Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2014, 3

Моя короткая продолжительная жизнь

Главы из повести

Судьбу Игоря Иосифовича Николаева — определила война.

В 1942 году вчерашний школьник был призван в армию и, ускоренно окончив пехотное училище, стал в девятнадцать лет командиром минометного взвода. Был дважды ранен. Дошел до Берлина. И все главное в творческой жизни лейтенанта Николаева — режиссера Николаева — связано было с памятью о Великой Отечественной войне.

Игорь Иосифович неоднократно публиковался в «Звезде» — очерки о маршале Рокоссовском, генералах Горбатове и Белобородове, автобиографическая повесть «Лейтенанты» были насыщены его боевым опытом, точным ощущением сути войны.

К сожалению, он не дожил до последней публикации…

 

 

Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли? Нет, никогда, Но есть впереди юность — мы не вернемся, мы вспомним.

Леонид Соловьев

 

Легким осенним утром 1945 года обнаружил, что с июля 1942-го у московских Кропоткинских ворот ничего не изменилось. Пронзительный трамвайный звонок, усиленный частым звяканьем, приветствовал меня. С Бульварного кольца на Кропоткинскую улицу по-прежнему бесцеремонно, сквозь поток пешеходов поворачивал трамвай. Все тот же 34-й. Трезвоны трамвая — сладкая музыка. Четыре года не слышал. Иногда брало сомнение: была ли та, иная, жизнь на самом-то деле? Без трофейного парабеллума справа, полевой сумки слева, бинокля на груди, саперной лопатки под ремнем и батальонного минометного взвода вокруг? А уж когда перестал передвигаться пешком, а только в седле (полковая минометная батарея, куда попал по воле случая, была на конной тяге), ощущение, что довоенная жизнь — мираж, окончательно укрепилось. Истосковался по гудкам машин, по метро, по городским автобусам и трамваям, по тротуарной толчее, по асфальту под ногами. Два с половиной года вокруг леса или поля. Изредка жалкие поселки или развалины. «Пехота — царица полей»?.. Однажды рядом прошла автомобильная колонна — с наслаждением вдохнул аромат выхлопов.

Шел вверх по Кропоткинской, живому архитектурному памятнику Пречистенке и здоровался — дотрагивался до домов, при которых вырос. Все на своих местах: справа аптечное крыльцо, слева, на той стороне, парикмахерская (сохранился ли зеркальный потолок?). Отсутствие перемен радовало. Хотя огромные окна наземного вестибюля станции метро «Дворец Советов» по-прежнему наглухо заколочены, а на плечах моих потертые полевые лейтенантские погоны — нахожусь в краткосрочном отпуске. Между «как было» и «как стало» еще никуда не делась война.

Шел домой.

Мое первое осмысление жизни: Егорьевск — городок в Московской области. Только слово. Название неведомого...

Долго шел домой, к маме, — с августа 1942-го (папа умер в 1944-м). Шел три года — через Украину, Галицию, Польшу, Германию. Сберегла мамина молитва: симоновское «Жди меня...». Как встретились? Время остановилось. Многодневный и многолюдный праздник. Очутившись дома, впал в упоение (не всегда трезвое) от Победы — ведь только двадцати лет от роду! Москва кишела вернувшимися фронтовиками всех возрастов и их корешами-однополчанами проездом. Что впереди, особо не задумывались — гуляли напропалую: «Мы свое дело сделали!» Настроение: «Вон из армии!» — стало общим. На концерте в Центральном доме Советской армии офицерская молодежь с подругами (зал битком) пела вместе с джазом переложение трофейной «Розамунды»: «Розамунда, путь мы проделали весь! Розамунда, делать нам нечего здесь!» Смертельно захотелось остаться дома насовсем. За два месяца унылой и бессмысленной гарнизонной службы в убогой полковой казарменной обстановке, в пограничном с Польшей провинциальном Владимире-Волынском (пришли туда в августе пешим маршем из-под Лейпцига) сыт армией по горло. Воевать согласен, тянуть лямку — тошнит! Фантастическое везение: окружная медкомиссия (прохождение общее) признала «ограниченно годным 2-й степени»: «Налицо помимо сквозного пулевого ранения левой голени последствия контузий 1943 года от крупнокалиберной пули „Юнкерса“ и от немецкой танковой болванки: реактивный вегетоневроз и послеконтузионная астения». Согласно приказу НКО (Народный комиссариат обороны), с такими изъянами в здоровье подлежал увольнению из армии. Голова пошла кругом: неужели вырвусь?!! Перед войной — два класса: 8-й и 9-й средней художественной школы. 10-й — обычная школа в эвакуации. Надо поступать в вуз. Дожидаясь приказа об увольнении, принялся восстанавливать навыки художника. Вся батарея натурщиками.

Мои одноклассники по художественной школе «белобилетники» Витя Иванов и Юра Могилевский (в будущем большие мастера: Витя создатель так называемого «сурового стиля», Юра — автор широко известного портрета Маяковского), просмотрев мои портреты минометчиков, определили: к ним — в Суриковский (Институт имени В. Сурикова) — будет тяжело пройти. На художественный факультет ВГИКа (Всесоюзный государственный институт кинематографии) реальнее.

 

* * *

На нашем 1-м курсе во ВГИКе живопись вел Юрий (Георгий) Иванович Пименов. Певец современного города — прозрачных окраин, изящных строек, серебристых пригородных платформ, симпатичной молодежи. Легкий налет слащавости. «Так видит художник!» Может, хочет видеть? Или все дело в том, что Ю. И. — блистательный театральный художник и его живопись — удивительное слияние натуры с декоративностью. В 1937-м Ю. И. написал знаменитую картину «Новая Москва»: в центре Охотного ряда женщина за рулем в открытом автомобиле. Знаю еще только одного художника, кто мог так укладывать пространство на холсте, — Урал Тансыкбаев. В том же го--ду — у Ю. И. «Делегатка». На высокой трибуне крепкая деваха. Внизу женщины, женщины, женщины. Цветы, цветы, цветы. И тогда же Ю. И. один из авторов панно «Стахановцы» (золотая медаль в Париже). И еще «жанр»: сверкающий интерьер «Гастронома» — на прилавке за гнутым стеклом гора всякого. Панно «Физкультурники», 1938 год. Коринфские капители гигантских колонн. Улыбки. Нарядные платья. Букеты. Всевозможные машущие фигуры. Парад манекенов. Не осуждаю. Скорблю. Мастер тратил силы на пропагандистскую дребедень. С властью без разногласий. За две ярко оформленные театральные постановки справедливо Сталинские премии. Юрий Иванович живой, общительный, порывистый человек. Курс его любит. Я — в стороне. Из-за его слишком пытливого взгляда?

Общежитие ВГИКа неподалеку от дома. По утрам в трамвай вместе со всеми: 17-й подвозил к институту. Светлана Коновалова появилась во втором семестре. Ее томная волоокая подружка не задевала, а эта белобрысенькая зацепила: «Прогуливала, что ли?» — поинтересовался у… как ее: Лена? Лана? «Ты что! Я всегда на месте». — «А чего не видно было?» — «Я секретная». — «Арестант секретный…» — «Фигуры не имеет!» Начитанность обоюдная: «пароль» и «отзыв» — разорванная строчка из Тынянова. На актерском факультете. Вот уж не подумал бы! Ленинградка. Я на художественном и на курс ниже. Половину детства провел с мамой у ее сестры, тети Лизы, на той же Петроградской стороне. Почти ленинградец. Москва сумбурна, но понятна. Ленинград загадка. Слаженность искусственного города, расходясь от Столпа, обволакивает. Ни подъема, ни спуска. Белые ночи — колдовство, небыль. Петергоф — ошеломление. Зной. Толчея. Пенные струи. Слепят золотом мокрые статуи. Общие воспоминания — восторг! Ленинград люблю запоем, болезненно. А Москву? «Как много в этом звуке…» Москва — родина. В июне 1941-го, в затемнение, короткой «воробьиной ночью», когда дежурили на крыше, опасаясь немецких «зажигалок», впервые увидел город в его естестве — без уличного освещения. Какой же он добродушный и гостеприимный — в темных пятнах зелени, в светлых фасадах старинных подмосковных усадеб, по праву перебравшихся в свою столицу. И как же он беззащитен… «Москва... как много в этом звуке / Для сердца русского...» Это вам не «Город пышный, город бедный, / Дух неволи, строгий вид».

Место и время назначала Светлана. Прерывала по истечении срока, только ей известного: «Пошли».  Открытие: любит и знает историю изобразительных искусств. Левитан. Врубель. Барбизонцы, их воздушность. Я, в свою очередь, еще в 5-м маялся: в артисты или в художники? В школьном драм-кружке проявились способности, но уже занимался в изостудии. В одном здании с ТЮЗом (Театр юного зрителя) — соблазн выбора?

Удивительно славно от наших со Светланой прогулок и разговоров. Все в радость. И уцелевшая городская усадьба, службы полукругом, «нарышкинский ампир», времен очаковских. И ультрасовременное, хоть и построено еще до войны, посольство Финляндии. Поцелуи протяжней, объятия тесней: «Мы одной крови, ты и я». Вечером в общежитии бутылка вина, самого дешевого (до стипендии неделя). Светланины однокурсницы выставили закуску — яблоко. Где актрисы — праздник. Гитарный перебор: «Здесь, под небом чужим…» Подруги Светланы станут звездами. Ноябрина (в обиходе Нонка, Нонна) Мордюкова еще студенткой сталинская лауреатка за роль подпольщицы. Ярко разносторонняя, справедливо вознаградится общественным и государственным вниманием. Катенька Савинова пощечиной любителю молоденьких, сверхлауреату, злопамятному кинодеятелю Пырьеву закроет себе дорогу в Большое кино. Лишь после снятого «в провинции у моря» «за копейки» фильма о девчонке из глухомани, явившейся в столицу «учиться на певицу», — всесоюзная слава!

Весь вечер рядом Света, Света, Света…

* * *

Деканат включил в список: «На брюки» — жили при карточках. Ордер в профкоме отдали другому. Председатель профкома принес извинения, пообещал следующий ордер (не обманул). В выяснения по поводу ордера непрошено лез какой-то кавказец. Был с ним сдержанно резок. И представить не мог, что тифлисский армянин, отирающийся при профкоме, не только приятель Светланы, но в дальнейшем и мой желанный знакомец. Через полтора десятка лет он, кинорежиссер и художник Сергей Параджанов, выведя на экран «Огненных коней» («Тени забытых предков»), ярко предстанет перед миром. Окажется накоротке с самим Фредерико Феллини. У Параджанова два пунктика. Первый: одержимый комплексом собственной гениальности, вынужденно терпел великого итальянца «рядом с собой». Второй: надо не надо — публично поносил коммунистов. В Киеве дома у Сергея чудесная темная резная мебель, привезенная из Закарпатья (там снимались «Тени»). «Коммунистам ни за что бы не продали, — сказал Сергей, и следом: — Она по ночам иногда на меня лезет». Он показал массивный крюк, запирающий балкон (то ли пятый, то ли шестой этаж): «Завел, чтоб не выброситься». Это всерьез? Разве его поймешь. Невольно подумал: «А как здесь вызывают „Скорую“?». Сергей выстраивал жизнь красочно, втягивая в игру всякого, кто подвернется. Сосед по телефону предупредил, что зайдет. Сергей, мгновенно подняв торчком воротник моей темно-зеленой рубашки, надел мне на шею золотую цепочку с медальоном (отлично смотрелось), начесал на лоб челку и, превратив в кого-то средневекового, послал открывать дверь: «Пусть удивится». На Киевской студии закрыли производство его картины «Киевские фрески» — уж очень все выглядело необычно. Сергей решил уехать из Киева (попал сюда по распределению после ВГИКа) на родину в Тбилиси. При мне разговаривал по межгороду с теткой. Она удивилась: «Кто ж тебя отпустит?! Украина потеряет такого режиссера!» — «Украина независимость потеряла, и то ничего!» — ответил Сергей. После разговора я ему: «Что ты несешь во всеуслышанье!» Он, посмеиваясь: «Все кагэбэшники меня знают». Нашли к чему придраться («Был бы человек…») и посадили на четыре года. В тюрьме Сергей не унывал. Как-то раз прилепил на смотровой глазок глаз воблы. Надзирателя чуть удар не хватил: открыл шторку, а в упор рыба! Из зоны автопортрет: подметает двор. Для образности на листок наклеены мусоринки. Попросил Светлану собрать у знакомых известных артистов открытки с автографами — облегчило бы «отбывание». Никто не откликнулся. Сергей непредсказуем. Ему нравилась собственная загадочность, он ее лелеял и культивировал, постоянно играя во что-то или в кого-то. Ах, как ему это нравилось. Сложный, ни на кого не похожий, искрящийся замыслами. Многолик и одинок. Оптимистичен постоянно, но у меня есть на память фотография — задумчивый Сергей и его подпись: «Печаль». На него обижались. Сам он, щедрый на подарки, никого не обижал. Незадолго до кончины Сергей устроил киносъемку репетиции собственных похорон. При толпах народа, с выносом гроба, из которого и руководил съемкой. Сергей не просто кинорежиссер и своеобразный художник. Он — явление. Храню его дар: Мадонна с Младенцем. Суровый колорит сразу убеждает, кто перед нами. Начиная с «Теней» Сергей Параджанов с помощью фильмов, живописи и графики делился с нами своим удивительным внутренним миром, обнажал душу. Равных ему нет. Сергей Иосифович Параджанов умер в Ереване в 1990 году, в 66 лет.

Младший курс безотказен для общественных работ. Если что-нибудь поднять, отнести или передвинуть — выделяют художников. Деканат выделил меня в помощь оператору-дипломнику. Он придумал титры к диплому смывать в кадре водой. Смывал «выделенный» первокурсник с операторского. В паузах я по сырому писал гуашью следующий титр. Операторскими ухищрениями на экране впечатление: надписи меняются в потоке воды. Затея канительная — возились вечерами недели три. К дипломнику приходила красивая жена — студентка с актерского. Являлся приятель с режиссерского, укладывался на диванчик. Я не жалел, что попал сюда, ведь любопытно: киносъемка. Познакомился с интересными ребятами. Дипломник — Игорь Шатров, в будущем один из ведущих в своей профессии. Резкий, во многом самостоятельный человек, позже перешедший в режиссуру. Красивая жена — будущая звезда Клара Лучко. На диванчик приходил Стасик Ростоцкий, в дальнейшем известный советский режиссер. Студент-оператор — Валя Гинз-бург, брат Александра Галича, в будущем оператор Василия Шукшина. Плохо ли познакомиться с такой компанией! При первом созерцании старшекурсников (сдавал документы перед экзаменами, а они съезжались после каникул) дохнуло шмоточным «Голливудом», здесь же, у Шатрова, в душу вошла съемка. Скромная, в углу учебного павильона, но настоящая. Камера. В ней пленка. Вокруг световые приборы. Мой мир. Увлекусь другим миром. Не-обычным: художник-постановщик мультфильмов.

И все-таки через восемнадцать лет съемочная площадка вернет к себе, но уже режиссером-постановщиком игрового кино. В слепящем свете замерли актеры. Возле камеры в полутьме группа. Окружающее исчезло. Раздается: «Мотор!» Зуммер. Щелчок хлопушки и негромко: «Начали». Снимается кино. Мое кино. Так будет. А пока от сердечной печали отвлекала работа на стороне, в обиходе именовавшаяся халтурой, но исполнявшаяся как можно качественней, ибо плохая работа никому не нужна. Завел знакомства в издательствах и на «Диафильме».

На планшете светлый круг от лампы. По влажному ватману, классическому, с фирменной водяной меткой «Госзнак», расплываются красочные пятна. После школьных рисунков прямое продолжение жизни сегодня. Колонковые кисти и акварель «Черная речка» — вечны. Ничего другого со мной никогда и не было. Разве? Два года назад не ты ли, лейтенант, старший на батарее, срывал голос в наступлении на Берлин? Дергался в «слоеном пироге» у Луккенвальде? Война приснилась. Ночь и нежный цвет на ватмане — явь. Китель, шинель, галифе и сапоги не память — нищета.

1950 год. Пятый курс — преддипломный. Практика на киностудиях. Еще на 3-м курсе определялись, в каком кино хотели бы работать: в игровом или рисованном? Повели по трем московским студиям: имени Горького, «Мосфильм» и «Союзмультфильм». На игровых студиях художник-постановщик, сделав эскизы декораций для павильона или для выбранной натуры, — прораб, строящий их. Неинтересно. «Союзмультфильм» понравился. Четыре этажа художников. Режиссеры, художники-постановщики, декораторы, мультипликаторы, фазовщики, прорисовщики, контуровщики, заливщики — рисуют все: карандашом, пером, кистью. Студию показывал художник и режиссер Евгений Тихонович Мигунов, в будущих общениях — Женя. Острый рисовальщик, остроумный выдумщик и мистификатор. Показал свои эскизы к фильму «Слон и муравей». Слон виден сразу, а чтоб в точке разглядеть муравья, прилагалась сильная лупа. Здесь работать весело! Практику проходил на картине «Дедушка и внучек» у режиссера А. Иванова, художника Мигунова и мультипликатора Славы Котеночкина. На практику отводился месяц, пробыл в съемочной группе все лето. Очень повезло — попал к трем великим мастерам динамичной музыкальной мультипликации. Постепенно пригляделся и освоился. Не стеснялся спрашивать, мэтры с удовольствием объясняли. Таинство мультипликации — разложение движения персонажа в пространстве и времени. Владение этим — особый дар. Таких специалистов на студии немного — наставники моей практики из их числа. Два месяца — ничтожный срок. Я мало чему выучился, но хорошо понял, чему надо научиться, коль решил здесь работать. За двенадцать лет хватит восторгов и неприятностей. В главном не ошибусь: студия, искрящаяся юмором, увлекающая красотой волшебных сказок, удивительных приключений и разнообразных мелодий — сочный кусок жизни.

