца и невесты армейского майора. По воспоминаниям современников, Катерина Андреевна была необыкновенно красива и величественна. Держалась холодновато, многим казалась надменной — при первом знакомстве; в близком общении открывалось ее доброе, неравнодушное сердце. И все отмечали ее незаурядный ум.

С Катериной Андреевной был у Карамзина связан мистический случай. За несколько дней до смерти Елизаветы Ивановны утомленный, измученный Николай Михайлович нечаянно заснул на диване и увидел во сне, что стоит у вырытой могилы, а по другую сторону стоит Катерина Андреевна и подает ему руку. Сновидение это ничем нельзя было объяснить — в те дни он не мог думать ни о ком, кроме умирающей. Но и не могло быть случайным — именно в тех обстоятельствах.

Николай Михайлович признается в любви, что для Катерины Андреевны, возможно, было полной неожиданностью. Он был на четырнадцать лет старше; был женат; овдовел; у нее был жених — участь ее, казалось, была решена, и предложение Карамзина, вероятно, немало ее смутило. Но этого брака желал ее отец: он хотел вручить ее надежному, достойному человеку, которому он абсолютно доверял. Его поддерживали друзья дома, разделявшие его любовь к дочери и озабоченность ее судьбой.

Постоянный посетитель салона князя Вяземского В. В. Ханыков писал ему: «Мое мнение о Карамзине побуждает меня предвещать добро от этого союза. С умом и талантами, известными всему свету, он соединяет честность и исключительный характер, что есть высшее благо для тех, с кем он будет жить». Доволен внезапным поворотом событий был и давний друг князя адмирал Николай Семенович Мордвинов: «Я был обрадован, князь, <…> узнать о свадьбе очаровательной Катерины Андреевны, которую я люблю всем сердцем <…>.
Я не сомневаюсь, что господин Карамзин сделает ее счастливой и несомненно будет споспешествовать благополучию всей семьи». А самой невесте Николай Семенович написал: «Я Вас поздравляю от всего сердца, моя дорогая Катерина Андреевна, с выбором, который Вы сделали. Господин Карамзин, долго воспевавший добродетель и грации, будет Вас ценить. Его писания всегда выдавали в нем нежное сердце и разум, чувствительный к красоте и добру; то и другое он обретает в Вас <…>. От всего сердца желаю Вам счастья, которого Вы заслуживаете по справедливости». Следующие строки приоткрывают действительное положение дел: «Не хочу думать, что Вы выходите замуж, чтобы сделать счастливым Князя, но хочу знать, что Вы влюблены, и так как это чувство относится к господину Карамзину, то я хочу, чтобы Вы говорили об этом, не краснея».

Николай Михайлович проявил мудрость. Он признавался барону Вальцогену: «Моя первая жена меня обожала; будущая, возможно, станет моим другом, и этого достаточно…» А самой невесте написал: «Вы еще не произнесли слова „любовь“ для выражения тех чувств, которые Вы питаете ко мне; но, тем не менее, я уже так счастлив, потому что я полагаюсь на доброту Вашего сердца: оно не будет неблагодарным <…>. Сделав меня счастливым, Вы сами будете счастливы, я уверен в этом».

Свадьбу сыграли в январе 1804 года. До конца жизни день этот оставался важнейшим семейным праздником. Князь Андрей Иванович, болевший душой и телом, не в силах был отпустить от себя Катерину Андреевну, бывшую условием его покоя, поэтому молодые поселились в доме князя у Колымажного двора. Катерина Андреевна стала хозяйкой в двух семействах и самоотверженно делила свое внимание между отцом и мужем.

За два месяца до смерти князь составил завещание, по которому обе дочери и сын князь Петр получали надлежащее наследство. Катерине Андреевне были отписаны арзамасская и ардатовская вотчины, которые в дальнейшем худо-бедно кормили карамзинское семейство. По обстоятельствам своего рождения Катерина Андреевна не признавалась ни дочерью, ни наследницей. Ввиду этих особых обстоятельств завещание посылалось на утверждение императору — он его утвердил.

В завещании содержался и пункт, касавшийся непосредственно Карамзина: «В твердой также надежде на дружбу и снисходительность Николая Михайловича Карамзина, и что он в полной мере уважит, сим изъявлением моей к нему доверенности, основанной на достоверной известности о его просвещении, честности и благонравии, передаю ему драгоценнейшее для сердца моего право, вместо меня пещись о воспитании сына моего, руководствовать к приобретению нужных для него познаний и до совершенного возраста его быть ему во всех случаях наставником и путеводителем, заклинаю при этом сына моего родительскою моею властию, чтоб он ему был столько же послушен, как бы и мне самому». Князь желал также, чтобы и дочь его княжна Екатерина оставалась с Карамзиными до своего замужества.

Поручение князя Николай Михайлович счел для себя большой честью и ответственностью и положил немало сил, чтобы выполнить его. Педагогика его в отношении молодого князя основывалась на уважении его личности, великодушии и терпении. Терпения же требовалось немало. Вдруг получив свободу и огромное наследство, князь Петр Андреевич Вяземский пустился во все тяжкие и за недолгое время проиграл около полумиллиона; чтобы заплатить карточные долги, пришлось продать отцовский дом. Применять строгость, власть, силу было не в правилах Николая Михайловича — он щадил самолюбие и достоинство князя. И все же позволял себе кротко, но настойчиво указывать молодому человеку на излишнюю легкость его существования в то время, когда пора уже думать об «основательности». Николай Михайлович пристроил его в Московскую межевую канцелярию и в дальнейшем хлопотал о различных назначениях своего подопечного.

