Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2013, 6

В неизвестном направлении

Главы из романа. Перевод и вступительная заметка Екатерины Ассоян

СОВРЕМЕННИКИ (ПРОЗА)

 

МаЙЯ Раскер

В НЕИЗВЕСТНОМ НАПРАВЛЕНИИ

Главы из романа

 

Дебютный роман Майи Раскер (род. в 1965 г.) «В неизвестном направлении», опубликованный в 2000 г., сразу же принес ей известность. Книга была удостоена многочисленных премий за лучший литературный дебют года. Роман переведен на английский, немецкий, испанский и венгерский языки. «В неизвестном направлении» — интригующая и захватывающая история о женщине, внезапно пропавшей без вести. В шестой день рождения своей дочери она вышла из дома за сигаретами и не вернулась.

Пытаясь разгадать тайну исчезновения своей жены Раи, Гидеон вспоминает и анализирует ее жизнь. Перед читателем возникает образ рассказчицы, чья жизнь соткана из выдумок и загадок. Чья творческая индивидуальность не может смириться с бременем материнства. В письме мужу она размышляет о своих взаимоотношениях с дочерью: «С момента ее рождения моя личная жизнь отступила на второй план. Одну за другой я нанизывала бусинки на нитку времени, но собрать бусы целиком не получалось. И что только движет женщиной, добровольно раздробляющей свои дни, свое время, всю свою жизнь? Хроническая усталость матери отнюдь не следствие недостатка сна — это следствие недостатка суверенитета. Мать уже никогда не станет суверенной и независимой. Теперь она полностью посвящает себя другому и готова на любые жертвы. Может, это и есть то произведение искусства, которое зовется материнством. Сублимация идеи любви». Поиски Гидеона, сопряженные с парадоксами, ложью и вымыслом, создают увлекательный рассказ, в котором иллюзия в конце концов побеждает реальность.

«Прекрасная книга, заслуживающая широкой читательской аудитории. <…> В великолепно выстроенном сюжете Раскер пытается объяснить то, что не выразишь словами. Что значит потерять ребенка и, главное, что значит произвести ребенка на свет?» («Vrij Nederland»). «Провокационные и интригующие мысли персонажей, замысловатый сюжет и умело вплетенные поэтические отрывки» («De Morgen»). «Прекрасно написанный, умный роман» («Het Parool»). Перевод выполнен по книге: M. Rasker. Met Onbekende Bestemming. Prometheus, 2002, ISBN 9057137429.

 

Посвящается моим дочерям Феликс и Акке

 

 

Как с самой водой, с мыслью

играю, что когда-то наконец

пойму, что это такое.

 

Был дождь, и река, и море,

они здесь, я их видел

 

вижу воду — и не знаю, что это.

 

Рютгер Копланд

(Перевод Ирины Михайловой)

 

ПРОЛОГ

Вполне отдавая себе отчет в том, насколько беден мой язык, чтобы описать события связывавших нас семи лет жизни, я все же обязан, пусть и скудными литературными средствами, поведать историю моей жены, красавицы Раи Миры Саломон, исчезнувшей в ночь на 31 августа 1997 года, в шестой день рождения нашей дочери, в возрасте 37 лет.

Она оставила мне чемоданчик с бумажным содержимым: фотоальбомом, открытками из детства, письмами, обрывками мыслей, записанными на чем попало. Чемодан я открыл лишь через год после ее исчезновения, дабы похоронить ее для себя. Окончательно потеряв ее след, я, ее муж, решил справить по ней панихиду и безвозвратно проникнуться своим новым статусом вдовца. Вдовца Раи Миры Саломон.

Но, даже мертвая, она не собиралась молчать. Открытие чемодана не повлекло за собой желанного прощания, наоборот — я заново познакомился с женщиной, с которой прожил семь лет, и вновь поклялся быть преданным ей до гроба. То, что было задумано как избавление, превратилось в союз — более сокрушительный, чем смерть, более сильный, чем любовь, и более безусловный, чем верность.

Открыв чемодан, я убил в себе вдовца и во второй раз женился на прекрасной, непостижимой Рае Мире Саломон.

 

I. ДУМАТЬ

 

1

Рая Мира Саломон исчезла вечером 31 августа 1997 года согласно давно опробованному рецепту: вышла из дома, чтобы купить пачку сигарет в кафе на углу, и — не вернулась.

Задним числом меня не удивляет, что она пропала именно так. Она могла быть довольно упрямой в своей приверженности различным клише. Например, она считала, что «Омо» отстирывает лучше других порошков, поскольку пахнет домом ее бабушки, или испытывала отвращение к французским маркам автомобилей. В своих стереотипах она была непоколебима и называла их «принципами», заверяя таким образом других в своей правоте, как если бы речь шла об истине в последней инстанции, а не всего-навсего о предпочтениях.

Я часто думал, почему она не могла выбрать более оригинальный способ для своего побега: тихое исчезновение в конце длинной прогулки по пляжу или одинокий поход в горы, где не найти следов, — в любом случае нечто, не столь банальное, чем сигареты. Или же пропасть без вести было для нее так же тривиально, как купить упаковку «Омо», — ерунда, над которой ничуть не задумываешься.

Ее видел бармен: она купила у него пачку сигарет и выпила виски за стойкой бара. В тот вечер его заведение пустовало. Лил сильный дождь, а поскольку обычно в кафе заглядывали главным образом случайные прохожие, то в такую погоду клиентов почти не было. Бармен припомнил, что перед тем, как покинуть кафе, она подкрасила губы, а так — больше ничего особенного.

Ко мне в душу в тот день тоже не закралось никаких подозрений. По традиции мы отмечали день рожденья нашей дочери, раздобыв бутылку вина урожая года ее появления на свет. В 1991 году выдался отличный урожай винограда — для испанских сортов «Рьоха» уж точно. Такие вина становятся только лучше по прошествии времени. Я принес бутылку вина «Клос Абадия Раймат», которому, несмотря на относительно молодой возраст, требуется много кислорода для приобретения нужного вкуса. Бутылку мы откупорили после обеда, а между тем пили виски, чтобы стать разговорчивее. По своей природе Рая Мира была молчаливой женщиной. Даже во время беременности она упрямо продолжала выпивать, поскольку, по ее собственным словам, не хотела хранить молчание в течение девяти месяцев.

Следуя привычке опрокидывать стаканчик-другой виски на террасе, мы сидели под навесом балкона, защищающего нас от такого проливного дождя, каким может быть дождь только в пору теплого бабьего лета. Бутылка вина в окружении стаканов впитывала в себя озон. Мы молча смотрели, как под тяжестью дождевых капель гнутся черенки рододендрона и как вытекает вода из прохудившейся водосточной трубы, образуя в земле яму.

Рая наполнила себе второй стакан. Это тоже было в порядке вещей. Она умела контролировать себя, выпивая, бывало, лишнее, но никогда в своей неумеренности не переступала черту и редко с намерением сообщить что-то важное.

— Рододендрон затопило, — сказала она, когда дождь перестал.

Глядя на хрупкие растеньица, после сильного ливня оказавшиеся в воде по последний листик, мы слушали, как в тишине стучат капли.

Сад никогда не был моей идеей — я не люблю возиться в земле. Да и у Раи я не замечал особенного влечения к разведению растений. Цветы, которые я приносил ей, она всегда, едва заметив поблекшие листики, без сожаления выбрасывала в мусорное ведро, даже не потрудившись вначале сменить им воду или еще раз подрезать стебли. И все же она буквально свернула горы, чтобы заполучить этот клочок земли. При этом мы должны были многим пожертвовать: она — своим летним домиком в дюнах, я — жильем в центре города. И, как потом оказалось, отнюдь не для того, чтобы заняться садоводством, и даже не ради ребенка, которого она тогда уже втайне вынашивала. Еще не прошло и суток в новом доме, как холодным октябрьским утром я застал Раю сидящей на веранде. Она сжимала в руках кружку кофе и смотрела в бесконечность.

Позже из чувства долга она посадила рододендрон, который достался ей от матери, и каждый год маниакально высаживала черенки его потомства, поскольку знала, что в ее неумелых руках многие из них погибнут. Осенью она говорила: «Рододендрон затопило», зимой: «Рододендрон заморозило», а летом: «Рододендрон засох». И каждое утро, в четверть седьмого, независимо от времени года, в окружении рододендронов сидела на веранде, уставившись в никуда.

 

В какое никуда могла исчезнуть такая красивая женщина, как Рая Мира Саломон? Ее губы были всегда подкрашены, ногти покрывал красный лак, а волосы собраны в пучок и подколоты одной-единственной заколкой. Несмотря на удушливую жару, в тот августовский вечер она надела кожаные брюки, хотя из дома выбежала почти босиком — лишь накрашенные на ногах ногти хоть как-то их декорировали. Рая считала себя высокой, почти ничто в ее теле не выдавало будущего рождения ребенка. Маленький элегант-ный животик, которому уже не удавалось придать плоский вид, она носила как трофей материнства, впрочем, так же как вороньи лапки вокруг глаз и несколько десятков седых волос.

Долгое время я не мог вспомнить, что еще из одежды было на ней в тот вечер, пока не перерыл ее шкаф в поисках недостающих вещей. Лично я не особенно беспокоился по поводу столь пустякового провала в моей памяти, но данной информации требовали от меня следователи, иначе сообщение о розыске выглядело неполным. В тот момент я не понимал, зачем это нужно. Скорее всего, на ней был шелковый жакет, который я когда-то подарил ей на Рождество, и корсаж, приобретенный ею за пару центов в «Хеме».

Рая любила покупать вещи в «Хеме»: как и в случае с порошком «Омо», это было одним из ее навек зацементированных убеждений.

 

Я разлил вино и пошел в кухню нарезать хлеба. Стук капель по водосточной трубе усилился, превратившись в приглушенное стрекотание.

— Я выскочу за сигаретами, — сказала она и впрыгнула в сандалии, стоявшие у кухонной двери.

Таким был ее последний образ, запечатлевшийся в моей памяти, — десять красных ногтей в открытых сандалиях на коврике возле кухни.

— Сейчас опять ливанет! — только и успел прокричать я, но ее и след простыл.

 

Куда можно направиться в такую погоду с накрашенными ногтями, в открытой обуви и кожаных брюках, которым дождь противопоказан? Кафе находилось в нескольких сотнях метров от нашего дома, и она, должно быть, бежала, чтобы успеть до дождя, но все же промокла, добравшись до кафе. Бармен предложил ей кухонное полотенце, чтобы она смогла вытереть лицо, — это он помнил, так как на полотенце остались следы помады.

Спустя несколько недель после ее исчезновения в моих снах то и дело мелькали ее ножки. Кокетливые ноготки, вырастающие цветами из земли, где ее похоронил убийца. Красные пятна в ряске канавы, по которой она брела. Выкрученные пальцы, резко контрастирующие с серыми булыжниками у железной дороги.

Позже подобные образы стали возникать и среди бела дня: ее ногти лежали на рыночных прилавках в лукошках малины, торчали из тюльпанных букетов в цветочных магазинах, а то вдруг становились перчиками, которыми начиняли оливки.

Помню, что вино в тот вечер было исключительным. Я ждал ее, чтобы вместе поднять бокалы. Мы всегда очень дорожили тем моментом, когда ели хлеб и пили вино, скрепляя таким образом наш союз по случаю дня рожденья дочери.

Я подождал, пока кончится дождь, — Рая Мира вот уже час как отсутствовала. Испытывал ли я трепет, удивление, страх? Когда я наконец осознал, что моя жена пропала и надо действовать, меня охватило глухое отчаяние.
Но так же медленно, как после посещения зубного врача отходит анестезия, потихоньку уступая место латентной боли, я чувствовал, как плавно немеет все мое тело: от пяток, коленей, через спину и локти к шее — анестезия, заглушающая боль, которая еще возьмет свое.

Мне ничего не оставалось делать, как поднять стакан и выпить вино в одиночестве.

(Помню, как в первый раз моя дочка — тогда еще кроха — сосала мой нос, думая, что это сосок: плотно сжав его губами и фанатично двигая щечками, она жадно предвкушала, что вот-вот польется молоко, — совершеннейшая поэзия, неземное наслаждение.)

Глоток вина в тот вечер ощущался примерно так же. Это был самый восхитительный напиток из всех, которые я когда-либо пробовал.

 

Когда рассвело, в дверь позвонили. Я не спал всю ночь, хотя бодрствованием ночное мое состояние назвать тоже было нельзя. Я бдел, словно собака, стерегущая свой двор, — тело в покое, а уши навострены. Дверной звонок не напугал меня: всем своим существом я был готов к этому моменту. Может, она забыла ключи? Действительно, связка ключей лежала на столе. Тщеславие не позволяло ей носить ключи в карманах кожаных брюк. И вот в пять часов утра она звонит в дверь и наверняка сейчас скажет: «Пойду спать, поговорим позже». Ведь для нее не существует ничего такого, что требовало бы немедленного обсуждения.

Мстит ли она мне за тот первый и единственный промах? Нашла ли она своего героя? Я открою дверь с невозмутимым лицом, помогу раздеться и уложу в постель, а потом, довольный собой, встану под душ после столь странной ночи. А утром спрошу: «Ну и как это было, в первый раз?» — гордясь своим самообладанием и радуясь, что могу хоть чуточку ее унизить.

Ночная заморозка начала отходить. Сначала оттаяла голова, в которой отдавался гулом стук капель по водосточной трубе. Пальцы на руках и ногах дрожали от холода; глаза, до сих пор обращенные внутрь, увидели восход солнца и маленький рододендрон, переживший ночной потоп.

Было пять часов утра, и в дверь звонили.

Передо мной стоял бармен из кафе, куда Рая отправилась за сигаретами, и держал в руках ее сандалии. Они безмятежно болтались на его пальцах, и только тут до меня дошло, что они пусты.

