Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2014, 6

Атланты либерализма и атланты коллективизма

О первом в России помпезнейшем издании антиутопии Айн Рэнд «Атлант расправил плечи» я когда-то писал в легкомысленном тоне, надеясь, что этот циклопический концентрат либеральной пошлости посрамится своею наготой. Но пошлость, видно, и впрямь бессмертна, — наша цивилизация и сама есть движение от дикости к пошлости: на прилавках снова сияет роскошью новое издание (М., 2013). «По совокупности тиражей конкурирует с Библией», — аттестует книгу издательство. Оценивать Библию тиражами — это будет посильнее, чем ценить на вес Бельведерский кумир, но все-таки для тех, кто в просвещении еще не стал с веком наравне, попытаюсь снова набросать блиц-портрет этой библии либерализма.

Индустриальная Америка, кризис; падает производство, растет аварийность, дефицит всего на свете заставляет правительство прибегать к жестким перераспределительным мерам, от которых больше всего страдают именно те «атланты», кто сумел удержать производство на высоте, но их сопротивление правительственному «бандитизму» клеймится как эгоистическое и антиобщественное: паразиты-коллективисты настаивают, что без многовековых научных и технологических общественных накоплений в одиночку никто-де ничего не сумел бы изобрести. Но индивидуалисты-кормильцы тоже не остаются в долгу: имеет значение лишь одно — насколько хорошо ты делаешь свое дело; нужно платить за чужие услуги и продавать собственные; высшее человеческое качество — способность производить; единственная мораль — нерушимость контракта; высшая моральная цель — достижение собственного счастья; деньги — свободный обмен свободных людей, основа новой морали; делец — идеал нового человека. Дело не ограничивается многостраничными идейными схватками в каждой конторе, каждой гостиной и каждой спальне: некий Антиробингуд начинает отнимать деньги у вымогателей-бедняков и возвращать их честным труженикам-богачам.

Борьба за право человека быть безгранично корыстным рождает бескорыстнейших героев. Джон Галт — пророк нового мира — организует забастовку атлантов: все, кто что-то умеет, толпами сваливают неведомо куда, а самые лучшие, атланты из атлантов, в отрезанной от мира горной долине закладывают основы светлого будущего. И среди них не оказывается ни одного завистника, ни одного честолюбца, сплетника, интригана: проигравший в честной борьбе спокойно уступает место более достойному и берется за то дело,
к которому имеет большее призвание; в Долине атлантов есть и свой скульптор, и свой композитор, и они нисколько не переживают из-за нехватки ценителей, — даже деятели искусства не образуют враждебных школ и направлений.
В этом капиталистическом раю запрещено только одно — что-то давать бесплатно. Атланты вернутся к людям, когда погаснут уже и огни Нью-Йорка. А до тех пор они с величайшей самоотверженностью переносят угрозы и даже пытки подлых коллективистов (капиталистическая «Молодая гвардия») или с полным самообладанием, даже женщины, уничтожают их приспешников («Сорок первый»).

Есть в романе и своя «Битва в пути» — мужественная любовь менеджера и стального короля на фоне доменных печей и груженых составов: «Ее глаза были прикрыты в дразнящем, торжествующем осознании того, что ею восхищаются; но губы были приоткрыты в беспомощном, молящем ожидании», — увы, Айн Рэнд в изображении любви далеко до Галины Николаевой. Любовники и в постели обмениваются страничными идейными монологами, никогда не прерывая докладчика и не отступая от темы заседания, в их душах все детали точно пригнаны друг к другу, как в восхищающих главную героиню машинах, где сразу ясны ответы на проклятые вопросы «почему?» и «зачем?». А завершается все «Оптимистической трагедией»: в Нью-Йорке наконец гаснет электричество, и атланты возвращаются к людям, чтобы водрузить над развалинами знамя свободы — знак доллара и уже не повторять прежних ошибок, не ограничивать свободу производства и торговли ни для каких, якобы благих, целей.