Ответом на эту педагогику, а также на личный пример опекуна стало полное доверие князя и сыновья преданность. Возникло духовное родство: князь, как мало кто, глубоко понимал значение Карамзина — человека, гражданина, писателя, русского — для настоящего и будущего времени, для русской жизни. Дожив до эпохи, когда «чистая, высокая слава Карамзина» подверглась сомнению, а труды его критике и переоценке, князь Вяземский оставался страстным его защитником.

Выполнил Николай Михайлович также и пожелание князя Андрея Ивановича относительно младшей дочери — она жила с Карамзиными вплоть до выхода замуж за князя Щербатова.

Предвидение Николая Михайловича о том, что, сделав его счастливым, Катерина Андреевна и сама будет счастлива, полностью оправдалось. Вскоре после смерти Карамзина Катерина Андреевна писала И. И. Дмитриеву: «Мне так жалко всех тех, которые его любили и которых он столько любил: Вы можете вообразить, какое чувство я имею к себе несчастной, более всех любимой и столь нежно любившей 22 года; любовь эта была моя жизнь, все мое существование…»

А Карамзин через три месяца после свадьбы написал Вольцогену: «Да, милый барон, я должен лишь благодарить Провидение за мое теперешнее положение, в котором мне почти нечего желать. Милая и нежная супруга — настоящее сокровище в этом мире. <…> Разочаровавшись в иллюзиях, которые манят в юности, человек научается ценить домашнее счастие как самое истинное…»

Отныне «жизнь семейственная» станет центром, главным смыслом и счастьем существования Карамзина.

У Николая Михайловича никогда не было собственного дома — в прямом смысле этого слова, то есть собственного жилья. До женитьбы на Катерине Андреевне он снимал квартиры, переезжая из одной в другую. Женившись, он поселился в доме князя Андрея Ивановича; после смерти князя и продажи его дома пристанищем его стало имение Вяземских Остафьево, в петербургский же период своей жизни зимой он жил в чужих домах, а летом — в Царском Селе, в домиках, предоставляемых ему по распоряжению императора.

Однако чувство Дома с большой буквы, то есть непроницаемой для воздействий извне духовно-душевной сферы, где он мог свободно быть самим собой и наслаждаться этой свободой, это чувство было очень острым у Карамзина и было связано с семейством — Катериной Андреевной, в первую очередь, и детьми. Сохранилось немало его признаний в таком понимании и ощущении дома и не только к концу жизни, но в самом начале супружеского союза. В самом начале супруги приняли решение никогда не расставаться ни на один день. По чрезвычайным обстоятельствам им пришлось расстаться, например, в 1812 году, но первый же случай разлуки в мирное время едва не стоил жизни Николаю Михайловичу — он заболел жестокой лихорадкой.

Все бывавшие у Карамзиных, а дом их был радушно распахнут для гостей, в один голос отмечали особую его атмосферу — умиротворения и доброжелательности; она воспринималась как излучение установившихся между супругами отношений. Многолетний помощник Карамзина историк К. С. Сербинович вспоминал: «Из обращения его с супругою видно было, что любовь к ней была возвышенная, благородная, кроткая. Не знаю, могли ли бывать споры у этой счастливой четы, знаю только, что желание его всегда было для его супруги законом. Когда же из уст его я слышал имя ее, — в голосе его было слышно все сердце его».

Быт сложился самый простой, без роскоши и излишеств. Большая семья требовала больших расходов, а доходы были недостаточные и непостоянные. У Карамзиных в их нижегородском имении (наследство Катерины Андреевны) была тысяча душ крестьян, но из-за частых неурожаев и пожаров, когда, бывало, сгорала целая деревня, оброк выплачивался нерегулярно, а то и вовсе не выплачивался. Николай Михайлович постоянно жалуется на то, что денег не хватает. При этом он сочувствует крестьянам в их бедственном положении и оказывает им возможную помощь.

Когда сгорела деревня, приносившая шесть тысяч рублей дохода, Николай Михайлович писал бурмистру: «Теперь остается спешить строением, чтобы зима не застала крестьян без кровли. Для того надобно всем миром помогать им, как братья помогают братьям в нужде. Пусть рубят лес в Заказнике, когда нет другого годного. Объяви погорелым, что я освобождаю их от господского оброка на целый год <…>. Уведомь меня, бурмистр, немедленно, начали ли крестьяне строиться. Я надеюсь, что ты, между тем, разместил погорелых, особливо детей малолетних, по дворам, которые уцелели в Малом Макателеме. На время можно хозяевам потесниться».

В семействе была принята экономия во всем, умеренность в тратах и бережливость. Николай Михайлович сам следил за домашним хозяйством, вел небольшие расходные книжки, записывая в них общие платежи в лавки и магазины по счетам, месячные расходы на стол, зарплату учителям, прислуге и т. п. Плата гувернанткам и учителям составляла немалую сумму. Николай Михайлович очень горевал, что не имеет средств дать детям достойное образование.