Раины сандалии, в которых она ушла вчера вечером. Без ногтей, без ног, без женщины.

Бармен изучающе смотрел на меня. Я взял сандалии, поблагодарил его и закрыл дверь. Мне не пришло в голову о чем-либо его спрашивать. Например, что он здесь делает в пять часов утра? Или когда она покинула кафе? Как? С кем?

 

Я знал — она была мертва.

 

Бармен позвонил в полицию. Странно, ведь у него не было никаких оснований предполагать, что создавшаяся на данный момент ситуация требует вмешательства полиции. И все же при составлении протокола он заявил, что мой взгляд его сильно обеспокоил. Он счел нужным оповестить полицию о том, что вечером 31 августа, около восьми часов, одна из его клиенток, а именно известная ему госпожа Рая Мира Саломон, переступила порог его заведения промокшая до нитки и через некоторое время, выпив виски, посетив туалет и подкрасив губы, его покинула, удалившись в неизвестном направлении. Рано утром, убираясь в кафе, он обнаружил пару дамских сандалий и подумал, что они принадлежали госпоже Саломон. Он решил немедленно их вернуть.

Бармен не мог припомнить, вышла ли она из кафе в какой-то другой обуви.

У него было неприятное предчувствие, а отсутствующий взгляд господина Гидеона Саломона лишь упрочил его. Поэтому он и позвонил дежурному коменданту.

2

В первые недели после ее исчезновения все оставалось по-старому — она и раньше надолго уезжала, я же продолжал нанизывать на нить своей жизни похожие друг на друга дни. Недавно я начал работать над новым проектом и перестал ориентироваться во времени и обстоятельствах.

Когда я работаю, я смотрю на вещи иначе. Размывается граница между днем и ночью; автоответчик выполняет за меня мои обязательства перед обществом; еда и сон уподобляются потребности сходить в туалет — ты действуешь бессознательно, просто поддаваясь позыву.

Я живу словно в аквариуме — от мира меня отделяет стекло и вода. Иногда к стеклянной стенке прижимается носом знакомое лицо, чтобы посмотреть, все ли в порядке здесь, внутри.

Я улыбаюсь и ныряю на дно.

Я не замечаю, как лето сменяет осень. Я занимаюсь созданием серии фотографических интерпретаций поэзии. От этого многое зависит, ведь идея еще не продана. Стихотворения Райнера Марии Рильке. Анны Ахматовой. Фредерико Гарсии Лорки. Сальваторе Квазимодо:

 

Под головою скрещиваю руки

и вспоминаю возвращенья:

сухой лавандой пахнет, имбирем,

рассыпанным для сушки.

Я собирался почитать тебе

(мы рядом, мама, в полумраке, ты и я)

о блудном сыне притчу,

которая со мною неотступно

была, как ритм, рождающийся сам собой

при каждом шаге.

 

Я сажусь за чертежный стол и листаю эскизный альбом. Рисунки с изображением маленького мальчика — и вспоминаю возвращенья — слово «вспоминать» цветное или черно-белое? Мальчик облокотился на сарайные до-ски, рядом на скамейке — открытая книга — сухой лавандой пахнет, имбирем, рассыпанным для сушки. Что он читает? Кого мне это напоминает? Бранкузи, Родена? Наброски взрослого мужчины, скрестившего пальцы за головой. В темном углу (мы рядом, мама).

 

Но мертвые не могут возвращаться,

для матери и то нет времени, когда

зовет дорога.

 

Я стою на горной тропинке при нестерпимой жаре. У подножья простирается мертвый ландшафт. Даже кузнечики притихли, а ящерицы спрятались под мокрые камни. Гряды холмов справа и слева от тропинки плавно ниспадают вниз, будто складки покрывала, под которым спит Рая Мира. Не хватает лишь ее дыхания — вместо него я слышу собственное пыхтение. Тропинка выводит меня на небольшое кладбище примерно в километре от деревни. Обрамляющие его стены не побелены — здесь преобладают естественные цвета: коричневый, рыжий, защитно-зеленый. Сверху видно, что стены имеют форму отрытой книги; я смотрю на левую и правую ее половинки, разделенные посередине низким кустарником. Ряды могил образуют строчки.

Штатив уже установлен. Камеру и пленки я предусмотрительно храню в сумке-холодильнике, которая хоть как-то защищает от жары. Достаю из рюкзака бутылку вина, хлеб, воду и жду, пока зайдет солнце и станет прохладнее.

 

для матери и то нет времени, когда

зовет дорога.

 

Наконец появляется первая слабая тень — солнце сдается. Мимо по тропинке бредет мальчик, приветствует меня и удаляется. Я беру фотоаппарат, закрепляю его на штативе и следую за мальчиком с помощью видоискателя. Он тихонько стоит у одной из могил на кладбище. Кого он потерял? Сестру, мать? Я нажимаю на кнопку, заранее зная, что снимок не получился: необходимо найти нужное чувство, соединив легкое давление в кончиках пальцев с едва слышным механическим щелчком фотоаппарата. Я снова несколько раз нажимаю на кнопку, когда мальчик покидает кладбище. Затем он садится в тени возле стены — нет, он ложится, поставив рюкзак рядом и скрестив руки за головой.

 

...мы рядом, мама, в полумраке, ты и я...

 

Я делаю последний снимок и начинаю собираться.

 

— Красиво?

— Красиво.

Рая сидит на террасе нашего пансиона. Терраса представляет собой крыльцо, занимающее пол-улицы, со столом и двумя стульями. В деревне царит спокойствие. Мужчины отправились на пляжи в поисках сезонной работы, а женщины прячутся дома. Жарко. На столе бутылка теплого вина. Рая чем-то рассержена.

— Ручка течет.

Я бросаю взгляд на кляксы в ее тетради и на ее синие пальцы. В комнате в кастрюле с водой охлаждается чернильница — вряд ли это поможет, даже вода в кране и то теплая.

— Что пишешь? — спрашиваю я, краем глаза проверяя, не вернулась ли хозяйка.

Она пожимает плечами: «Вечер раскаивается, потому что мечтает о дне…»

— Вечеру надо было раньше об этом подумать, — говорю я, вытирая пот с носа.

Она поднимает на меня глаза (что она пишет?). Идея со стихотворениями исходила от нее.

— Вечер прохладнее, красивее, девственнее.

Девственнее?

— Невиннее.

Я иду за стаканом. Из комнаты приношу эскизы, сделанные мною накануне нашей поездки. Портреты маленького мальчика и взрослого мужчины. Я хорошо рисую углем, но сразу вижу бесполезность этой подготовительной работы.

— Думать заранее не имеет смысла, — говорю я, вновь присаживаясь рядом с ней, — но как по-другому — ума не приложу.

Рая листает эскизный альбом.

— Нужно с чего-то начать. Пусть даже это ни к чему не приведет, зато разогреет твои мозги.

(Весь наш дом завален бумагой. Блокноты, черновики, вырезки на разные темы. Нужно с чего-то начать. Клубок разрозненных нитей, который не под силу распутать никому. Кроме нее. Когда она берется за перо, она точно знает, в каком блокноте записана та или иная история и в какой газетной вырезке подчеркнута та или иная цитата. Из всех этих лоскутков она ткет свой гобелен.)

Она внимательно рассматривает мои наброски.

— Этот прекрасен.

— Но это же не фотография.

— Этот рисунок прекрасен.

 

Это было тогда. Но мертвые не могут возвращаться.

Не отрываясь смотрю на эскиз молодой женщины, опирающейся на обе руки. Лицо матери, каким оно должно было сохраниться в памяти Квазимодо: темные глаза, округлые мягкие губы, морщины смирения. Не так ли выглядят все матери в воспоминаниях их взрослых детей?

Руки отражают всю ее долгую сношенную жизнь.

В ушах снова звучит уверенность, с которой Рая произносит: «Этот рисунок прекрасен».

Не стоит ее слушать. Я не художник.

Принимаюсь за новую серию эскизов. Надо с чего-то начать. Это разо-гревает мозги. Ахматова. Санкт-Петербург. Надо чем-то заняться. Это ни к чему не приведет, но придаст мышлению гибкости.

 

И если трудный путь мне предстоит,

Вот легкий груз, который мне под силу…

 

Это ни к чему не ведет. Это облегчает твои страдания. Это ожесточает тебя.

 

По спине ползут мурашки. Мне знакомо это ощущение. Пальцы на ногах и руках пощипывает от холода. Спина коченеет.

Почему так холодно? Я рисую Неву, черную полынью. Детские руки в варежках кормят уток. Мне нужно в Санкт-Петербург, пока не замерзла река и не закрылась полынья. Сейчас октябрь, еще есть время. Когда в России начинаются морозы? Когда наступает русская зима?

 

Я встаю из-за письменного стола, иду в комнату и хватаюсь за телефон. Набираю номер KLM , который знаю наизусть. «Для получения информации о горящих путевках нажмите └0“; если хотите поговорить с одним из наших сотрудников, нажмите └1“; для оплаты билетов кредитной карточкой нажмите └2“». Я следую инструкциям и жду, пока записанный на магнитофонную ленту нудный голос поставит меня в очередь. Наконец кто-то берет трубку.

— Санкт-Петербург. Какие у вас есть варианты?

На другом конце провода молчание.

— Добрый день! Говорит Саломон. Меня интересуют спецпредложения в Санкт-Петербург.

Мое терпение иссякает: снова какая-то недотепа, обычно глупо оправдывающаяся: «Извините, это мой первый рабочий день. Секундочку, пожалуйста», — а затем, пытаясь переключить тебя на другого оператора, случайно нажимает не на ту кнопку, и связь прерывается.

Тишина на другом конце провода затянулась.

Гидеон?

Преисполненный возмущения, я чуть было не спрашиваю, откуда ему известно мое имя. Голос мужской — странно. KLM не использует мужские голоса на линии бронирования.

Гидеон!

На проводе Йелле. Откуда он знает, что это я.

Гидеон, ты только что мне позвонил. Что ты там несешь про Петербург?

— Я звоню в KLM. Я должен лететь в Санкт-Петербург, чтобы сделать ахматовскую серию. Что ты хотел?

— Я ничего не хотел. Это ты мне звонишь! Что за бред!

Я бросаю трубку.

Йелле. Без сомнения, верный друг. Но иногда верные друзья действуют мне на нервы. На следующий день после исчезновения Раи он возник на пороге моего дома, прихватив с собой спальный мешок и бутылку виски.
Я с благодарностью принял от него виски, но потребности в компании не испытывал. Он ежедневно звонил мне, пока наконец не понял, что я как ни в чем не бывало продолжаю работать. Со мной все в порядке. Сильно занят. Масса амбициозных планов, связанных с поэтической серией.

В конце концов он перестал оставлять свои сообщения на автоответчике. В этом ценность верных друзей — они знают, когда следует замолчать.

Досадно только, что сейчас он мне звонит. Должен же он понимать, что у меня нет времени слушать его пустую болтовню.

 

С Йелле мы знакомы уже целую вечность. Он был свидетелем моей встречи с Раей на вечеринке у нашего общего друга Кристиана Винклера, который, кстати, совсем пропал. Вместе с парой приятелей Кристиан жил тогда на заброшенной вилле «Хеймелтье» на окраине города. Это был настоящий дом из сказки «Пеппи Длинный чулок» со свинцовыми рамами в югендстиле и гостиной, облицованной панелями. Кристиан работал в сфере рекламы и ожидал много новых людей. Я не люблю подобных сборищ, а Йелле — наоборот: он может подружиться с первым встречным. Он-то и уговорил меня пойти с ним. Раю он тоже знал, но считал ее холодной высокомерной занудой. Она работала в редакции малоизвестного журнала, для которого он когда-то написал статью.

Я стоял, прислонившись к стене, со стаканом виски в руке и курил сигарету, которую получил от одной блондинки. Разговор не клеился. Петра (так ее звали) занималась подбором сотрудников в кадровом агентстве «Ведиор». Общих тем для беседы у нас не нашлось.

Рая Мира сидела на ступеньке в другом конце гостиной и смотрела на меня. У нее были маленькие и старые руки, которые никак не соответствовали ее возрасту. Длинные, покрытые красным лаком ногти и темно-фиолетовое бархатное платьице. Ниже — длинные ноги в чулках. Еще ниже — горные ботинки. Слишком уж громоздкие, подумал я тогда.

Она не сводила с меня глаз. Я тоже уставился на нее, невзирая ни на какие приличия, — в конце концов она начала первой. Короткие, черные, слегка вьющиеся волосы. Карие глаза. Или темно-зеленые? Она не курила. Хотя, судя по всему, должна была, поскольку в моем представлении отно-силась к тому типу девушек-неврастеничек, которые за завтраком всякий раз впадают в истерику. Но ее руки мирно покоились на коленях, а она продолжала на меня смотреть.

Именно они и приковали мой взгляд — старые, безжалостные руки на темно-фиолетовом бархате. Руки, предназначенные для того, чтобы душить, и для того, чтобы ласкать.

 

— Поедем ко мне?

Мы сидели на самом верху лестницы, облокотившись на балюстраду, и наблюдали за танцующими в гостиной. Громко играла музыка. Я кивнул. Не говоря больше ни слова, мы спустились по лестнице вниз и протиснулись сквозь толпу гостей к выходу. По дороге я на секунду притянул к себе Йелле. Он танцевал. Я всегда считал, что он, так же как и я, питал отвращение к танцам.

— Я ухожу с Раей Мирой.

— О?

— Да.

Он не отпускал полу моего пиджака. По глазам было видно, что он пьян.

— Завтра созвонимся, — уклончиво произнес я, освобождаясь от его хватки.