До защиты диплома два года. Надо искать тему. Между поисками «на чем защищаться» побывал в разных студенческих богемных компаниях, но не прижился. Есть фотография: развеселая компания, а впереди двое — аспирант Консерватории Слава Ростропович и я. Из приглашенных им на его первый в жизни сольный концерт в Малом зале Консерватории пришел я один. Он играл ставшую в его исполнении популярнейшей «Фантазию на тему рококо» Чайковского. Ее я впервые услышал в десятом классе в эвакуации. Играл в переложении для гитары одноклассник. Красивая мелодия запомнилась, и я обрадовался возможности услышать ее в настоящем исполнении на виолончели. Глубокого общения с ребятами из Консерватории и Гнесинки не получилось — их мир, интересы и юмор были слишком специфично музыкальны.

Несмотря на поиски и обсуждения дипломных тем, занятия живописью продолжались. Приносили работы, отчитывались. Я предъявил пейзаж. Набережная Москва-реки, Крымский мост, на той стороне парк Горького. Картинку сделал по наброску с натуры — прохожие, теплоход-трамвайчик. Женская фигура. Не стаффаж, а Светлана!

На диплом я взял повесть Аркадия Гайдара «Чук и Гек» — братья-до-школьники едут с мамой к папе в таежную экспедицию.

Поезд, тайга — все знакомо. Боялся впасть в раскрашенную экзотику, поэтому: решение черно-белое, карандаш. Несколько эскизов и раскадровка в цвете — гуашь. Перед защитой вызвали в райком партии к первому секретарю. Добродушный крепкий дядя объявил, что райком, уже согласовав со всеми инстанциями, предполагает после защиты диплома выдвинуть меня на партийную работу: освобожденным секретарем комитета комсомола Большого театра. Я испугался! Конец жизни… Конец мечтаниям и надеждам. Быть обреченным на то, от чего удачно увиливал в партбюро института, Бессмысленные речи, идиотские ритуалы, тупость идеологии, гипсовая голова на этажерке, пыльные завалы протоколов и докладов. Пронеслось за долю секунды.

— Нет! — сказал я. — Нет! Я художник!

Чем горячее уговаривал секретарь райкома, даже кулаком по столу, тем, обмирая в душе, тверже держался я.

За диплом неожиданно получил «хорошо». Первая и единственная «четверка» по основному предмету за все пять лет. Как описать наше с мамой потрясение. Не просто пониженная отметка — несправедливость. В это невозможно было поверить, как и в заранее напрасно накрытый мамой праздничный стол. Две девчушки, незнакомые первокурсницы, похоже, что и не с нашего факультета (с экономического?), озаботившись моим состоянием, проводили до дома, были единственными гостями. В их присутствии был подтянут. Прошло шестьдесят лет, а я с благодарностью помню их милые девичьи души. В тот день больше никому в институте не было до меня дела. Урок.

У партии длинные руки? Гонение продолжилось и после хамской «четверки». Отдел кадров Госкино пытался навязать мне нелепое направление на «Леннаучфильм» (?!) и почему-то режиссером (?!). Понадобилось, по моей жалобе, вмешательство замминистра В. Д. Переяславцева, и 31 мая 1952 года я стал ассистентом художника-постановщика Григория Митрофановича Козлова на картине режиссеров Валентины Семеновны и Зинаиды Семеновны Брумберг — «Полет на Луну», киностудия «Союзмультфильм».

В рисованном кино проработал художником-постановщиком (и немного сценаристом и режиссером) до 1963 года. За это время случилось событие, которое в дальнейшем определило мою жизнь. С Юрой Р., однокурсником-фронтовиком, написали сценарий и на Всесоюзном конкурсе были награждены третьей премией и немалой суммой денег. Сценарий назывался «Один день» — один день стрелковой роты на переднем крае. Девиз: «Бойцы вспоминают минувшие дни». Редакторы Госкино, поздравляя, сравнивали нас с Виктором Платоновичем Некрасовым, автором популярнейшего романа «В окопах Сталинграда». Провозглашалось уж совсем несуразное: пока не открылись девизы, предполагалось, что сценарист либо сам Некрасов (чего ж тогда не дали первую премию?), либо кто-то из ближайшего его окружения). Мы с Юрой понимали морок происходящего, но было отчего закружиться головам. Незадолго до этого на «Ленфильме» режиссером Александром Ивановым снят фильм «Солдаты» по сценарию Некрасова (экранизация его же сталинградского романа). Фильм пронзительный, особенно по игре Иннокентия Смоктуновского в роли командира роты Фарбера, в очках с треснувшим стеклышком. Наш сценарий на «Ленфильме» купили, но в производство он не пошел. Много позже я узнал о дружной обструкции режиссеру, взявшему наш «Один день». «Я ж не знал, что ты один из авторов!» — спустя время каялся один из наших могильщиков (меня долгое время по инерции продолжали «держать» за художника мультипликации). Прав великий Михаил Ульянов: взаимоотношения «творцов» — «резня ножами в узкой траншее». Не помню, как распорядился своими деньгами Юра, а я сразу купил маме самый большой телевизор. И, уж конечно, мы с ним устроили себе «Симоны-гулимоны, крестный ход по кабакам». От ресторана к ресторану на такси, а двери сами открывались при виде купюры. Нагулявшись, поехали наугад в Киев, знакомиться с Виктором Платоновичем и просить его прочитать наш сценарий: «Своим ли делом мы, художники, занялись? Может, есть смысл и продолжить?»

Дальнейшее — чудеса по Ричарду Баху; американский военный летчик, писатель-мистик («Чайка по имени Джонатан Левингстон») утверждает: «Жизнью двигают совпадения».

Когда поезд встал у перрона в Киеве, к вагонам хлынули, заглядывая в окна, встречающие. Какая-то женщина изумленно забарабанила в наше стекло. Юра вскочил: неожиданная киевлянка — его давнишняя московская знакомая. Ее тесть дружит с Некрасовым семьями: сложнейшая задача, как встретиться с В. П., решается, проще не бывает. Крещатик, 15 — адрес В. П. Прочитав сценарий, он пригласил к себе. Юра — сын малоизвестного, но профессионального писателя, вырос в литературной среде и был самоуверенно спокоен. Я очень волновался и плохо помню, как проходила встреча. Виктор Платонович — сухощавый, пластично двигающийся, обаятельный человек — держался с нами очень просто. Что-то в нашем сценарии похвалил, что-то добродушно покритиковал. И самое главное, посоветовал писать дальше и никому не подражать. Понял ли намек соавтор? Я перевел разговор на Сталинград. У Виктора Платоновича свои жуткие фотографии Мамаева Кургана после схода снега: земли нет — каша из костей и трупов, и к этому — комментарии его самого. Юра разглядывал фотографии спокойно, справедливо ощущая себя военным профессионалом. Перед самой войной — два старших класса артиллерийской спецшколы-десятилетки. Следом артиллерийское училище, да и войну закончил майором в штабе артиллерии Первого Белорусского фронта. Не то что я — всего лишь лейтенант-минометчик в одном из многочисленных стрелковых полков. На нашей картине «Генерал» Юра был великолепным консультантом: он прекрасно знал, как вы-глядел и работал штаб армии. Помнил, как свертывается шинельная скатка и что наша пехота носила не сапоги, а ботинки с обмотками. Виктор Платонович посоветовал съездить к Бабьему Яру. Мы знали, что там во время немецкой оккупации Киева были массовые убийства евреев. То, что творилось там сейчас, не поддавалось здравому смыслу. Власти Киева решили слегка засыпать этот страшный огромный овраг и вернуть ныне проклятому месту ни больше ни меньше, как довоенное предназначение — «зона отдыха». Чтоб такое решить, вместо мозгов должен быть навоз. Киевляне встали на дыбы. Им в поддержку пошли гневные письма из многих мест Союза. Перетрусившие киевские городничие распорядились полностью засыпать Яр — чтоб его как бы никогда и не было. Стало еще хуже, ибо возить землю в центр города накладно — так что пошли самосвалы с мусором, превращая Бабий Яр в гигантскую свалку. «Получив очередной нагоняй, с нешуточной угрозой кардинальных оргвыводов, было приказано мусор сжечь, — сказал Виктор Платонович. — Там теперь истинный апокалипсис».

Точнее не скажешь. Трехкилометровый, глубокий, с отвесными стенками овраг едва просматривался в пелене едкого дыма. Жуткое ощущение: в дыму колышется неисчислимое число загубленных человеческих душ, взывая к отмщению. Ничего более страшного я в жизни не видел.

 

* * *

Мультипликационная картина «Аист» — узбекский фольклор, сочиненный в Москве. Денег на поездку в Среднюю Азию для изучения колорита не было. Мы с режиссером Аксенчуком отправились в Ленинград. Он — к знатоку Узбекистана, писателю и сценаристу Л. В. Соловьеву для уточнения реплик персонажей, я — в Музей этнографии для зарисовок типажей и антуража. В поезде обнаружили, что оба забыли паспорта. Заказанная гостиница отпала. Приютил Леонид Васильевич. Режиссер прожил два дня, я неделю. Польза для картины от поездки ощутимая (например, реплика Бая, стыдящего бедняка Хасана, в сценарии до Соловьева: «Ай, Хасан, как нехорошо, ты воруешь мою воду!» После Соловьева: «Хасан, Хасан, как же ты теперь пройдешь в рай по тому мосту, что острее лезвия ножа и тоньше лошадиного волоса?! Ведь ты воруешь воду!»). Для меня общение с Л. В. — рождение заново. Днем рисовал в музее. Вечерами мы с Л. В. (Аксенчук уехал) засиживались с цинандали. Л. В. ничего другого и не пил. По особому сигналу из форточки сын дворника бежал на Староневский за бутылкой. Л. В. жил на углу Староневского и Полтавской. Сам дворник пил только денатурат. Когда из любопытства попробовал сухое вино, «отравился» — все симптомы налицо — и изумлялся: «Как дядя Леня может пить яд?!»

Беседы односторонни. Л. В. рассказывал, размышлял вслух, я впитывал. От стеснения зажат. По сути — школяр в растянувшейся подростковости, а ведь за тридцать. В «соловьевскую» неделю открылся смысл творчества и существования людей, обреченных на него. До этого жил, не задумываясь — как есть, так и есть. Начальство руководит, художники исполняют. В размышлениях Л. В. главный вопрос: «Почему?!» Я благодарный слушатель. Л. В. читал мне отрывки из второй книги о Ходже Насреддине.

«Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает — пестрый кипучий базар нашей жизни. <…> Закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений. <…> Что делать на шумном базаре жизни тому, у кого весь товар состоит из возвышенных чувств и неясных мечтаний, а в кошельке <…> содержатся одни сомнения да глупые вопросы: где начало всех начал и конец всех концов, в чем смысл бытия, каково назначение зла на земле и как без него мы смогли бы распознать добро?»

Считал себя начитанным, но от Л. В. впервые узнал пушкинское: «Поэт, не дорожи любовию народной <…> Ты царь, живи один. Дорогою свободной / Иди, куда влечет тебя свободный ум…» От общения с «дядей Леней» впервые серьезные сомнения в том, что система наша-де замечательна — «Мы наш, мы новый мир построим!» — плохи отдельные нерадивые исполнители (в пародийном спектакле пели: «В отдельных магазинах нет отдельной колбасы»). Л. В. считал, что наше начальство по определению все плохо, ибо порождено античеловеческой идеей. Если начальники и различаются, то лишь по степени вреда, ими причиняемого. Многое из услышанного пойму не сразу, но показано направление и дан толчок. Присутствие Л. В. будет отныне, до конца моих дней, постоянно ощущаться, пусть и безотчетно. Он верил в свое незримое влияние на тех, кто будет в этом нуждаться.

Л. В. рассказывал о развеселой довоенной писательской жизни. Верховодил в компании успешной молодежи. Его «Возмутитель спокойствия» в бесчисленных тиражах, повсеместно известен. Кроме заслуженной популярности немалые деньги. «ЦДЛ (Центральный дом литераторов.И. Н.) от нас временами трещал!» — сказал Л. В.

Предвоенная государственная мода — национальные Декады. Национальностей множество, и у каждой вождь-акын, восславляющий солнце конституции и ее «Автора». Нацгении не умели ни читать, ни писать — не имели письменности, но все их поэмы и песни звучали по-русски — отряд переводчиков трудился не покладая рук. Среди них и талантливые поэты, но все равно халтура, хотя перевод: «Одна палка, два струна, / Я Хозяин вся страна!» — не проходил. Соловьевская компания, с хорошего загула придумала абракадабру — несуществующий язык несуществующей народности. Время от времени народность давала о себе знать. Сообщала подробности счастливой жизни. «Соловьевцы» веселились до упаду! И вдруг катастрофа. Народность благосклонно и всерьез замечена: вождя приглашают на очередную Декаду для представления правительству и награждения. Доигрались… Л. В. объявил начальству — первому секретарю Союза писателей Суркову:

— Акын не может.

— Как?! Почему?!

— Ему медведь голову откусил.

— Как откусил?! — Потребовали подробности.

— Как… Как… — Л. В. надоела эта ерунда. — Полез в берлогу, а медведь ему: «Куды прешь, твою мать!» И откусил.

Скандал тихий. Ни Сурков, ни начальство выше себе зла не желали, но медведя запомнили. Отвлекла война. Но не настолько, чтоб запамятовать. Виноватостей накопилось. Талант, независимость, постоянно навеселе. Тут еще и Голливуд как назло поддал жару, предложив Л. В. экранизировать «Возмутителя» под зазывным названием «Скандал в гареме». На беду американцы перепутали Леонида Соловьева с Леонидом Соболевым. Тот от злости, что письмо не ему, впал в истерику: «Это не мне! Это не мне!» Шуму на весь Союз писателей, даже о войне забыли. В войну Л. В. военный корреспондент на Черном море. Участник обороны Севастополя. В 1944 году арестован за намерение убить Сталина (привет от таймырско-алтайского акына? от Голливуда тож?). Спасло преклонение перед бумагой. Выезжая на Всеармейское совещание военкоров, «где и задумал совершить злодейство», Л. В., боясь, что у него, подвыпившего (другим себя и не представлял), где-нибудь на улице срежут пистолет, сдал его в особый отдел — расписку предъявил следователю. Стрелять в Сталина оказалось не из чего, поэтому дали не высшую меру, а только 25 лет. Не отпускать же.

В бараке — серьезные люди, «у всех срока». Подлинные разведчики-шпионы. Несколько чужих, но есть и наши. Обаятельного Л. В. встретили радушно — знали его по «Возмутителю».

Наши разведчики подсмеивались над Л. В.: «Если нам навесили по червонцу, то вам полагается от силы десять минут!» Они сидели за то, что своим судом судили и казнили крупного местного начальника — за преследования и издевательства, несмотря на все попытки с их стороны вразумить, над семьей их товарища, нелегала за кордоном. Когда краевого царька вытащили из машины, охрана и не шевельнулась, понимая, с кем имеет дело. Л. В. узнал об удивительной солидарности между «своими» и «чужими». Если «наш» натолкнется на «чужого», ему и в голову не придет его выдать, Также поведет себя и «чужой». Негласный закон опасной профессии: пусть ловят те, кого на это наняли, если сумеют. Л. В. инвалид, в лагере поставили учетчиком. Пленному старику венгру приписывал выработку. Вскрылось. Самого поставили копать сырую глину.

— Я понял,— рассказывал Л. В., — мне деревянный бушлат.

Перед концом смены два молодых венгра выполнили за него норму. И так не один день.

— Я поверил,— сказал Л. В., — в интернационал!

В лагере писать запрещено. Л. В. сочинял стихи. Можно запомнить. Цитирую под его диктовку.

 

 

Перевал

 

Здесь долинная птица кончает полет.

Здесь крыло леденит ей морозным туманом,

Мост над бездной… Посмотришь — и сердце замрет;

Полусгнивших ветвей и ремней переплет,

По нему только в рай проходить мусульманам.

Перед нами — откосы, одетые льдом,

Снег зернистый направо и бездна налево…

Близок вечер, а мы все идем и идем

Все труднее, все круче змеистый подъем,

Как дорога на небо…

 

Л. В. отсидел десять лет. Освободил XX съезд. После освобождения и реабилитации Л. В. ознакомили с «делом».

— Читать знакомые фамилии доносчиков, — сказал он, — роман! (ударение на «о» — жаргон: увлекательное повествование).

Следователя уверил, что в лагере стал христианином и всем прощает, а мне объяснил:

— По каждому как минимум дважды встречаться со следователем. У меня сил нет.

Из Москвы навсегда переехал в Ленинград. С глаз долой — из души вон!

Леонид Васильевич рослый, плотный, выглядит старше своих пятидесяти. От него исходит спокойная добрая сила ничему не удивляющегося человека. В 1956 го--ду в Ленинграде вышел его однотомник из двух романов (554 с.). «Возмутитель спокойствия» (1940) и задуманный в лагере «Очарованный принц». Л. В. подписал мне книгу: «…в память о дружеских беседах… 24 апреля 1956 г. Ленинград». Мне дорого все написанное им, и сценарий «Иван Никулин — русский матрос» в том числе. Ближе всего стихотворение «Канибадам».

Скончался Леонид Васильевич Соловьев в 1962 году в Ленинграде, в возрасте 56 лет.

