Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2011, 3

Неволя

Глава из романа. Перевод Юрия Гусева

СОВРЕМЕННАЯ ПРОЗА

Дёрдь ШПИРО

 

НЕВОЛЯ

Глава из р

Исторический роман из времен Иисуса. Широкая панорама античного мира (Рим, Иерусалим, Иудея, Александрия) сочетается с хорошо проработанным, увлекательным сюжетом. Герой, еврейский юноша Ури, отправляется — с делегацией, везущей деньги, собранные римскими евреями для Храма, — в Иерусалим, там по недоразумению попадает в тюрьму, где оказывается в одной камере с двумя разбойниками и неким чудаком-правдолюбцем, который опрокидывал столики менял на Храмовой площади. Потом он присутствует на ужине у Понтия Пилата, который между прочим сообщает, что он разрешил Синедриону распять трех бродяг. (Много лет спустя Ури догадывается, что был в одной камере с Иисусом.) Из Иудеи Ури плывет
в Александрию, там живет в доме философа Филона. Вернувшись в Рим, он за свою долгую жизнь становится очевидцем и едва ли не участником многих событий (убийство императора Калигулы, восход и закат императора Клавдия, распространение раннего христианства, пожар Рима и многое другое). Автор ввел в свой роман огромный исторический материал — ничуть не в ущерб художественности.

 

Дорогу Кесария—Иерусалим строили добросовестно; к тому же она была шире, чем Аппиева дорога: здесь по ней должны были двигаться большие военные отряды, да и для боевых колесниц должно было оставаться достаточно места. Чудилось в этой слишком широкой дороге нечто зловещее: строители явно не имели в виду, что провинция, которую эта дорога пересекает, будет слишком уж мирной. Для того она и создавалась, чтобы по ней быстрым шагом маршировали римские легионеры — подавлять еврейские мятежи. Хотя уже много десятилетий в этих краях царит мир, и предводители еврейства, где бы они ни жили, делают все, чтобы мир сохранялся вечно.

Но все знают: война — будет. И строители этой дороги, десятилетия назад, знали: война — будет. Маг Симон тоже знает: война — будет и, пока это возможно, старается спасти свои деньги.

На обочине дороги стоят женщины в небрежной одежде, накрашенные на египетский манер: щеки покрыты белилами, брови подведены черным, губы намазаны красным. Ури даже различал их лица: так близко они стояли. Он прикинул расстояние между ними: оно составляло тридцать-сорок локтей.
В глазах у каждой, старой ли, молодой ли, светилось безумие. Иные стояли неподвижно, как статуи, с выражением безнадежности на лице; другие, раздвинув руки, помахивали ими, третьи насвистывали, четвертые машинально облизывали языком губы; кто-то зазывно покачивал задом, кто-то оголял грудь. Делегаты делали вид, что не замечают их. Ури был уверен: есть люди, которые снимают немалый процент с заработка этих бедолаг, так же как и у его отца отнимали добрую долю прибыли от торговли шелком. Этих шлюх оставляют
в живых по той же причине, по какой его отца оставляют в Риме: они приносят доход. Как только доход прекратится, с ними покончат.

Хорошо бы обсудить все это с отцом. Жаль, что это невозможно сделать.

Не может же он сказать отцу, что, мол, с тобой поступают, как со шлюхой. Не может же он сказать отцу, что ты, в сущности, раб…

Чем хороши подобные мысли? Тем, что их можно долго перебирать, пережевывать и что они помогают забыть, как тяжел и однообразен путь. Свои сандалии Ури нес на шее, ощущая босыми, огрубевшими ступнями все трещины и неровности на военной дороге Кесария—Иерусалим. Здесь его щиколотки стали ныть скорее, чем на грунтовых, кочковатых дорогах Италии, и он думал, что это все, должно быть, из-за недельного безделья.