Она жила за городом, среди дюн, и приехала на велосипеде — черном мужском велосипеде фирмы «Бюрко». Я же пришел пешком и сомневался: достаточно ли современно сидеть на багажнике, в то время как девушка управляет велосипедом, или стоит поменяться с ней местами? Тем более что вид багажника не внушал доверия. Пока я размышлял, она отвязала велосипед и подкатила его ко мне. Сама же заняла место спереди на штанге.

— Следуй по Венкебахлаан, — велела она. — Это ближе, чем ты думаешь.

Ее волосы пахли сигаретами, морем и лаком. На воздухе после душной вечеринки казалось предательски холодно. Я думал о ее длинных ногах в колготках: интересно, удерживают ли они тепло? Надела ли она трусики? Я представил себе, как влага медленно капает на крестик штанишек ее колготок. Теплая паутина из волос на лобке, словно омытая утренней росой. Ездить на велосипеде с эрекцией не очень-то удобно. Я подумал о Петре, блондинке из кадрового агентства, — и снова успокоился.

 

Она включила свет в коридоре.

— Там спальня, — произнесла она таким тоном, как будто указывала только что приобретенной собаке место, где она будет спать: «Там твой коврик».

Спальня была маленькой, холодной и пахла морем. Кровать убрана на скорую руку, пододеяльник застиран и старомоден — наверняка достался ей от матери, как только она стала жить отдельно. От постельного белья блеклых голубых и розовых тонов веяло сном и сыростью. Я подошел к окну, чтобы его занавесить. Окно было открыто — не удивительно, что в комнате такой мороз. Я попробовал поднять крючок и закрыть окно, но тот не поддавался. Ржавый. Я надавил, и деревянная рама треснула.

— Что ты делаешь?

В дверном проеме стояла Рая.

— Пытаюсь закрыть окно.

— Я всегда сплю с открытым окном.

Знай свое место, собачка.

Она держала в руках два стакана виски и сигарету. Все-таки курит. Задернув шторы, она присела рядом на кровать. Горные ботинки до сих пор были на ней. Мы запрыгнули в голубо-розовую постель.

Холодно, но уютно.

 

Работает камин. Напротив меня сидит Йелле — ему следует подстричься, его рыжие кудри совсем спутались. У него озабоченный взгляд. Я чувствую, что укрыт одеялом. Холодно, но уютно. Он подает мне стакан виски, и мы оба отпиваем по глотку.

(Она вытягивает свою длинную изогнутую шею. Ее руки скользят по моим волосам, по небритым щекам. Сбросив наконец ботинки, она гладит пяткой мою голень. У нее сильные худые руки. Она похожа на лебедя. Одним ударом крыла она может переломать тебе руки. Особенно если надо защитить своего птенца. Ее шея вьется вокруг моей. Я хочу поцеловать ее, но она отворачивается. Чувствовать, осязать, гладить, искать. Она следует за своими руками. Словно слепой белый лебедь.)

— Ты бредишь, Гидеон.

Дорогой мой Йелле. Он не отходит от меня ни на шаг. Он ставит рычажок отопления на более высокую отметку.

— Рододендрон затопило, — говорю я.

Пойду приберусь на кухне, — говорит Йелле и выходит из комнаты.

3

Бармен положил начало целой серии поисковых мероприятий, о которых я и не подозревал. Задним числом я был рад тому, что он заявил в полицию об исчезновении Раи Миры. Сам я до этого не додумался. Следователи допрашивали моих родственников, выведывали у друзей подробно-сти о нашем браке, об ее мнимом пристрастии к алкоголю, о финансовом положении, в котором мы находились. После рождения ребенка мы застраховали наше имущество: в случае смерти одного из нас все доставалось другому. Этот факт послужил поводом для более глубокого расследования. Посоветовавшись с моей семьей и Йелле, следователи решили временно оставить меня в покое, предупредив, однако, домашнего врача о моем состоянии.

Часто заявления об исчезновении вызывают лишь ухмылки: «Да, понятно. Женушка пропала. Вчера вечером? А сейчас десять часов утра. Выбежала за сигаретами, говорите? Ну, я на вашем месте еще бы подождал. У нее, вероятно, интересная работа? Может, новый коллега? Ступайте-ка вы домой — наверняка обнаружите сообщение на автоответчике».

Благодаря серьезности, с которой бармен сделал свое заявление в полицейском участке, мне не пришлось испытывать подобных унижений. Когда до меня наконец дошло, что Рая Мира действительно без вести пропала, она уже долгое время находилась в розыске Интерпола.

 

Вначале я не воспринимал ее исчезновение как безвестное отсутствие. Да, ее не было рядом, но что за этим крылось, я не осознавал. Анестезия, заморозившая меня в тот вечер, продолжала действовать. Я никому не рассказал о том, что Рая Мира пропала. Я просто залег в кровать, проспал целые сутки и на следующий день принялся за работу.

Как будто она и не уходила вовсе. Как будто ее вообще не существовало.

 

В какие-то моменты мое тело пронзала резкая жгучая боль, которая, казалось, разрывала меня изнутри, — наверное, именно так начинается сердечный приступ. Однажды Рая попыталась описать свои ощущения во время родов: боль, нарастающая из живота, вспарывающая спинной мозг, раздирающая таз, ломающая ноги. Примерно то же чувствовал и я: кишки сжимались в комок, из легких выходил весь воздух, меня выворачивало наизнанку. Чаще всего это случалось неожиданно. Иногда такие припадки наступали после того, как в пустом доме мне на глаза вдруг попадался призрак Раи, сидящей за столом, на стуле возле напольной лампы, на веранде с чашкой кофе в руке. Однако отнюдь не каждая такая встреча вынуждала меня складываться пополам. Мне не составило труда убрать ее одежду, разбросанную по кровати. Без угрызений совести я отодвинул ее бумаги, чтобы очистить себе место на столе. Нет, дело было не в призраке. Это был ее голос, доносившийся из ниоткуда. Именно он заставлял меня стонать, словно женщину в родовых муках.

Она разговаривала со мной или скорее зачитывала мне записки, которые я находил по всему дому: «Ты похож на трепыхающуюся курицу. Неумолимость отцовства — это тот выбор мужчины, с которым невозможно примириться. Ты дергаешься, но знаешь, что совсем скоро тебе безжалостно открутят голову».

 

(Она получала удовольствие, наблюдая, как я пытался справиться со своей новой ролью отца. Она наслаждалась, но не злорадствовала. С невероятной серьезностью она следила за моими трепыханиями, анализировала беспокойство, охватывавшее меня всякий раз, когда ребенок начинал хныкать, или когда иссякал запас подгузников, или когда я подумал, что наша девочка, упав с кровати, сломала себе шею. Она смотрела на меня и молчала, а по вечерам записывала что-то в одну из своих тетрадей, вооружившись ручкой, с которой не расставалась, и вечным стаканом вина. На следующее утро клочок бумаги с ее мыслями валялся около газовой плиты.)

 

До тех пор пока я находился в своей темной комнате, я был в безопасности. Впрочем, так было всегда. Ее голос туда не проникал. Она никогда не вмешивалась в мою работу, по крайней мере в то ремесло, которое скрывается за готовыми фотографиями. Темная комната была моей территорией, святилищем моих собственных мыслей, на которое она не смела покушаться. Но стоило мне покинуть свой бастион, как призрак Раи уже поджидал меня: «Гидеон, почему матери так редко испытывают отвращение к собственным детям?»

Я зажимал руками уши и устремлялся на кухню, чтобы сделать себе бутерброд. Кухонный стол был похож на поле после битвы; я нигде не мог отыскать хлеб (может, он просто кончился?) и с полупустой пачкой кукурузных хлопьев бегом возвращался в свое укрытие. У двери меня снова задерживал ее голос: «Чья ложь больше — писателя или фотографа?»

Она сидит на стуле и смотрит на меня. Мне вдруг приходит в голову, что ей бы пошли очки.

Что такое ложь? Почему ты спрашиваешь, почему ты не оставишь меня в покое?

 

В какой-то момент я вообще перестал покидать свою лабораторию, за исключением выходов в туалет — впрочем, и эта потребность практически отпала сама собой. Еды в доме не было, однако чувства голода я не испытывал. Мысль же выйти на улицу за покупками вселяла в меня беспредельный страх. Я точно знал, что возле полки с соусами или хлебом я встречу Раю, которая набросится на меня со своими измышлениями. Последнюю неделю я почти не сомкнул глаз. Бутылка виски опустела, и я с ужасом думал, что мне придется лечь в постель на трезвую голову. Я бы этого не пережил. Словно солдат в окопе, я укрывался в темной комнате; иногда я отключался и засыпал, облокотившись на стену или прямо за столом, а потом снова продолжал работать.

До тех пор, пока мне не понадобилось в Санкт-Петербург. Сквозь мое помешательство прорвалось стихотворение Анны Ахматовой:

 

И на мосту, сквозь ржавые перила

Просовывая руки в рукавичках,

Кормили дети пестрых жадных уток,

Что кувыркались в проруби чернильной.

И я подумала: не может быть,

Чтоб я когда-нибудь забыла это.

 

Меня охватил ужас, что прорубь на Неве затянется льдом.

 

«Психоз», — констатировал врач. Такое нередко случается с людьми, пережившими эмоциональный шок. Ты замыкаешься в собственной вселенной, отключаешь от внешнего мира все чувства и выживаешь лишь благодаря своим фантазиям. Я действительно часто грезил, полагая, правда, что это воспоминания или мечты о предстоящих крупных фоторепортажах.

Мой звонок напугал Йелле. Каждое утро на протяжении нескольких недель он проезжал мимо моего дома, проверяя, раздвинуты ли на окнах шторы. Он даже заглядывал в щель почтового ящика — признался он позже, — чтобы убедиться, что я забрал почту. Его озабоченность росла по мере запустения моей кухни, располагающейся в конце коридора, на одной линии с входной дверью и щелью почтового ящика. В каком-то смысле он даже обрадовался, когда я позвонил, — это дало ему повод проникнуть ко мне
в дом, воспользовавшись ключом, который он еще раньше тайком стащил с полки над камином. Он усадил меня перед камином и укрыл одеялом. Он протянул мне стакан виски.

— Ты бредишь, Гидеон, — сказал он.

— Рододендрон затопило, — серьезно ответил я.

Он вышел в кухню и позвонил врачу. Он не хотел причинять мне беспокойство, но в его глазах прочитывался страх. Как ни странно, такие моменты просветления ума характерны для психоза. Только… я был убежден, что озабоченность его касалась рододендрона.

 

Врач вколол мне лекарство, после чего я проспал сорок восемь часов подряд — горячечным сном, в котором впервые появились накрашенные красным лаком ногти, потом еще долго продолжавшие меня преследовать. Йелле обосновался в боковой комнате, которая уже давно превратилась в кладовку. Он взрыхлил землю под рододендронами и укрепил стебли палками. Врач не мог предсказать, как будет протекать моя болезнь, и Йелле решил не покидать меня.

Когда я пробудился, я увидел его сидящим за кухонным столом и читающим газету. На плите кипел бульон. Он посмотрел в мои глаза и понял, что я выздоровел.

Теперь пришла пора печали.

4

Я самый обычный парень. Я гордился тем, что прекрасная Рая Мира оттаяла в моих руках. Почему, собственно? Ведь я ей не навязывался, а просто выжидал, пока ее ревущие, клокочущие волны ударятся о мой берег. Утешало то, что песок не разбивается — он лишь меняет форму. Ты полагаешь, что в этом заслуга моря, в действительности же всю работу выполняют сами песчинки, перегруппировываясь и принимая свою изначальную конфигурацию. Налетающий прибой — не более чем момент в нескончаемой монотонности процесса возникновения, дезинтеграции и трансформации. В итоге береговая линия практически не меняется.

В первую проведенную с ней ночь я был поражен тем, с какой грацией она касалась моего тела, прежде чем отдаться мне. В ней не было и намека на присущую девушкам робость, которая делает их такими привлекательными, взывая к нашей мужественности, побуждая действовать и овладевать. Именно она задавала тон и танцевала соло в своей ледяной комнате с видом на море. Я лишь исполнял роль статиста и следовал за ее движениями, словно тень. Страстного секса, который, как правило, предвкушаешь в первую ночь, к тому же после принятия изрядного количества алкоголя, не получилось.

Не то чтобы мне не понравилось, просто все выглядело непривычно странно, и я долго потом размышлял, не спросить ли ее, о чем она думает, когда занимается со мной любовью.

Мои намерения поговорить с ней лишали меня уверенности, и в концов концов я от них отказался.

 

До встречи с Раей у меня были и другие женщины. С некоторыми из них я подолгу сожительствовал и строил планы на будущее. Например, с Нандой, девушкой из рекламного бюро, или художницей Марго, с которой мы даже подумывали о детях. Но каждый раз наступал момент истины: всё, говорил я сам себе, пора уходить. С Нандой это чувство закралось ко мне во время поисков жилья в районе новостроек — дома с садиком и правом голоса при проектировании. Мы стояли посреди песчаного пустыря и окидывали взглядом пейзаж, будто только что перенесенный из фильма «Северяне». Проворные молодые люди из службы маркетинга с упоением рассказывали, что все улицы в этом районе будут названы в честь кинозвезд (Нанда, кстати, уже положила глаз на канал имени Зары Леандер); девушки разливали чай в пластиковые стаканчики и размахивали указками у нас за ушами: «А здесь будет возведен торговый центр с магазинами └Блоккер“ и └Альберт Хейн“. А там (широкий жест в сторону огромного пустыря) раскинется порт, куда летним вечером будут причаливать корабли».

Все это представляло собой жалкое зрелище — группа съежившихся от холода людей на продуваемом ветром польдере, с проспектами в руках, рекламирующими воздушные замки. Когда же я увидел озаренное восторгом лицо моей невесты, мне стало совсем грустно. Вскоре после этого я разорвал наши отношения. Она не поняла почему, что еще больше укрепило меня в моем решении.