 

* * *

На студии очень интересная работа. С прекрасным художником Витей Никитиным мы не раз работали вдвоем. На картинах рисованной мультипликации зачастую возникал такой объем работы, что в одиночку не вытянуть. Теперь вдвоем оказались не только художниками, но вдруг еще и режиссерами. Худсовет отстранил запутавшегося режиссера и картину, на которой мы работали, остановил. Член худсовета, мэтр кино Сергей Иосифович Юткевич предложил: поскольку у художников интересное изобразительное решение, которое обидно терять, их и назначить режиссерами, а он руководяще присмотрит. Автор сценария Назым Хикмет и худсовет согласились. Хикмет — турецкий революционер-коммунист, политэмигрант. Яркий поэт, драматург, публицист. Общительный, на редкость искренний в словах и поступках шестидесятилетний моложавый человек. В 1938 году турецкие военные суды приговорили Назыма к 35 (!) годам тюрьмы. Сменился режим, и после голодовки и вмешательства мировой общественности вышел на свободу. Если Л. В. Соловьев убежденно считал (получив за это 10 лет лагерей), что бездарная, ворующая, жестокая власть впрямую порождена преступной коммунистической идеей, то Хикмет верил в святость идеи, что «вознаградилось» двенадцатью годами турецкой тюрьмы. Член Президиума Всемирного совета мира, лауреат премии Мира защищал идею своим творчеством, боролся с извращениями. Воевал с перерожденцами, проникающими в самое высокое руководство и в угоду себе бесцеремонно искажающими путь в светлые дали. Сценарий Хикмета — о преступности бесконечных войн ради процветания военщины всех времен, мастей и пород. Режиссер, не поняв серьезности замысла, попытался превратить это в очередную мультисказочку под соответствующим названием: «Солнце радуется». Мы с Витей почувствовали в сценарии Хикмета девиз его жизни. «Если я не буду гореть, / Если ты  гореть не будешь, / Если мы гореть не будем, / Кто же тогда рассеет мрак?»

Переделали доставшийся в наследство режиссерский сценарий, по-своему изложив идею Хикмета. Витя придумал новое название: «Мир дому твоему». Хикмет написал историю Человека (Пахаря, Строителя, Музыканта, Ученого…), которого во все века, еще со времен, когда Земля была на Трех Китах, Агрессор (Полководец всех эпох и Государственных устройств) за-ставляет воевать. Человек лишается Любви, Детей. Когда дело доходит до ядерной кнопки, Человек, став многомиллионным, раз и навсегда одолевает Полководца. Пятнадцать минут. Ни единого слова, только изображение и музыка. Каждой эпохе старались найти узнаваемый, ей присущий образ. Идея доступна любому жителю Земли: «Люди, сплотитесь против военщины!» Витя разрабатывал все, относящееся к Миру, я — к Войне. Художественный руководитель Юткевич — вместе с нами на переговорах с композиторами. Его громкое имя напрягало знаменитостей, с полуслова понимавших масштабность замысла. Яркие и опытные в кино Андрей Эшпай и Микаэл Таривердиев, врозь, не сговариваясь, предложили творчески более подходящего для такого фильма «симфониста» Алешу Николаева. Алексей Александрович и стал нашим композитором. «Оказавшись в режиссерах», неожиданно увлекся. Витю, тонкого художника-лирика, сильного и изящного живописца, режиссура на картине волновала постольку-поскольку. Его пейзажи на выставках заметны. Он имел имя. В будущем, дождавшись пенсии, тут же уйдет «на вольные хлеба». В отличие от Вити я жил только фильмом, не предполагая, что надвигается коренной перелом жизни.

«Мир дому твоему» несколько раз останавливали, подозревая «антисоветчину» — пацифизм. И обсуждали, обсуждали, обсуждали. Обвиняли в «не марксистской оценке войн». В абстракционизме. В формализме. Мы с Витей отбивались как могли, на нашей стороне оказались весомые люди, не дав угробить. Впрочем, даже рьяные противники соглашались с тем, что «фильм вызывает и эмоции, и размышления». Наша редактор Вера Тулякова вышла замуж за Хикмета — в свое время именно она и пригласила его на «Мультфильм». Он посвятил ей поэму: «Солома волос, ресниц синева». Осев в Советском Союзе, чистосердечный коммунист о многом задумался. Рассказывал: когда в 1920-е впервые приехал в Москву, на вокзале встретили трое в кепках и пожали руку: «Здорово, Назым!» Почувствовал себя дома.
В Политехническом предстояло читать стихи на турецком без перевода. Нерв-ничал. Маяковский: «Не бойся, турок, все равно никто ничего не поймет». Опять почувствовал себя дома. В этот раз на аэродроме встретили многолюдно. Все в шляпах. Прочли по бумажкам речи. Расселись по черным машинам и разъехались, не глядя в его сторону. Водитель обернулся к Назыму: «Куда едем, хозяин?» «Хозяин…» Стало не по себе.

Хикмет в гостях у кого-то из по-настоящему крупных писателей. «Он не умеет управлять машиной, — вспоминал Назым, — у него шофер. Понятно. Дача в большом лесу, есть садовник. Тоже понятно. Дворник. Слесарь. Естественно. Но, когда в обед мы сели в столовой, а эти люди, обслуживающие неплохого и талантливого человека, где-то внизу на кухне, я спросил себя: что для них изменилось после революции?» Для Назыма вопрос не праздный. Страна переживала переход от сталинщины к чему-то новому, непонятному. Писательское руководство предложило Хикмету принять участие в коллективном обращении к новой партийно-государственной власти: «Как теперь писать?» Назым удивился: «Брат! (Братом всегда называл собеседника для обоюдной доверительности.И. Н.) Брат! Как писал, так и пиши». Хрущев позвонил сам и сообщил «товарищу Хикмету», что есть обращение к нему, Хрущеву, группы писателей: о целях и задачах нынешней литературы. «Что может сказать по этому поводу, товарищ Назым?» Товарищ Назым сказал так, что товарищу Никите «мало не показалось»: «Брат! Не лезь ты в писательские дела. Ты в них ничего не понимаешь. Будут слюни и сопли». Не трудно догадаться, что потом. Спектакли по пьесам Хикмета — хоть и шли при полных залах и прежде всего притча о «культе личности» «А был ли Иван Иванович?» — исчезли из репертуара. Сам Хикмет был публично обол-ган министром культуры Михайловым «за перерождение». И после этого еще имел наглость приехать к Назыму (покаяться?). Назым его выгнал: «Скажи спасибо, что я старый больной турок и не могу спустить тебя с лестницы!»

Мультипликация — замкнутый мирок. Мы не очень вникали в суть скандалов, коими обставлялась забота партии об искусстве и людях его. Разнузданность и запугивание. Генсек махал кулаками, нависая из президиума над спинами писателей, извлекаемых на трибуну для оскорблений. Вопил угрозы! Номенклатурный зал ревел от восторга: «Интеллигентишкам приходит конец!». Виктора Платоновича Некрасова Хрущев собрался «вывести из советского общества (говорят, он с усами?) — за усы!». Чем прогневил? Вы-ступлением об искренности в искусстве. До этого была гневная статья Померанцева «Об искренности в литературе». Было от чего генсеку взбеситься. Другому известному писателю разбушевавшийся владыка, ничего уже не соображая, пообещал лишить его гражданства прямо тут, в Кремле. Уча, как надо писать для народа, предъявил «истинную» поэзию некоего Павла Махини из Донбасса. Цитирую по Васисилию Аксенову, «Таинственная страсть»: «Рабочий класс — большая сила! / Он добывает нам углей. / Когда отчизна попросила, / Трудись для родины смелей».

Художников Хрущев разгромил скопом еще раньше на провокационной выставке в Манеже, когда пострадали не только некоторые именитые соцреалисты, но и несколько «свободных» живописцев. До того дня никому, кроме неширокого круга поклонников абстракции, не нужные, они стояли в обалдении возле своих насильно выставленных, ничего общего ни с каким реализмом не имеющих полотен, не понимая, зачем они вдруг, носом к носу, понадобились верховной власти. Неужели лишь для получения таких же, как и реалисты, бессмысленных угроз и оскорблений? На недавнем XX партсъезде Хрущев бесстрашно разоблачил Сталина. Миллионы безвинно осужденных получили свободу. И вдруг такой удар по культуре, по интеллигенции, по молодежи! Владыка словно с цепи сорвался. Тут и мы («Здрасьте…») со своей картинкой — две части, 15 минут. Неожиданная радость: «Мир дому твоему» заявлен в конкурсной программе Московского международного кинофестиваля. Наш персонаж «Рабочий» на обложке фестивального журнала. Мы с Витей принимали разгоравшийся к нам интерес как должное. По отзывам догадывались, что у нас сотворилось нечто необычное, странное даже для нас самих. Эффектный показ в Университете имени Лумумбы. Мое вступительное слово переводили на английский, французский и один из языков Африки. Последний переводчик необычайно красив — статный негр в лиловой сутане. «Недолго музыка играла…» Картина внезапно изымается из программы фестиваля. Из-за нашей картины в Госкино уволены редакторы Ковалевская и Соколовская, курировавшие мультипликацию. В газете «Советская культура» рассыпан набор подвала о нашем фильме, заказанный Борису Ефимову, авторитетнейшему художнику политической графики и мультипликации. Рецензии запрещены повсеместно. Случайно прорвалась одна в «Московском комсомольце»: «15 минут высокой романтики». Я не помню автора, но навсегда благодарен — счастлив, что успел принести ее уходившему от нас Хикмету. Режиссеров пригласили в Госкино, и помощник председателя Александр Аскольдов по его поручению горячо объяснял нам с Витей вредность нашего произведения. Несмотря на высокий рост и сочную артикуляцию, не преуспел. Нас оргвыводы не задели. Картина нравилась директору студии Михаилу Валькову — специально привозил на студию иностранные делегации для просмотра «крамолы». За что же гонения? Мы в картине с нашим «ложным буржуазным пацифизмом» вошли в противоречие с китайской доктриной, по которой в глобальной ядерной войне погибнут все капиталисты, а коммунисты уцелеют. Китайцы явно о себе. Москва же всерьез подпевала Мао: «Москва—Пекин». Как только мы вышли из мультипликационной тени, нас и засекли. Не исключено, что и некоторые коллеги (старшие?) приложили руки, тем более что автор — опальный Хикмет. Хрущевский аппарат кинулся травить Назыма. Зашли далеко — он решил уехать из СССР. Польша и Чехословакия пригласили к себе. От позора Хрущева спасли лидеры западных компартий: «Видимо, в СССР все государственные дела решены, осталось только Хикмета одолеть?» Очень жаль, что нас убрали из фестиваля. Если б дали премию (что вполне вероятно), не важно какую, знать, что отмечены по соседству с великим Феллини, награжденным Гран-при за «Восемь с половиной»! Во время Фестиваля увидел Некрасова. Он вежливо ответил на мой поклон, явно не узнав. Да и как узнать в этой круговерти случайного московского гостя. Возле весьма популярного среди московской интеллигенции Виктора Платоновича постоянно теснилась компания успешных, энергичных и в делах и в речах «генералов» кино и примкнувших к ним. Кое-кого я знал в лицо по публичным выступлениям, но в фамилиях путался. Я туда и не совался: кто они и кто я. После хамства Хрущева одни творческие люди, выражая свое уважение Некрасову, давали понять опальному писателю, что его любят. Другие афишировали себя возле Некрасова, «бесстрашно» демонстрируя неопасное фрондерство. В кулуарной круговерти (благодаря Светлане я мог проникать в КДС хоть каждый день) я натолкнулся на Марлена Хуциева, режиссера знаменитой, обруганной Хрущевым картины «Застава Ильича», и предложил ему посмотреть наш «Мир дому». Конечно, не сейчас и не здесь, а у нас в Союзе кинематографистов. Марлен слышал о нашем фильме, и мы сговорились. Он привел с собой Некрасова. Виктор Платонович присмотрелся ко мне: «Я же вас знаю!» Марлен и В. П. оценили новизну и неожиданность формы. «Если вас с Никитиным обвиняют в ложном буржуазном пацифизме, — сказал В. П., — то, значит, вы оба праведные социалистические агрессоры, так, что ли? Господи, какая чушь, этот совет-ский цирк!» «Советский цирк» — одна из любимых присказок Некрасова. В следующий раз я встретился с ним нескоро и в неожиданном месте — городе Керчи.

 

* * *

Я в работе. Директор студии М. Вальков поручил помочь проваливающейся картине. Африканская сказка Джомо Кениаты «Черный человек и Белый слон» чем-то схожа с «Мир дому», хотя иная по идее и совсем иное изобразительное решение изящного художника Натана Лернера. Удалось вы-править сценарий и режиссуру. Получилось свести концы с концами и сдать картину на студии и в Госкино.

Осенило. Могу быть режиссером — доказал на двух мультфильмах. Стану режиссером и буду снимать Светлану: у меня она всегда будет с работой! Но как попасть в игровое кино? Другой мир. Недосягаемый. Надо уметь в нем работать. А где научиться? Поздно. Пустые мечты. Маниловщина.

Чуть ли не сразу звонок из дирекции. Завтра быть на коллегии Госкино. Председатель Мульткомиссии в отпуске, я его заместитель.

На коллегии один вопрос: простои на производстве игровых фильмов — не хватает режиссеров. Казна несет убытки. Поэтому для срочного пополнения кадров принято решение: «О создании Высших режиссерских курсов». Набор из числа работающих на студиях, имеющих опыт работы в кинопроизводстве.

Такие совпадения пугают: этого не может быть… А вот поди ж ты!.. «Пустопорожняя затея, для галочки, — успокоил меня сосед-мосфильмовец. — Режиссеров и так пруд пруди!» Сосед — человек знающий, но на всякий случай, чем я рискую? Попросил одно место «Мультфильму». Дали два. Дело за малым? Выдержать экзамен, и через два года я режиссер? Ерунда, конечно.

Прием на курсы в помещении оргкомитета создаваемого Союза кинематографистов. 1964 год. В кулуарах воздух шестидесятых! Экзаменуется актер из «Заставы Ильича» — вся группа, во главе с режиссером Марленом Хуциевым «болеет». Возле других претендентов толкутся родные, друзья — да, не в одиночку. Появляются журналисты, кинокритики. Кого взяли? Кого не берут? Кто будет преподавать? Какие-то приезжие надеются — еще не позд-но, толкутся в ожидании. Возникают любители общения вообще. Хмельное время, ощущение перемен — шестидесятые!

Прошедшим экзамен — приемная комиссия для отсева.

— Ты-то куда наладился?! — увидел меня председатель комиссии, он же руководитель оргкомитета, он же гендиректор Мосфильма, кинодеятель, сверхлауреат Иван Александрович Пырьев. — Чему тебе учиться?! Ты у себя на Мультфильме мэтр! (Сильное преувеличение.И. Н.) Ты в плане! Ты в производстве! Тебе отказа нет!

Готовился к комиссии всерьез. На пафосную демагогию — «зеркально»: — Вы же сами справедливо говорите, что наше кино губит любительщина!

Продемонстрировал комиссии (их человек тридцать) поэму Эдуардоса Межелайтиса «Человек» (взял у Светланы — увлекалась литовским поэтом) — великое философское произведение, награжденное Ленинской премией. Поэма словно создана для мультипликации, но это сложнее Хикмета, нужна настоящая режиссура.

Приняли.

Вольнослушателем без стипендии, поскольку почти сорок, а условие, как в аспирантуру, — до тридцати пяти. Огорчив, обрадовали: не потратив ни одной «их» копейки, свободен после окончания. Лишь бы не придумали защиту диплома с «мультспецификой» — на бумаге. Первым с заседания вылетел начальник главка Госкино режиссер Юрий Павлович Егоров — ему всегда некогда. Я на перехват: «Юра, диплом как у всех?» Он на бегу: «На пленке!»

Гора с плеч: «Прощай, мультипликация, тринадцать лет как один день! Здравствуй, актриса Коновалова в наших фильмах!»

Неужели на курсах собирались научить режиссуре за два года?

Скорее всего преподать «азы», а дальше на собственных ошибках? Предполагалось, что все слушатели из игрового кинопроизводства. Таких из 27—30 меньше половины. Я, увы, среди несведущего большинства. Преподаватели — классики советского кинематографа. Литературный замысел фильма — руководитель курсов Л. З. Трауберг. Режиссерский сценарий — М. И. Ромм. Изображение — А. Д. Головня. Монтаж — Т. Лигачева. Музыка — отдельные лекции. История кино — нашего и западного – лекции и просмотры. Просмотры всех новинок, и встречи со всеми, оказавшимися в Москве, иностранными знаменитостями. Разовые лекции ведущих мастеров: сценаристов, режиссеров, операторов, художников, звукооператоров, директоров картин.

После лекций Трауберга и Ромма письменные задания. Для первого — литературные миниатюры: очерк, что-нибудь юмористическое, детектив. Для второго — раскадровка какого-либо отрывка из классической литературы («Война и мир», «Пиковая дама» и т. п.). Обязательные публичные обсуждения работ друг друга. Многозначительная болтовня высмеивалась из-за бессмысленности. Нас будут приучать к искренности, к уважению чужого мнения и собственной творческой личности.

На курсах ни с кем не сблизился. Старше всех, да и, чуть что — торопился домой, к Светлане.

Отсутствие стипендии вынудило вечерами плотно работать для издательств и «Диафильма». За два года совместными со Светланой усилиями заработаем не только на жизнь, но и на двухкомнатную картиру (в рассрочку, естественно).

Временами казалось, что на курсах все вокруг как-то несерьезно, игра не игра, но явное притворство. Велеречивые, неторопливые, негромкие рассуждения одних. Громогласные, великие замыслы других. Тлело ощущение, что в Госкино вот-вот спохватятся и нас разгонят из-за никчемности. Подавляющее большинство не москвичи — жили в общежитии Литературного института. Многим в кино совсем не повезет, но это были своеобразные, имеющие по любому поводу собственное мнение и не стесняющиеся его высказывать ребята. Легко представить, какие совместные дискуссии сотрясали там стены. Я горжусь, что через 50 лет в газете Союза «СК Новости» наш набор на курсы назовут «Островом свободы» в нашем кино. Милые, родные курсы.

Мое участие в общей жизни, кроме занятий, — набеги в обед через Садовую на молдавский погребок, где модная «Лидия» всегда радостно встречала нас. Чувствовал себя на курсах поначалу неуютно. Зрелый профессионал рисованного кино — полный несмышленыш в среде игрового. Да и возраст. Сценарист и редактор «Мультфильма», интеллигентнейший Аркаша Снесарев, после того как мы средь бела дня выпили по «полметра» коньяку (в «стекляшке» на «Соколе» коньяк продавали только рюмками, мы и прикинули — сколько рюмок поместится на полметре стола — по столько и заказали, ощущая себя героями Ремарка), открыл мне, кто я есть на курсах:

— Ломоносов! Великовозрастная дубина посреди кишащих малолеток. Рядом с ними — человек из зараньшего времени.

