Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2013, 10

Русский экзистенциализм?

Николай Бердяев и Лев Шестов

 

 

 

Из всех русских мыслителей первой половины ХХ столетия Лев Шестов и Николай Бердяев получили наибольшую известность за пределами России. Их часто упоминали вместе как выразителей особого российского «религиозного экзистенциализма», сформулировавших его основные положения задолго до Карла Ясперса, Мартина Хайдеггера и Жан-Поля Сартра. Отчасти это справедливо. Но, как неоднократно писал Бердяев, европейский экзистенциализм не открыл российским мыслителям в эмиграции ничего принципиально нового, ибо значительная часть русских философов еще до революции была «экзистенциальными мыслителями», не исповедуя экзи-стен-циализм как особое мировоззрение. Иными словами, для Бердяева «европейский экзистенциализм» был своеобразным «изобретением велосипеда». И тем не менее и Шестов и Бердяев до сих пор кочуют по учебникам и историям русской философии как неразлучная пара «русских экзистенциалистов». На самом же деле наряду с общими чертами их взглядов столь же очевидны и фундаментальные различия. Что же такое «русский экзистенциализм»?

Внешне жизненная и творческая судьба Льва Исааковича Шестова во многом неотделима от судьбы его друга-оппонента Николая Александровича Бердяева. Они оба родились в Киеве и там же познакомились в конце 1902 го-да. Случайно оказались вместе на встрече нового 1903 года, между ними возник спор, едва не закончившийся ссорой, но все завершилось благополучно, молодые философы перешли на «ты», и с тех пор началась их дружба, длившаяся более тридцати пяти лет. Позднее, уже в эмиграции в Париже, Лев Шестов в беседах с единственным, пожалуй, человеком, которого можно назвать его последователем, — Бенджаменом Фонданом вспоминал об этом так: «Мы никогда не были согласны. Мы всегда сражались, кричали. Бердяев всегда упрекал меня в шестовизации авторов, о которых я говорю. Он утверждал, что ни Достоевский, ни Толстой, ни Киркегор никогда не говорили того, что я заставляю их говорить. И каждый раз я ему отвечал, что он оказывает мне слишком большую честь, и если это я действительно изобрел… то должен был бы лопнуть от тщеславия».1 В свою очередь в своей философской автобиографии «Самопознание» Бердяев следующим образом описывал их встречу: «Я познакомился с человеком, который остался моим другом на всю жизнь, которого я считаю одним из самых замечательных и лучших людей, каких мне приходилось встречать в жизни. Я говорю о Льве Шестове, который также был киевлянин. В то время появились его первые книги, и меня особенно заинтересовала его книга о Ницше и Достоевском. Мы всегда спорили и у нас были разные миросозерцания, но в шестовской проблематике было что-то близкое мне. Это было не только интересное умственное общение, но и общение экзистенциальное, искание смысла жизни».2

В 1905 году в Петербурге выходит четвертая книга Шестова, сборник афоризмов «Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления», ставшая своего рода манифестом раннего периода его творчества. Семьдесят лет спустя французский исследователь русской мысли Жан-Клод Маркаде назовет эту книгу пророческой для развития философии ХХ столетия.3

В самом деле, утрата универсальной традиции, исчезновение корней, ощущение потерянности, бездомности, беспочвенности становятся общими и для культуры, и для философии прошлого столетия: Лев Шестов осознает и выражает это одним из первых. Трагический скептицизм мыслителя, подвергающего «деконструкции» устои и ценности современной цивилизации, является главной доминантой книги: «Нужно усомниться не затем, чтобы потом снова вернуться к твердым убеждениям… Нужно, чтобы сомнение стало постоянной творческой силой, пропитало бы самое существо нашей жизни».4 Вслед за Ницше Шестов «философствует молотом» — его метафизическое иконоборчество не знает пределов. Апофатическое ничто — конечная и одновременно исходная точка мыслителя. Ничто как конец, завершение и одновременно абсолютная возможность…