Вначале по дороге шли только они всемером; потом людей становилось все больше: они направлялись в Иерусалим, на праздник Песаха. А ведь все эти люди не обязаны были идти туда: жили они далее чем в трех днях пешего пути от Храма. Со времен Ирода Великого, под влиянием устраиваемых каждые пять лет в богатых городах Палестины и Сирии олимпийских игр, принято считать пресловутую марафонскую дистанцию равной одному дню пешего пути, то есть ровно 24 стадиям (хотя нигде это не зафиксировано письменно). Они же, члены делегации, в среднем проходили за день в полтора раза больше; поскольку являлись, так сказать, профессиональными ходоками, ничего не несли с собой, кроме своих небольших мешков, и уж тем более не гнали скот, не тащили недельный запас еды или другую поклажу. Не было у них с собой
и малых детей.

Поначалу обилие паломников не бросалось в глаза, но к полудню уже они шли в толпе евреев численностью в несколько сот человек: на военную дорогу выходили люди из окрестных деревень, чтобы не бить по проселочным дорогам свои повозки.

Сейчас, когда они идут на праздник, с них, должно быть, не берут дорожную подать, думал Ури, вникая в дух и логику Pax Romana.

Вокруг них шагали целые семьи и племена, таща с собой все, что собирались пожертвовать Храму. Скрипели колеса повозок, нагруженные растительными и животными продуктами. Женщины несли на головах корзины
с пожертвованиями. Корзины поменьше были на головах у детей.

Люди шли в своих лучших одеяниях, распевая псалмы; слова и мелодии сливались в беспорядочный шум. Лучшей одеждой у многих было обыкновенное тряпье, лучшей обувью — босые подошвы. Кожа в струпьях, худые, изможденные тела; тягловый скот тоже выглядел изможденным, из-под шкуры, едва не протыкая ее, торчали острые кости. У многочисленных детишек животы были вздуты; вздуты были и животы ослов и верблюдов… Такого убожества, такой нищеты Ури никогда не встречал в Италии.

Это — мой народ?

Он смотрел на ковыляющих стариков, на босых, то и дело убегающих
в сторону детишек (шести-, семилетние дети уже были обязаны идти пешком: ведь они совершали праздничное паломничество в Иерусалим); самые крохотные, годовалые, двухгодовалые, сидели на плечах отцов. Ури смотрел на них
с завистью: вот так же его нес отец, когда они бежали из Рима и он еще был единственным ребенком в семье.

Он смотрел на серьезных отцов семейства с талесом на головах, на женщин, прячущих лица под платком: таких лиц, таких шествий он не видывал в Риме, хотя в Риме есть все, что только можно себе представить. Там, в Риме, каждый еврей в дни Песаха идет в свою синагогу и наедается от пуза. Здесь же происходит массовое паломничество, и семьи, по всему судя, тащат с собой не только пожертвование, но и все свое имущество, всех домашних животных, даже шатры — на спине или в повозке... Может, они опасаются оставить все это дома? В повозки были впряжены лошади, жеребята, ослы, волы, коровы, на повозках квохтали куры… Похоже, люди не смеют оставить их дома, боясь грабителей, — вот и тащат с собой в Иерусалим все имущество, все, чем владеют, чтобы потом, по окончании праздника, тащить все обратно, гнать скотину, вести стариков и детей — во всяком случае тех, кто после такого испытания останется в живых. И такое переселение народа происходит по крайней мере три раза
в год. Словно давным-давно перешедшие к оседлому образу жизни крестьяне-евреи трижды в год возвращаются к своему кочевому прошлому, словно склонность к переселению, все еще живущая у них в крови, время от времени вырывается наружу, и праздники узаконены лишь для того, чтобы давать выход этому древнему инстинкту.

Осенью, по случаю Судного дня, который является для евреев самым священным праздником, в Иудее снимается с насиженных мест еще больше народа. А вскоре после него — Праздник кущей, праздник сбора урожая, праздник безусловного счастья; его так и называют — Суккот. Крытые соломой шатры, которые люди сами ставят себе в чистом поле, они и сейчас тащат с собой, чтобы поставить где-нибудь, хотя этому празднику имя Песах и он отчасти — память
о том, как Моисей вывел евреев из Египта, отчасти же — праздник созревания ячменя, посеянного в начале зимы.

Люди вокруг несли столько шатров и шестов для них, что Ури вдруг подумал, что изготовление шатров, должно быть, самое прибыльное ремесло в Палестине.