 

* * *

Преподаватели на курсах, второе поколение создателей кинематографа, живые свидетели появления Люмьера, воспринимали наше сборище слушателей по-разному. Каждый из педагогов яркая личность. Многие не только в прошлом. Люди как правило, за редким исключением, закрытые — долгая жизнь (особенно в кинотворчестве) приучила к мимикрии.

Леонид Захарович Трауберг — человек поразительного остроумия. Классик советского кино, это снаружи и напоказ, а что внутри? Всех нас, 28—30 че-ловек, именовал безошибочно только по имени-отчеству. При выпуске попросил всех нас без тени иронии: «Не старайтесь опередить Феллини — пусть старик спокойно доработает».

Михаил Ильич Ромм — интеллектуальное знамя советского кинемато-графа. Преподавал со стенографисткой. Его лекции увлекательны, полны примеров из собственной практики. Мне он как личность доверия не внушал. Еще до курсов, на одной из конференций он при переполненном зале Дома кино, еще старого, на Васильевской, оправдываясь перед министром Е. А. Фурцевой в какой-то идеологической промашке, очень ярко сравнил творческого человека, художника, с охотничьей собакой. Идет-де по лесу охотник с собакой. Охотник повернул голову направо, и собака преданно кидается туда же. Но хозяин только взглянул, а сам пошел в другую сторону. Собака ошиблась и отстала. Не надо ругать собаку — она очень старалась, но, увы. Я сидел во втором ряду и увидел, что столь прилюдное лакейство было принято с милой улыбкой. Почему знаменитый и столь пригретый режиссер вел себя именно так — его дело. Но когда он, знакомясь с нами, увидев Н. Р., слушателя из Молдовы, небрежно бросил: «Я вас знаю, я вас отчислил из ВГИКа», — и как ни в чем не бывало продолжил опрос остальных, мое наивное молчаливое изумление было предельным: «Н. Р. отчислен с режиссерского факультета именно вами за неспособность (в короткое время и на курсах с ним стало все ясно), и вы его терпите дальше?» Ромм по-хамски, публично высмеял хорошо придуманную, но беспомощно (парень не художник, как мы, четверо его коллег) нарисованную раскадровку. Доведя едва ли не до слез самого известного в будущем нашего выпускника. Для меня Ромм окончательно рухнул, когда потерял все наши, с великим тщанием исполненные для него, домашние задания.

Что бы там ни было, талант есть талант. «Девять дней одного года» — прекрасное произведение. И в целом, и по деталям. Редкое для нашего кино явление — шедевр.

 

Необычайно интересен был великий кинооператор Анатолий Дмитриевич Головня. Высокий, плотный, с затаенной мудрой улыбкой. Он спросил (вопрос на засыпку):

— От чего зависит яркость и значительность роли на экране?

Мы довольно дружно ответили: от выбора актрисы-актера режиссером и от таланта исполнителей.

— Отлично!— оценил мэтр и повел нас в зал, смотреть «Летят журавли».

Мы в недоумении: картина знаменитая, широко известная. О ней можно и без просмотра поговорить. Каннские — «Золотая пальмовая ветвь» картине и Гран-при Самойловой за роль Вероники.

 Анатолию Дмитриевичу понравилась наша осведомленность:

— Вот об этой роли и будет разговор.

После просмотра от его анализа создания роли Татьяной Самойловой у меня в голове все перевернулось. По мнению А. Д., роль сделана режиссером и оператором. Перепады света и тени, их монтажный ритм. Контрасты крупностей планов. Динамика эпизодов. Анатолий Дмитриевич убедителен, и, когда мы после обсуждения посмотрели картину вторично, даже самые упрямые согласились с версией Головни, высоко оценив блистательную работу оператора Урусевского и режиссера Калатозова.

Поневоле задумаешься, не в этом ли тайна того, что актриса больше ни разу не вышла на уровень 1957 года, своей первой работы в кино? Как горько и нелегко переживать свою славу в течение стольких бесцветных лет.

Для меня главным Учителем — Юлий Яковлевич Райзман. «Актерский» режиссер нашего кино. Никто так не мог работать с актерами: они у него всегда «живые»! Ю. Я. педантичен. Не громкоголосен. Настойчив до жесткости и обязателен. Мои отношения с ним на курсах: Учитель—ученик. После курсов: Мэтр — подмастерье. Я, «горьковец» (Центральная киностудия детских и юношеских фильмов им. М. Горького), проводя отпуск в кинемато-графическом Доме творчества под Москвой в поселке Болшево, часто общался с «мосфильмовцем» Ю. Я. «Горьковцы» называли «Мосфильм» старшим братом, но все же, все же… Когда во время киноэкспедиций «на натуре» случайно сталкивались группы двух московских студий и наивные провинциалы полагали, что обе они из единственной столичной киностудии «Мосфильм имени Горького», то старший брат презрительно щурился. Ю. Я., много и многих повидавший, своеобразный рассказчик — с ним интересно. Эмоциональный любитель хоккея. Глядя по ТВ, азартно руководит игроками и тренерами. «Интереснее всего, — делился он, — когда счет непрерывно меняется то в одну, то в другую сторону!» Однажды по разным каналам одно-временно показывали разные матчи. Ю. Я. составил рядом два приемника и глядел два хоккея совокупно.

Занятия Райзман начал с актерских этюдов. (Этюд — небольшая импровизированная сценка, разыгрываемая обычно между двумя или несколькими партнерами; может быть и в одиночку.) Я ничего не понимал. Стеснялся глупо выглядеть. Мучения не шуточные: придумать либо самому, либо с кем-нибудь на пару интересный этюд, чтоб не было стыдно. Среди нас несколько профессиональных актеров — они задали тон. Стало легче: могут они, почему не смогу я? Тем более с их помощью? Дома мною занялась Светлана. Школа беспощадная. «Публичное одиночество» актера сродни «публичному одиночеству» художника. Надо только вникнуть в особенность актерского дела. Самое трудное для новичка, не конфузясь, «выступать» перед зрителями. «Задача», «сверхзадача», «что делаешь», «чем занимаешься». Постепенно наладилось. С помощью Светланы продвинулся на «отрывки» (эпизоды из какого-нибудь сценария, пьесы или прозы). Это легче: готовые характеры и сюжеты. Тут своя беда: быть естественным, а как добиться, когда дрожат коленки и глохнет голос? Вот и надо забыть обо всем, кроме поведения персонажа: «задача», «сверхзадача», «что делаю» и «чем занимаюсь». В редких случаях стало получаться. Вспомнились драмкружковские успехи. Среди нас одна женщина Инна Ковалевская — бывший редактор Госкино, уволенная в свое время из-за «Мир дому». Общими усилиями всех слушателей придумали этюд: бракоразводный процесс в народном суде. Ю. Я. восхитился не только искренностью поведения, но и знанием деталей. Учитель сказал, если ему доведется снимать подобное, все мы будем консультантами и участниками. Перешли на коллективные «отрывки». Разыгрывали действия из пьес («Бег» Булгакова, «Физики» Дюрренмата). Открылись актерские таланты — пошло веселей! Кое-что из показываемого шло в московских театрах и, по мнению Ю. Я., выглядело слабее, чем у нас. Райзман глядел на наши этюды ледяным немигающим взглядом. Его равнодушие поначалу обижало. Мы же, показывая ему свою режиссуру, «помогали» актеру, мысленно «играя» вместе с ним, повторяя про себя каждое слово. Иногда прорывался и жест! Не сразу дошла пагубность подобного. «Играя» сообща с актером, теряю контроль над ним. Мыслю и о себе как о хорошем актере — я ведь не могу думать о себе плохо! «Сыграли» вдвоем, и оба молодцы! Позже, глядя на экран, недоумение: куда все делось?! Трудно, но постепенно постарался выучиться «райзмановскому глазу»: никаких эмоций, только точная оценка. Особенность режиссерской профессии — самый главный на площадке — тянет к самолюбованию, громким командам, размашистым распоряжениям. Не сразу пойму: главный на площадке не я, режиссер, а картина! Я лишь звено для исполнения. Все должно делаться по ее желанию. Она — живая. Ревнивая. Злопамятная. Но может быть и благодарной за муки ради нее. Она же Женщина! Тогда — счастье. В начале прошлого века фильм так и назывался: «фильма».

Отношение Райзмана к нам изменилось. Сух и сдержан вначале, увидев наше старание, нашу (не постесняюсь!) любовь к занятиям, помягчел, хотя при обсуждении работ строг по-прежнему. Работы оценивали по кругу. Однажды парень из Тбилиси вальяжно отказался говорить, поскольку обсуждаемое ему не интересно.

— Мне это тоже не интересно, — сказал Ю. Я., — подобное я видел тысячу раз, но мы на работе, и будьте любезны.

Сказано так, что дошло до всех. Провинившийся, исправляясь, волновался. Райзман нам вполголоса: «Как акцент украшает».

Ю. Я. стал народным артистом СССР. Объявлено накануне очередной пятницы (два года без единого пропуска) — успели подготовиться. Едва Учитель открыл дверь, навстречу — залп шампанского! Ю. Я. исповедовал систему Станиславского, но признавал и иное. Есть актеры от Бога — пусть играют, как Бог им на душу положил. Есть актеры «по должности» — тут не до системы, приходится «тянуть с голоса» — пусть повторяют за режиссером.

Несколько раз по приглашению у Ю. Я. на съемке. Судя по его режиссерским показам — превосходный актер. Особенно хороши женские роли. При мне показал кусочек роли многоопытной яркой актрисе. Вдохновленная, хорошо сыграла в кадре. Райзман сказал: «Снято». Но показанное им осталось непревзойденным. Особенность Учителя: даже удачно снявшихся у него актеров никогда не снимает в последующих фильмах. Мы пристали, и тайна открылась. Конкретная роль прилипает к конкретному исполнителю. В другой роли ее или его Ю. Я. представить уже не может. При одной из наших встреч в Болшево он проговорился о большем — иногда мысленно общается со своими экранными персонажами: «Обсуждаем сегодняшие дела. Бывают любопытные суждения». Киногерои Райзмана на экране — «живые», потому что всамделишны в его сознании.

Учитель не упускал ни малейшей детали в наших этюдах и отрывках. Я принес модную книгу — «Бильярд в половине десятого» Генриха Белля. Мастер зарубил: «Как вы сможете сыграть немца, если не знаете, как он ест сосиску. Как пьет кофе или пиво. Как закуривает. Как курит. Как гасит сигарету…» Один из слушателей в детстве видел в оккупации немцев. Он показал, как немец стряхивает снег, входя в дом. Простое действие, но насколько не похоже на русскую или латышскую манеру. «И все остальное не по-нашему…» Вот что такое Райзман — никакой приблизительности! Приблизительность уничтожает убедительность — даже неискушенный зритель чувствует вранье: «А-а… кино!» «Чтоб успешно выглядеть перед неискушенными, надо с блеском снимать для сверхзнатоков» — кредо Ю. Я.

Великий Давид Ойстрах говорил ученикам: «В Консерватории, на балконе сидит старик-пенсионер. У него нет денег на партер. Но он понимает в скрипке больше меня, хоть я и Ойстрах. Играйте для него — удачно сыграете для всех». К сожалению, ни одной практической съемки с Райзманом на курсах не было — не поместилось в программу. Ю. Я. сожалел: «Выпускаю вас недоучками».

Доучивался опытным путем — методом тыка. При последней встрече Учитель выглядел необычно — отпустил бороду. Были вдвоем, спросил вполголоса:

— Мэтр, уходим в подполье? Не забудьте обо мне — у меня есть ружье. Я хорошо стреляю.

Таким и запомнил его — заговорщицки улыбающимся.

О курсах — только добром. Два года — чистые шестидесятые, 1964—1966!

Ежедневное общение со славными и разными, всяк по-своему, людьми. Самый яркий актер — Юра Решетников. После курсов исчез из виду, в кино не пробился. Самый углубленный — Глеб Панфилов. После курсов заслуженно известный режиссер. Самый веселый — тбилисец Гено Габискирия. Самый загадочный — ашхабадец Геокленов. Самый сведущий — москвич Вася Ливанов. Самый разворотливый ташкентец Файзулла Рашидов. Самый эрудированный — москвич Саша Аскольдов. Самые интеллигентные — ереванцы Карен Геворкян и Эдик Мартиросян. Однажды один из слушателей явился на занятия в только что купленных черных очках. Был элегантен и загадочен. Мы тут же рванулись за очками — магазин рядом. На вошедшего преподавателя уставилось тридцать пар черных очков.

— Я думал, вы умнее… — все, что смог он сказать, обыкновенно весьма находчивый и остроумный.

После первого учебного года летняя производственная практика. Я на киностудии Горького (Центральная киностудия детских и юношеских фильмов). Картина «Серая болезнь», режиссер Яша Сегель. Мы в приятелях еще с института. Случилось — он рецензент моей письменной работы при поступлении на курсы. Ежедневные поездки на съемку — праздник. Все непривычно. Павильон. Декорация в нем. Сочетание подлинного с мнимым. Комната, два окна рядом. Одно работающее подлинное: распахивающиеся створки, открывающаяся форточка. Соседнее — имитация окна: глухая рама, но выглядит так, что от настоящего не отличить. И там и там на подоконниках живые цветы в горшочках, а за окнами фотофон — огромная фотография московской улицы. Стены возле окон в «поживших» обоях. Соответственны и мебель, и занавески на окнах, и какие-то коробочки, и банки на подоконниках, и забытое вязанье на видавшем виды кресле у окна. Три шага в сторону — кирпичная стена павильона. Первое яркое впечатление: неправдивая правда, принято мною как само собой разумеющееся. Постепенно пойму: кинематограф — иллюзия во всем. Вот и вся его сущность. Хорошо ли это? «...если к правде святой / Мир дорогу найти не сумеет, / Честь безумцу, который навеет / Человечеству сон золотой!» Но ведь кроме убаюкиваний должна быть и надежда — не зря один из классических итальян-ских фильмов так и называется: «Два гроша надежды». «Философические» размышления появились гораздо позже, а тогда, коснувшись загадочного мира, существующего вне времени и пространства, я старался лишь как можно скорее стать своим, разворотливым человеком этого мира. Я. С. предложил разработать один из эпизодов сценария: регистрация брака во Дворце бракосочестаний. Если выйдет удачно, самому и снять. Так и получилось. Я. С. отсутствовал (то ли в Госкино, то ли в Союзе), это была моя первая, почти самостоятельная (Я. С. заранее посмотрел мою разработку и утвердил) съемка. Легкий конфликт: оператору, яркой, интересной женщине Инне Зарафьян не захотелось трудиться — менять точку съемки ради выдумок практиканта (позже мы подружимся). Помог ученик Я. С. во ВГИКе Дуров, сказав мне на ухо золотую формулу съемки: «Посылай всех подальше и делай то, что тебе надо». Я был горд и счастлив! Очень устал: снимали на улице, с актерами и массовкой, в жаркий солнечный день, в окружении толпы зрителей. В картине — маловыразительный и ничтожный эпизод. Другая практическая съемка обернулась катастрофой. Я. С. поручил снять скачущего всадника. По верху откоса скакал конный, а мы снимали его из параллельно ехавшей внизу по шоссе операторской машины. Я. С. и директор картины Коля Петров наблюдали с разделительного газона. Отсняв кадр, собрались ехать на разворот. Оператор хотела вылезти, но водитель, как и полагается студийному шоферу, личность своеобразная, буркнул: «Сиди… (ждать ее, пока выберется!И. Н.) Нечего тебе на дороге делать». Он спас ей жизнь. Когда, развернувшись, мы вернулись, увидели два тела. Посередине шоссе Коля, а Яша — затылком на бетонный бордюр разделительного газона. Директор мертв — вместо человека кучка одежды. Режиссер явно живой. Испуганные и растерянные члены группы объяснили: сбил военный автобус. В стороне — автобус и кучка военных. Оказывается, автобус занесло передним колесом за разделительный бордюр, но водитель-солдат, потеряв всякое соображение, гнал скособоченную машину, не снижая скорости. Преступная армейская расхлябанность: один человек погиб, второй — искалечен. Я. С. — фронтовик-десантник, крепкий парень — выкарабкался и даже продолжил работу над картиной. Я остался с ним, помогая как мог, практикуясь «вторым» режиссером.

На премьере в Доме кино народу битком: Яшу Сегеля, доброжелательного и остроумного человека, еще до войны снявшегося веселым Робертом в «Детях капитана Гранта», любили и радовались его возвращению на съемочную площадку. Зал недружелюбно встретил мое появление чуть сзади Сегеля, когда тот вышел к микрофону: «Практикант-де не по чину примазался!» Но когда увидели, что я подсказываю Яше фамилии членов группы во время ее представления залу, то зал горестно замер, поняв наглядно меру случившейся беды: режиссер не мог запомнить фамилии своих товарищей.

Учеба на курсах заканчивалась, впереди пустота. После разгрома культуры Хрущевым (кинематограф получил хамскую выволочку за «Заставу Ильича») мы не нужны на студиях — уцелеть бы тем, кто там еще остался. Черные слухи убивали надежды. Коллега, слушатель курсов, не вынес приступа меланхолии и покончил с собой. Доверчивый человек, и что его, Юру Тягно, успешного киевского архитектора, потянуло в «волшебный мир кино»? Здесь, пока ты не в силе, нужны особые выносливость и стойкость. Затопчут, если потеряешь бдительность и нет заступников. Настало время защиты режиссерского диплома. А что защищать? Где взять сценарий? Пока практиковался на студии Горького, частично прижился. Там и стал искать. Пустые хлопоты.