С одной стороны, «Апофеоз беспочвенности» вызвал почти скандальный резонанс — появилось множество откликов, включая тексты Василия Розанова и Алексея Ремизова, с другой — Шестову казалось, что его книгу неправильно воспринимают и ее проблематику неверно истолковывают (кстати, и впоследствии такое впечатление будет возникать у него от большинства рецензий на его сочинения). В этот момент в марте 1905 года в журнале «Вопросы жизни» появляется пространная статья Бердяева «Трагедия и обыденность», рассматривающая «Апофеоз беспочвенности» в связи с предшествующими работами Шестова. Этот текст один из лучших среди написанных о Шестове до его эмиграции из России в 1920 году. Бердяев, несомненно, высоко оценивает новую работу Шестова, но при этом оговаривается, что лучшей его книгой он считает предшествующую — «Достоевский и Ницше. Философия трагедии». «Апофеоз беспочвенности» кажется ему опасным в том смысле, что, провозглашая адогматическое мышление в качестве абсолюта, книга становится догматической… «Потерявшая всякую надежду беспочвенность превращается в своеобразную систему успокоения, ведь абсолютный скептицизм также может убить тревожные искания, как и абсолютный догматизм… Трагическая беспочвенность не может иметь другого „апофеоза“, кроме религиозного и тогда уже положительного».5 Именно в этом первом тексте Бердяева о Шестове (всего он напишет четыре большие статьи о своем друге, не считая мелких рецензий) проступает вся амбивалентность отношения мыслителей друг к другу. Как и для Шестова, основная метафизическая интуиция Бердяева — острое ощущение царящего в мире зла, которое не может быть оправдано никакими философскими системами, никакой теодицеей. Он такой же страстный спорщик, полемист, неодно-кратно говоривший, что для выражения собственных идей ему надо от чего-то оттолкнуться, вступить в полемику, — он должен мысленно представить себе оппонента и спроецировать его вовне. Бердяев с изначальным антиномизмом своей мысли и романтической бунтарской установкой оставался человеком, не приемлющим догматизм любого рода, все принудительное, навязанное извне — общественным мнением, коллективом или даже Церковью. Как и Шестов, Бердяев в определенном смысле был метафизическим анархистом, религиозным индивидуалистом, космополитом, для которого «беспочвенность» являлась фундаментом творчества. Но при этом талант аналитика сочетался у него с синтетическим даром, огненная страстность — с духовной трезвостью, анархическая устремленность — с соборностью, рыцарский максимализм — с широтой и веротерпимостью, одиночество — с социальностью, апофатическое философствование — с катафатическим. Сложный, запутанный творческий путь молодого Бердяева (он был либеральным марксистом, кантианцем, испытал сильное влияние Ницше и т. д.) завершился принятием им христианства — и христианским мыслителем он оставался до конца.

Что же касается Шестова, то для него антиномизм, беспочвенность, адогматизм, апофатичность остались определяющими характеристиками его мышления. Он был и остался «вечным богоискателем», так и не выразившим до конца свой «символ веры». По иронии судьбы он застрял где-то между Афинами и Иерусалимом, умозрением и откровением, Ветхим и Новым Заветами, осознанно отказавшись от окончательного выбора. В России в начале ХХ века Шестова считали скорее писателем и литературным критиком, нежели философом: «Я никогда в университете не изучал философии, никогда не посещал лекций по философии и не считал себя философом… Меня принимали за литературного критика, так как мои первые книги были посвящены Шекспиру, Толстому, Чехову. Да я и сам себя считал скорее критиком…»6 И лишь позднее в эмиграции, после появления таких книг, как «Власть ключей» (1922) и «На весах Иова» (1929), после того, как он начал читать лекции по философии в Сорбонне (исключительно из материальных соображений), Шестов получил статус «философа», хотя и совершенно особого рода. Это различное понимание предмета философии постоянно проявлялось в спорах с Бердяевым. Для Шестова даже Бердяев, презиравший «профессорскую философию», был, тем не менее, «слишком сдавлен немецкой философией» и тем самым лишен внутренней свободы. Бердяев же, как уже говорилось, упрекал своего друга в «шестовизации» авторов. На что тот возражал Бердяеву не менее убедительно: «Только потому, что я не изучал философию в Университете, я сохранил свободу духа. Мне всегда ставят в упрек, что я цитирую тексты, которые никто не цитирует, и нахожу заброшенные тексты. Возможно, если бы я проходил курс философии, я цитировал бы только разрешенные тексты. Вот почему все цитаты я привожу в оригинале — латинском или греческом. Чтобы не сказали, что я их „шесто-визирую“».