Но где вся эта масса людей поставит свои шатры? Едва ли в самом городе, улицы в котором наверняка вымощены камнем; Ури слышал, что город со времен Ирода Великого постоянно продолжают мостить. Видимо, этот людской поток, все густеющий и растущий, на три дня разобьет лагерь у стен Иерусалима; многие проведут в шатрах все семь праздничных дней. Песах включает в себя и пару дней полупраздничных, но эти люди и тогда останутся в окрестностях Иерусалима — и лишь потом отправятся по домам.

Ури смотрел на лица идущих: за редкими исключениями, они казались ему совершенно чужими.

Очень уж много тут было таких, какие он не встречал ни среди римских евреев, ни среди жителей большого Рима. Скорей они напоминали арабов, египтян, нумидийцев, эфиопов и абиссинцев. Не будь у мужчин на головах талеса, а у женщин — платка или фаты, он бы вряд ли принял их за евреев.
В Риме евреи — совсем не такие. В Риме евреи — римские.

Говорили здешние евреи кто по-гречески, кто по-арамейски и только псалмы пели на иврите. Пели неважно: искажали слова, путали склонения и спряжения. Да и текст, похоже, не понимали; просто пели, протяжно и жалобно, как родители научили. Для них важнее было повторять нараспев слова священного текста, как заклинание, смысла которого не понимаешь, но в магической силе которого подсознательно убежден. К Богу и нужно обращаться на языке, который тебе не понятен: Бог-то, наверное, его понимает, думал Ури. С осмысленными словами Бог едва ли станет возиться, слишком много у Него дел, ведь
у Него на плечах все сущее. В Царстве Небесном тоже поди хватает проблем: ангелы ссорятся друг с другом, их надо мирить, а тут еще черти, эти странные твари Божии, которых Он создал (ведь все на свете создал Он!) для того, чтобы было чем заниматься, когда совсем станет скучно… Может, на них, на чертей, Он перекладывает плохие, но неизбежные дела, чтобы не Его проклинали за них люди… Может, черти — такие же, каким был Сеян; а сам Бог — таков, как Тиберий. Не очень-то обращает на нас внимание, а если и слышит что-то, то лишь это жалобное, заунывное пение… Но если Он всемогущ и вездесущ,
то должен Он понимать; понимать, что мы чувствуем и чего хотим…

Видеть, ощущать вокруг себя эту густеющую, двигающуюся в одном направлении толпу было тревожно. Ури опустил глаза, перескочил придорожную канаву и пошел вдоль дороги по полю: там было не так жестко. Из делегатов там уже шагали Матфей и Плоций: видно, и у них заболели щиколотки.

Ури смотрел себе под ноги, чтобы не подвернуть ступню на какой-нибудь кочке, не наступить на сухие корни, колючие стебли; а чтобы не думать об окружающем мире, он выкапывал из памяти математические задачки, над которыми когда-то немало помучился в своей каморке; задачки эти не мог решить и его учитель: в арифметике и геометрии Эусебий не был силен.

Ури шагал и ломал голову над тем, как бы ему найти побольше простых чисел. Задача сама по себе абстрактная, даже абсурдная: какой практический смысл в поисках такого числа, которое не делится ни на что, только на единицу и на себя? Но именно поэтому задача и хороша — как гимнастика для ума… Когда к вечеру голова у него пошла кругом и он почувствовал, что еще немного — и можно свихнуться, он поставил перед собой другую задачу: найти еще одно абсолютное число, кроме единственной известной — шестерки, обладающей тем уникальным свойством, что его составляющие: единица, двойка и тройка — дают один и тот же результат и при сложении, и при умножении.

Неожиданно за спинами у идущих появились всадники; раздались крики, хриплый рев труб, толпа разделилась, ушла с дороги и остановилась. Остановились и повозки, загромоздившие дорогу; солдаты кололи людей копьями, чтобы те побыстрее убирались в канаву. Многие повозки сцепились, некоторые опрокинулись, и их содержимое высыпалось на землю.