Завуч курсов предложила посмотреть дипломный сценарий выпускника сценарного отделения Гоши Полонского: «Мается, нигде сценарий не берут, а он, как раз по профилю студии Горького, — о школе. Вдвоем доработаете, глядишь, и повезет». Мы с Гошей работали полгода. Обсуждали. Варьировали. Проигрывали. Разговаривали вместе, писал только он. Это его сценарий! Когда поняли, что стали портить («лучшее — враг хорошего»), то предъявили, естественно, на единственную студию, которую я знал и где меня знали. Я запамятовал, что официально на курсах я никто — вольнослушатель. Единственная студия, могущая претендовать на меня, — «Союзмультфильм», ибо я все-таки, если придраться, ее представитель. Но там, по Закону совпадений Ричарда Баха, появился другой директор, не имевший обо мне никакого понятия, да к тому же милая Таня Сазонова, парторг студии, в прошлом моя однокурсница во ВГИКе, «повинуясь» тому же закону, почему-то сняла меня с партучета, и я, встав на учет в Госкино, вместе с партийными коллегами — слушателями курсов из иных городов и республик — замешался в общую кучу и исчез, окончательно превратившись в одинокого волка.

Произошло несчастье: сценарий Гоши на студии Горького всем понравился. Руководству объединения, руководству студии, сценарному отделу студии, редакторам Госкино. И особенно славной когорте штатных режиссеров. О том, чтобы такой сценарий остался в руках новичка, выпускника курсов, — не могло быть и речи, а заступиться за меня было некому. Директор студии, громогласный и убого своеобразный Григорий Бритиков, разо-гнав набежавших, отдал сценарий любимцу. Без сомнения более опытному режиссеру, чем я, — Станиславу Ростоцкому, будущему народному артисту СССР, лауреату разных премий и моему приятелю аж с декабря 1946-го (приходил на диванчик, когда я писал смываемые титры для Игоря Шатрова). Главный редактор студии, в войну летчик, оказался робок в отстаивании не только справедливости, но и собственного мнения. Право решающего голоса за автором, но как мог возразить тихий, затурканный, хилый Гоша. Его простил сразу и навсегда, мы мирно, Светлана, я и он, по-товарищески общались. «Плетью обуха не перешибешь» — в дальнейшем я и с Ростоцким на заседаниях парткома студии сидел рядом, как бы ни в чем не бывало. Помнили оба. Картину не видел. Гоша сказал о режиссере: «Он сценарий не отлакировал, он его отполировал». Больше ни один из сценариев Гоши сценарным отделом студии не взят в работу. Отклонялось все. Не простили измену режиссеру? Или по Баху: совпадения?

Через несколько лет на общестудийной конференции по итогам года Ростоцкий, упиваясь красноречием, клеймил практику руководства студии запускать в производство начинающих режиссеров с плохими сценариями — результат: поток слабых фильмов! На этом в зале встал режиссер Шукшин:

 — Когда у начинающего режиссера в руках хороший, доведенный до ума при его же участии сценарий, его отбирают, как ты отнял «Доживем до понедельника» у Игоря Николаева, а теперь рисуешься словоблудием!

По рассказам (я был на семинаре в Репино, в Доме творчества под Ленинградом), разразился неслыханный скандал! Вся история со сценарием была на глазах у студии. Зал громко поддержал Василия Макаровича. Студия любила его за талант и совестливость, а Стасика за «царедворство» — нет. Был тронут дружеским заступничеством незнакомого со мной В. М. — нам со Светланой еще предстояло познакомиться с этим редкостной души человеком. Писателем, режиссером и актером. Дорогая память — автограф на сборнике рассказов «Земляки»: «Светлане Коноваловой и Игорю Николаеву — на память. Спасибо за добрые слова, я их сберегу. Окт. 1970 г. Москва. В. Шукшин».

Картину так и не видел. Спустя с десяток лет, когда встал на ноги, да и обида притупилась, посмотрел по ТВ одну часть, где жена режиссера хорошая актриса Нина Меньшикова играет завуча (роль, написанная для Светланы). Работа понравилась, при встрече сказал ей. Реакция мгновенна: «Но ведь ты не стал бы меня снимать! Снял бы Светку!» Был отмщен: в их семье я — «скелет в шкафу»! Что ж, ребята, бог не фраер… Теперь вам с этим жить… Это все — позднее, а тогда — катастрофа! Дальше-то что мне делать? Диплом защищать не с чем и негде. Студийные редакторы посоветовали: «Найдите что-нибудь „детское“ — попадете в запуск». Многие штатные режиссеры от «детской» тематики уклоняются, снимая «взрослое» кино, прикрываясь расплывчатостью определения «юношеское», а Госкино не устает требовать фильмов для детей, поэтому руководство студии заинтересовано в «детских» режиссерах. Перелистал многое. Натолкнулся на рассказ Ю. Яковлева о пятилетнем Альке, любящем играть со своими оловянными солдатиками. Алька живет с мамой в приморском городе на берегу пролива. Папа — моряк, в плавании. Разыгралась фантазия, написал сценарий для дипломной короткометражки. Переиначил рассказ, сделав, как самоуверенно показалось, проще, значительнее и кинематографичней. Бывалый автор не возражал — лишь бы режиссер пошел в запуск.

Магическое «запуск» означало, что у автора будет принят и оплачен сценарий (не имеет значения, что написан режиссером), а у режиссера появится работа, зарплата и возможность защиты диплома.

В один из летних дней с Алькой происходят странные события. Едва он расставил своих солдатиков, как мимо дома прошла рота настоящих солдат. Едва он сделал несколько шагов в мелкой, по коленку луже, отделенной от большой воды песчаной грядой, как под ноги попало что-то, оказавшееся старой винтовкой!

Во время Великой Отечественной войны за их город шли бои. Наши раз за разом высаживали через пролив десанты, чтоб выбить немцев. Винтовка — вымытый из песка след давних боев. Алькин друг, инвалид войны, приемщик утиля дядя Митя (снимался М. Глузский) обнаружил, что находка не простая: на прикладе различимы несколько зарубок — счет уничтоженным из нее врагам. Но сама винтовка ценности не имеет: «Ложа и цевье — гниль, ствол — ржа. За все вместе — стакан газировки с сиропом». Алька обиженно забрал драгоценность. Дома присоединил к солдатикам. Мама (Нина Гребешкова) тут же велела вынести «эту грязь туда, откуда взял». Печальный Алька уселся с винтовкой у воды. Едва он начал тереть песком ствол, пытаясь отодрать ржавчину, как услышал за спиной шум боя. Мимо него, отстреливаясь, ушел в воду красноармеец, превратившись в прибрежный камень, о который стали разбиваться волны. Алька увидел, как возник еще один такой же камень… И еще… Еще… Еще… Одинокий мальчик с никому, кроме него, не нужной винтовкой, чья цена стакан газировки, — на пустынном берегу. И скалы в набегающих волнах — памятниками погибшим десантам.

Пятнадцатиминутной короткометражке «Баллада о винтовке», моей дипломной работе, Ю. Я. Райзман поставил «отлично». Финал ее вызвал гнев директора студии Горького, на производственной базе которой она снималась. Правоверный политрук, с «боевым» (?) шрамом на лице, Г. Бритиков, непонятно по какому праву (я не был штатным работником студии, и «Винтовка» снималась на деньги курсов, то есть Госкино), приказал изменить финал: Алька вместе с группой детей должен отнести винтовку к существующему мемориальному памятнику, к пушкам и Вечному огню и там при всеобщем преклонении водрузить ее в качестве «Священной Памяти». Я наотрез отказался — были веские основания. Еще до курсов путешествовал по Черному морю: Севастополь, Ялта, Судак, Феодосия, Новороссийск. За стаканами «сухаря» (сухое местное вино — двадцать копеек стакан) узнал много неожиданного, даже страшного о здешней войне: о бессмысленных десантах, о стойкости одних и трусости других, о бездарности командования. Позднее нашел подтверждения услышанному в мемуарах и описаниях — если не читать, а вчитываться. Метод сопоставления событий, казалось бы напрямую не связанных, приводящий к открытию истины, постарался перенять у военного историка Виктора Суворова. Человеку сухопутному все, связанное с морем, романтично и таинственно, но одно дело быть отпускником, и совсем иное — воевать. Винтовки, серые шинели, лопатки, подсумки, вещмешки и круглые котелки, ботинки и обмотки. Несовместимость пехотной сути с морем невольно томит, тоскливо предвещает беду. Довелось воевать в пехоте — хорошо представляю, как облегченно переводили дух бойцы стрелковых батальонов, почувствовав земную твердь. И — вперед! Вперед!.. Подальше от воды… А если воевали, и — неудача? К воде, сука, пятит?! Командование куда-то делось — майор остался да лейтенанты. У причала спасение — кораблик! Один-единственный — сотни три на него навалилось — лег набок. Остальные поодаль маячат — к причалу не рискуют, командуют из динамиков, чтоб плыли к ним самостоятельно — шлюпок не пришлют. А кто плавать не умеет или ранен? Когда представил, по рассказам переживших последние дни обороны Севастополя и Керчи, как те, кто мог, плыли к кораблям, а кто не мог, стреляли по ним вдогонку с берега: «Погибать, так всем!..» Когда представил, как севастопольские пацаны, ползая между защитниками последней линии обороны Севастополя на мысе Херсонес, просили: «Боец!.. Дай патрон!..» Брошенных винтовок насобирали, патронов — по немцам стрелять — не хватало. Когда представил, как оставленные на берегу Керченского пролива наши тяжелораненые просили местную жительницу, двенадцатилетнюю Ларису, пытавшуюся хоть как-то им помочь, привести немцев, чтоб те их пристрелили, потому что надежды никакой, а сил терпеть нет.

Когда представил, что в эти же дни командующий Приморской армией генерал Петров и вся военно-политическая и партийно-государственная верхушка, бездарно распоряжавшаяся в Севастополе и Керчи, с разрешения (?!) Верховного (месяц назад Великий полководец приказал завершить этот 1942 год «окончательным разгромом немецко-фашистских войск!»), бросив на произвол судьбы, не только еще сражающиеся войска, но и госпитали, полные раненых, не говоря уже о гражданском населении, до последнего работавшем на подземных заводах для обороны, спасая шкуры, бежала из Севастополя на высланных за ними самолетах и подводных лодках. Когда представил наглое бесстыдство «начальства» и совестливую тихую беззаветность «низших», то есть народа, — не одни Севастополь и Керчь тому примером, то понял: святой День Победы должно отмечать не московским бессмысленным трескучим показушным бахвальством, охотно подхватываемым начальством всех степеней, с горячей поддержкой пожилых «героев тыла». А как же — «и мы пахали!» А чем еще хвастаться нашей власти в связи с великим народным несчастьем — проклятой войной… Разве что ее, власти, наглой в войну живучестью? Да и то с чужой помощью, все глуше и глуше упоминаемой?

Войну надо поминать, как в Керчи, — народной тризной. Да если бы и еще великим покаянным поминанием по всей стране миллионов загубленных душ и искалеченных судеб.

В Керчи, на высшей точке города, горе Митридат, за расстеленными скатертями, покрывалами, плащ-палатками собираются воевавшие за Керчь и местные жители-ветераны других фронтов. Родня, дети, внуки. Город пуст: все ушли «на гору». Стариков приводят под руки, младенцев приносят. Из Украины, России и с Кавказа приезжают участники здешних боев. Память тяжела — пьют много. Ни горлодерства, ни хмельных скандалов. Разлетаются над Митридатом сброшенные с самолета листовки: «Люди, помните, пожалуйста, помните, какой ценой завоевано счастье!».

 

* * *

Съемочная группа моего диплома-короткометражки (2 части) «Баллада о винтовке» прожила, работая, в Керчи два месяца. Здесь произошла удивительная встреча: в Керчь приехал Виктор Платонович Некрасов. Его вместе с мамой привез писатель Войнович, чьи родители жили в Керчи. Войновича я и в глаза не видал, а Некрасов с мамой поселились в той же гостинице, где жила наша группа. Мы обрадовались друг другу. Едва ли не каждый вечер он приходил в наш с оператором Валерием Головченко номер, объясняя маме, что у киногруппы весьма нужная ему по его делам прямая телефонная связь с Москвой. В течение полутора недель мы почти каждый вечер общались втроем, слегка бражничая. Я всякий день приезжал со съемки усталым — впервые самостоятельно работал кинорежиссером, отвечая за все, что происходит в кадре. То, что это всего лишь короткометражка (2 части), означало лишь гораздо меньшее количество съемочных смен. Но каждая смена была полнокровной — уставать было от чего. Виктор Платонович расспросил,
о чем диплом и чем вызван такой, понравившийся ему, финал. Я рассказал и о здешних боях, и о преступном позоре командования, начиная с Одессы, когда, чтоб скрыть от румын бегство наших войск из города, в окопы посадили, бросив на произвол судьбы, ополченцев-десятиклассников, и о тризне на Митридате, и о своем, лейтенанта, пехотного окопника и художника, отвращении не только к лживому московскому параду, но и к многочисленным огромным женским фигурам, по чьему-то дурному вкусу олицетворяющим, не больше, не меньше, как, оказывается, «Родину-Мать»н слушал с большим интересом — все «черноморско-крымское» для него, «сталин-градца», было внове, и сказал, пожелав успеха: «Будьте до конца бескомпромиссны, самое страшное — потерять лицо, да еще в начале пути: потом — не подняться». О себе сообщил, что сам больше ни одной строчки не напишет о войне. Я, на седьмом небе от его похвалы, — легкомысленно подумал: «Написав „В окопах Сталинграда“ и „Проклятую семерку“ можно вообще больше ничего серьезного не писать, а жить как теперь — свободным человеком, в свое удовольствие путешествуя по миру». То — познавательно — на Камчатку, то по Европе — от конгресса к конгрессу и, переполненному впечатлениями, делиться ими. Рассказывая, он не приспосабливался к аудитории, но был всегда искренен, поскольку считал собеседника равным и этим привлекал. Мой оператор Валера, парень из Белогорска (Крым, бывший Карас-у-базар), после школы учившийся в местном сельхозтехникуме (виноградорство — виноделие), а потом окончивший ВГИК (операторский факультет), по своей кинематографической профессии повидавший как и я, многое и многих, когда при нашей с ним встрече не по работе и не на студии мы вспомнили Виктора Платоновича через без малого сорок лет, то, несмотря на нашу с Валерием разницу в возрасте, профессии и образе жизни, воспоминания были одинаково светлы и радостны. Виктор Платонович заразил меня своим стоицизмом свободного человека.

После съемки я бывал зачастую неважным собеседником, зато Валера Головченко, умница и человек разговорчивый, оказывался на высоте. Впрочем, стоило Виктору Платоновичу в один из вечеров упомянуть Вазари, как моя усталость испарилась. Его, Джордже Вазари, «Жизнеописания наиболее известных живописцев, ваятелей и зодчих» были последней «гражданской» книгой, что я читал в пехотном училище перед отправкой нас на фронт, и нам было о чем поговорить с Виктором Платоновичем. Именно Вазари, крупный живописец и скульптор своего времени, впервые ввел понятие «Возрождение». Валера только слушал.

В один из вечеров Виктор Платонович рассказывал о Флоренции, о гробнице Медичи работы Микеланджело, и я, к стыду моему, невольно задремал, поскольку во ВГИКе на занятиях по рисунку целый семестр рисовал гипсовую копию этой гробницы в Музее имени Пушкина и знал ее чуть ли «не наизусть», во всех подробностях. Через десять лет мы со Светланой, приехав в Италию по туристическим путевкам, окажемся во Флоренции. Конечно же, прежде всего — скорей, скорей — к гробнице Медичи. Сказать, что был ошеломлен, — ничего не сказать. То, что знал по московской гипсовой копии, — блеклый застывший отзвук великой подлинности, хоть и масштаб: один к одному. Незавершенность той или иной мраморной фигуры воспринимается в подлиннике зловещей нарочитой загадкой гения-автора. То же самое, точнехонько скопированное в московском гипсе, кажется там всего лишь досадной неряшливостью. И так — по всей скульптурной композиции. Четыре обнаженные человеческие фигуры — четыре времени суток. «Две женщины и двое мужчин похожи на людей обманчиво…» — каким-то странным образом возникло в памяти мнение о гробнице Виктора Платоновича: я «услышал» именно то, что он когда-то рассказывал в Керчи, значит, не пропало? Значит, вошло в подсознание?.. «Изломанные, неустойчивые позы. У мужчин пустые глазницы и частично отсутствуют лица… Четверо тварей неведомой силой выдавлены наружу…» Они опасны — побыв перед ними, каменными, довольно долго, Виктор Платонович вдруг почувствовал, что они могут и зашевелиться, когда наступит их час, и кто знает, что им придет на ум. «Не буди меня», — написал от имени Ночи Микеланджело. «Сочинил сам?—  „услышал“ я Виктора Платоновича. — Или ее диктовка?.. Это просьба или предостережение?..» Вот уж действительно: «Есть многое на свете такого…»

Сходили мы в Керчи с Виктором Платоновичем в колоритное место — распивочную у пролива, в просторечии «Рваные паруса». Стакан «сухарика» — двадцать копеек. Огромная яичница, по-южному с помидорами, почти даром. Чистые дощатые столы на козлах. Под одним из столов спит ослабевший посетитель. Уловив нездешних, подошел местный: «Здорово! Я рыбак-кефальщик (то есть рыбак высшего класса.И. Н.). Дай двадцать копеек…» Взяв стакан за наш счет, просить на закуску, будучи человеком воспитанным, побрел к другому столу. Яркий свет над головами, а рядом в сочной южной тьме, под огромными звездами, загадочно перемигиваясь огнями, проходят корабли: одни из Черного моря в Азовское, другие навстречу. «Экзотика!» — восхитился Виктор Платонович.