 

Я считаю себя истинным семьянином, хотя и не отрицаю, что вдоволь погулял на своем веку. И все же я всегда мечтал найти ту единственную, которая была бы мне верной женой. Я не отношусь к тому типу мужчин, что в свои сорок три года составляют расписание свиданий с ребенком по выходным и ютятся с молодой подружкой в небольшой квартирке на окраине города. Я предпочитаю яйцо на завтрак, троих детей, по утрам, еще до звонка будильника, забирающихся в родительскую постель, столовый уголок из «Икеа» и субботние походы по магазинам.

По сути, я самый обычный парень.

 

Всякий раз, когда я приезжал к родителям, моя мать восклицала: «Ах, сыночек, ты снова здесь!» — радостно выхватывала из моих рук мешок с грязным бельем и давала указания отцу, который тащил мои чемоданы наверх, где раньше располагалась детская. Она была вне себя от счастья, когда я на время возвращался домой после очередной неудачной попытки жениться. С увлеченностью, граничащей с вожделением, она слушала по вечерам мои рассказы: о том, почему не сбылись мои надежды, какие изъяны обнаружились у женщины на сей раз (в конечном итоге я как мужчина всегда был виноват), как я думал, что это навсегда, и как испытывал страх при мысли просыпаться каждое утро рядом с Нандой, Марго, Дитте или Трис.

Для моей матери я — всё. Она дорожит нашей семьей, но мною в особенности. Самый младший из трех сыновей, я был зачат в то время, когда моему отцу поставили диагноз «терминальный рак». Старшие братья уже учились в начальной школе. В больнице моя мать буквально оседлала отца. Прорвавшись через отделение реанимации, мимо капельниц, поддерживающих дыхание аппаратов, катетеров, она обеспечила себе третьего ребенка. После смерти мужа она мечтала вынашивать его сына — символ их вечной любви.

Но отец не умер, чем заслужил бесконечные упреки со стороны моей матери. Не потому что она не любила его — просто, оставшись в живых, он свел на нет ее отважный поступок и геройство ее будущего существования в качестве молодой вдовы с тремя детьми. Теперь она ничем не отличалась от других среднестатистических женщин, работающих не покладая рук, преданных, но без какой-либо изюминки.

Я подозреваю, что терминальный характер болезни отца был скорее плодом ее воображения, нежели диагнозом лечащего врача. В чудеса я не верю. Но даже если это правда, даже если я родился в результате интерпретации действительности, я не могу ставить ей это в укор.

В конце концов мы все друг друга немножко обманываем.

 

Расставшись с очередной подружкой, я, перед тем как устремиться под родительское крыло, всегда старался накопить как можно больше грязного белья и неглаженых рубашек с отрывающимися пуговицами на воротнике. «Ох, мой мальчик», — разводила руками мать, а потом до позднего вечера склонялась над швейной машинкой и гладильной доской, чтобы исправить эту несправедливость.

Когда я навещал ее, то делал все, чтобы выглядеть исхудавшим или хотя бы небритым для пущего эффекта ввалившихся щек, и позволял потчевать себя котлетками, которые она накрутила сразу же после моего звонка. Появиться дома с улыбкой на лице и воскликнуть: «Мама, у меня все прекра-с-но!» — было немыслимо и означало бы вынести ей смертный приговор — об этом знали мы оба.

Нанде я тоже частенько привирал, хотя ложью это можно было назвать лишь отчасти. Двадцатипятилетний, я горел желанием жить в отдельном доме с мастерской, которую позже переоборудовал бы в детскую. Я хотел уехать от матери с ее швейной машинкой и от отца, всякий раз отводившего взгляд, где отражалась его неудавшаяся жизнь. Мне не терпелось поскорее стать взрослым, и для этого мне нужна была Нанда с ее садиком и правом голоса при проектировании жилья.

Я не врал, когда говорил, что хочу ребенка от хиппи Марго. Вместе с ней я собирался сделать фоторепортаж о нас и нашем ребенке — начало моей блестящей карьеры в качестве фотографа. Все это было правдой. Однако насколько честно это было?

Я боялся, что никогда не сумею избавиться от стиральной машины моей матери фирмы «Миле», но мечтал о жене, которая заворачивала бы мне на обед бутерброды и давала сухим пайком яблоко и пакет молока.

Всего, чего я боялся, я желал больше всего на свете.

 

Первые месяцы любви сжигают все на своем пути. Откуда в нас эта жажда познать друг друга в одночасье, покорить, овладеть? Времени на раздумья не остается. В теле ревут эндорфины. Бешено заниматься сексом и говорить, говорить, говорить — так, словно смерть наступает тебе на пятки.

Я изведал именно такую любовь, но ничего из нее не вынес.

Испепеляющая страсть, сопровождающая раннюю влюбленность, имеет под собой лишь одну-единственную цель — напасть на след большого сча-стья. Как можно более виртуозно и эротично распознать путеводные знаки. Но между тем под покрывалом горячечной любви идет четко просчитанный процесс. Токование — это просто обнажение старых слоев души, где нос, уши и глаза прячут свои воспоминания; где скрыты привычки, страхи и мечты.

Наше глубочайшее стремление к обретению домашнего очага подпитывается, как правило, на кухне. Нос разнюхивает, готовы ли котлеты, глаза шарят по этикеткам баночек и горшочков, кончики пальцев ощупывают слой жира на дверце буфета. Пока тело жадно занимается любовью, в мозгу образуется автономное отделение, где анализируются все собранные данные. Они сравниваются с тем, что дала тебе жизнь, и с тем, чего ты от нее ожидаешь.

Мозги заполняются плюсами и минусами независимо от тела, резвящегося в волосках, соках и запахах, а затем бах! — и выдают результат: наличие син-хронности между мечтой и реальностью, между надеждами и их сбыточностью.

Но этот «бах!» — еще не все. Может пройти несколько месяцев, прежде чем ты осознаешь математическую невозможность твоего союза с Нандой, Марго, Дитте или Трис. Однако твоя судьба решена уже в первые недели страстной любви, а зачастую уже в самый первый час. Все зависит от степени твоей восприимчивости.

 

С Раей Мирой все было по-другому. После нашей первой ночи в ее доме среди дюн я застал ее сидящей на балконе; на плечи накинут пеньюар, в руках сжата кружка кофе. Пробудившись после небывало глубокого сна, я не ощутил того волшебного мерцания внутри, столь характерного для первого свидания. Было как-то не по себе лежать там одному. Но, с другой стороны, не возникло и чувства отчуждения, появляющегося всякий раз после того, как переспал с кем-то, чьего имени даже не помнишь.

Я лежал в кровати, а она сидела на балконе — вот она, величина, отнятая от надежды, страсти или сомнения, присущих зарождающейся любви.

Потом я часто спрашивал себя, почему не испытал тогда ни малейшего волнения. И пришел вот к какому заключению: ни одно из самых заветных моих воспоминаний никоим образом не коснулось существа Раи Миры, будь то со знаком плюс или со знаком минус. Мои калькуляторные мозги не-способны были вписать ее в мое будущее, как в случае с мастерской в доме Нанды или совместным фоторепортажем с Марго. Все, что я пережил за прошедшие полсуток, не поддавалось систематизации. Оно не внушало мне страха, но и не вселяло надежды.

Мозги не просигналили «бах!» — они молча слушали шум моря за дюнами и дыхание женщины на балконе.

5

Мог ли я предвидеть все заранее? Йелле когда-то попытался предупредить меня. Он не доверял неприметности Раи Миры, в то время как я считал это особенно ценным ее качеством, хотя и не мог объяснить почему. Чем вызывал еще большее недоверие со стороны Йелле. Мне ничего не оставалось, как просто положиться на самого себя. Кроме того, я, как мне кажется, обладаю достаточно трезвым рассудком. Я готов смотреть правде в глаза, какой бы жестокой она ни была.

Конечно, всегда есть место для зависти, когда один из друзей встречает женщину, а другой еще продолжает бегать по вечеринкам и вернисажам. Но мы с Йелле обычно сменяли друг друга в любовных утехах и страданиях, правда, один из нас нередко притворялся, чтобы не обидеть другого. На этот раз все складывалось иначе, и дело было не только в Рае Мире, которую он ненавидел, но и во мне. Правда заключалась в том, что я чувствовал себя счастливым, и это не давало Йелле покоя.

С Йелле Рипперда меня сближало определенное недовольство жизнью — еще начиная с лицейских времен, когда мы и познакомились во время организации эстрадных представлений для театрального общества. Не то чтобы мы так уж мрачно смотрели на вещи, просто никогда не сбрасывали со счетов теневую их сторону, в особенности если речь шла о любви. В моем случае это вполне логично: если воспитываешься под крылышком у еврейки-мамы, довольно сложно оценить по достоинству других женщин. Что касается Йелле, то его печаль была обычной романтической Weltschmertz, изощренным уловкам которой он научился на уроках немецкой литературы.

Сам он, кстати, так не считал.

Йелле был выходцем из более благоприятной социальной среды, нежели я: отец — кардиолог, мать — непрактикующий психолог с пристрастием к домашнему дизайну. Неудачный, но стабильный брак. Весьма распространенное сочетание. Отец редко появлялся дома, а мать по крайней мере раз в год перестраивала их виллу на окраине города. Может, у Йелле и были свои причины для грусти, но для меня невообразимые. Йелле всегда был при деньгах, я — никогда. Его мать большую часть времени проводила дома, моя работала в аптеке. Примечательно то, что всех девушек он считал холодными и высокомерными, даже в лицее, где училось предостаточно отзывчивых особ, всегда готовых поговорить о ситуации в семье и обсудить проблему суицида.

— Моя мать холодная, как сосулька, — предупредил меня Йелле по дороге домой. Я первый раз шел к нему в гости, чтобы попить чаю и послушать пластинки. У него был новый альбом «Дорз», который он разрешил мне на время позаимствовать. Его мать стояла в дверном проеме роскошной кухни. Мы проникли туда через прихожую с дверями из двойного стекла и вестибюль, где повесили свои куртки. Все было тщательно продумано: вешалки для верхней одежды, полка для сумок, шкафчик для обуви.

Гидеон какой? — громко переспросила госпожа Рипперда после того, как я представился. Она еще крепко сжимала протянутую мною руку.

Гидеон Саломон, — повторил я и осторожно высвободил руку. Ее пожатие было слишком сильным для первого знакомства; складывалось впечатление, что она хотела изучить меня досконально, — я часто сталкивался с подобной склонностью у взрослых, работающих психологами или психиатрами. За чаем они потом задавали такие вопросы, на которые не хотелось отвечать, — о семейных делах, о девушках, — и непременно желали знать твое мнение.

Гидеон Саломон. Здорово. Еврейский мальчик.

Йелле рассказывал об ее наваждении собирать сервизы. Она покупала их в Амстердаме, Лондоне, Лусаке или Каракасе, сопровождая господина Рипперду в его поездках по научным конгрессам. Тон, которым она произнесла «еврейский мальчик», с эдаким оценивающе-алчным взглядом, тут же заставил меня почувствовать себя заварным чайником, который она втайне желала иметь в своем серванте.

Госпожа Рипперда любила экзотику. Она устраивала домашние концерты с участием пианистки из Риги, певицы из Вероны, которых подбирала во время своих увеселительных путешествий за границу. Еврейских знакомых в ее коллекции еще не было.

Когда Йелле возвращался из школы домой, мать всегда ждала его с чаем, чтобы выслушать его рассказы. И хотя как мать она казалась мне довольно странной (например, во время совместного чаепития она ни с того ни с сего вдруг могла схватить журнал и зачитать нам объявления о распродаже тканей для штор), я все же завидовал Йелле. Такого чайного ритуала, как у них, в нашем доме не было. Предполагалось, что я сам должен был заваривать себе чай (чего я, конечно, никогда не делал), и весь оставшийся после уроков день крутил пластинки, пока не приходила с работы мама. Но тогда она уже была уставшей.

— Зато ты можешь пошляться в школе, — говорил Йелле, — или включить музыку на полную мощность, или пожарить яичницу, если захочешь, а не выслушивать родительские наставления, чем и как тебе следует питаться.

— Или тайком закурить, — отвечал я, зная, что больше всего на свете Йелле раздражала наблюдательность его матери.

Она никогда не осуждала его, но всегда досконально обо всем расспрашивала. Это злило его еще больше. «Йелле, я должна с тобой серьезно поговорить», — предупреждала она. О запахе дыма в его волосах или зачем он слушал «Джой Дивижн», ведь это такая подавляющая музыка. Она даже интересовалась, почему он, как все нормальные мальчики, не прячет под матрасом порнографические журналы.

Слава богу, моя мать не задавала никаких вопросов.

 

Насколько я помню, мама всегда вставала раньше всех, на заре. Затем шла в гостиную, не зажигая свет, словно опасаясь потревожить ночную тишину, садилась возле камина и пила черный чай с молоком.

Я часто просыпался от ее шебаршения в кухне. Мы жили в маленьком доме с тонкими стенами. Большинство звуков при такой слышимости становятся столь привычными, что их просто-напросто не замечаешь: шепот родителей в спальне, шум воды в туалете, потрескивание камина. Они так ничтожны, что ухо перестает их воспринимать. Звуки же, которые воспроизводила моя мать, всегда содержали в себе элемент тревоги. По ним я определял, как она спала и что принесет нам этот день. Так же как во многих других семьях, настроение матери обусловливало настроение остальных домочадцев. Просыпаясь почти одновременно с ней, я напряженно слушал, как она открывала и закрывала двери, как шагала по лестнице, наливала воду в чайник. Ее утренние звуки предсказывали мне, каким выдастся день.