Еда была простая, вина недорогие — повседневно портвейн и лишь в особых случаях более изысканные. Когда уже после смерти отца старший сын Андрей как-то сказал, что красное вино плохое, Катерина Андреевна ему ответила: «Им довольствовался ваш отец, который у государя пил лучшие вина; он отказывал себе во всем для того, чтобы я имела на что купить полотна и сшить вам рубашки». К еде было одно требование: чтобы она была свежей, из хороших продуктов и в большом количестве — готовили обычно в расчете на 5—6 нечаянных гостей. Чай закупали оптом: Николай Михайлович был большим ценителем чая и выписывал его с Макарьевской ярмарки, каждый год по цибику (ящику чая от 40 до 80 фунтов).

Обстановка в доме была самая патриархальная, жили просто и естественно, ничто не делалось напоказ. Известно описание, сделанное М. П. Погодиным, аскетического кабинета Карамзина в Остафьеве, где были написаны восемь томов «Истории…». И в других жилищах условия для работы оставались такими же простыми и неприхотливыми. В царскосельский период жизни к Карамзиным часто заходил государь, любивший попить у них чаю. И так как заходил он обычно без предупреждения, то заставал семейство во всей их повседневной простоте, что, однако, никого не смущало.

В семействе доживал свой век Лука, крепостной первой жены Карамзина. Старик любил вспоминать, как он и еще один слуга, Илья, пасли маленькую Сонюшку после смерти ее матери, когда Николай Михайлович отлучался по издательским своим делам: они сажали ее в тележку и катали, а она весело смеялась. Лука имел обыкновение сидеть в прихожей на столе и кроить из сукна панталоны; государь, а за ним Карамзин проходили мимо, не обращая на него внимания. Слуга этот был уже почти членом семейства.

Друзья Николая Михайловича становились и друзьями Катерины Анд­реевны; впоследствии это правило распространилось и на старших дочерей Софью и Екатерину. Прежде всех других это относится к заповедному другу Карамзина Ивану Ивановичу Дмитриеву. Поскольку дружба с Дмитриевым была в основном эпистолярной, Катерина Андреевна к каждому письму мужа делала собственноручную приписку с выражением сердечных чувств. Дочери с отроческого возраста также переписывались с ним, и московский житель Дмитриев ревниво следил за тем, чтобы женский пол Карамзиных оказывал ему подобающее внимание. Дружба эта сохранялась до конца жизни Дмитриева. Катерина Андреевна писала ему после смерти Карамзина: «Будьте уверены, милый Иван Иванович, что друг Николая Михайловича есть для меня святыня здешнего мира». А дочь Екатерина, посылая Дмитриеву свои рисунки, сопроводила их также признанием в любви: «Когда сердце Ваше исполнится горестными воспоминаниями, взгляните на них и позвольте им служить Вам уверением, что Вы не совсем лишились нежного друга, пока осиротелое его семейство еще живо, а Вы, верный сорокалетний друг милого Папеньки, любите в нас и детей его, и нежно привязанные к Вам сердца».

Подобное же расположение оказывала Катерина Андреевна ко всем друзьям мужа: Жуковскому, Блудову, Александру Тургеневу, Пушкину и другим. К. С. Сербинович вспоминал: «С тех пор, как Николай Михайлович полюбил меня, она постоянно разделяла с ним чувство особенного доброжелательного участия во мне. Я удивлялся тем, которые говорили про ее холодность: они так заключали по ее наружному виду, прекрасному, благородному, но всегда сдержанному, который поэтому и мог казаться холодным, и очень ошибались. Под мнимою холодностью скрывалось сердце нежное, глубоко сострадательное, исполненное примерного постоянства в привязанностях к родным и добрым знакомым, — словом, сердце, истинно достойное ее супруга».

До конца жизни Катерина Андреевна сохраняла тот образ отношений, который сложился у ее мужа с тем или иным человеком, не подвергая никого критической переоценке. Смирнова-Россет вспоминает сцену, разыгравшуюся на ее глазах, когда в доме Катерины Андреевны Блудов протянул руку Александру Тургеневу, а тот ему сказал: «Я никогда не пожму руку, подписавшую смертный приговор моему брату». (Речь идет о Николае Тургеневе и участии Блудова в суде над декабристами). «Госпожа Карамзина покраснела от негодования, — вспоминает Смирнова-Россет, — и сказала Тургеневу: „Господин Тургенев, граф Блудов — близкий друг моего мужа, и я не позволю оскорблять его в моем доме“. Но и Тургенев был близким другом ее мужа, поэтому, чтобы избежать неприятных встреч, было принято соломоново решение: „…слуги будут предупреждены, и когда присутствует граф, то господин Тургенев не вой­дет, и наоборот“».

Главной ценностью в семье Карамзиных были дети.

В конце 1804 года Катерина Андреевна родила девочку, которую назвали Наташей; через год на свет появилась еще одна дочь — Екатерина, а в октябре 1807 года — сын, которого назвали Андреем в честь деда, князя Андрея Ивановича, умершего за полгода до этого события. «Теперь довольно у нас малюток, — писал Николай Михайлович Дмитриеву, — более не желаем». Однако малютки продолжали рождаться; граф Каподистирия шутил, что Карамзины ведут счет времени новорожденными детьми и томами российской «Истории…». Всего у супругов родилось девять детей. Десятой была Софья, дочь от первого брака.