 

* * *

Моя первая в жизни картина — пятнадцать минут тихой памяти погибшим в Великой Отечественной войне. Вот почему и возник конфликт: советский патриот желал громко радоваться там, где по нравственной сути России приличествует тихо скорбеть. Позиции непримиримы; получив благословение Виктора Платоновича, я был тверд. Бритиков прервал обсуждение, демонстративно треснув дверью, и я семнадцать лет просуществовал на студии не полно-правным тарифицированным режиссером, а лишь исполняющим обязанности, которого студия не обязана обеспечивать работой. У меня нашлись заступники в сценарном отделе. Им навсегда благодарен: за эти годы с их поддержкой смог на птичьих правах снять четыре картины. В перерывах между работой долгие часы проводил в коридоре (ах, этот сияющий паркет!) возле дверей сценарного отдела и кабинетов худруков объединений — чтоб не прозевать свой шанс. Поначалу опытные редакторы, блюдя интересы студии, решили, что выходец из «Мультфильма» должен заняться сказками для детей. Режиссер и художник, умеющий работать с музыкой, — ему прямая дорога к ярким музыкальным сказкам, потребность в которых велика. Я предложил разработку короткометражного (на полнометражный смелости не хватило) фильма «Пастушка и трубочист» по Андерсену, сценарист А. Студзинский. Сценарному отделу понравилось, но директор студии обо мне и слышать не желал. Глубоко уважаемая на студии и в Госкино редактор Сара Михайловна Рубинштейн в моем присутствии обрушилась на Бритикова с гневной отповедью в мою защиту. Он растерялся… «Ну, Сара, если бы со мной вот так не ты, я бы…» Хлопать дверью не посмел, и меня запустили с «Пастушкой».

Пятнадцатиминутная картинка особых восторгов на студии не вызвала, но и нареканий не было. Во всяком случае доказал свое право работать режиссером. В картинке, на мой взгляд, не получилось главное: ничтожество затхлого микромира, в котором — хрупкой статуэткой изящная Пастушка перед огромным живым миром, открывшимся ей с крыши, по дороге на «край света», куда вел ее влюбленный Трубочист. Страх ожившей Пастушки логичен, поспешное возвращение в статуэтку понятно, но эмоционально не оправданно. Увы. После «Пастушки» предложили залежавшийся, принятый явно «для плана» сценарий полнометражного фильма «Если это случится с тобой». Автор — начинающий сценарист-вгиковец В. Наумов. Типичная советская история: пионеры идут в поход по местам боевой славы, проникаясь казенным патриотизмом. От сценария веяло тоской, и я предложил покладистому автору обратный ход: во время похода дети фантазируют — какие бы подвиги совершили, живи они в то время.

Странным образом девочка и двое мальчишек туда и попадают — из 1973-го в 1941-й. Там все не так, как задолбили им клоны «неуловимых» вкупе с «Пионерской зорькой». Сценарист записал песню, которую пели в электричке реальные школьники, направлявшиеся в похожий поход. Это оказался Окуджава: «Мой конь притомился, стоптались мои башмаки». Булат Шалвович разрешил взять песню и напел один куплет — звукооператор записал. Я вставил песню в режиссерский сценарий, указав на полях имя автора. В сценарном отделе фамилия Окуджавы вызвала перепуг — считался неблагонадежным политически. Боязливый директор картины Таги Алиев стал стращать Лубянкой. Было предложено вместо Окуджавы детям петь «Священную войну» (?!). На всю эту недостойную трусость я не реагировал, помня режиссерский закон: «Посылай всех… И делай, что тебе надо!» Дети набраны отличные — заслуга второго режиссера Лили Борисовой. У всех хороший слух: композитор Алеша Николаев проверил каждого — предстояло петь в кадре. Талантливый оператор Леша Чардынин. Все замечательно! Но первый же отснятый материал оказался убогим по режиссуре, несмотря на противоестественное количество дублей. Понять, что произошло в кадре со способными детьми, помогла Светлана: «Ты их ухайдакал режиссерскими указаниями. Это же не актеры, вряд ли они понимают, что им толкует высокообразованный ученик самого Райзмана!» Как она помогла! Перед следующей съемкой, чтоб расшевелить ребят, затеял перестрелку шишками (снимали в экспедиции на натуре). Дети вошли в азарт, и тут меня, игравшего на равных с ними, осенило: съемка — такая же игра! Расковывая детей и себя, командовал: «Мотор!» Эпизоды засверкали. Прорвало, как нарыв. Все наши двена-дцатилетние сыграли талантливо, но двое выделились. Катя Малинина («образцовая пионерка») и Сережа Образов («разбитной московский пацан»). На этой картине Светлана (она снялась в небольшой роли крестьянки) начала выбивать из меня комплекс неполноценности. Ненавязчиво вселяла веру в самого себя.

На картине неожиданные осложнения со сценарным отделом: «Каким образом современные дети попадают в 1941 год?» Пожилая, казалось бы многоопытная редактор требовала объяснения. Ответ, что это чудо, а чудо необъяснимо, ею отвергался. Нам с автором казалось, что мы хорошо придумали. Бедовый пацан, в поисках приключений шастая по чащобе, натыкается на… танк! Старинная тридцатьчетверка по оси катков в земле. Из люка выросла береза. Мальчишка, не веря счастью, забирается внутрь и начинает играть. Гладя намертво застывшие рычаги, «заводит» двигатель. Подпрыгивая в каркасе водительского сиденья, «ведет» безжизненную машину «в бой».

Танк оживает и, взревев, разбрасывая все вокруг себя, выкатывается из леса. Перепуганный парнишка через башню вылезает на броню и, спрыгнув на землю, натыкается на одноклассников — девчонку и мальчишку. Дальше в картине история блужданий современных столичных детей в немецком тылу. Им казалось, что, зная о Победе, они тут развернутся. Детские фантазии исчезают быстро — о подвигах и думать нечего. Зато они совершают поступки: помогают раненому танкисту спрятаться от немцев, выдергивают на дороге немецкую указку о русских минах. При обсуждении фильма считавшийся авторитетным детский писатель Ю. Яковлев обрушился на нас. Главным и грубым просчетом он назвал: «Неиспользование детьми танка против фашистов. Герои из будущего по вине режиссера, не понимающего сути кинематографа для детей, не смогли проявить себя в увлекательном патриотиче-ском зрелище».1 Остальные замечания, именно в мой адрес, были соответственными. В Госкино картину оценили на «посредственно», дав 3-ю категорию. Впрочем, и на студии и в Госкино отметили: «Дети в кадре на редкость живые». Такой вот провальный полнометражный дебют в 49 лет от роду.

 

* * *

После перебирания мною невостребованных, залежавшихся сценариев мне предложили экранизировать повесть Александра Борщаговского «Стеклянные бусы». Приключения школьницы Маши, отставшей от теплохода и с помощью местных жителей, принявших участие в ее беде, благополучно вернувшейся домой. Сюжет не нов, но место действия заманчиво для экрана. Камчатка, Тихий океан и Командорские острова; на острове Беринга: алеуты, собачьи упряжки и лежбища котиков. Прочитал в Ленинке все, что там было о «русских» алеутах. В режиссерском сценарии реплики алеутов пометил на полях «говорит по-алеутски» в надежде, что на Беринга найдутся аборигены и переведут. Они нашлись. Хотя первый секретарь местного райкома партии, переведенный сюда недавно из Горького, уверял меня, что никаких алеутов тут нет: «Район именуется Алеутским, а газета „Алеутской звездой“ лишь „из политического блезира“». Главной алеуткой оказалась (поверить невозможно, что партийный царь и бог здешних мест мог этого не знать) заведующая в райкоме партархивом. «Моя историческая родина,— сказала она мне, — остров Атту, Алеутские острова США». Пожаловалась: «Устаю на работе целыми днями говорить по-русски, добавив с горечью: — Молодежь не хочет знать родной язык». Она охотно перевела на алеутский нужные реплики и собрала оказавшихся в наличии сородичей для съемки. Ничего не получилось: они начисто не могли понять, чего мы от них хотим. Вот и пришлось вместо нескольких, пусть и примитивных, но ценных присутствием истинных аборигенов эпизодов ограничиться статичным общим планом. Аккуратно одетые, разного возраста, явно азиатской внешности, женщины, мужчины и подростки стоят тесной группой, глядя в объектив. Перед людьми в центре огромный пес, в прошлом знаменитый вожак лучшей собачьей упряжки. Состарился и был взят алеутами на пенсию.

К нашему огорчению, здесь на собаках уже не ездили. Вместо упряжек полярный полугусеничный вездеход. По тундре проложено несколько постоянных дорог — езда строго по ним: слой земли и травы на острове повсеместно очень тонкий, под ним сплошной камень, и содранная, помимо дороги траками вездеходов, трава практически не восстанавливается. Проехать же на колесах — они бы лишь приминали траву — невозможно; тундру то и дело пересекают неширокие, прорезанные вековечными ручьями, глубокие канавы, как специально на размер колеса — чтоб въехать и засесть. После отсутствия собак следующее разочарование: пейзаж бухты Командор, где в 1741 году вынужденно зимовала, замерзая и умирая, экспедиция командора Беринга. Сам он здесь похоронен, остров потому и назван его именем. Мы попали впросак: ничего не только зловещего, но хотя бы романтического. Место, где прошли столь мрачные события, предстало в веселеньком сиянии голубого дня. Ярко-зеленые холмы плавно стекали к воде по обе стороны чистенького песчаного пляжа. За ним, насколько хватало глаз, в абсолютном штиле лежал океан. Курорт. Вот уж действительно приехали за семь верст киселя хлебать. О случившейся трагедии напоминала лишь могила командора — заметный холмик с каменной, в десяток ступеней лест-ницей и большим крестом. И тоже неожиданность: захоронение Беринга утеряно. Это лишь памятный знак, сооруженный моряками-тихоокеанцами. Мы с оператором Володей Сапожниковым решили снять на острове только то, что в другом месте не снимешь: котиковое лежбище, сам поселок Никольский — есть дома своеобразной американской колониальной архитектуры XVIII века. Тундру снимем на солончаках Крыма. Собак возьмем в подмосковном военном питомнике.

Позже, вернувшись в Москву, так и сделали.

Командорские острова — Беринга и Медный — заповедны: полеты над ними любой авиации только в границах коридора, приход судов на рейд села Никольского всякий раз оговаривается, ибо, хотя у пассажирской линии Камчатка—Чукотка с заходом на Командоры существует расписание, Тихий океан едва ли не всякий раз поступает по-своему. На этом построен и сюжет нашей картины. И сами мы, закончив съемки, не дождавшись теплохода, вернулись в Петропавловск на случайном пограничном тральщике. Гражданские лица на боевом корабле — экзотика, смахивающая на эвакуацию во время войны. Впрочем, и по прибытии на остров чем не экзотика — выгрузка пассажиров из теплохода в корзине, опускаемой («Майна!») на самоходную баржу-плоскодонку краном теплохода, и уж на барже — к причалу. Посадка на борт — операция в обратном порядке («Вира!»). На тральщике я постепенно укачался. Поначалу все было хорошо: стоя на палубе, долго любовался океанской лунной ночью. По сравнению с теплоходом тральщик — малютка. Длинные волны за бортом — рядом, а не с четвертого этажа. На теплоходе вахтенный матрос на носовой палубе безотрывно «впередсмотрящий», на тральщике, на корме, безотрывный — «назадсмотрящий». На теплоходе задача вовремя заметить «плывун» — бревно или еще что-нибудь, грозящее столкновением, на тральщике — сразу увидеть человека, упавшего за борт, во время качки, при работе на палубе все может случиться, а отстать незамеченным за кормой уходящего корабля — гибель.

Прилетев в Москву, мы с оператором просмотрели отснятый материал и улетели в Крым выбрать места съемок для «острова Беринга». Группа выехала следом на поезде. В Симферополе зашли в столовую, взяли харчо. «Что это?!» — закричал Володя: из густого мутного супа — рыбий хвост. Сами виноваты — надо внимательнее меню читать: «Харчо из рыбы» (местное ноу-хау).

Здешние солончаки мало чем отличались от тундры, разве что за собачьей упряжкой поднималась легкая пыльца, чего на острове Беринга не могло быть по определению. На острове сплошь либо сырая грязь, либо влага. Без резиновых сапог на улицу не выходят, а перед входом в дома, не снимая сапог, смывают грязь, окуная обутые ноги в специально расставленные бочонки с водой.

Привезенные из Подмосковья (Дмитров) в сопровождении прапорщика и двух солдат, собаки не сразу освоились на съемке. Приходилось хитрить. Поначалу упряжка никак не хотела отходить от своего автобуса и бежать с нартами в кадре. Мы догадались, что ездовым псам очень понравилось, когда их самих возят, то на поезде, то в автобусе. Автобус стал местом обетованным. Собак отволокли в солончаки под команды прапорщика солдатам: «Чего вы все словами?! Сапогом по морде! Сапогом!» Вдали от шоссе упряжку развернули носами к автобусу, и собаки рванули к нему так, что еле успели снять их пробег (автобус, естественно, не в кадре). «Сапогом по морде» — помогло. Ведущая собачья троица: Серый (вожак), Рыжий и Белый (все команды отдавались им: «Серый — Рыжий — Белый, впер-ред!» — они тянули за собой всю упряжку), поняла про неотвратимость сапога и мгновенно исполняла команды, а если кто-то в упряжке мешкал, злобно набрасывалась на «сачка». Никогда не думал, что лайки могут быть такими скандальными и злыми между собой. В упряжке время от времени возникали склоки и выяснялись отношения. Привязывая собак на отдых, солдаты тщательно следили за тем, чтобы они не могли дотянуться друг до друга. Нико-гда не думал, что лайки могут быть и такими чуткими и артистичными. Наш герой, подросток алеут Радик, по сюжету вынужден заночевать со своими собаками в тундре. Ведущая троица на съемке тесно сбилась возле него — по ходу действия грела. Каким образом лайки легко поняли, что от них требовалось? Радик в кадре засыпал, глядя на него, стали засыпать и все собаки. Съемочная группа сидела замерев. Работала только камера. А как псы талант-ливо в кадре просыпались — потягивались, зевали, чесались. Одно из самых ярких впечатлений — лайки из Дмитровского военного питомника. Спасибо им — они украсили фильм.

Радик едва успел к отлету Маши с острова. Он ездил на собаках в бухту Командор за памятным подарком для Маши — стеклянными бусами, из тех, что везла с собой экспедиция Беринга для расплаты при ожидавшихся встречах с камчатскими туземцами. Радику надо было найти нужное место и выкопать их из песка — вот он чуть и не опоздал.

Картина заканчивается встречей Маши с родителями в Петропавлов-ске. Удивительная закономерность: для любой детской аудитории картина заканчивается, едва самолет с Машей поднимается в воздух. Дети встают к выходу — встреча героини с родителями им неинтересна. Однажды во время моей поездки с «Бусами» от Бюро кинопропаганды по Крыму, на одном из сеансов, в зале среди взрослых зрителей сидел лишь один подросток. Я дожидался конца просмотра на улице. Из зала донеслась знакомая музыка — отлет самолета, — и тут же дверь с треском распахнулась, на улицу вылетел единственный детский зритель.

1978 год. «Стеклянные бусы» вышли на экран и зажили своей жизнью.

 

* * *

Госкино и наш Союз едва ли не ежегодно устраивали семинары: то в Болшево под Москвой, то в Репино. На обсуждение проблем кинематографа съезжались люди изо всех киностудий Советского Союза.

Впервые на семинар в Репино от студии Горького меня направили зимой. По совету бывалых людей захватил лыжи. Лекции или просмотры фильмов с обсуждениями до обеда. Вторая половина дня — встречи по интересам. При первой же возможности вставал на лыжи или уезжал в любимый Ленинград, а там — Эрмитаж, Русский музей, квартира Пушкина на Мойке или просто по Невскому. К нашему со Светланой в дальнейшем традиционному месту поклонения — могиле Анны Ахматовой в Комарово — впервые так и пришел на лыжах.

На семинарах иногда вспыхивали такие страсти, что какие уж тут лыжи.

В 1969 году режиссер Игорь Масленников («Ленфильм») по рассказу Ильи Зверева снял фильм «Завтра, третьего апреля» (сценарий Вл. Валуцкого). Некий 6-й класс 1 апреля, вдоволь накуражившись друг над другом и над теми, кто попал в поле зрения, в конце «дня вранья» единогласно постановил: «Завтра говорить только правду». Илья Зверев — писатель парадоксально острый. Шестиклассники в конце 2 апреля впадают в недоумение: от благородного высказывания правды, оказывается, неприятностей выше головы. Дома у героини шестиклассницы звонит телефон, папа занят каким-то делом, успевает крикнуть дочке: «Меня нету!» Дочка сообщает в трубку: «Папа говорит, что его нету». Пожилая учительница никак не может угомонить шестиклассников, и в отчаянии спрашивает: «Неужели вам неинтересно?» — «Конечно, нет!» — радостно сообщают правдолюбцы, не пощадив зарыдавшую женщину. К концу дня дети понимают, что в их затее какой-то серьезный изъян. 1 апреля врали напропалую — плохо. 2 апреля резали правду-матку — стало еще хуже. Как же жить дальше? Завтра — 3 апреля?

Фильм Масленникова не понравился киноруководству. Тогдашний главный чиновник в кино даже позволил себе по-барски сострить: «Какое там апреля? Третье? Вот и дадим третью группу по оплате».

Руководству требовалась благостность: провозглашено построение коммунизма и от «важнейшего из искусств» требовалась разукрашенная липа, а не интеллигентское нытье — «вечные» вопросы и сомнения. Фрондиру-ющему семинару картина нравилась и по мысли, и профессионально. Режиссера поздравляли с отлично играющими детьми.

Все бы ничего, но Ролан Быков вылез поучать:

— Масленников сам виноват в плохом отношении у нему Кинокомитета. Надо понимать ситуацию и вести себя соответственно. Когда на улице мороз, я надеваю шубу!

Семинар, признавая уникальность Быкова-актера, отнюдь не преклонялся перед Быковом-режиссером, и начался скандал.

— Твоя шуба,— закричали на Быкова, — когда танк на дороге встает, чтоб на радость Гнездниковскому черепашку пропустить!