Иными словами, это был спор «философа» (Бердяев при всех оговорках относился к философии уважительно) и «антифилософа» — Шестова, который в своем творчестве следовал афоризму Паскаля: «Пренебрежение философией и есть истинное философствование». Оба мыслителя основывали свои идеи в первую очередь на личном опыте. Но для Шестова собственный экзистенциальный опыт был еще более существен, чем мнение величайших философских авторитетов. Его излюбленные герои — Авраам, Иов, Тертуллиан, Лютер, Паскаль, персонажи Толстого и Достоевского, Ницше и Киркегор — имеют к «профессиональной философии» весьма отдаленное отношение.

Из этих разногласий вытекает главный спор о вере и разуме, который они вели на протяжении всей тридцатипятилетней дружбы. В 1923 году в Париже на французском языке выходит книга Шестова «Гефсиманская ночь», посвященная философии Блеза Паскаля. Бердяев в личном письме Шестову сразу же высказывает свои впечатления. Он говорит, что книжка очень хорошо написана, но ее концепция вызывает у него «живой протест»: «Ты упорно не желаешь знать, что безумие Паскаля, как и апостола Павла, было безумием во Христе. Благодать ты превратил в тьму и ужас. Опыт ап. Павла, бл. Августина, Паскаля, Лютера не имел ни малейшего смысла вне христианства».7 Главный упрек Бердяева Шестову заключается в том, что в полной мере проникать в христианскую драму Паскаля и других мыслителей могут лишь люди, находящиеся внутри христианства и сами обладающие подобным опытом, тогда как Лев Шестов стоит у его порога, так и не решаясь сделать последний шаг: «Я думаю, что статично и бездвижно неверие и скептицизм. Я вижу „выход“ (против чего ты больше всего восстаешь), потому что я верующий христианин и до конца всерьез беру свою веру. „Выход“ и есть движение, безвыходность же есть кружение… И ты, и Шлецер (друг и переводчик Шестова. — П. К.), и все люди вашего духа восстаете против всякого, кто признает положительный смысл жизни. Но ведь признавать положительный смысл жизни и есть признак всякой религии. И напрасно вы думаете, что состояние верующего не трагично, а трагично лишь состояние неверующего. Как раз наоборот. Верующий большим рискует. Верующий рискует проиграть вечную жизнь, неверующий рискует только проиграть несколько десятилетий, что не так уж трагично и страшно».8

Ответ Шестова чрезвычайно интересен, он не отрицает важность христианского опыта, но при этом вносит существенные оговорки: «Опыта твоего я не отрицаю и отрицать не хочу. Я спорю с тобой, когда ты опыт, при посредстве готовых предпосылок разума, превращаешь в „истину“. Ты заявляешь, что о христианском опыте не могут судить стоящие вне христианства… Это очень характерно для тебя. В этом я вижу тот „этический идеализм“, от которого ты на словах открещиваешься. Так, как ты говоришь, говорят и католики… Это желание свой опыт признавать превыше всего унаследовано от древней этики и воспринято христианством всех исповеданий и воинствующей философией всех оттенков».9 Но, согласно Шестову, это право на обладание истиной является совершенно мнимым, и борьбе со всеми, «обладающими истиной», он, собственно, и посвятил все свое творчество. Он убежден, что только опыт переживания смерти или какой-либо аналогичный опыт трагического переживания «открывает человеку глаза на суетность всяких земных привилегий, не исключая и моральных. «Тебе это кажется „тьмой“, но мне кажется, наоборот, ужасом та „правота“, которой люди поклоняются, как поклонялись идолам. Ведь идола можно сделать не только из дерева, но и из идеи. „Единство“ истины — один из таких идолов».10 Именно в личной переписке противоположность позиций друзей-оппонентов проявляется в полной мере. Если Бердяев абсолютный персоналист, отчасти близкий к религиозному экзистенциализму, его философия предельно антропоцентрична, то поздний Шестов все более и более теоцентричен (впервые это подметил известный историк русской философии отец В. Зеньковский). Бердяев стремится сблизить Бога и человека, тогда как для Шестова в ветхозаветном духе между человеком и Богом все больше и больше разверзается бездна.