Будь этот роман пародией на социалистический реализм и карикатурой на утопический либерализм, то при всей его чудовищной затянутости ему кое-где можно было бы даже поаплодировать: ведь нельзя же всерьез раскидывать законы рынка на весь безбрежно сложный космос человеческих отношений, нельзя же верить, что потребности человеческой души могут полностью подчиниться потребностям производства, — в конце концов, нельзя же не видеть ограничителей производственных свобод в общеизвестных опасностях монополизма, в экологически вредных технологиях, в международных конфликтах?.. Можно! Для пошляков невозможного нет. Мир бесшабашной Айн Рэнд — брест-литовской Алисы Розенбаум — не знает трагических противостояний, в которых правы все, ее мир так же прост, как и мир большевиков, из которого она сумела вырваться, он четко разделен на творцов и паразитов. Ее не посещают и сомнения насчет того, что всякое творчество больше всех нужно самим творцам: объявив забастовку, они погибнут первыми.

Страшновато, если и ее читатели, неисчислимые, как песок морской, тоже просты, как неправда: ведь фашизм и есть бунт простоты против трагической сложности социального бытия. К счастью, неслыханная простота часто оказывается временным умопомрачением, интеллектуальным индикатором ужаса. Зато, к несчастью, от нее — от ужаса — не защищены и самые разумные люди, а тем более — народы.

 

«Смерть рюсся, какого бы цвета они ни были!»; «все независимое существование Финляндии зависит от чистоты этой святой ненависти»; «пусть какой-то рюсся и достоин восхищения и любви — он все-таки рюсся, и рано или поздно зверь вылезет из-под глянцевой и гладкой шкуры. Так как благодаря крови своей и в силу этой крови никто не отделается от сущностных свойств своей расы!»…

Когда к опасностям русификации присоединилась еще и куда более страшная «красная опасность», так начал писать о восточном соседе кое-кто из финских интеллектуалов, еще недавно преклонявшихся перед Толстым и Достоев-ским: «Русская литература, о которой так много говорили — Толстой, Достоевский и другие, — ничего не создает, но все разрушающее, рвущее, ломающее разум — от истинно русских».

Профессор Хельсинкского университета Тимо Вихавайнен фрагментарно, но емко обрисовал наши «двести лет вместе» — «Столетия соседства» (СПб., 2012) — от дней Александровых прекрасного начала, когда впервые в истории финнам, отвоеванным у Швеции, считавшей финский язык «невыносимой тарабарщиной», была дарована автономия. «Когда Александр еще воссоединил с новым „Финляндским государством“ Старую Финляндию, то есть, если так можно выразиться, вернул ему Карелию, появились основания для цитируемого Катайисто высказывания К. Ю. Валена: „То, что только что завоеванная страна могла испытать от российской власти, не имеет примеров в мировой истории, и подобных примеров, пожалуй, никогда и не будет“». (Кто такие Катайисто и Вален, не спрашивайте, ибо издательство сэкономило не только на комментаторе, но, кажется, и на редакторе: «Конармия» Бабеля переведена как «Красная конница», финноеды как «едоки финнов», а Милюков и вовсе обращен в еврея; о косноязычных оборотах и словечках типа «промоция» уже не говорю.)

Однако и в этот медовый период, «не считая увлеченности императором и почитания его, которые можно назвать просто поклонением, отношение к России сохранялось, однако, резко отвергающим. На этом сказывались бесчисленные войны, театром которых становилась Финляндия в историческое время. Русофобия как таковая ни в коем случае не была в 1917—1918 гг. новостью, а скорее давней финской традицией». «Финн, т. е. швед в то время Ларс Юхан Мальм» во время Великой Северной войны написал «достойную похвалы работу о России и русских», где «повторяются очень многие, имевшие хождение уже пару столетий клише — от упоминания о лени и пьянстве русских до свидетельств их лживости и проявлений жестокости. Одной значительной и также в других сообщениях упоминающейся чертой русских являлось спесивое отношение к Западу, о котором, впрочем, ничего не знали».