В дискуссию охотно включился уже с утра поддатый известный сценарист:

На хрена попу гармонь, а нашему, самому гуманному в мире танку какая-то черепашка?! Наш танк Чехословакию давит!

Семинар загоготал, а руководительница семинара, редактор Госкино заметалась:

— Товарищи! Товарищи! Это не наша тема!

Семинар внял и переключился на Ролана:

— Чем других учить, о себе скажи!

Лексикон героев Зощенко. Быков не уловил, что его «заводят» ради потехи, и стал обиженно огрызаться. Что и требовалось: семинар ведь тоже стая. Последнее, что я слышал, уходя, — совет Ролану — переменить название его картины «Айболит» на «Бармалей»:

— Ты там за те же деньги один Бармалеем за всех на три зарплаты выламываешься!

Под утро невнятный шум в коридоре. Выглянул. Рыдающего в голос пьяного Ролана незнакомая могучая дама едва ли не на руках увлекала к выходу. Бедный «Ролик» — сам виноват: наверняка считал себя «самым-самым» по работе с детьми, а тут «какого-то» Масленникова взахлеб хвалят. Взыграла ревность — вот и получил от стаи. Некоторым «творцам» свойственны тще-славие и ревность. У меня, как и многое другое, наоборот: чужой удаче радовался — у людей получилось, и у меня может получиться. Чужая неудача пугала: и я запросто могу также ляпнуться — вот ужас-то.

Актером Ролан был редкостным, от Бога. Складывалось ощущение, что и по жизни он все время кого-нибудь играет — режиссера, общественного деятеля, руководителя фонда своего имени, педагога, бизнесмена, оратора.

 

* * *

Редактор Марик Шапир посоветовал снять что-нибудь о войне: «Кому о ней и снимать, если не фронтовикам-окопникам, а то лезут в эту тему черт знает кто и выходит на экран черт-те что! Соединились бы вы с Васей Соловьевым — у вас должно получиться». Прекрасная идея: Василий Иванович —  ровесник, инвалид войны, даровитый драматург (это у него я в 1946-м списывал диктант на вступительном экзамене во ВГИК). Когда он берется за дело, от него студийному руководству не так-то просто отмахнуться, как, скажем, от меня. Я предложил Васе экранизировать документальную повесть Александра Бека «День командира дивизии». Уникальность повести в том, что корреспондентов едва ли не как правило допускали в действующие части не перед боем (мало ли как он сложится), а после благополучного завершения дела, для сбора благоприятных воспоминаний участников о прошедшем. Бек же случайно оказался в центре событий, рядом со знакомым ему командиром дивизии, напрямую записывая по часам и минутам действия своеобычного талантливого военачальника полковника сибиряка Белобородова и его подчиненных. «Только, чур, писать правду», — поставил условие комдив. «А это самое трудное»— ответил писатель. «А ты дерзай!» — вдохновил Афанасий Павлантьевич (в 1945-м он закончит войну командармом, дважды Героем).

К затее снять о нем фильм Афанасий Павлантьевич отнесся скептиче-ски: «Они не дадут». Имелись в виду Брежнев и остальные, «жадною толпой стоящие». Чем не угодил? Талантом. И на язык не всегда воздержан. У А. П. «Золотые Звезды» за Витебск и Кенигсберг, а у сверстника-брежневца после войны и к именинам: «На Антона и на Онуфрия». Чудом выживший после автокатастрофы — спасли сибирские корни — Белобородов в глухой отставке, а «именинник» во власти. Чтоб не помешали делать фильм, иркутчанин А. П. решил замаскироваться и даже придумал себе трогательный псевдоним Байкалов.

Москвичи твердо знали: «Москву спасли сибиряки», и юбилей Битвы за Москву расставил все по своим местам. Когда последний из оставшихся сибирских комдивов 1941-го, приговоренный судьбою к неподвижности, тяжело опираясь на две палки, с трудом передвигался по главной сцене страны к далекой трибуне, многотысячный московский зал полностью встал. Что оставалось делать Брежневу, политбюро и «толпе», тесно набившейся в безразмерный президиум?

«И-и-гирь… — (так распевно называл меня Павлантьич, так с легкой руки Светланы ласково прозвала его группа, хотя кое-кому он внушал и трепет: некоторые женщины перестали приходить на работу в брюках — только в юбках или платьях). — И-и-гирь,— смеялся он вечером по телефону. — Как миленькие встали!» — имея в виду Брежнева с его компанией.

Мы почувствовали уверенность в своей работе: народное мнение с Павлантьичем, а значит, и с нами. Оскорбительное подвешенное состояние — «исполняющий обязанности», впустую скрашенное туманными надеждами, осточертело, и собравшись духом написал резкое заявление о странной, безо всяких на то видимых причин задержке утверждения меня в занимаемой должности. Бритиков принял заявление на ходу — шел из студии домой (перейти двор), — пробежал глазами, положил в карман пиджака и посреди двора упал. Внезапный приступ — короткая безнадежная болезнь. Пришел новый директор. Я был тарифицирован. Как не вспомнить мистика Баха: странное совпадение — судьба расчистила дорогу? Почему такой ценой? Это не моя вина. 

«День командира дивизии» — первая настоящая удача. «У тебя больше никогда не будет такой прессы», — провидчески сказала Светлана, сыгравшая в картине директора подмосковной фабрики, оказавшейся на перед-нем крае. Ее запоминающаяся героиня, деликатная и робкая, бесстрашно защищает родную фабрику от произвола наших военных. Критика о картине обширна и благожелательна. Посмотрев картину через много лет, понимаю: мы такое отношение заслужили. К сожалению, никто из критиков не обратил внимания на музыку. Начало фильма — нарастающий напор немцев, все ближе и ближе к Москве — идет на экране под «Сечу при Керженце» Римского-Корсакова: широкая и раздольная русская тема противостоит агрессии завоевателей.

1984 год. Картина выдвинута на Всесоюзный фестиваль в Киеве. Главную роль комдива Белобородова блестяще сыграл Валерий Цветков, актер Ташкентского русского театра. На студии общая уверенность: быть ему лауреатом фестиваля. Войдя в вагон поезда Москва—Киев, увидел народного артиста СССР Всеволода Санаева и понял, что нашему Валере в Киеве ничего не светит. Мосфильмовец Санаев снялся в выставленной на фестиваль минской картине «Белые росы» и, конечно же, приглашен не бороться за главный актерский приз, а, будучи «актером-первачом», без проволочек получить его. «Первачом» мог быть и «народный», и лауреат прежних дней, и любимец начальства или критики. Ничего необычного в этом нет — протекционизм, вкусовщина и мода присущи фестивалям, и не только нашим. «День командира дивизии» отмечен двумя дипломами. Один, естественно, от армии. Появление второго, от центрального киножурнала, необычно и даже причудливо. Случайно обедая вдвоем с главным редактором журнала, с удивлением узнал, что и он, Даль Орлов, в свое время увлекался легкой атлетикой — прыгал в высоту, показывая приличный результат. Нам было что вспомнить — любимый вид спорта сблизил, и уже на другой день спецкор его киножурнала Елена Бауман брала у меня интервью.

На студии по итогам года отметили «День комдива дивизии» (так прозвали наше кино в цехах): Валерия наградили красивой вазой. Режиссер остался незамеченным. Готовясь к следующей картине, собирался в Ташкент и принял вазу для передачи актеру, присовокупив:

— По Станиславскому, настоящий режиссер всегда умирает в актере.

Ваза была торжественно приподнесена Валерию в ташкентском Доме кино при полном зале.

 

* * *

Не помню, что играл оркестр на похоронах Павлантьича. Высоко над плывущей броней тяжелыми складками знамя его армии. Мне же рвала душу музыка «русских военных плачущих труб»: «Не смять богатырскую силу. / Горяч наш порыв боевой. / Мы роем фашистам могилу / В холодных полях под Москвой…» Волоколамское шоссе, замерев, прощалось со своим защитником. Когда подошло время, никто не посмел встать поперек приказа-завещания Сибиряка (так звал его Рокоссовский). В ноябре 1990 года он возвратился к братьям, оставшимся на его первом победном рубеже. Они вместе не отдали Москву, и он соединился с ними в братской могиле. Вернулся в холодные поля под Москвой и, растворившись в них, навечно соединил собою начало и конец победы.

 

* * *

Начиная с картины «День командира дивизии» я, режиссер, стал заметно набирать силу — «через тернии к звездам». Мощная группа коллег, для коих Бритиков при жизни был «Батей», меня бы съела за милую душу: я был чужаком в их холуйстве, а они были мастерами изгонять непохожих — достаточно вспомнить уход на «Мосфильм» Марлена Хуциева и Василия Шукшина. Но у меня была защита, не по зубам «честной (ударение на «о») компании» — Татьяна Михайловна Лиознова. Когда двое руководителей объеди-нения, в котором я работал (еле заметные режиссеры), уволили меня безо всяких на то причин, даже не симпатизирующий мне Бритиков удивился их подлости: «Во, оказывется, какие люди бывают!», а Татьяна Михайловна тут же взяла в свое объединение. И все поджали хвосты. Спасибо ей!

На последних двух фильмах, «Атака» и «Генерал», противодействия возникали там, где никак не ждал. «Атаку» снимали на краю великой пустыни Каракумы. Группа три месяца работала и жила в танковом полку. Командир дивизии генерал-майор М. Ф. Козлов и его заместитель начальник полит-отдела полковник Петраковский относились к нашим съемкам благожелательно. Старался помешать нам чем мог заместитель Козлова подполковник Лев Рохлин. Судя по всему, у него было странное представление о кинемато-графистах: встретил нас в столовой военторга чуть ли не с ящиком водки. Пришлось вмешаться очень резко — водка была убрана. В дальнейшем помехи возникали то с якобы технической невозможностью выезда на съемку танков (учебно-боевые машины Т-62), то Рохлину надо было ехать по делам службы через полигон именно тогда, когда мы снимали стрельбу из танков, и съемка отменялась. То еще и еще что-то — по мелочи, конечно, но досадное.

В «Атаке» Светлана играет журналистку. Ее сын, свежеиспеченный лейтенант, принимает танковый взвод. Вместо того чтобы ради успешного прохождения службы вникнуть в особенности взаимоотношений между здешними начальниками, принимается собственными методами готовить взвод к будущей войне. «Какой войне?!» — изумляется более опытный коллега. «Обыкновенной, — отвечает новичок. — Они на нас, а мы навстречу!» — «О войне пусть думает Политбюро», — тщетно вразумляет коллега (редактор Госкино разрешила упоминать Политбюро не больше одного раза). Новичок, став в полку притчей во языцех, едва ли не посмешищем, на крупных серьезных учениях оказывается истинным героем. Картина не понравилась высшему армейскому политруководству: объявили чуть ли не антисоветской. От нас ждали «встречу со сказкой», а получили реальность. Когда на обсуждении «Атаки» в Ташкенте, в Окружном доме офицеров, при переполненном зале, командующий округом предъявил претензию, что солдаты в картине выглядят неправильно, пришлось, под оживление зала, сообщить командующему, что это в его округе так выглядят солдаты, так что все претензии к самому себе. У нас был прекрасный консультант-соратник, командир танковой роты старший лейтенант Сергей Скоков. Все в кадре, связанное с армией, а это половина картины, работа Скокова и его роты. Фильм «Атака» мы сделали вдвоем. В дальнейшем, после различных поворотов службы, Сергея Ивановича — слишком выделялся — отправят раньше выслуги лет в запас с должности начальника Главного штаба сухопутных войск, в звании генерал-лейтенанта. Народная мудрость гласит: «Бог не фраер» (его не обманешь), — и гонители Скокова через короткое время с позорным треском вылетят с высоких армейских должностей.

Несмотря на «кислое» отношение к «Атаке» в Главном политуправлении армии картина была принята в Госкино, и я решил наказать подполковника Рохлина, изложив его «фокусы» в докладных.

Одну, на имя начальника Генерального штаба (по его директиве нам и выделялись для съемок танкисты и техника), другую — в ГлавПУР. Но прежде всего я считал необходимым встретиться с командиром дивизии Козловым и его политзамом, чтобы не действовать за их спинами. Тем более что мы обещали: обязательно приехать в дивизию и особенно в полк с готовым фильмом.

Преодолев организационные сложности, мы со Светланой полетели с «Атакой» через Ташкент в Ашхабад, оттуда военным вертолетом триста километров над пустыней Каракумы. Наше появление вызвало нешуточный переполох. Никто не ожидал, что мы явимся. «Мы же обещали», — гордо сказал я дорогому нашему консультанту-соратнику Сереже Скокову.

«Атаку» смотрела вся дивизия. Кое-кто и по нескольку раз. После первого же просмотра Лев Яковлевич Рохлин, ставший уже полковником, попросил у меня прощения за свое поведение во время нашей работы:

— Я думал, что в кино агитки снимают, а вы сняли про нашу жизнь.

Ни о каких докладных теперь не могло быть и речи — Светлана и я прониклись глубоким уважением к благородству этого человека, истинного офицера. Талантливый военачальник и совестливый человек, в дальнейшем командуя в Чечне 8-м гвардейским корпусом, успешно исполняя свой долг в боевых действиях, старался беречь подчиненных и как можно меньше причинять беды и зла окружающему миру. Представлению себя на звание Героя России категорически воспротивился: «Война в Чечне не слава России, а ее беда». В 1995 году избран депутатом Государственной думы. В 1996-м избран председателем Комитета ГД по обороне. В 1997-м создает собственное политическое движение — «Движение в поддержку армии, оборонной промышленности и военной науки» (ДПА). Ведет активную политическую жизнь, став знаменем оппозиции определенной части офицерского корпуса. Удивительное преображение, поверить невозможно — полковник из дивизии, чей штаб в забытым богом Кызил-Арвате, становится лидером грозной армейской силы, недовольной Кремлем. Мне кажется, что, ввязавшись в политическую борьбу, генерал пал жертвой своего простодушия. Отвага и хитрость на войне не имеют ничего общего с отвагой и хитростью в политике.

В ночь на 3 июля 1998 года генерал Лев Яковлевич Рохлин при загадочных обстоятельствах убит на собственной даче.

 

* * *

Последняя моя картина «Генерал» — 1992 год. Последняя совместная работа с Васей Соловьевым. Война. У нас с нею общее прошлое, вот она и старается через нас напоминать о себе, мучая памятью. В 1963 году «Новый мир» напечатал воспоминания генерала А. В. Горбатова «Годы и войны». Я сохранил их — уж очень замысловато сложилась жизнь Александра Васильевича, и как просто и образно написал он о ней. Мы с Соловьевым предложили студии Горького экранизировать эти воспоминания. Предложение понравилось, а тут оказалось, что эти воспоминания есть и отдельной книгой — она наверняка полнее журнального варианта. Но как ее разыскать? ГлавПУР помог: консультант в Институте военной истории пригласил к ним в библиотеку. Мой приезд обернулся конфузом: книга Горбатова по распоряжению того же Главпура давно изъята из всех военных библиотек, включая и здешнюю. Еще бы! Преследовавшийся цепными псами Сталина — Мехлисом и Щаденко, арестованный в 1938 году Горбатов пишет о гэпэушном правосудии, о постоянных избиениях на допросах. Но главное, от чего он пришел в ужас, — невероятное количество репрессированного старшего и среднего комсостава, встреченного им при этапировании его самого на Колыму. Опытный военный, комбриг Горбатов понял: Красная Армия разгромлена. Если война (он чувствовал — она вот-вот), дивизиями будут командовать заштатные капитаны, полками — лейтенанты и страну ждет неслыханная катастрофа. Обо всем этом и о многом другом Александр Васильевич написал честно и горько. И о жесточайшей обороне Сталинграда, где цена престижа стояла выше стратегического смысла, не говоря уже о гибели сотен тысяч людей, не понимавших, почему они должны здесь умирать или калечиться. И о бессмысленном штурме Берлина, когда в канун мира искалечили и отправили на тот свет неслыханное количество дееспособных мужчин, имея за спиной разоренную войной страну, позарез нуждающуюся в мужских руках, с тем чтобы, такой ценой завоевав, отдать две трети Берлина, как и договорено еще заранее, союзникам. Обо всем этом Александр Васильевич написал честно и горько. Конечно, такой книге не место в Институте военной истории. Там заняты «исправлением прошлого с целью украшения будущего».

Нет худа без добра. В Историчке — Исторической библиотеке, куда я поехал по старой памяти, конечно, нашлась книга Горбатова, а кроме того, среди читателей оказался парень из Ростова-на-Дону, собирающий материал о… Горбатове. Мало того, он сказал, что жива и здравствует жена Горбатова (она моложе мужа на 25 лет, сам А. В. ушел из жизни в 1973 году), и сообщил ее телефон. Я позвонил Нине Александровне — мы познакомились. Ричард Бах неистощим: «жизнью двигают совпадения».

Сценарий мы написали удачно. Съемки же картины проходили, если сказать тяжело — почти ничего не сказать. 1991 год. Одновременно с началом производственного периода — ГКЧП. Я напомнил встревоженной и растерянной группе о картине великого Феллини «Репетиция оркестра»:

— Когда внешняя страшная сила принимается громить среду обитания симфонического оркестра, дирижер говорит музыкантам: «У нас есть наши ноты, и мы, несмотря ни на что, обязаны и будем их играть!» Наши ноты —наша картина, мы обязаны ее снять.