Николай Михайлович радовался детям и внимательно в них всматривался. Он не скрывал своего счастья. «Мы, слава Богу! здоровы, — писал он брату Василию Михайловичу. — Сонюшка понемногу растет и бывает очень смешна, так что и посторонние радуются ею. Наташа совсем другого лица: будет белокурая и с голубыми глазами, как мать. Я, по домашним своим обстоятельствам, совершенно счастлив. Екатерина Андреевна так добра и мила, что мудрено вообразить жену лучше ее в каком-нибудь смысле».

К несчастью, распространенная беда того времени — высокая детская смертность — не обошла и Карамзиных. В мае 1810 года умерла от коклюша пятилетняя Наташа, которая была похожа на Катерину Андреевну и своим уже сложившимся характером очень радовала родителей. «Бедные отец и мать! — жаловался Николай Михайлович Дмитриеву. — Я не бьюсь головою об стену, но едва ли когда-нибудь возвращусь в прежнее свое спокойное состояние. Очень тяжело».

Через два месяца после смерти дочери Карамзин получил орден Владимира 3-й степени — большая честь. Однако он написал в связи с этим Дмитриеву: «Все это очень хорошо, но милой Наташи нет на свете! Грущу за себя и беспокоюсь за Катерину Андреевну. Она всякий день плачет. Я могу умерять грусть свою работою; а ей гораздо труднее». Родившуюся в мае 1812 года дочь назвали также Натальей — «в замену старшей Натальи, незабвенной для нашего сердца», как писал Карамзин Дмитриеву.

Особенно тяжело пережили супруги смерть шестилетнего Андрея. В «горести и тоске» бедный отец писал Дмитриеву: «Андрюша еще жив и все так же безнадежен <…> сил у меня немного в запасе <…> удерживаюсь от ропота… Бог нас видит, и да не оставит! От всего сердца предаемся во власть Божию». Вскоре он сообщил другу: «Мы погребли милого Ангела, Андрюшу, более десяти недель страдав беспокойством и тоскою. Наша горесть велика, и мы жалки самим себе <…>. Так угодно Всевышнему».

Тревога за жизнь детей никогда не покидала Николая Михайловича: дети часто болели и обычно все разом, заражаясь друг от друга то коклюшем, то лихорадкой. В письмах к Дмитриеву содержатся частые сообщения о болезнях детей. Главным его желанием стало «не переживать милых». Однако вскоре после смерти Андрюши тяжело заболела и вторая Наташа. Николай Михайлович писал Дмитриеву: «Всякий день лью слезы о милом Андрюше и теперь еще беспокоюсь о Наташе, которая пятый день в жару… Стоя на коленях подле трупа Андрюшина, я просил Бога, чтобы Он удовольствовался этою жертвою: не знаю, исполнится ли эта молитва». Трехлетняя Наташа умерла. Николай Михайлович жаловался другу: «Счастлив тот, кто никогда не оплакивал детей! Счастлив, кто мог прожить в мире без сильных привязанностей! По крайней мере, лучше не быть счастливым, чем быть несчастным».

Несмотря на самое жгучее страдание, смерть детей не опустошила Карамзина: он нашел в себе силы подняться на духовную высоту. «Любя детей наших истинно, для них, а не для себя, — писал он князю А. П. Оболенскому, — право, кажется, должны мы оплакивать тех, которые остаются, а не тех, которые в чистоте ангельской оставляют мир сей и присоединяются к чистейшим существам в райских селениях. Мир достигает высочайшей степени развращения. Слабый человек не в силах остановить зрение на картине, которую представляет свет в политическом и моральном смысле. Ежели мы Христиане, то, принимая с покорностию насылаемые на нас печали, получаем от них большую пользу, прилепляясь наиболее к Богу, единственному утешению и свету человека, не предавшего себя совсем греху».

Родившийся в 1814 году сын, также названный Андреем в память умершего, появившиеся впоследствии на свет Александр (в 1815-м), Николай (в 1817-м), Владимир (в 1819-м), Елизавета (в 1821-м) и старшие дочери Софья и Екатерина пережили отца.

Ежедневному в течение многих лет труду по написанию «Истории Государства Российского» была подчинена жизнь семейства. Но сам Николай Михайлович, неукоснительно выполнявший установленные им для себя правила ежедневного труда — обязательная утренняя прогулка, пешком или верхом, а затем работа над рукописью до обеда, то есть до пяти часов — отнюдь не делал из этого занятия культа. Он любил, чтобы во время его работы жена со своим шитьем — а Катерина Андреевна сама шила одежду детям — находилась рядом и чтобы тут же играли дети. Возня их ничуть ему не мешала. Изредка он отвлекался от работы и взглядывал на них с улыбкой счастливого отца. Так было в Остафьеве; так было и в Петербурге, где Карамзины жили в доме Е. Ф. Муравьевой. К. С. Сербинович вспоминал: «…в кабинете его, за перегородкою, играли дети, резвились, шумели, и этот шум не мало не нарушал успеха его работы. Казалось, он даже услаждался тем, зная, что дети там близко подле него, веселы и здоровы. Это, конечно, доставляло сердцу его спокойствие, которое содействовало и успеху его работы». По другому поводу тот же Сербинович вспоминал, что наставления детям отец давал «важным и вместе ласковым тоном; во всех прочих случаях обращение его с ними дышало единственно добродушием: в глазах его можно даже было видеть какое-то умиление, когда он смотрел на них».