На дороге появился большой отряд всадников. Кесарийская ала, услышал Ури. Всадник, едущий впереди, гордо вздымал над головой римского орла. Ури стоял на обочине и хорошо видел и орла, и флаг отряда. Солдаты были вооружены копьями, на поясах висели мечи. Они сидели в седлах не столько молодцевато, сколько напряженно и настороженно, в любой момент готовые к действию, словно толпа, сквозь которую они пробивались, состояла не из жителей дружественной союзной провинции, а из кровожадных, затаивших злобу врагов. Если этих солдат в самом деле вербовали в Кесарии, то это неевреи, которых местное население простоты ради называет греками, хотя они не греки и не латиняне, а разноплеменный сброд, объединяемый только тем, что все они — не евреи, которые евреев терпеть не могут.

Ури со своим попутчиком Александром сочли за лучшее отойти от дороги подальше, чтобы не напороться на меч в чьей-нибудь размашистой руке. Правда, если солдат, состоящий на службе в Иудее, случайно заколет его, римского гражданина, то поплатится за это жизнью… Эта мысль показалась Ури столь забавной, что он не удержался от смеха. Однако, встретив мрачные взгляды крестьян, проглотил смех и отошел еще дальше в сторону. Эти ведь могут подумать, что он над ними смеется.

За всадниками быстрым шагом двигалась длинная колонна пеших солдат, по шесть человек в шеренге: одна из когорт. Так напористо и энергично ходят только солдаты. Впереди маршировал сотник в доспехах, из-под которых по его ногам ручьями тек пот.

— Кесарийская пехота. Следом где-то и Пилат едет, — сказал Александр
и облизал губы.

Всадники авангарда, которые не входили в состав алы, повернулись и съехали на обочину, чтобы дать дорогу пехоте. Потом они снова поскачут вперед, расчищать путь войскам.

Делегаты, пропуская солдат, топтались недалеко от будки, перед которой стояли, отдавая честь, четыре легионера. В обычное время они, очевидно, собирают здесь дорожную пошлину.

Когорта прошла мимо, впечатывая каблуки тяжелых башмаков в базальтовое покрытие дороги. Вслед за ними появились носилки; перед ними и за ними покачивались в седлах всадники с пиками и щитами.

Носилки несли восемь рабов, как и носилки мага Симона; только здесь рабы были куда сильнее и выше. Ури прикинул: ростом они были футов семь, не меньше. Все одеты в нарядные белые туники с прямоугольно-спиральной вышивкой по краям. Двигались равномерным шагом и почти бегом, хотя никто ими не командовал. Носилки, ручки которых лежали у них на плечах, плыли равномерно, без единого толчка. Видно было, что эти носильщики — лучшие
в своей профессии.

Окна кабины были завешаны.

В этой кабине сидит Пилат, прокуратор. Спит или читает, а может, пишет письмо. Возможно, вместе с ним находится и его субтильная супруга.

Ури зачарованно смотрел на носильщиков. У каждого из них было великолепное мускулистое, словно у греческой статуи, тело; они даже не вспотели от быстрой ходьбы, дышали ровно и спокойно. А бедра у них были в три раза толще, чем бедра Ури. Икры — шире, чем у иного задница. Густые, плотные волосы подстрижены коротко, лица гладко выбриты. На ногах — кожаные сапоги. Взгляды устремлены вперед, глаза полны презрения к шарахающемуся в сторону народу и сознания собственной исключительной важности.

Ури страшно захотелось стать таким, как они. Таким же сильным, таким же красивым, таким же безмозглым.

— Их отбирают в Себастии и Тибериаде, — шепотом сказал Матфей. — Родители получают за них кучу денег. С десятилетнего возраста их тренируют, а тех, кто не вполне быстро учится, отдают в войска, солдатами. Самому молодому носильщику — восемнадцать лет. Когда им исполняется двадцать четыре, их отдают в часть и заменяют новыми. В тридцать лет — полная демобилизация, пенсия элитного легионера. Евреев в носильщики не берут.

— А потом они быстро жиреют, — с презрением сказал Александр. — До тридцати пяти мало кто доживает. В гладиаторы они не годятся.