В съемочном периоде всё против нас. По обвинению в поддержке ГКЧП отстранен от должности командир Таманской дивизии, опекавший нас на Алабинском полигоне. Временами у студии кончались деньги, когда же дирекция ухитрялась выколачивать старые долги — я сам, никому не доверяя, ехал за платежками. Доходило до саботажа: звукооператор отказался ехать на съемку на полигон в подмосковное Алабино, пришлось нанимать микрофонщика (за 25 рублей), ибо кадр сложный и даже замечательному актеру Владимиру Гостюхину (генерал Горбатов) для тонировки нужна пусть и черновая, но синхронная фонограмма. Еще случай. Несколько актеров из массовки прекрасно играли в групповых сценах, но с непременным условием: часть получки — «живыми» деньгами (для пропоя). Однажды беда: в студийной кассе ни копейки, а завтра съемка. Пришлось после смены, на ночь глядя объехать друзей и занять нужную сумму. Один актер из этой «групповки» на съемке не был и на следующий день засуетился по поводу вчерашней выплаты: «А мне?» Ему коллеги объяснили великолепно: «Ты свои кровные потом через кассу получишь, а это не те деньги: их человек (!) привез». В Таманской дивизии развал. Я привозил солдат для работы на площадке на собственных «жигулях»: у дежурного дивизионного автобуса нет бензина. Нам перестали платить зарплату — из картины ушел оператор. Пришлось одну из ключевых сцен снимать со студентом-практикантом ВГИКа. Уволился художник, и интерьер «Квартира Горбатова» перестраивали уже по моему эскизу, но, совершено не имея практики, я был беспомощен при общении с ЦДС (цех декоративных сооружений) — цеховой художник-декоратор согласился помочь с условием: в будущих титрах значиться рангом выше — рядом со мною — художником-постановщиком. Мне все приходилось самому выбивать: и камеру для пересъемки брака, и машину для выезда на полигон. Денег нет ни у студии, ни у объединения. Директор объединения Лосев предложил съемку остановить и собрать картину из того, что уже снято. Пришлось трижды выслушивать нешуточную угрозу об отстранении меня от картины, поскольку я ничего не желаю ни сокращать, ни упрощать. Худрук объединения режиссер Эльдор Урузбаев страдал, но на меня не наседал. Лосев во всеуслышание обвинил меня, что я своим псевдотворческим упрямством поставил объединение в безвыходное финансовое положение. У меня два верных помощника — дома Светлана, на студии — директор картины Игорь Шолохов. Вечная ему моя благодарность! Мы вместе прячемся от Лосева, едва замечаем, что он опять и опять двигается в сторону комнаты нашей группы. Дошло до того, что некому было везти пленку в обработку. В лаборатории у меня попросили доверенность на право предъявлять снятый материал. Я объяснил, кто я такой, и предъявил служебное удостоверение. Глаза у работниц лаборатории сделались круглыми: впервые увидели режиссера-постановщика, исполняющего работу младшего ассистента оператора.

В Госкино решили разобраться, что происходит с «Генералом». Показанный, начерно склеенный материал незаконченного фильма, к изумлению Лосева и дрогнувшего было Урузбаева, произвел впечатление на руководство Госкино. Нам были даны деньги для благополучного окончания съемок. Приглашенный на просмотр редактором Анатолием Балихиным, курировавшим в Госкино «военные» фильмы, режиссер (в войну фронтовик-десантник) Яков Сегель не только одобрил увиденное, но и объяснил суть, смущавшего некоторых зрителей эпизода, когда во время боя Горбатов бьет бойцов палкой. Генерал бьет дезертиров, прячущихся под выдуманными предлогами. Он мог бы приказать их расстрелять за трусость, ибо наша наступающая цепь уже далеко впереди. Но, по мнению Сегеля, отнесся «демократично» и только побил.

Когда Эльдор Урузбаев увидел «Генерала» не в привычной рабочей обстановке студии, а на экране телевизора, он ошеломленно позвонил мне — поздравил, поблагодарил, особо отметив эпизод, когда стрелковый батальон из второго эшелона вытягивают на передний край, в наступление: «Как же людям не хочется идти к своей смерти!» — и извинился за те муки, что я перенес. Буквальные слова: «Вы делали картину Большого стиля, и как же вам было тяжело — не дрогнуть, не изменить себе». Спасибо ему, светлая ему память. Он прав: я ведь, действительно, выволок картину к жизни именно на себе.

После благополучной сдачи «Генерала» в Госкино почти целый год приходил в себя — очень устал. Мы со Светланой полетели на премьеру «Генерала» в Кемерово — столицу Кузбасса. Киностудия имени Горького традиционно устраивала премьеры своих фильмов (кроме самых провальных) у шахтеров. Впервые мы с нею были в Кемерово с «Атакой». Светлые воспоминания от встреч с местными людьми. После просмотров, как правило, половина зала оставалась, чтоб поговорить с нами. Не только об увиденном на экране, но и о жизни. Времена сложные — середина 1980-х, начало1990-х. Нас расспрашивали: «Что в Москве?» Мы в свою очередь: «Что у вас?» Разговоры только начистоту. После «Атаки» — о современной армии, после «Генерала» — о Великой Отечественной. Трогательные встречи… После «Атаки» — обеспокоенная супружеская пара: сын в армии, а чего только о ней не наслышишься. Мы в утешение: «Ведь не один же Скоков такой, много есть и других человечных офицеров». На другой встрече — записка: «Должен идти на смену. Прошу извинить». Зал зааплодировал. Встал парень — под тридцать и истово, по-крестьянски поклонился залу. После «Генерала» просит слова немолодой шахтер (картина в Кузбассе шла под названием «Генерал Горбатов»): «Я два раза видел на передовой генерала Горбатова, и он был с палкой. Сильно сомневался: покажут ли палку? Вижу: с палкой! Картина правильная».

Несмотря на широкий показ «Генерала» по каналам Центрального ТВ, телевизионная критика обошла картину молчанием. Зато известный своей суровостью Лев Аннинский в эссе «Заметки на полях сражений» («Искусство кино», 1995, № 5) отозвался о картине своеобразно и весьма лестно.

 

* * *

Как же терпеть не могли Горбатова представители когорты дубиноголовых военачальников. Неприязнь перенесли и на картину. Они привыкли видеть на экране красивую войну, а тут в кадре бойцы, скинув нижние рубашки, вшей по швам давят. А что рядом в полной боевой готовности дежурный станковый пулемет — лента продернута и наводчик (первый номер) начеку, даже в каске, они такой тонкости окопной не понимают. Это ведь надо либо самому пережить, либо верить тем, кто на переднем крае воевал, а не в штабе армии или фронта. Первый вопрос после просмотра «Генерала» в Академии Генерального штаба, заданный генералом-преподавателем: «Кто вам разрешил?!» Я понял: мы сделали хорошее кино. Еще раз это понял, прочитав в «Красной звезде» бессмысленный донос на картину, написанный бывшим штабником Горбатова. Они, увешанные орденами начальники и штабники, ожидали увидеть именно себя бесстрашными лучезарными воителями (монументальное советское кино приучило), а увидели, какими они и были — канцеляристами в десятках километров от передовой.

Перефразируя Маяковского «Улица корчится безъязыкая», мучаюсь, что и лейтенантская война в кино «корчится безъязыкая». Она зовет? Если не я, то кто же? Снимать не «о войне», а войну — задача, увы, пока еще никем не решенная. Как передать зрителям предсмертную тоску перед боем? Когда я, командир минометного взвода в стрелковом батальоне, перед боем приказывал вскрыть ящики с минами и становились видны аккуратные белые деревянные распорки-фиксаторы мин на время движения и тряски, меня пронизывало этой тоской. Появление на свет безобидных и теперь ненужных деревяшек (вскрыв ящики, фиксаторы выбрасывали) означало неотвратимость боя, сжимая вмиг заледеневшую душу. Назад ходу нет. Или — или... Командую: «По местам!» — и все лишнее вылетает из головы. Как в кино убедительно показать переход — от обреченности к боевой работе? Показать-то можно что угодно, но чтоб поверили? На кинопрактике — тупик. Нужен какой-то особый режиссерский дар… Пока его нет.

Десятки миллионов погибших и искалеченных взыскуют справедливой памяти. Их Война истинна. Пот, вши и ослепительно белые кости в обрубках кровавого мяса. Их подвиг — спасение России. Их терпение — святое терпение России. Завтрак-баланда затемно, ужин-баланда с наступлением темноты. Ночью — сон в полглаза: немец коварен.

Начиная с короткометражной «Винтовки» несколько раз пытался показать войну в игровом кино. Поначалу — эпизодами. Казалось бы, на руках козыри: режиссер — окопник, прекрасная военно-техническая база (от пистолета до танка), полное обмундирование того времени, даже подлинное немецкое, а на экране у меня — неубедительное, многажды виденное зрелище — как бы война.

Кроме одного нечаянного монтажно перебивочного кадра в первой полнометражной картине «Если это случится с тобой». Пустынное безлюдное поле, невыразительно окаймленное чахлым лесочком. Серенький денек. Изредка негромко перестукиваются пулеметы. Вот и все, а с экрана тоскливо дышит война. Возник нерв? Как? Откуда? В картине «Генерал» реальный случай: командир дивизии генерал Гуртьев успевает сдернуть в свой окопчик стоящего в рост под обстрелом командующего армией генерала Горбатова, невольно закрыв собою от смертельного осколка! На экране подлинный трагический эпизод, а нерва нет, и война — не дохнула. В той же картине, казалось бы, проходной эпизод: из «второго эшелона» под негромкий гул канонады вытягивается вглубь кадра к переднему краю стрелковый батальон. Статичный общий план. Все происходит медленно. Время от времени, подгоняемые командами: «Пулеметчики, чего ждете?!.», «Вторая рота, шире шаг!..» — отставшие группки бойцов неторопливо семенят вдоль плетущейся колонны на свои места. Редкие фигуры командиров обок колонны — пастухами нехотя бредущего стада. Как же людям не хочется идти к своей гибели! С экрана дышит война.

И в первом и во втором примерах «нерв войны» возник интуитивно.

Как же редко удача, оставляя ощущение праздника, является автору.

 

* * *

Хотя у Госкино при внешнем хорошем ко мне отношении для меня по-прежнему не было денег, заявка на съемку фильма об острых взаимоотношениях трех главных лиц во время обороны Москвы в 1941 году — Сталина, Жукова и Рокоссовского — вызвала интерес. Платонический. На этом моя работа в кино закончилась.

Наступила пустота, и в ней зазвенел телефон, как оказалось, из будущего: журнал «Свободная мысль» предложил написать в майский номер небольшой очерк-воспоминание фронтовика о Великой Отечественной. «Свободная мысль» — недавний «Коммунист», подойдут ли редакции мои мысли о войне? Член редакционной коллегии Н. Н. Сибиряков сообщил: «Вам дается карт-бланш». Все настолько неожиданно, что я даже не растерялся. Спустя время выяснилось, каким образом журнал узнал о моем существовании. Меня легкомысленно порекомендовал вместо себя вгиковский приятель, сценарист и лихой фронтовик Семен Фрейлих. В 1993 году очерк «Поколеньям другим не видна» (название — строка из Ю. Друниной) был напечатан. Ошеломленно глядел на волшебное превращение сочиненного мною в нечто общественно значимое, пока не собразил, что если это лишь забавная случайность, как показалось поначалу, то кто бы стал такое публиковать в серьезном журнале?! А коли так, значит: «Я что-то могу сочинять не только для экрана?» Тем более, оценивая мое соавторство в сценарии, Вася Соловьев как-то раз сказал мне неожиданно: «Ты не кинодраматург, тебе бы надо прозу писать».

Написал три небольших рассказа-воспоминания. Естестественно, о войне — самое яркое, что у меня в жизни было.

Командовал минометным взводом в пехоте. Первый рассказ о боевом крещении и странном несовпадении того, чему учили в пехотном училище, с тем, что на самом деле. Второй: форсирование Днепра и мой «звездный час» под Коростышевом. Третий: восприятие войны художником — перед войной учился в Московской средней художественной школе.

Быль и боль, но насколько это интересно хоть кому-нибудь? Первый придирчивый читатель — Светлана. Полностью одобрила мою затею, не стесняясь резких замечаний. Любящие друг друга, объективны ли мы? Собирали наших просвещенных друзей, и я читал им рассказы вслух. Были замечания, но общее мнение, под чаепитие, одобрительное. Как хотелось верить! А если это заблуждение дружески настроенных ко мне людей? И я — графоман? Благоприятное впечатление только потому, что выученик Райзмана умеет выразительно подать любой текст? Распечатал экземпляры на машинке, полагая (наивно?), что друзьям при чтении не будет навязываться мой голос. Катя Александрова, художник (мы вместе работали на нескольких картинах на киностудии Горького), по моей просьбе заехала за моими текстами и, раздав их в нашей заинтересованной компании, по собственной инициативе попросила высказать мнение о моих рассказах нашу общую хорошую знакомую, блестящего, талантливого редактора Татьяну Марковну Рыбакову (Винокурову). Я очень благодарен Кате — она сделала то, на что у меня не хватило смелости.

Таня (Татьяна Марковна) не стала учить меня, как именно надо писать. Она отыскала небольшой, но, по ее мнению, выразительный кусочек текста и сказала: «Вот так должно быть написано все. Как можно лаконичнее. Не бойтесь конспективности». На меня снизошла благодать — я понял и принял. Родился беллетрист — рассказчик. Под жестким присмотром Тани — три рассказа: «Куст бересклета», «Звездный час на зеленом поле» и «Пистолет на фоне пожара». Под общим названием: «Осенью сорок третьего» напечатаны в московском журнале «Октябрь» (1995, № 3). О публикации лестно отозвался известный критик на волнах популярного радио.

 

* * *

После публикации в «Октябре» тихо счастлив. Кино для меня рухнуло, а Татьяна Марковна заложила такой фундамент, что я смело ринулся дальше. Под надзором первого заместителя главного редактора «Октября» Нины Константиновны Лошкаревой вычленил из упомянутой последней кинозаявки все, что относилось к Жукову. Рукопись повести «Единственный» подготавливалась к набору, когда в журнале случились организационные изменения. Нина Константиновна ушла, а мы с маршалом оказались на асфальте. В свое время М. И. Ромм посоветовал начинающему писателю Шукшину: «Посылай рукопись веером». Благодаря активности Светланы выписали адреса различных журналов и разослали повесть. Московские «Знамя», «Дружба народов» и «Новый мир» откликнулись вежливыми комплиментами.
В конце декабря 1999 года из Петербурга позвонила зав. отделом публици-стики редакции журнала «Звезда» Наталья Кирилловна Неуймина: «Журнал берет повесть». Волшебный новогодний подарок.

Петербург приютил влюбленного в него москвича, наполовину ленин-градца, с готовой повестью. Счастье.

Принес журнал с «Единственным» Нине Константиновне с посвящением: «Без Вас ничего бы не было — ни повести, ни удачи!»

В 2000 году кинематографический маятник студии встал намертво. На традиционной встрече студийных ветеранов, выпив горького вина в память о студии Горького, навсегда простился с нею. Теперь это техническая база по платному обслуживанию любых желающих снимать какое угодно кино.

В поездке в Грецию сдружились с Ларисой Шепитько. Следующий Новый год встречали в Доме кино вчетвером: Лариса с мужем кинорежиссером Элемом Климовым и мы. Вместе нам было хорошо и интересно. Лариса и Светлана выглядели великолепно, и подвыпившие мужья справедливо гордились ими, обмениваясь новогодними поздравлениями с потоком приятелей.

Лариса и Элем — люди общественные. Мы — индивидуалисты, в своем деле не из последних, но публичной громогласности «за искусство» чураемся. То, что делается нами, должно говорить само за себя. При этом все четверо одной крови — из кино. И давние знакомые, накоротке. Однажды в Болшево, где мы жили в отдельном двухкомнатном домике, в соседнюю комнату приехали братья Климовы — сценарист и режиссер. У них был настолько ковбойский вид, что Светлана не удержалась:

— Мальчики, а где кони?

— У коновязи, Светик, у коновязи, — ни на секунду не задумался Элем.

В этой же комнате Саша Галич как-то устроил для нас двоих концерт. Полтора часа праздника. «Саша, — как-то спросила Светлана, — вам не страшно?» — «Я бросил перчатку».

Когда пришло страшное известие, я позвонил его маме.

— Я похоронила его во второй раз,— сказала она.

 

* * *

Беда свалилась нежданно-негадано. Наш поход со Светланой в продуктовый магазин «Дикси» (от нас через два дома) окончился для нее трагедией: инфарктом и инсультом. Ей стало плохо по дороге домой. Я глупейшим образом пытался ее взбодрить, ни к селу ни к городу неся ахинею: «Викинги преодолевали боль силой воли!» — «Не кричи на меня…» — попросила она. Последние внятные слова, услышанные от нее.

 Две «скорые» и две бригады врачей помочь не смогли. Ее отвезли в «Четвертую Градскую» (Московская городская больница № 4).

Когда Светлана увидела меня, у нее засияли глаза и она стала горячо бессвязно лепетать. Она мне что-то безостановочно рассказывала, рассказывала, совершенно не обращая внимания на то, что я ничего не понимаю. Левая ее рука — как тряпка...

Она в гробу.

Обнял ее голову — под ладонями все свое, свое родное. Она тогда, давным-давно, сразу влюбилась в мои руки. На мое мучение написала об этом в первом же, неожиданном и в то растянувшееся время единственном и драгоценном письме. Шестьдесят лет знакомства. Из них четырнадцать — моего ожидания. Сорок один год сказка, и — обрыв. В последний миг на этом свете выстраданное мною чудо под так любимыми ею моими ладонями, и через них, до глубины моей души, последним, не слышном в целом мире никому, кроме меня, выдохом, безграничная любовь ко мне: «Живи долго».

Три театра прощались с нею — старшее поколение и невероятное количество молодежи. Ее любили. Сухопутные войска помогли чем могли: прислали транспорт.

 

* * *

Был сон: еду на машине внутри радуги. Однажды такое случилось на самом деле: на подмосковном шоссе увидел впереди радугу — одним концом опиралась на асфальт — и въехал в нее. Издали красочная, внутри обволокла бесцветно искрящейся моросью.

Во сне — сверкающая водяная стена внутри радуги многоцветно переливалась. Навстречу люди… Знакомые, но не могу никого узнать… Мучительно известна волшебная простая мелодия — не могу вспомнить, откуда она… Огромная серая стена растворилась в радужных искрах… В светлом кругу, ставшем зеленой поляной, маленький светлоголовый мальчик, и чей-то голос внятно произнес: «Егорьевск».

Версия для печати