Николай Михайлович был внимателен к личности каждого ребенка; в письмах к Дмитриеву и другим адресатам не упускал возможности рассказать о них что-либо примечательное; часто в его словах звучала гордость, но прежде всего — любовь. Он был доволен детьми. Дочери «умны, любезны», — писал он брату. Мальчики, следившие за ходом турецкой кампании и высказывавшие нетерпеливое желание тотчас отправиться на войну, давали ему надежду, что если будут живы, то не сделают стыда его тени в Полях Елисейских.

Николай Михайлович снова, после пожара 1812 года, заводил библиотеку «для себя и для детей». Собирался «употребить вдруг тысячи две на книги — огромную сумму! „Стыдно, — считал он, — не оставить библиотеки в наследство сыновьям…“».

Старший сын, Андрей, обнаруживал необыкновенные способности, младшие тоже обещали много хорошего. И Николай Михайлович горевал, что дети растут, не имея ни учителя, ни дядьки, и у него нет средств на воспитание, какое хотелось бы им дать. Долго не удавалось найти толкового и притом недорогого учителя. «Сыновей кое-как учим дома», — огорчался Николай Михайлович. В утешение ему в доме появился достойный наставник — Иван Яковлевич Телешов. Телешов пришел к Карамзиным не случайно — он был горячим почитателем автора «Истории Государства Российского» и готов был совершенно бескорыстно послужить ему в скромной роли учителя его детей.

Телешов вспоминал, что Карамзин чрезвычайно нежно, чрезвычайно заботливо относился к своим детям и неусыпно следил за их учением: он присутствовал на уроках, наблюдая и за учителем, и за учениками. Он счел способ преподавания, применяемый Телешовым, самым легким, удобным и полезным для детей и был очень доволен учителем. К тому же выяснилось, что Телешов помнит наизусть его «Историю…». Изумленный автор расцеловал учителя и сказал: «Как я рад, что узнал вас, как я рад, что вы будете наставником детей моих; я полюбил и вас как сына». Дети обрадовались появлению у них нового брата и тоже бросились целовать его. «Николай Михайлович был очень доволен их радости».

У Катерины Андреевны было четкое представление о роли женщины в семье: «Мать должна воспитывать детей, а учить должны специалисты этого дела. Надо наблюдать за кормилицами, за няньками, но делаться самой нянькой — совершенно лишнее. Ведь женщина принадлежит также и мужу; забрасывать его для детей и смотреть на него, как на пятое колесо в телеге, — значит не исполнять своего долга. Во всяком случае, это зависит от средств, от положения, и если у женщины нет возможности дать хороших учителей детям, она сама должна быть настолько образованна, чтобы учить девочек и даже мальчиков до поступления их в учебное заведение». Это представление сложилось не без влияния мужа, который рассказывал, что, путешествуя по Англии, он видел многих англичанок, дочерей пасторов, которые знали латынь и даже греческий язык и могли преподавать их своим сыновьям.

В доме отца, в его насыщенной интеллектуальной атмосфере природный ум Катерины Андреевны развился и образовался, она видела образцы культуры и просвещенности, знала высоту, к которой должно стремиться. Несомненно, что ее вклад в воспитание и образование детей был весьма существенным. Особенно активной стала ее роль после смерти мужа, когда пришлось одной воспитывать детей, следить за их учебой и побуждать к самым высоким достижениям.

Со временем Катерина Андреевна стала помощницей мужа в его работе — переписывала тома «Истории…», а когда тома вышли в свет, занималась продажей тиража в квартире на Моховой улице, превращенной в книжный склад. Старшие дочери Софья и Екатерина также занимались перебеливанием рукописи.

Осенью 1825 года старшие сыновья были подвергнуты экзаменам; Андрей показал блестящие результаты. Николай Михайлович не мог скрыть удовольствия и писал императрице Елизавете Алексеевне: «Андрей удивляет нас своими понятиями: География света у него на ладони, Арифметика и Грамматика в голове, История в памяти и в уме. Улыбнитесь на счет родительского энтузиазма: мне кажется, что я еще никогда не видывал таких учеников не только десятилетних, но и пятнадцатилетних!»

Андрея он любил особенно. К десятилетию мальчика он написал письмо «Моему сыну Андрею в день его рождения», заключавшее в себе программу совершенной жизни, казалось бы, заведомо невыполнимую. Но Николай Михайлович не стал бы обманывать ребенка (и себя самого), возлагая на него бремена неудобоносимые: он предложил ему — применительно к его возрасту — образ поведения, который с молодых лет осуществлял в самом себе. «Милый Андрей! — заканчивалось письмо. — Ты знаешь, что я люблю тебя: старайся же, чтобы эта любовь была для меня счастьем, а не страданием».