Носилки Пилата исчезли вдали. За ним бесконечной колонной, по шесть человек в шеренге, маршировали еще две когорты. Во главе колонны ехал на коне центурион со свитой. Знамя у них было странное: на вершине древка сидел римский орел верхом на меноре.

— Тоже греки? — недоуменно спросил Ури.

К греческой когорте их стараются не подпускать близко: обязательно подерутся. У них и лагерь — в отдельном месте…

— А Себаста — это где? — спросил Ури.

— На том месте, где стоял город Самария. Ирод Антипа на руинах Самарии его построил. Когда перенес столицу из Сепфориса в Тивериаду…

— Построил Тивериаду на кладбище, — презрительно сказал Александр. — Там все — нечистые…

— Не такой уж он глупый, Ирод Антипа, — заметил Плоций. — Прежняя элита не станет перебираться из Сепфориса в нечистый город, это можно было предвидеть. Пришлось ему создавать новую элиту… Вот так он старую элиту сменил, да еще и плакался при этом лицемерно: дескать, как жаль, что прежние не желают служить ему…

Плоций засмеялся.

На дороге появилась боевая колесница, накрытая парусиной. Ее везла четверка лошадей; колесницу окружали всадники.

— Домашние боги Пилата, — шепотом сообщил Матфей. — Он их всюду
с собой возит. Хотя и не аристократ по рождению: просто женился на аристократке.

Они стояли, глядя, как мимо проезжает колесница.

— Рано в этом году едет Пилат в Иерусалим, — пробормотал Матфей. — Очень рано…

Что-то все-таки в Иудее неладно…

Толпа, оттесненная на обочину, ждала, пока дорога освободится и можно будет продолжить путь.

А легионеры все шли и шли, ритмично стуча каблуками по камню, с полной походной выкладкой.

Люди на обочине молча смотрели на них. Молчали даже они, члены римской делегации.

Потом люди подняли перевернутые повозки, собрали ладонями, ссыпали
в неповрежденные мешки зерно; женщины, достав иглы и льняные нитки, наскоро зашили разорванные мешки. Дети, собирая в грязные маленькие ладони по нескольку зерен, тоже бросали их в мешок и бежали назад, искать еще… Это зерно, думал Ури, теперь смелют, видимо, где-нибудь в окрестностях Иерусалима и там же съедят, потому что такая пища, с точки зрения священников, уже нечистая.

Старики осматривали охромевших мулов и ослов, безнадежных укладывали на повозку: в жертву таких уже нельзя принести, они — дефектные, левиты их не примут; но ничего, за праздники люди их сами съедят сообща, а потом дома отчитаются за каждого осла, и другие паломники засвидетельствуют, что все так и произошло, как они рассказывают.

Толпа мало-помалу вновь заполнила дорогу, но тишина висела над ней еще долго.

Потом снова зазвучали псалмы.

Что бы и когда бы ни случалось, псалмы петь уместно всегда.

* * *

Как-то само собой выходило, что вся масса народа вдруг останавливалась, чтобы совершить омовение рук и помолиться. Может быть, к этому подавали знак старики, которые чувствовали время лучше, чем молодежь. Подчинялись этому и делегаты: когда толпа замирала, они тоже останавливались. Люди брызгали друг на друга водой; брызгал на своих спутников и Матфей. Когда толпа бормотала молитву, молились и делегаты. Когда вода кончилась, они, как и все остальные, очищали руки придорожной землей. Так они однажды делали
в Кампании. Но эта земля была священной землей, землей Родины, землей,
с ритуальной точки зрения заведомо чистой.

Было в этой многотысячной толпе что-то возвышающее, но вместе с тем и пугающее. Что-то обезличивающее. Ури чувствовал себя крохотной частичкой народа — и не знал, как к этому относиться. Он смотрел вокруг, взгляд его был направлен вовне, но его не покидало чувство, будто он видит себя сверху, как парящий орел. Сверху он выглядел таким же маленьким, как и все прочие.
И все же не совсем таким. Дети, старики, мужчины, женщины — все они молились, погрузившись в себя, и шли. В Риме Песах — совсем не такой.
В Риме этот праздник — маленький и домашний.