Гостиную от коридора отделяла дверь с матовым стеклом. Я прокрадывался вниз и смотрел на очертания моей матери возле горящего камина. Как никто другой, я понимал язык ее жестов: я знал, что означали руки, сжимавшие кружку, согбенная или прямая спина, ноги, покоившиеся в тапочках или же нервно подергивавшиеся, словно два напуганных зверька. Когда я входил в гостиную, она вставала, делала мне бутерброд и снова возвращалась на низкую табуретку около камина, пока я завтракал в другой комнате. Как правило, я всячески старался оттянуть этот момент. Лишь по другую сторону стеклянной двери я чувствовал себя сильным. Наблюдая за ней, я приобретал над ней власть. Это был мой козырь.

Первая метаморфоза ее образа происходила, когда до нее доносились звуки из ванной. Проснувшийся отец будил моих братьев — начиналась толкотня у двери в ванную комнату, затем топот по лестнице в направлении туалета. Тогда она поднималась со своей табуретки (всегда одинаково — независимо от настроения) и шла накрывать на стол. Сначала тарелки и кружки для молока, потом ножи, начинки для сэндвичей и хлеб.

Мама всегда собственноручно делала нам бутерброды, даже когда Херман и Гейрт учились в средней школе и уже сами заклеивали себе шины на велосипедах. Думаю, что она делала это из гордости, продолжая таким образом проявлять о нас заботу — пусть мы уже и повзрослели. Но однажды отец подарил ей на день рождения электрическую хлеборезку фирмы «Филипс», и с тех пор с бутербродами было покончено.

Невостребованная хлеборезка долгие годы пылилась на чердаке, пока я не отнес ее на базар, чтобы выручить деньги для школьного праздника. Она мгновенно продалась, поскольку была еще совсем новой.

После завтрака мать удалялась, чтобы привести себя в порядок. За за-крытой дверью родительской спальни происходило второе превращение, увидеть которое мне не удалось ни разу. Спальня была запретной зоной, когда там находилась мать. Я представлял себе, как она сидит перед зеркалом, мажет лицо кремом, а затем его припудривает. Она не пользовалась ни тушью для ресниц, ни карандашом для подводки глаз, но иногда наносила еле заметные голубые тени. Потом она одевалась — платье, чулки (к колготкам она никак не могла привыкнуть), зашнурованные ботинки на невысоком каблуке. У зеркала в коридоре она причесывалась, набросив на плечи старомодный пеньюар, чтобы волосы не попїдали на платье. Напоследок подкрашивала губы, лишь слегка касаясь их темно-розовой помадой — скромно, но эффектно. В конце концов она ведь работала в аптеке.

Спустившаяся вниз женщина уже не была моей матерью. У нее было лицо продавщицы — дружелюбное, услужливое и неприступное. Ничто в нем не выдавало того, что утром она сидела у камина или готовила для нас бутерброды. А наспех полученный поцелуй был еще мимолетнее, чем при отходе ко сну. Моя мать исчезала до тех пор, пока не возвращалась вечером домой, где в обратном порядке исполняла весь свой утренний ритуал, чтобы без помады, без красивой прически, в брюках и шерстяном свитере завершить день на кухне за приготовлением ужина.

Мне казалось странным, что мама старалась выглядеть красиво исключительно для покупателей и даже носила фартук с именем владельца магазина. Утешало, однако, что дома — пусть и без марафета — у нее всегда было более родное и милое лицо.

 

Однажды утром меня разбудил яркий свет солнца. Было уже довольно поздно, но в доме стояла мертвая тишина. Я слушал тиканье будильника по другую сторону стены; снизу не доносилось никаких звуков. Босиком я спустился по лестнице — табуретка у камина пустовала. Я вошел в гостиную и включил камин, после чего проснулся отец.

— Мама сегодня останется в постели. Она плохо себя чувствует.

Он позвонил в аптеку и предупредил владельца о ее болезни. Моя мать никогда не болела, и я боялся самого плохого. Меня послали наверх — разбудить братьев. Затем я помог отцу приготовить завтрак — я часто делал это вместе с мамой. Отец даже не знал, где находятся масло и шоколадная стружка.

Мама целый день пролежала за закрытой дверью. Я тоже притворился больным. Отца это вполне устраивало — со спокойной душой он мог отправиться на работу, поручив мне все заботы о матери. Но при первом же стуке в дверь она прогнала меня.

— Мне ничего не нужно, Гидеон. Дай мне сегодня отдохнуть.

— Может, после обеда, мама? — кричал я в закрытую дверь, не осмеливаясь опустить щеколду даже в такой критической ситуации, как болезнь матери.

— Нет, дорогой, и после обеда тоже. Я хочу немножко поспать.

Лишь через три дня она вышла из спальни. Отец проводил ночи на диване, а тетя Ика приносила говяжью грудинку с тушеными овощами. Я же разыгрывал из себя больного и пропускал школу. Три дня подряд я читал комиксы и прислушивался к тишине за дверью, пытаясь уловить стоны. Я ломал голову над тем, в какой момент мне будет позволено нарушить закон и войти в ее комнату. Ведь нельзя допустить, чтобы она так долго лежала там совсем одна. И как только у отца хватает совести ходить на работу? А у братьев в лицей?! Вместо того, чтобы по очереди дежурить здесь, в коридоре, перед ее дверью. Я представлял, как она мучается в предсмертной агонии, впивается зубами в подушки, чтобы не издать ни звука, в то время как я читаю тут «Дональда Дака» и ем печенье. Я поклялся себе, что никогда больше не буду разбрасывать свои книжки, если эта дверь снова откроется.

И дверь открылась. С темными кругами под глазами мать выглядела совсем исхудавшей.

— Заварить тебе чаю? — спросил я, поспешно складывая свои журналы.

— Сначала я схожу к папе на работу, а потом мы все вместе попьем чай.

Она оделась и уже немножко походила на продавщицу, но была далеко не так красива. Она не подкрасила губы перед уходом, а прощальный поцелуй на этот раз был долгим и теплым.

А потом папа переехал. К тете Ике, сказала мама. Тетя Ика жила недалеко от нас, но я ни разу не видел папиного велосипеда возле ее дома. Это длилось около двух недель. Ноги моей матери постукивали по утрам гораздо реже.

В одно прекрасное утро, уже после возвращения отца, я по обыкновению спустился вниз, чтобы посмотреть на мать сквозь матовое стекло. На этот раз в ее осанке появилось нечто недоступное моему разумению, как бы долго я ни всматривался. Это нечто выпрыгнуло из мира взрослых, из мира, понятного лишь матери и отцу и бывшего для меня за семью печатями.

Я сохранил в сердце этот ее образ: женская фигура в тусклом свете раннего утра, смирившаяся с наступлением нового дня. Мое с ней прощание не нарушило нашей внутренней связи. Оно не внушало страха, но и не вселяло надежды. Ее образ останется со мной навсегда.

 

Спустя двадцать лет моя мать врезалась на машине в дерево. В тот вечер она надела пальто и сказала: «Пойду прогуляюсь». Отец смотрел телевизор и, скорее всего, никак не отреагировал. Я даже подозреваю, что он почувствовал ее настроение и невольно поднял воротник своей куртки, защищаясь от сквозняка, образовавшегося в комнате, когда она покидала дом.

Она взяла с собой сумочку с обычным женским содержимым: зеркальцем, губной помадой, ключами, бумажными салфетками, кошельком с мелочью и фотографиями сыновей. Сев в машину, она выехала на шоссе, свернула на произвольно выбранную боковую дорожку и врезалась в дерево. Последние минуты жизни она провела в живописном месте — темная полоса дороги посреди польдера, заросшая высокими вязами, шелестящими даже в безветрии.

Сумочку нашел крестьянин, вспахивавший свою землю. Нераскрытая, она застряла в слое глины. Мать мы больше не увидели — от нее мало что осталось, деликатно выразился врач, она не пристегнула ремень безопасности.

«В автокатастрофе трагически погибла моя супруга Беа Саломон ван Геффен, госпожа Ван Мейп Саломон, мать Хермана, Гейрта и Гидеона. Ей было 64 года» — гласил сочиненный отцом текст на похоронных открытках.

 

Разбирая ее вещи, в ящике письменного стола я наткнулся на тетрадь. Как у большинства женщин ее поколения, у нее не было ни счета в банке, ни имущества, ни даже собственной комнаты. Владения Беи ван Геффен, шестидесяти четырех лет, занимали в этом мире менее двух квадратных метров и представляли собой унаследованное от тети цилиндрическое бюро на застекленной веранде. Там я и обнаружил тетрадь, где архаичным неуверенным почерком была исписана только первая страница. Какую коллекцию хотела она собрать: воспоминаний, красивых цитат, стихов? Может, она начала дневник или длинное письмо?

Одна страница, не более пяти развернутых предложений, — и тетрадь снова очутилась в ящике, а ее намерение так и не воплотилось в жизнь.

 

Наверняка для нее это был торжественный момент. Дома никого, мальчики живут отдельно, Мейп на собрании. Белье постирано, она вытирает руки о фартук и вешает его на крючок у батареи. Заваривает себе чай и идет на веранду, где уже тихонько трещит рефлектор. Она вынимает тетрадь из среднего ящика. Сегодня днем она купила ее в магазине канцелярских принадлежностей и еще даже не распаковала. Темно-красная обложка и тонкая синяя разлиновка. Она открывает тетрадь, берет серебряный автоматиче-ский карандаш, которым обычно ведет всю свою корреспонденцию, выкручивает стержень и начинает записывать:

«Первое послание к Коринфянам апостола Павла (13): Если имею дар [пророчества], и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что [могу] и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».

Слово разжигает воображение даже у слепых. Эта мысль принадлежит не мне, а одному слепому фотографу. В свои одиннадцать лет он напоролся на ветку и ослеп на левый глаз; через год подорвался на мине и потерял правый. Вот первая и последняя фотография, которую он сделал зрячим: мальчик перед зеркалом с «Лейкой» в руках. Затем свет погас, и он начал фотографировать по-настоящему.

То, что он снимал, отражало не реальность, а ландшафт его воспоминаний: шкаф дедушки-раввина, деревня, где он вырос, фруктовый сад, где потерял левый глаз. Он нащупывал свой объект и определял, как должен падать свет. Затем воспроизводил тот образ, который хранился в архиве его памяти. Истории из детства служили путеводителем в мире тьмы.

 

Мое воображение тоже разбудило слово. Последние события — смерть, дерево, трагическая авария лишили меня чувства реальности. Когда-то я купил старую «Мамию» — тяжелую механическую камеру с двумя линзами, одна из которых оказалась бракованной. Но ни разу ею не воспользовался, она валялась в шкафу на чердаке родительского дома. Через день после аварии я поднялся на чердак и стер с нее пыль. Я сел на велосипед и поехал за город; пропитанные дождем борозды на поле блестели, словно намазанные жиром. На месте аварии я сфотографировал длинную прямую дорогу под кронами деревьев, разрезающую поле.

«Мамия» выдала лишь серию кадров с нечетким изображением вязов. Я оставил их в таком виде.

Вскоре отец переселился к той, кого двадцать лет назад называли «тетя Ика»: его давней любовнице. Херману, Гейрту и мне позволили вывезти из дома все, что мы пожелаем. Остальное имущество было продано вместе с домом.

Я забрал зеркало, перед которым мать всегда причесывалась. Оно висело над туалетным столиком и было снабжено ящичком, где она хранила расческу, шпильки и пеньюар. Туалетный столик я тоже перевез к себе.

Стоя перед зеркалом, я снимал автопортреты с небольшим предметом на языке: мацой, зажаренной сардинкой, стержнем из ее карандаша, горящей спичкой. Всего получилось тринадцать автопортретов; последний из них запечатлел меня с закрытым ртом и с наброшенным на плечи пеньюаром моей матери. Готовые фотографии маленького формата я вставлял в рамки из светлого вязового дерева.

Благодаря своей полуслепой «Мамии» и зеркалу я научился по-иному смотреть на вещи.

6

Сколько входов у памяти? Глаза, регистрирующие объект. Мозг, сохраняющий его, чтобы однажды вновь вытолкнуть наружу (хотя и не совсем ясно, будет ли это тогда тот же самый объект). Уши, отыскивающие детские песенки в поврежденном мозгу склеротика. Кожа, распознающая ласку. Язык, помнящий, как отвратительна кислая капуста или цикорий. Нос, определяющий, как пахнет в доме дедушки и бабушки. В конечном итоге именно слово активирует память и вызывает воспоминания. По крайней мере так утверждают ученые. Но кто из нас не хранит воспоминаний более древних, чем слова?

Воспоминание многослойно и похоже на горную шахту, где проступают седименты. Самые глубокие пласты служат для того, чтобы мы не забывали дышать, хотя мы и не помним, что нам нельзя об этом забывать. Некоторые воспоминания являют собой запретную зону: военный опыт, например, или удар в ухо, при котором разорвалась барабанная перепонка. Есть воспоминания, подобные старому торфянику, где хранится событие, всплывающее на поверхность более или менее невредимым, словно торфяной труп, веками дрейфующий в болоте забвения.

Воспоминаниям нельзя доверять. Мы забываем бЛльшую часть нашей жизни, но помним события, никогда с нами не происходившие. Получается, что мы сами придумываем себе эту сладкую ложь. Ложь во спасение — ведь чтЛ наша жизнь как не реминисценции бесполезных фактов и ненужных деталей из прошлого?

 

У Раи воспоминания, казалось, вообще отсутствовали. Сначала я думал, что это проявление ее сдержанности, — в конце концов мы не так уж давно познакомились. Гуляя по пляжу, мы много болтали о работе, друзьях, мечтах. Она обожала рассказывать разные истории, но всячески избегала своего прошлого, а если речь все-таки заходила о нем, то была крайне немного-словна. Я приписывал это ее скромности. Рая не относилась к тому типу женщин, что при первой же встрече выкладывают о себе все с самого рождения.