Как ни трудно расстаться с грезой о дружбе народов (люди разных национальностей могут дружить сколько угодно, но народы никогда, ибо их единство сохраняется ощущением собственной избранности), основой их мирного соседствования может служить лишь деликатно скрываемое обоюдное чувство превосходства. И долгое время так оно и было: русского простонародья в Финляндии было слишком мало, чтобы оно могло серьезно задеть финнов своим отношением к «чухне», а российскую власть финны мудро обходили сами, обвиняя во всем собственную «реакционную» бюрократию — «подозрение монарха могло привести к утрате всего. Польша в этом отношении была хорошим примером и наглядным уроком».

Равновесие нарушила овладевшая миром, на паях с социалистической, националистическая греза, внушившая особо впечатлительным патриотам обоих народов, будто сохранить достоинство и даже самое существование можно лишь в национальном государстве, обладая в нем неукоснительной монополией на власть. Кто начал первым — в таких делах начала не бывает, и вообще экстремисты противостоящих лагерей всегда стимулируют и оправдывают существование друг друга. Но все-таки сильнейшему народу, на котором лежит ответственность за сохранение империи, не стоит становиться на равную ногу с национальными меньшинствами, испытывающими более острую необходимость возмещать свою униженность высокомерием. Российские правые не удержались на высоте имперских задач, скатившись в национальную обидчивость, началась политика русификации, превратившая отчужденность во вражду, которую Гражданская война, серьезно поддержанная Советской Россией, довела до той «святой» ненависти, без которой слабому совсем уж не выстоять против сильного.

Выстоять в конце концов, как известно, все равно не удалось, но Т. Вихавайнен ссылается на саркастичного финского публициста: если-де составить список бед, которые Россия могла, но не обрушила на Финляндию, то она вела себя еще сравнительно прилично. ПаасикивиКекконен и решили не столько искать приобретений, сколько избегать катастроф: «у России нет постоянных интересов в Финляндии, кроме гарантий собственной безопасности». «Та история, которая соответствовала и требовалась для этой линии, была совершенно особого рода. Сталинский Советский Союз обладал в ней привлекательными чертами и постепенно превратился в корректного соседа, у которого имелись те же самые легитимные интересы, что и у других государств. Ролью Финляндии отнюдь не стало разделять политику соседа, ни в области прав человека, ни во внутренней политике; необходимым было только признание, что на них (на кого? А. М.) нельзя ни оказывать влияние, ни запугивать демонстрациями, чтобы добиться своего. Эрозия доверия могла означать утрату всего. Много ошибок можно найти в прошлом».

Мне рассказывали, что школьникам в ту пору крепко вдалбливали: Зимняя война показала, что от Англии и Америки ничего, кроме негодующих возгласов, не дождешься, а при столкновениях великих держав голос малых наций и вовсе становится тоньше писка (одна интеллигентская финская секта даже настаивала, что это их страна преследовала Россию). В итоге Финляндия до-стигла восхитительных результатов во всем, что служит злобе дня. Но перед судом вечности каждый народ должен ответить на другой вопрос: сколько гениев он привел в мир? И вполне возможно, на этом поприще преуспела бы больше Финляндия, оставшаяся в составе Российской империи, не понесшая таких огромных для маленькой страны потерь, получившая доступ к грандиозным научно-техническим проектам, которые по плечу лишь большим государствам, и свободная от тяжких военных перегрузок.

Разумеется, не в составе сталинской империи, рожденной войной для войны, но в составе «нормальной» империи, для которой военное могущество роскошь, а не средство выживания. Однако Сталин не сделал ни малейшего поворота к нормальности, но, напротив, после войны вновь принялся истреблять те слои, из которых могли бы произрасти истинные атланты — надэтническая имперская аристократия. Кумир русских националистов тоже оказался не на высоте имперских задач.

Впрочем, заняться ими и сейчас еще не поздно, освободившись от культа национального самоопределения, позволившего и Гитлеру, и Сталину проглатывать малые нации поодиночке.

Но, может быть, и я поддался осатанелому культу производительности, только не в материальном, а в духовном производстве. А финны — атланты коллективизма — дают нашей цивилизации, в которой каждый живет и умирает в одиночку, урок гуманности, для которой каждый человек заслуживает заботы только за то, что он уязвим и смертен.

Версия для печати