Родители были озабочены тем, чтобы дать детям религиозное воспитание. Катерине Андреевне удалось найти священника, который наставлял маленьких Карамзиных в Законе Божием. Они были приучены к молитве за отца и мать и друг за друга, а также к ежедневному родительскому благословению как к важному и необходимому духовному действию.

Литератор Борис Федоров, часто посещавший историографа в Царском Селе, вспоминал об этой черте семейного уклада: «Приходя ранее других в осенние вечера, я заставал все семейство Карамзиных у круглого стола, на котором иногда, как будто в живой картине Греза, сидел и улыбался очаровательный прелестный малютка. Волнистые, светлорусые кудри его перевязаны были голубою лентою. Это был младший сын Николая Михайловича (Владимир. — И. Р.). Я не мог без восхищения смотреть на него. Он казался мне ангелом, спорхнувшим с неба в семейный круг Карамзиных. Перед подачей чая, часов в 11, три сына и младшая дочь подходили к отцу принять благословение, и он отпускал их на покой, перекрестив и поцеловав, а потом их также благословляла Катерина Андреевна».

Упование на Бога, вера в благой промысл Божий было постоянным переживанием Карамзина («Судьба наша зависит от Бога: следственно, в хороших руках», — уверял он жену), так же как убеждение в спасительной силе семейной молитвы, как общей, так и отдельной каждого члена семейства. В 1816 году во время двухмесячного ожидания в Петербурге царской аудиенции Николай Михайлович в каждом письме призывал жену и детей к молитве. Характерно, что главным молитвенным прошением было сохранение семьи.

«Молись Богу, милая, чтобы он сохранил нас друг для друга и для детей еще по крайней мере на несколько лет», — писал он Катерине Андреевне. «Будем вместе призывать имя Отца Небесного, — просит он жену в другом письме. — Он к нам добр, потому что хранит нас еще друг для друга». С той же просьбой он обращается к детям: «Благодарю дочерей за их любезные письма: пусть они хорошенько молятся, чтобы мы скорее благополучно и радостно соединились. Пусть и Андрюша молится как умеет». Андрюше было тогда полтора года.

Во время этого двухмесячного сидения в Петербурге Карамзин был подверг­нут испытанию, в какой-то момент почти для него непосильному. Государь, для свидания с которым Карамзин, окончив многолетний труд, приехал в Петербург и от которого зависела судьба восьми написанных к тому времени томов «Истории Государства Российского» и судьба самого историографа, в этой встрече ему изощренно отказывал, желая провести независимого человека через поклон Аракчееву.

Николай Михайлович ежедневно писал жене, иногда по два письма в день. Эти письма — яркое свидетельство того, что они живут, действительно, по словам Карамзина, «в одну мысль, в одно чувство». Они говорят также о равноправном и высоком положении Катерины Андреевны в их союзе.

Переписка напоминает драму, которая начинается с картин триумфа, славы и почета: Петербург встречает московского гостя с неслыханным радушием и искренним восторгом. Все, что было мыслящего и просвещенного, все салоны, все интеллектуальные кружки и очаги духа требовали его к себе нарасхват — чтобы видеть и слышать, восхищаться и рукоплескать. Визиты и обеды в знатных домах были расписаны на много дней вперед. Даже на его «Историю…» тотчас нашлись издатели с самыми выгодными предложениями. Карамзин порадовался, что не выдохлась у русских бояр щедрость, но он не хотел брать деньги для своей «Истории…» от частного лица. «Никогда я не чувствовал себя так гордо, как подышав петербургским воздухом», — признался Николай Михайлович.

Подробно описывая все происходящее с ним в течение дня, этот калейдоскоп событий, встреч, разговоров, новых знакомств, обеды, визиты, чтения «Истории…» в разных домах, Николай Михайлович требует и от жены подробного рассказа о домашней жизни, уверяя ее, что эта жизнь так же интересна для него, как его петербургская жизнь для нее, «хотя в Москве и нет Двора». «Пиши, повторяй, сказывай, что с тобой бывает всякий день. <…> Выезжай, милая, принимай и менее грусти, а более молись. <…> Молись Богу, милая, чтобы Он сохранил нас друг для друга и для детей еще по крайней мере на несколько лет. <…> Говори о себе, об них как можно более — это бальзам для моего сердца».

Но постепенно обнажается истинное его положение: государь все откладывает и откладывает аудиенцию под различными предлогами, благовидность которых оказывается сомнительной. Карамзин отчетливо все видит: речь идет о его достоинстве. В этом драматичном положении у него не остается собеседников, кроме жены; их разговор становится предельно интимным, с мнением жены он сверяет каждый свой шаг, каждый оттенок своего поведения. Карамзин делает самые затаенные, глубокие признания о себе, о своем предназначении, чести и достоинстве.

В те дни он писал жене: «Не можешь вообразить, как я по милости Божией спокоен в душе и выше элементов придворных! <…> Не сделаю ничего непристойного; <…> твой друг знает свои обязанности в отношении к своему Государю, но он знает также свои обязанности в отношении к своему нравственному достоинству». Нравственное достоинство Карамзина распространялось на всю семью — это было достоинство жены и детей.