— Где берут начало твои воспоминания? — спросил я, когда мы делились детскими впечатлениями. Она выросла в деревне, я — в городе. Убежден, что пейзаж, в котором проводишь детство, определяет твое дальнейшее отношение к жизни. Вид из окна спальни формирует твое представление о мире. Упираешься ли ты взглядом в глухую стену или наблюдаешь за постоянно меняющейся природой — последствия неминуемы.

 

Я вырос в районе на окраине города, который тогда считался новостройкой, а теперь планируется к сносу из-за прогнившего бетона. Квартиры в многоэтажных блоках с подвалами и безликими кустарниками на газонах между подъездами, где (как мы полагали) прятались маньяки. Эти кустарники я и сейчас узнaю с закрытыми глазами: по затхлой вони застрявшего там мусора и по колючкам, постоянно цеплявшимся за одежду.

— Моя мать купила мне новые брюки из темно-красного вельвета. А я безумно стеснялся их носить — уж очень детские. Задним числом я думаю, что стыдился вкуса моей матери и ее бедности. Тогда я зашел в магазин и украл джинсы, а потом спрятал их в кустах за домом. Всякий раз, когда мать просила меня надеть красные брюки, я по дороге в школу забегал в кусты и переодевался. Это был целый марафон, ведь я должен был опередить своих братьев, с которыми обычно шел на уроки.

В итоге чувство вины взяло верх над стыдом. Меня мучила не столько магазинная кража, сколько этот маскарад в кустах, который я воспринимал как предательство. Я выбросил джинсы в мусорный бак, а красные вельветовые брюки изорвал о колючки кустарника. Вернувшись домой, я продемонстрировал испорченные брюки и соврал, что упал с велосипеда. «С каждым может случиться», — утешила меня мать и сказала, что я могу выбрать себе новые брюки. После этого я долго и отчаянно плакал.

Ну ты и ловкач, — констатировала она. — Это и есть твое самое первое воспоминание?

— Нет, но оно мне очень дорого. — Я еще столько всего хотел ей рассказать, но не представлял, с чего начать.

— У меня тоже есть нечто такое, — сказала Рая.

Окрыленный надеждой, я посмотрел на нее, но она молчала. Я думал о глухой стене напротив нашего балкона и считал следы на песке. После своего излияния о вельветовых штанах я не знал, как продолжить наш разговор.

 

— Мы с матерью переехали жить в деревню. Стояло лето, мне исполнилось семь. После каникул я должна была пойти в сельскую школу, поэтому в оставшиеся свободные недели старалась подружиться с местными детьми. Я была чужая в этом закрытом обществе, не очень охотно принимающем людей со стороны.

Сблизиться с деревенскими ребятишками было непросто. Их акцент резал ухо — мы говорили на разных языках. Больше всего меня коробило от их неаппетитной внешности: грубые лица, неуклюжие тела, бородавки, плоскостопие. Меня будто поместили в картину Босха. Это был явно не мой мир. Незадолго до того, как мы переселились в деревню, там произошел несчастный случай. Дети держали рот на замке, но давали понять, что связаны некой тайной, к которой мне нет доступа. Они напускали на себя столь важный вид, что я чувствовала себя не только лишней, но и какой-то второсортной.

Соседка проболталась, что за неделю до каникул девочку моего возраста переехало машиной. Ее сбил грузовик, когда класс возвращался в здание школы после урока физкультуры. Устроили пышные похороны, с поминками в сельской общине, речью директора, а в школе, словно икона, висела увеличенная фотография девочки с пластинкой на зубах и двумя светлыми косичками.

Я была единственной в классе, кто ее не знал.

Меня это бесило. Ни погибшая девочка, ни мои одноклассники меня не интересовали, но я понимала, что мне предстояло провести с ними еще несколько лет. Мертвая девочка укрепляла их и без того непробиваемый кордон. Кроме того, меня жутко раздражало, что они меня игнорировали. В конце концов я была новенькой и уже только поэтому достойной внимания, считала я. Очевидно, этого было недостаточно.

Все это навело меня на мысль сочинить историю о мертвой сестренке. Я не сразу решилась на такое, а долго и спокойно размышляла, как повернуть ситуацию в выгодное для себя русло. Я могла выкинуть какой-нибудь фокус, но цирк в деревне не любили. Или подружиться с самым крепким мальчиком в компании — на сей раз подобный вариант не устраивал меня. И тогда я придумала: отплачу-ка я им той же монетой. Сочиню, что у меня есть сестра, которая недавно умерла.

Гуляя по лужайке за нашим домом, я мысленно писала портрет своей вымышленной сестры, которая упала с бордюра тротуара (ей было-то всего три года). Я продумывала все до мельчайших подробностей: как лежали на улице ее маленькие мозги и еще шевелилась ножка, а голубые глаза были раскрыты. На тротуаре стоял ее трехколесный велосипед. Я позвала маму, мы лили слезы, и она умерла у нас на руках прямо там, на тротуаре, произнеся перед смертью три слова: «мама», «папа», «ая» (она не выговаривала букву «Р»).

Сначала я доверилась Янни. Глуповатая, она, тем не менее, пользовалась у одноклассников неплохой репутацией и к тому же была большая сплетница, в точности, как ее мать. Когда мы вместе шли из школы, я подставила лицо ветру и сосредоточилась на своей трагической судьбе — ровно настолько, чтобы к глазам подступили слезы. Янни поинтересовалась, что случилось, но я отвернулась. Она продолжала расспрашивать (именно на это я и рассчитывала), пока наконец сквозь рыдания я не поведала ей свою историю.

— Только, пожалуйста, никому не рассказывай. Мне слишком тяжело об этом говорить, — добавила я всхлипывая. Я знала, что уже завтра мой секрет будет достоянием всей школы.

На следующий день Мариска спросила, не хочу ли я с ней поиграть. Я хотела. За ней последовала Эльза, самая популярная девочка в классе, которая чаще всех обдавала меня презрением. Другие девочки предложили мне посещать с ними по средам кружок гимнастики.

Никто не задавал мне лишних вопросов, но все проявляли сочувствие: «Это правда, что твоя сестренка… и что ее мозги?..» В ответ я печально кивала и больше ничего не говорила.

 

Мы лежали в кровати — постельное белье ее матери в этот раз было желтого цвета в светло-зеленую полоску, обтрепанное по краям до ниток, в которых путались ноги.

— Это и было твое первое воспоминание? — спросил я.

— Это был момент, когда я поняла, что я обманщица, — ответила Рая.

Мне стало ее жаль. Сейчас она походила на ту девочку, которая только-только приехала в деревню и не имела никакого представления о законах, действующих там на протяжении многих веков.

 

Что в ее рассказе было правдой? Она заснула рядом со мной, я смотрел на ее лицо и старые руки. Рая спала без подушки, на спине, носом кверху, как будто боялась задохнуться.

Где была настоящая Рая Мира, а где рассказчица? Что входило в ее планы: смутить меня, так же как Янни, подсунуть мне небылицу и посмотреть, какой эффект она возымеет?

Я считал ее молчуньей, но отдавал должное ее воображению. Однако сейчас в душу закрались сомнения. Я больше ценил безмолвие Раи, нежели ее сочинительские способности. Рассказывать она умела, а вот говорить — нет.

 

Ответ я получил на следующее утро.

— Это была моя первая ложь, — сказала она твердо. — И с тех пор я больше не могу разобраться, где в моих воспоминаниях реальность, а где вымысел.

Чего в сущности я ожидал? Разочарования? Почему? Разве моя история была намного правдивее? Я тоже рассказал то, что мне захотелось вспомнить. Подобно ей, я использовал свои воспоминания, чтобы нарисовать образ, согревающий мою собственную душу. С другой стороны, у меня есть биография, в которой все — чистая правда.

— Из чего состоит тогда твоя биография? — начинал я. — Каковы, черт возьми, факты твоей жизни?

Не хватало мне только романной героини, вдруг злобно подумал я. Или заведомой обманщицы. Под ее взглядом я содрогнулся. О нет, только не банальная сцена за завтраком, когда мимо ушей пролетают банки с джемом! Неужели снова истеричка, которая от беспомощности начинает рыдать еще до того, как запустит в тебя сервизом. Она отложила в сторону тост, намазанный джемом, и посмотрела на меня. Ее взгляд скользнул по моим рукам и застыл на собственных, в которых она держала кружку с кофе.

— Ты женишься на мне? — спросила она.

Я обошел стол и стал перед ней на колени, чтобы ее обнять.

— Почему ты плачешь, девочка?

7

Она взяла мою фамилию еще до того, как мы расписались. Рая Мира Саломон.

— Я и представить себе не могла, что будет звучать так красиво, — сказала она, сияя от счастья, и тут же расплакалась.

Она в то время много плакала. Лебедь погибал на моих руках. Она плакала, когда мы ложились спать, когда занимались любовью. Плакала, когда, хмельные, мы разгуливали по улице шикарных магазинов и примеряли модную одежду, которая была нам не по карману.

— Почему ты плачешь, девочка?

Она умела рассказывать, но не умела говорить.

 

— Мои воспоминания начинаются с твоего появления. До тебя все — выдумка.

Наступил момент, когда ей пришлось выложить карты на стол. С номерком в руках мы сидели в приемной муниципалитета, ожидая своей очереди на подачу заявления. Каждый из нас взял с собой свидетельство о рождении. Мы нервничали. Я до сих пор не уверен, было ли это всерьез или мы ломали комедию. Я действительно хотел на ней жениться, несмотря на то что знал ее всего три месяца и еще не успел толком разгадать ее тайну. Я горел желанием разработать этот рудник по имени «Рая Мира», слой за слоем раскапывая его до тех пор, пока не откроются драгоценные жилы. Я брал на себя риск, полагаясь на свой рудоискатель: он показывал, что под горной породой блестит золото. Я ничего не терял, но знал, что, прежде чем приступить к добыче, сначала нужно стать владельцем этого рудника.

— Пошли, — Рая потянула меня за рукав, — перед нами еще двадцать влюбленных.

Я посмотрел на электронное табло, высвечивающее цифру «322». Мы были триста сорок третьими. Она потащила меня в кафе и заказала шампанское.

Было одиннадцать часов утра, мои волосы еще не успели высохнуть по-сле душа.

— Или это плохая примета? — улыбнулась она и подняла бокал. Мы чокнулись.

Дорогая, подумал я, а тебе, оказывается, нельзя доверять! Давай зальем наше горе вином и поплачем о том, чему не бывать. Но только не это, только не очередная ложь!

— Я должна тебе кое-что показать, — сказала она, наклонившись за сумкой. — А потом расскажу тебе историю. Невыдуманную. Обещаю. Я должна сделать это сейчас, перед тем как подойдет наша очередь.

Она протянула мне свое свидетельство о рождении — затертый, тускло-зеленого цвета документ. На нем стояла печать и гигантский параф испан-ского мэра, текст же разобрать было невозможно. К нему крепился перевод на голландском языке со штампом присяжного переводчика. Далее от имени королевы постановление Министерства юстиции.

«Аннетье Слик», — прочитал я и вопросительно на нее посмотрел.

— Моя мать — голландка, а отец — испанец. Они припеваючи жили в Испании до тех пор, пока на свет не появилась я, после чего моя мать вернулась в Голландию. В Испании она не была счастлива. По-моему, это и невозможно, если ты родом из Гронингена и носишь имя Гондрина Слик. Ей исполнилось двадцать, и она поселилась у своих родителей. Там я и воспитывалась. Когда я родилась, меня назвали Рая Мира. Смотри — вот здесь это написано.

Она показала мне первый зеленый листочек. Я не смог разобрать ни слова, буквы совсем стерлись.

— Но по возвращении из Испании мать в протестантской церкви окрестила меня Аннетье в честь моей бабушки. Имя Рая Мира перестало ей нравиться. Когда закончился бракоразводный процесс, она подала прошение королеве об изменении моей фамилии. Ей пошли навстречу.

Я взглянул на протянутые ею бумаги. На испанском языке там упоминались фамилии ее родителей. «Хезус Мендоза, врач. Гондрина Слик, домохозяйка». Хезус и Гондрина.

— Откуда у тебя эти документы? — спросил я.

— Я получила их в загсе города, где родилась.

— У твоей матери наверняка сохранилось свидетельство о браке? Ведь она инициировала развод и поменяла фамилию дочери.

— Она не отдала мне его. Она не хотела, чтобы я выходила замуж. Не хотела, чтобы я повторила ее несчастную судьбу.

Рая истерически рассмеялась. Она смеялась так безудержно и так долго, что, казалось, не перестанет никогда. Да прекрати же наконец, подумал я, ненормальная.

Я сделал глоток и поперхнулся. Последовал приступ кашля. Аннетье Слик — невероятно!

— А что теперь? — спросил я.

Рая заказала виски.

— Тебе тоже?

— Нет, спасибо.

Конечно, нельзя упрекать человека только за то, что его зовут Аннетье Слик, но эта история меня не вдохновляла.

— А теперь я выхожу за тебя замуж.

Ну уж это было очевидно.

У нас оставалось чуть меньше часа — исходя из расчета десять минут на каждую пару. В кармане я нащупал номерок с цифрой «343». В приемной мне бросились в глаза несколько пар, явно замысливших фиктивный брак. Сутенер с проституткой, мать с дочерью на выданье, пятидесятилетний мужчина со своей азиатской куклой — на месте чиновника я бы им не доверял и тщательно проверил бы их документы. Еще минут тридцать. Итого — полтора часа. Достаточно для того, чтобы решить, стоит ли этот рудник моих капиталовложений.

— Рая Мира Саломон — звучит неплохо, — сказал я цинично, — особенно если собираешься написать бестселлер.

— Ты читаешь мои мысли.

Стерва.

Она положила бумаги обратно в сумку.

— А теперь другая история.

Давай, Рая, твой выход.