Таким образом, говорить о принадлежности и Бердяева и Шестова к экзистенциализму довольно сложно. Если Бердяев — христианский персоналист и экзистенциальный мыслитель задолго до возникновения «экзистенциализма», то Шестов — еще более одинокая фигура в пространстве европейской философии ХХ столетия. К концу жизни их мировоззрения все больше расходятся, хотя при этом они сохраняют теплые личные отношения. Различной оказывается и судьба их наследия во Франции, ставшей для обоих второй родиной, как, впрочем, и на Западе в целом.11 При жизни Бердяев имел значительно большую известность в мире, чем Шестов, и по-сле Второй мировой войны был даже номинирован на Нобелевскую премию. Однако это была известность скорее не столько философа, метафизика, сколько специалиста и исследователя «русской души», «русского коммунизма», православия и марксизма. Как свободный христианский мыслитель он плохо воспринимался и постепенно после Второй мировой войны оказался практически забыт. Тогда как известность Шестова именно благодаря его «беспочвенности», его критике рационализма, непринадлежности ни к одной из конфессий постепенно росла. К столетию мыслителя в 1966 году многие его работы были переизданы и переведены на европейские языки, в разных странах (Голландия, Шотландия) возникают общества по изучению его наследия.

Бердяев же в Советской России с начала 1960-х активно читается в интеллектуальном андеграунде как наиболее влиятельный христианский либеральный мыслитель. И, наконец, с конца 1980-х в России начинается новый бердяевский бум — бесчисленные издания и переиздания его работ, продолжающиеся по сей день. И хотя так называемые «профессиональные философы» по-прежнему воротят нос от его часто хаотических, сумбурных текстов – еще с тех пор как ядовитый скептик Густав Шпет пустил в оборот уничижительное «Белибердяев», — количество переизданий его книг не уменьшается. Но, как ни странно, значительная часть бердяевского наследия остается недоступной для читающей публики. Главный «русский персоналист», помимо прочего, был блестящим, глубоким историком мысли и культуры. Из философов его круга так много, как Бердяев, никто не читал. И до 1917 года и в эмиграции им напечатаны в периодике сотни статей, заметок, рецензий на самые различные литературно-философские и политические темы, тексты о русских (от Блока до Бориса Поплавского) и западных (от Жозефа де Местра, Гюисманса, Леона Блуа до Хайдеггера и Мартина Бубера) авторах. Они еще ждут своих издателей и читателей.

 


1 Benjamin Fondane. Rencontres avec Leon Chestov. Paris, 1982. р. 37—38.

2 Бердяев Н. Самопознание. Л., 1990. С. 133.

3 Русская религиозно-философская мысль ХХ века. Сборник статей под ред. Н. П. Полторацкого. Питтсбург, 1975. С. 160.

4 Шестов Л. Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. Л., 1991. с. 88.

5 Цит. по: Баранова-Шестова Н. Жизнь Льва Шестова. Т. 1. Paris, 1983. С. 74—75.

6 Там же. С. 76—77.

7 Там же. С. 286.

8 Там же.

9 Там же. С. 287.

10 Там же. С. 288.

11 См.: Русская религиозно-философская мысль ХХ века.

Версия для печати