В один из таких тяжелых своей неопределенностью дней он написал жене: «Вообще, милая, хотел бы я переехать с тобою в Петербург, но если не удостоят меня лицезрения, то надобно забыть Петербург: докажем, что и в России есть благородная и Богу не противная гордость; продадим Вторусскую деревеньку и станем век доживать в Москве».

Противостояние между вельможей, ждавшим Карамзина к себе на поклон, и Николаем Михайловичем, желавшим избежать унижения, становилось все более напряженным для обеих сторон, и в этом напряжении Аракчеев допустил ошибку, выдавшую его с головой: он принял за историографа его брата Федора Михайловича, приехавшего к Аракчееву по делу службы, и радостно его приветствовал. Эта ошибка создала новые трудности для Николая Михайловича.

Он советуется с женой: «…могу ли я, имея известный тебе характер, ехать к незнакомому мне Фавориту? Это было бы нахально и глупо с моей стороны. Однако ж этот случай ставит меня в неприятное положение: друг Государев уже объявил свое расположение принять меня <…> если не буду у него, то не покажусь ли ему грубияном? А если буду, то не заключат ли, что я пролаз и подлый искатель? Лучше, кажется, не ехать. Пусть вельможа несправедливо сочтет меня грубияном. Так ли думаешь, милая?»

Катерина Андреевна думала согласно с мужем — Карамзин к вельможе не поехал. «Жить мне остается недолго: изменять ли мне свой характер? Я ничто пред Богом, но люди не заставят меня опускать пред ними глаза». И далее: «Чего же мне ждать? Уважения твоего и собственного».

Когда стало ясно, что аудиенция у государя все откладывается и откладывается, что идет к концу уже второй месяц необъяснимого промедления, Карамзин начал тосковать о доме, жене и детях — кроме старших детей, на руках Катерины Андреевны был новорожденный сын Александр: «Он уже крепко сидит у меня в сердце». Просил почаще напоминать об отце полуторагодовалому Андрею, чтобы тот не встретил его, как чужого.

Наступил момент, когда он начал безрассудно рваться домой, не дожидаясь аудиенции. Он признавался, что его «История…» не стоит его семейного покоя: сердце его требовало жены и детей. Он решил везти свой труд назад, спрятать до иных времен и надписать на манускрипте по-французски: «Для моих детей и для потомства». «По милости Бога, мы не умрем с голоду и без Истории. <…> Это счастье, что не надо больше о ней думать: мы будем свободны», — писал он жене.

Катерине Андреевне со всей твердостью ее характера и всей силой любви приходилось удерживать мужа от опрометчивых поступков. «Почти удивляюсь силе твоего рассудка, — писал ей Николай Михайлович. — Ты не советуешь мне излишно спешить и горячиться! От кого могу принимать советы, если не от тебя? Вдохновенная чистою любовью, ты мой ангел покровитель, главный по Боге».

Но и Катерине Андреевне нелегко давалась разлука с мужем. Зная это, он старается утешить и поддержать ее. Характерно в этом отношении письмо, посланное 10 марта 1816 года.

«Милая! Письмо твое от 2 марта растрогало меня еще более, нежели обыкновенно: я живо почувствовал тоску твоего нежного сердца в разлуке с другом. Мне стало уже чрезмерно грустно; подумаю, и сердце забьется. Это искушение: снесем его с твердостию и благоразумием; но когда вновь соединимся, то попросим Бога, чтобы уже не расставаться до смерти. Бодрись, бесценная, для друга; ты хвалишься геройством, а я вижу, что у тебя в душе лихорадка. Прошу, прошу, милая, чтобы ты, открывая утром глаза и помыслив с нежностию о друге, с душою, исполненною доверенности к Провидению, вставала с постели, спокойно занималась детьми, домашними делами, чтением; принимала наших ближних людей без рассеяния, иногда выезжала для рассеяния, и если не можешь быть веселою, то будь хотя тихою в душе».

Не будучи непосредственным участником и свидетелем событий, издалека не совсем четко различая их механизм, Катерина Андреевна приняла отчаянное решение оставить детей и ехать к мужу в Петербург — утешить и поддержать его. Но, возможно, она рассчитывала своим присутствием и здравым рассуждением помочь делу. Решимость ее потрясла Николая Михайловича.

«Душа моя, жена милая, — писал он. — Письмо твое от 6 марта не только растрогало, но даже испугало меня намерением твоим кинуть детей и ехать в Петербург. <…> Заклинаю тебя быть спокойною на мой счет, предаться на волю Божию и ждать меня в Москве. <…> Не имей никаких черных обо мне мыслей: они не справедливы. <…> Бог дает мне здоровье: ем, сплю хорошо и надеюсь на милость Всевышнего. Неужели это, бесценная, не может ободрить тебя в твоем печальном, но временном одиночестве? <…> Великодушие на твоей стороне: мое гораздо менее, хотя любовь моя (Бог видит) не уступает твоей. Потешь друга: жди меня и не мысли бросить наших детей».

«Береги себя как мою зеницу ока, как меня самого!» — пишет он в другом письме.