 

— Я смертельно скучала в городке, где жили мои бабушка и дедушка. У меня даже не сохранилось никаких воспоминаний о том времени. Лишь фотографии в альбоме моей матери помогают возродить картины из прошлого. Вот Аннетье в песочнице, Аннетье в порту, где работал дедушка, Аннетье с няней. Я сотни раз рассматривала эти снимки, но ни один из них не взволновал меня. Я оказалась в чуждой мне среде, в окружении людей, с которыми меня ничто не связывало, в пейзаже, который так и не смогла полюбить.

Одна сплошная равнина, со всех сторон продуваемая ветрами, где, повернувшись задами к солнцу, паслись коровы. Люди прекрасно вписывались в этот пейзаж: костлявые, точно коровьи загривки, они заковали себя в панцирь сдержанности, защищающий их от бури, дождя и всех непогод. Так же как и сама природа, люди там не жили, но выживали. Я же была еще слишком мала, чтобы это понять. Я не в состоянии была постичь, куда попала.

Моя история начинается с того момента, когда мы переселились в деревню. Именно тогда я решила: если мне не нравятся эта жизнь, этот пейзаж, эти люди, то я просто придумаю себе другую жизнь.

Она залпом выпила виски, словно это была чашка теплого чая. Такое впечатление, что я смотрю по телевизору очень плохой фильм, подумал я. Но переключить не могу. Пока не могу.

— Я знала: с таким именем, как у меня, в этом мире не преуспеешь. Не пойми меня превратно: я не виню свою мать. Но когда у меня появился шанс начать все заново, я им воспользовалась. Я снова стала Раей Мирой, у которой была сестра, погибшая под колесами грузовика, и отец, вскоре бесследно исчезнувший. Я опробовала свою историю на Янни, и та клюнула! Я создала себе такую реальность, которая меня устраивала.

 

(Старые руки в темно-фиолетовом бархате. Я хочу изваять тебя из янтаря, Рая Мира, прямо здесь, сию секунду — ты так прекрасна в своем отчаянии. Увековечить прошедшие месяцы, повесить их в рамке на стену, остановить время. Отделить твои сказки от твоего голоса и высечь твое лицо из барита.

Осыпай меня историями, Рая Мира, снова и снова, до тех пор, пока они не окаменеют и не превратятся в воспоминания, которые можно будет положить в коробочку и сохранить.)

 

— Зачем тебе жизнь, если она проходит мимо? — Приступ истерии миновал.

— Первые семь лет моей жизни состоят исключительно из фотографий и рассказов моей матери. Последующие двадцать три года представляют собой книгу, которую написала я сама. Я — автор этой книги, но не ее действующее лицо. Сочиненная мною хроника не запала в души и не осталась в воспоминаниях окружающих меня людей. Это моя история. И хотя я чувствую себя в ней комфортно, я в ней одна.

— Разве никто никогда не хотел прочесть твою книгу?

— С точки зрения моей матери, воображение — не самое необходимое человеку качество. Она считала меня глупой выдумщицей, моя болтовня ее только раздражала. Среди учителей в школе я в лучшем случае слыла мечтательницей, а чаще всего просто вруньей. А все эти Янни, Мариски и Эльзы… Они смаковали мой фолиант, но опереться на них в этой жизни я не могла. Они — моя публика, поклонники моей мелодрамы. Но писатель не чувствует близости со своими читателями, так же как актер — со своими зрителями. Ты лишь используешь их, чтобы убедиться, что хорошо овладел своим искусством. К реальной же жизни это не имеет никакого отношения.

 

Она проплакала вплоть до следующего утра — утра нашей свадьбы. Будильник прозвенел абсурдно рано, еще не рассвело, в комнате витало холодное спокойствие ночи. Прожектор маяка чертил на небе яркие полосы и периодически освещал занавеску. До девяти часов свадебная церемония в муниципалитете была бесплатной. Она лежала в кровати с опухшими, но счастливыми глазами и улыбалась, как ребенок, только что очухавшийся после падения.

Я принес ей кофе в постель.

— Скоро ты станешь Раей Мирой Саломон.

Снова слезы.

В шкафу лежал свадебный букет — сиреневый цветок кактуса. К стеблю приколоты ленты из того же материала, что и ее фиолетовое платье. Она хотела надеть его в последний раз, а потом выбросить. Оно отслужило свое.

 

Ее слезы превратились в некое ритуальное очищение. Она смывала с себя накопившуюся за все эти годы ложь и одновременно прощалась со всеми своими выдумками. Это было моим единственным брачным условием: откровенно делиться воспоминаниями, вместе их творить, слиться в одну историю. Она согласилась, хотя и боялась стать жертвой своих способностей искажать действительность.

— Когда я выйду за тебя замуж, я больше не буду тебя обманывать, — торжественно пообещала она.

— Да уж, пожалуйста. Или хотя бы уточняй, где говоришь правду, а где лжешь.

Wahrheit und Dichtung?

— Вымысел — это твоя правда, я уже привык. Прошу тебя открывать мне глаза только на самую неприкрытую ложь, Рая.

Она так дотошно старалась выполнить свое обещание, что я быстро пожалел о выдвинутом мной условии. Она забрасывала меня записками, или аннотациями, как она сама их называла:

«Сегодня я сказала, что тебе идут эти джинсы. На самом деле я так считаю исключительно в период овуляции. Во все остальные дни месяца я убеждена, что это патетическая попытка с твоей стороны выглядеть моложе, чем ты есть». Я обнаружил записку на полотенце после вечернего душа, когда Рая уже лежала в постели.

«Соус для спагетти, который ты приготовил, невкусный», — гласила записка подле грязной посуды от ужина.

Иногда она давала более пространные комментарии. Например, однажды во время прогулки по пляжу мы поспорили, чья ложь больше: писателя или фотографа? Дома я нашел прикрепленную к двери записку:

«Ты прекрасно распознаешь мои манипуляции, ты, так же как и я, искажаешь действительность. Разница лишь в том, что ты воруешь чужие истории, присваивая их себе в тот момент, когда нажимаешь на кнопку. Ты редуцируешь чужую хитросплетенную реальность до удобного тебе формата 6╢6. Писатель в этом смысле великодушнее — он раздает свои сочинения другим. В сущности, ты просто-напросто мелкий воришка. Целую, Рая».

Она плакала, потому что прощалась — по прошествии тридцати лет — с главной героиней ее мелодрамы. Боль расставания немного притупляло состояние растроганности: ведь она обретала дом, где больше не будет одинока. Дом для двоих. Такого в ее жизни еще не случалось.

Я спросил, почему в свое время она не взяла фамилию отца — Мендоза. Ответ последовал незамедлительно: с отцом ее ничто не связывало, она не знала ни его, ни его семью. Фамилия Мендоза не вызывала в голове никаких ассоциаций.

— Имя Гидеон Саломон носит человек, которому я призналась в любви. Что мне терять? Я рождаюсь заново, срастаясь с твоим именем, с твоей биографией, с твоим родом.

 

Городская уборочная служба уже вовсю подметала улицы, пока мы, сойдя с трамвая, брели в здание муниципалитета. Перед нами взмыла в небо стая чаек, едва мы приблизились к машине, выгребавшей грязь из сточной канавы. Еще не рассвело, и город выглядел опустевшим. Возле канала какой-то мужчина, только что отыскавший место на парковке, достал сухой паек, открыл окно и принялся кормить уток бутербродами, которые завернула ему в то утро верная жена. Годы заботливости и смертельной рутины были вышвырнуты в канал и съедены птицами.

Она сбросила свою старую кожу. В это осеннее утро, когда я шел рядом с моей невестой, моей будущей женой, выражение «самый прекрасный день ее жизни» приобрело новый смысл. Она в тот день была прекраснее, чем когда-либо в своей жизни. Лишенная старой кожи и еще не обросшая новой.

8

Мы отправились к Гонни Слик поделиться новостью. Она слышала, что Рая выходит замуж, но не знала когда и за кого. Пришло время ей представиться. Пришло время побывать на родине Раи.

Душное бабье лето нашего знакомства перетекло в осень и уже понемногу клонилось к зиме. Стояла промозглая дождливая погода, со свинцовыми тучами и пронизывающим до костей ветром. Я плохо ориентировался в окрестностях пункта нашего назначения. Рая предложила следовать по проселкам — мы не спешили. Во всей округе ни одной живой души, кроме коров в хлевах и голых деревьев, безмолвно и неподвижно возвышающихся возле ферм. В душу то и дело закрадывалось чувство, что я вот-вот скачусь в пропасть: горизонт рисовался так отчетливо, что уже не казался абстракцией, а действительно выглядел как край света. Жить в этих местах мог только тот, кто здесь родился и глубоко пустил корни, цеплявшиеся за старые корневища своих родителей и предков. Всех остальных отсюда как ветром сдувало.

Сидя в пассажирском кресле, Рая напряженно вглядывалась в пейзаж за окном. Иногда она брала обтрепанное полотенце и протирала пыльное стекло, как будто боялась пропустить малейшую деталь в этом захватывающем дух ландшафте. На коленях у нее лежала подробная карта местности. Каждый раз, когда мы проезжали мимо какого-нибудь захолустья, заброшенной фермы или плотинных построек, она бормотала их названия: «Олдорп», «Холвинде», «Юкверд».

Моя Рая Мира не смогла бы здесь долго жить, она не вписывалась в эти декорации. Она стала городской, или нет, скорее — оторванной от своих корней. По ее собственному утверждению, она никогда не чувствовала себя здесь дома, в этом степенном, холодном пейзаже.

Она могла лишь грезить о земле, которую ограничивает собственная бескрайность.

По ее беспокойным глазам я понимал, что она ищет опознавательные знаки.

 

— Сегодня ночью мне приснился сон. Ранним утром я еду на велосипеде по безлюдной деревне. На дворе мертвая тишина. Дома словно сделаны из картона и, кажется, вот-вот обвалятся. И все же они стоят. На одном из фасадов висят огромные часы. Стрелка часов движется. Улицы сверкают ослепительной чистотой. Все дома выкрашены в один и тот же белый цвет.

На своем «Бурко» я развожу по домам заказы. Спереди на багажнике лежит железная сковорода. Одной рукой я управляю рулем, а в другой держу огромное страусиное яйцо. Я стараюсь ехать очень осторожно, чтобы не разбить яйцо, прежде чем доберусь до места своего назначения.

Она снова протерла стекло и окинула взглядом пустыню, очевидно, наполненную для нее каким-то особым смыслом. Меня же вид из окна не брал за живое. Часто символика ее рассказов оставалась за пределами моего понимания. Может, она просто мурлыкала что-то себе под нос, так же как произносила названия проносящихся мимо деревень.

— Ты что, беременна? — спросил я.

— Да ну тебя! Этот сон снится мне уже несколько лет. Нет, я не беременна, а страусиное яйцо — не аллегория моего желания иметь ребенка.

— А что тогда?

— Откуда я знаю? — Она повернулась ко мне лицом. — Разве не красивый сон?

Мне чаще всего снятся поезда, сошедшие с рельсов, или машины, у которых полетели тормоза во время подъема в гору. Обычные мальчишеские сны — редко со счастливым концом, но отнюдь не фатальные. Главное — во-время проснуться.

— Зачем ты тогда рассказываешь свой сон, если не хочешь его обсудить?

— Ты спросил, беременна ли я, и я ответила — нет.

— Что стоит за этим сном?

— Это просто красивый сон.

— И все?

— Господи, Гидеон, я понятия не имею!

После пробуждения от своих снов — как раз перед тем, как рухнет самолет или разобьется о скалы моторная лодка, — я пытаюсь определить для самого себя, было ли это увлекательное приключение или же приступ экзистенциального страха. И поскольку второй вариант меня не устраивает, я, как правило, выбираю первый и спокойно фантазирую себе дальше.

— Видишь тот домик вдали?

Она показывала на крошечный домик, стоявший отдельно от остальных построек, у подножия зеленой плотины. Белый с синими ставнями — нево-образимая фривольность в общей архитектурной строгости этих мест. Скорее всего, там обосновался какой-то иностранец, а может быть, писатель или художник, надеявшийся в этой глуши довести до совершенства свой шедевр.

— Он словно выпрыгнул из моего сна. Вот он, стоит там — абсолютно реальный, но все-таки похожий на фрагмент декорации, который забыла здесь съемочная группа.

— И он тебе нравится? — спросил я осторожно.

— Очень. По крайней мере мне нравится на него смотреть.

 

Мы остановились в пансионе в маленькой деревушке недалеко от места, где жила ее мать. Последний раз пассажирский поезд проходил здесь много лет тому назад, когда булочник еще пек хлеб на заказ, а на школьном дворе раздавались детские голоса. Один из классов здания бывшей школы теперь занимал банк, другой — организация Зеленого Креста. На верхнем этаже малюсенького вокзала размещался пансион, которым владела вдова начальника вокзала. Сама она проживала внизу.

Стоя за окошком того, что раньше было кассой, она аккуратно занесла наши данные в гостевую книгу. Фамилия господина. Фамилия госпожи. Даты рождения. Дата прибытия. Предполагаемая дата отъезда.

— Откуда приехали? Женаты?

Меня не удивило бы, если ко всему прочему она потребовала бы предъявить ей свидетельство о браке. Наконец она взяла с полки ключи и проводила нас наверх. Взглянув краем глаза на наш багаж, она пристально посмотрела на меня. Намек был ясен: сумки тащит мужчина.

— Вот ваши апартаменты, — сказала она, широким жестом распахивая дверь комнаты номер три. — Завтрак я не готовлю, но в семь часов утра открывается сельское кафе.

 

На окнах висели тюлевые занавески, а на подоконниках стояли сансеверии — растения до того неприглядные, что, как я полагал, их уже давно никто не выращивал. БЛльшую часть комнаты занимала огромная дубовая кровать, скорее всего, купленная на распродаже имущества одной из соседских ферм. Крошечный закуток рядом был переоборудован под ванную комнату, в которой помещалась шаткая душевая кабина фирмы «Формидо» и громоздкий комод, также, без сомнения, приобретенный на распродаже. Поскольку других постояльцев в пансионе не было, мы сложили в комод все наши пожитки.