Когда противостояние между вельможей, ожидавшим историографа на поклон, и историографом, оберегавшим свою честь, достигло апогея, Николай Михайлович взмолился в письме к жене: «Помоги нам Бог выпутаться из всех придворных обстоятельств с невинностию и честию, которыми я обязан моему сердцу, милой жене, детям, России и человечеству». Бог помог — Аракчеев сам пригласил к себе Карамзина и даже сумел произвести на Николая Михайловича благоприятное впечатление.

После смерти Карамзина Катерина Андреевна оказалась в трудном положении: ей предстояло подготовить к печати и выдать в свет незаконченный 12-й том «Истории Государства Российского»: с этой задачей она, с помощью графа Блудова и историка Сербиновича, но приложив много и своих усилий и сетуя на охлаждение книгопродавцев к труду ее мужа, успешно справилась. Том вышел в 1829 году. Но главной ее заботой стало воспитание детей. Старшие дочери Софья и Екатерина к этому времени были уже фрейлинами императрицы Александры Федоровны; впоследствии и младшая дочь Елизавета также была принята фрейлиной и оставалась ею до конца жизни, уже при дворах других императриц.

Самую большую сложность представляло воспитание сыновей, которые были еще малы: старшему, Андрею, в год смерти отца исполнилось всего 12 лет, а с ним, любимцем отца и матери, связаны были великие надежды.

Материально семейство оказалось хорошо обеспечено: за две недели до смерти Карамзина, 13 мая 1826 года, император Николай I дал распоряжение министру финансов: «Историографу Российской Империи, Действительному Статскому Советнику Карамзину, отъезжающему для излечения своего за границу, повелеваем производить отныне по пятидесяти тысяч рублей в год, чтобы сумма сия, обращаемая ему в пенсион, была после него производима сполна жене его, а по смерти ее также сполна их детям — сыновьям до вступления всех их в службу, а дочерям до замужества последней из них».

Щедрость императора освободила осиротевшее семейство от грозившей им нужды, но воспитание и образование детей ложилось целиком на Катерину Андреевну.

Через месяц после смерти мужа она писала Дмитриеву: «Стараюсь, сколько могу, заниматься детьми, прошу Бога, чтобы Он дал мне силы и умение как можно лучше исполнить долг их воспитания, не разделяемый более уже с тем, который одним своим присутствием мог более быть полезен, чем я всем моим старанием; прошу и милого незабвенного своего друга, чтобы и он благословлял и наставлял меня как ангел мой хранитель: он мне здесь был ангелом счастия, он меня и там не забудет».

Она чувствовала не только обычную материнскую ответственность, но ответственность особую: ведь речь шла о наследниках отцовского имени. «Друзья наши одного могут желать мне, — писала она Дмитриеву, — успеха в единственном деле моем сего мира, в воспитании детей; да будут они достойны носить то имя, которое отец их украсил своими добродетелями». Высокий и безупречный образ отца она старалась вложить в душу и сознание сыновей, не успевших в полной мере воспринять его или могущих в рассеянии собственной молодой жизни его утратить. И при всяком преткновении в их жизни самым веским аргументом оказывался образ их «добродетельного отца».

«…пусть почитаемый образ твоего отца, — писала Катерина Андреевна сыну Андрею, лечившемуся в Европе, — всегда будет тебе защитой не только от дурных поступков, но и от дурных мыслей». И в другом письме: «Пусть ум твой и сердце всегда сохраняют память о твоем нежно любимом отце, и да поможет это тебе сделаться лучше».

Сыновья выросли достойными людьми: унаследовали от отца любовь к России и ревность к ее славе. Им удалось осуществить детское и отроческое желание сразиться с турками. Три брата приняли участие в начавшейся в 1853 году русско-турецкой войне. Четвертый брат, Николай, не дожил до этого времени — он умер в 1833 году шестнадцати лет от роду. А любимец отца Андрей погиб на этой войне. «Не сделали стыда тени отца в Полях Елисейских», как мечтал о том Николай Михайлович, всматриваясь в их еще младенческие лица.

Катерина Андреевна до конца дней сохраняла внутреннюю связь с мужем, хранила его дух и образ. Это отчетливо чувствовалось рядом с ней: в ее присутствии, в ее суждениях, оценках, поведении, поступках ощущалось и присутствие Николая Михайловича, и к ней тянулись все любившие и ценившие его. После его смерти стало ясно, что главное в нем — не стихи, не проза, даже не «История…», а его душа, его личность, исходивший от него нравственный свет. Дом Карамзиных, который был по-прежнему гостеприимно распахнут и для старых друзей, и для новых, для людей следующих поколений, которых привлекала к себе уникальная атмосфера карамзинского салона — интеллигентная, высококультурная, русская по духу и в то же время сердечно-теплая, домашняя, семейная, был ощутимо наполнен этим светом. «Там памятью отца, великого и славного все дышит», — вспоминала Евдокия Ростопчина.

 

При этом зрелище в нас сердце оживает,

За круговым столом, у яркого огня,

Хлад зимний, светский хлад оно позабывает

И, умиленное, внезапно постигает

Поэзию домашнего житья…

 

Со смертью Катерины Андреевны в 1851 году померкла эта поэзия домашнего житья, наполненная памятью о ее вдохновителе; исчез и уникальный духовный феномен Катерины Андреевны. На дворе была уже совсем другая эпоха.

 

 

 

Версия для печати