Рая примостилась у окна за столиком, к которому кнопками крепилась цветастая клеенка — остаток занавески в ванной комнате. Окна выходили на район новой застройки по другую сторону от железной дороги. Стремясь шагать в ногу со временем, проектировщики использовали столь смехотворный архитектурный стиль, что он полностью выпадал из общего ансамбля застывшей музыки этой местности. Двери домов были выкрашены в разные цвета радуги, мансардные окна разбросаны среди солнечных батарей на крышах, а некоторые фасады облицованы алюминием. В результате получился самый обычный современный голландский район с покосившимися домами и слишком узкими окнами, который, словно бородавка, вылез на здоровом теле этой деревни.

Я откупорил оставшуюся от обеда бутылку вина и налил нам по бокалу. Рая сидела за столом с напряженной спиной — она всегда напрягала спину, когда собиралась что-то писать.

— Я бы не смогла здесь жить, — сказала она, глядя вдаль поверх завалившихся на бок домов. Этот пейзаж обладает притягательной силой, но от одной мысли коротать здесь свой век меня бросает в холодный пот. Я не вынесу одиночества.

— А как же твой домик в дюнах?

Ее домик располагался у подножья дюн на верхнем этаже бывшей веревочной мастерской. Стены навечно впитали в себя запах пеньки и дегтя. По всей широте заднего фасада тянулся балкон, с которого открывался вид на рыбачью гавань. Туда лишь изредка причаливали катера, чтобы отдать в починку сети, — в целом же порт скорее носил фольклорный характер, нежели был средоточием экономической активности. От обитаемого мира анклав отделяло море, хотя паром доставлял тебя в центр города меньше чем за пятнадцать минут. И все же люди за дюнами жили обособленно, повернувшись спиной к цивилизации. Это затворничество отпечаталось и на их лицах.

— Это другое, — размышляла она вслух. — Здесь все как будто застыло. Пейзаж в замедленной съемке. Ты не слышишь ветра, потому что на его пути нет препятствий. Ты видишь фермера, обрабатывающего землю, но просторы этой земли так велики, что в его труде не замечаешь прогресса. Никаких треволнений — царство покоя.

— А на море слышен гудок корабля и приливы сменяют отливы? — попробовал иронизировать я.

Она мрачно на меня посмотрела. Упс! Моя шутка пришлась не по вкусу.

— Я там только живу, Гидеон. Но это не моя жизнь!

— Я лишь хотел сказать, — поспешил оправдаться я, — что твоя деревушка на море тоже сама безмятежность.

Вспышка раздражительности погасла. Мысленно она уже писала; я знал, что мое непонимание было скорее во благо, чем во вред. Я видел, как она подыскивает слова.

— Здешняя жизнь напоминает хождение по кругу. Каждодневная рутина повторяется, словно некий ритуал, пока сама собой не наполнится смыслом. Из года в год вспахивать землю, доить коров, крутить педали против ветра, подрезать ивы в ожидании следующего года, когда придется проделывать все заново. Сейчас я понимаю, что это тоже способ наполнения жизни смыслом. В постоянном повторении может скрываться значение того или иного действия. Но непрерывность имеет и другие формы. Не столь герметичные, не столь окончательные.

Вот, например, этот каштан в саду. Из его ствола вырастает ветка, потом появляются другие ветки, сучки и плоды. Каждый плод — это потенциальное дерево, каждая ветка олицетворяет новую жизнь, но не в состоянии ее продолжить без предыдущей ветки, без ствола и корневой системы.

— Однако такая форма непрерывности конечна. Когда-нибудь дерево умрет.

Рая окинула взглядом махину, на которой я сидел:

— Тогда нужно сделать из него такую прочную кровать, чтобы она переходила из поколения в поколение.

— Непрерывность через прерывание?

— Нет, — размышляла она, — скорее через наслоение, через развитие предшествующего. Ты берешь с собой только самое ценное и отбрасываешь ненужное или отмершее естественным путем.

— Ты об этом хотела написать?

— Нет. Я думала о домах.

Она снова отвернулась и посмотрела в окно:

— Хотя, возможно, это одно и то же.

 

Над районом новой застройки опустился вечер, вдохнув в него некую интимность, нечаянно проиллюстрировавшую мысль Раи: желание обрести опору в конечном счете ведет к застою. В окнах поочередно зажигался свет; кое-где приспускались шторы; какой-то мужчина вывел на прогулку собаку, чтобы поболтать с соседом, так же как и он, совершавшим моцион со своим питомцем.

Разве стремление к комфорту может означать нечто большее, чем удушающую уверенность в собственном существовании? Может ли возникнуть непрерывность, которая не грозит превратиться в закостенелость?

— Где ты чувствуешь себя комфортно, Рая? Это твое чувство как-то связано с домами или воспоминаниями?

Своими темными глазами Рая смотрит сквозь меня, не видя ни огромной крестьянской кровати, ни обоев в цветочек, ни меня — ее мужа. Наверное, именно так выглядел перед смертью Сократ: глаза, созерцающие внутренний ландшафт.

Я вдруг подумал, что глаза — это отнюдь не зеркало души. Это зеркало страсти, чего-то еще более глубокого и неукротимого, чем душа.

— С яйцом, — сказала Рая. — Это как-то связано с тем яйцом из сна, не думаешь?

 

Наконец-то напротив меня, утопая в трехместном кожаном диване, сидела Гонни Слик собственной персоной и потягивала вино.

— Так ты до сих пор живешь одна?— спросила она после того, как прочитала открытку, в которой мы сообщали своим друзьям о нашем браке. На открытке упоминались наши адреса. К тому времени мы еще не нашли совместного жилья.

Гонни смотрела на свою дочь, устроившуюся на пуфике перед декоративным камином. Рая отвела взгляд, точно так же, как в момент, когда мы въехали на улицу ее детства. После смерти бабушки и дедушки Гонни поселилась в их домике. Это был простой дом из красного кирпича, окруженный небольшим садом со старомодными растениями: вишневыми деревьями, рододендронами и кустом смородины. Гонни Слик встречала нас на крыльце в накинутом на плечи зимнем пальто и платком поверх головы. Кофе, которым она нас потом угощала, явно был сварен задолго до нашего приезда. На столе лежали пирожные. И все-таки прием показался мне довольно странным. Я заметил, как она не отрывала взора от нашей машины, когда мы подъезжали к дому, и как неуверенно подняла руку, чтобы нам помахать. Поздоровавшись с нами в саду, она вернулась в дом и закрыла за собой дверь.

— Не хочешь зайти со двора? — спросил я у Раи, когда мы направились к закрытой парадной двери.

Ну уж нет, это ведь не мой дом.

Она нажала на кнопку звонка, и ее мать отворила дверь с таким видом, будто видела нас впервые. Пальто и платок висели на вешалке, губы покрывал свежий слой помады. Она дважды поцеловала Раю, после чего поспешила в кухню, чтобы поставить в вазу принесенные нами цветы. До сих пор не было произнесено ни одного слова, кроме «так-так» (мать) и нерешительного «да» (дочь). Я молчал. Она не подала мне руки — по чистой нерасторопности, как я полагаю, — но пронзила меня взглядом.

 

— Ты по-прежнему живешь одна, Аннетье? — повторила мать свой во-прос, обращаясь к молчаливой фигуре напротив. Рая словно перенеслась на двадцать лет назад. В комнате сидел упрямый ребенок, который еще не решил, должен ли искать любви у своей матери или же визжать от негодования.

Я попробовал разрядить обстановку.

— Рая выставила свой дом на продажу. Мы ищем жилье с садиком для нас обоих.

— Здорово. Для детей! — Гонни встрепенулась. Глаза загорелись при мысли о внуках. Как же ей, должно быть, здесь тоскливо, подумал я, одной в этом богом забытом городишке.

— Господи, мама! Мы только что поженились! — завопила Рая так, будто ее ужалила оса.

— Да, а, кстати, почему? — спросила Гонни.

Насколько я знаю, Рая всегда дорожила своей независимостью. Поэтому с позиции матери такой вопрос прозвучал вполне закономерно. Рая вскочила с пуфика и посмотрела в сад, где цвел орешник.

— Я приехала показать тебе Гидеона в надежде, что он тебе понравится.

 

(Я представляю себе маленькую девочку в дверном проеме кухни, где ее мать чистит картошку. Девочка соскабливает ногтем землю, прилипшую к картошинам, — буль-буль, мать бросает их в кастрюлю с водой в раковине. На дворе уже стемнело, накрапывает дождик. За столом в гостиной девочка только что нарисовала картинку. А теперь стоит в дверном проеме, еще не замеченная матерью, которая вся в своих мыслях.

— Мама, — тихо говорит девочка, — я нарисовала картинку. Не хочешь посмотреть?

Она показывает ей листок бумаги. Не отрываясь от своего дела, мать поворачивает голову.

— Да, — говорит она и продолжает чистить картошку.)

 

— Пошли, — сказала Рая, отойдя от окна.

Она поставила на стол чашку и направилась к двери. К пирожным так никто и не притронулся. Я посмотрел на Гонни и заметил улыбку на ее губах. Я с изумлением наблюдал за двумя женщинами, которых, на первый взгляд, ничто не связывало, кроме игры, в которую они обе играли. Красивая, темноволосая, беспокойная Рая и тучная, седая, смиренная Гондрина Слик. Что она источала: мудрость или жестокость? Какой она была матерью?

Может, это были самые что ни на есть обычные отношения между матерью и дочерью: то, что ближе всего к телу, вызывает чесотку и стесняет в движениях.

На выходе я еще раз обернулся. Гонни Слик сидела на диване и смотрела перед собой. На губах тень улыбки. Руки на коленях.

Старые, безжалостные руки.

Рая была дочерью своей матери.

Мы стояли на плотине и смотрели на прибрежную отмель. Я поочередно наводил свою покалеченную «Мамию» то на воду, то на плотинный пейзаж. Я старался запечатлеть вид, который обещала мне камера, но знал, что никогда не получу обещанного.

— Это обмелевшее море или затопленная суша?

Не ожидая ответа на свой вопрос, я сфотографировал прилив, за которым незамедлительно последовал отлив. Издалека до меня донесся Раин голос:

— Как с самой водой, с мыслью играю, что когда-то наконец пойму, что это такое. Были дождь, и река, и море, они здесь, я их видел — вижу воду — и не знаю, что это.

— Цитата?

Рютгер Копланд, — ответила она.

— Его имя как нельзя лучше вписывается в этот пейзаж. Мы стоим здесь, на краю земли, там, где начинается море. Земля вверх дном.

— Лучше полюбить, чем бороться до изнеможения. — Она отвернулась от моря. Вода в канавах за плотиной поднялась, вдали высилась еще одна плотина. А за ней башни кафедральных соборов в окружении рек.

— Кого: море или мать? — спросил я.

— Это одно и то же. С мыслью играю, что когда-то наконец пойму, что это такое. А я не понимаю и, по-моему, не пойму никогда. Я ее дочь, и этим все сказано.

— Но ты сама еще не мать.

— Да, это играет роль, — согласилась она. — Обмелевшее море или затопленная суша — два мира слились в один. Но пока что я стою на плотине и не хочу мочить ноги.

 

По дороге обратно я думал о яйце из ее сна, о районе новой застройки, о широких просторах и о ее матери. Я думал о своей жене: прекрасной испанке, упрямой северной голландке из Гронингена — моей молчаливой выдумщице.

— Каково было место твоего назначения? Куда ты ехала, Рая, на велосипеде со сковородкой и яйцом?

— Я ждала этого вопроса, дорогой.

9

Мы поженились осенью 1990 года, спустя три месяца после нашей встречи на вечеринке Кристиана Винклера. Очень скоро она нашла для нас жилье в центре города. Небольшой домик с садиком. Она продала свой дом в дюнах, я отказался от аренды квартиры, и вместе мы обрели кров, который принадлежал нам обоим.

Наступила зима, и Рая забеременела.

Свое фиолетовое платье Рая так и не выбросила. Она села за швейную машинку и сделала из него два платьица — летнее и зимнее. Она точно знала, что у нас родится девочка. К зимнему платьицу она пришила длинные рукава, а к летнему — ленты из свадебного букета.

Рая уволилась из журнала «Интересы рыбаков», где работала последние годы. Мои фотографии приобретали все большую популярность, и мы решили временно жить только на мои доходы.

 

31 августа 1991 года, на четыре недели раньше срока, во время летнего урагана родилась наша дочь Лиззи Мира Саломон. Рая еще глубже ушла в себя и писала короткие рассказы для литературных журналов-однодневок. Однако за более серьезные вещи она не бралась. Исключительно ради денег она кропала статьи для своего бывшего работодателя — рыболовного издания. Это создавало у нее ощущение, что она по-прежнему на плаву. Какое-то время она намеревалась пройти ускоренный курс преподавания в средней школе, но, собрав сведения о перспективах такой работы, отказалась от этой идеи.

 

С Гонни Слик мы больше не виделись. Она отправила нам открытку на Рождество, а после рождения дочери служба перевозки доставила нам бывшую Раину детскую кроватку и простынки, завернутые в папиросную бумагу. Кроме того, мы получили фотоальбом Аннетье Слик, в котором были собраны первые семь лет ее жизни.

В посылке мы также обнаружили ящик с черенками, но не могли распо-знать растения — какие-то веточки, корешки, листики. Во время посещения Гонни Рая, помнится, обратила внимание, как состарился куст смородины; она надеялась получить новый отросток. Оказалось, однако, что это рододендрон. Как бы то ни было, Рая окружила молодое растеньице любовью и заботой. <...>

 

 

Перевод и вступительная заметка Екатерины Ассоян

Версия для печати