Ури вдруг поймал себя на том, что смотрит на эту бескрайнюю движущуюся толпу глазами римлянина-нееврея. Разумом он понимал, что он — лишь частица этой толпы и неотделим от нее. И все же сейчас он был вроде праздного путешественника, с интересом взирающего на далекий, чуждый ему народ, никакого отношения не имеющий к тому, что вокруг него происходит. Он будто не шагал среди них, а комфортно сидел в носилках, с удивлением и некоторой брезгливостью глядя сверху на пеструю толпу. Словно прокуратор, который не закрывает окно занавеской, а с любопытством смотрит на тех, кем он вынужден править. Который лишь хмыкает, отмечая, какому упадку, гниению, разложению заживо подвержены эти старцы и малыши, эти мужчины и женщины, эти животные и растения, и ощущает некое сладострастное удовольствие, видя язвы, покрывающие их тела, и тряпье, которым они пытаются прикрыть эти язвы. Не то чтобы римские евреи в значительной части не страдали от тяжких болезней. И не то чтобы римские пролетарии не были носителями разного рода недугов. Однако столько больных, уродливых, столько искаженных недугами лиц Ури не видел ни в еврейских, ни в нееврейских кварталах Рима. Да и глаза у римских евреев, даже в праздники, блестели совсем по-иному.

Ури смотрел на них так, словно кто-то прислал его сюда следить, шпионить за ними.

Эти люди — в экстазе. Они счастливы: они идут в Иерусалим, в Храм!
В Риме не увидишь таких восторженных лиц; тем более среди скептиков евреев, потомков рабов. В Риме быть евреем — значит носить в себе холодную мысль: плохо всем, но нам, аллилуйя, хуже всего, да будет имя Господне благословенно! Хотя быть в Риме евреем — это в сто раз лучше, чем здесь, на Святой земле; а иногда — даже лучше, чем латинянином.

Я вовсе не ощущаю себя безгранично счастливым, шагая теперь в Иерусалим. Я вовсе не убежден в том, вдруг осознал Ури, что Господь живет
в тайном святилище иерусалимского Храма. Он вообще нигде не живет, у Него нет человеческого облика, Ему не надо жить где-то, Он — вездесущ, Он — Творец, Он создал и Себя самого, потому что Он так захотел, и созерцает Себя в нас без восторга, а порой с печалью. В Риме Он живет точно так же, как и всюду. Однако эти люди вокруг верят, что Он живет в Храме и что, прибыв
в Иерусалим, они окажутся в непосредственной близости от Него. Ничего подобного: не окажутся. Ни они, ни кто-либо другой. Разве что Помазанник, который сидит одесную от Него и когда-нибудь снизойдет к нам, чтобы затем и нас милостиво вознести к Господу. Но пока Помазанник не явится к нам, Бог находится всюду, где есть евреи, и даже там, где евреев нет; ведь Он, в конце концов, есть Бог каждого человека, каждой твари живой, только неевреи пока об этом не знают. Ничего, узнают потом. Узнают и служащие-неевреи почтовых станций, которые, выйдя из своих будок, скрывая под ухмылками страх, глядят на страшную в своей неосознанной силе толпу, что, распевая псалмы, идет мимо. Чего они страшатся? Того что безобидная эта масса вдруг разъярится?.. Узнают и шлюхи, что стоят вдоль дороги: и когда придет Помазанник, они избавятся от этой своей кошмарной обязанности. Узнают и чиновники на военных контрольных пунктах. Они ведь тоже боятся. Они — неевреи, но Бог — и для них единственный Бог. Они, это видно по испуганным их глазам, чувствуют Его земное присутствие, чувствуют Шехину, вездесущую, всенаполняющую женскую Духовность. Только пока они боятся Его, не зная, что им следовало бы радоваться.

Ури поймал себя на том, что тоже не чувствует настоящей радости. Словно он — и не еврей вовсе. А ведь он — еврей, он — избранный, он им родился. Большой грех, что он не способен в достаточной степени радоваться этому. Но грех этот, чувствовал Ури, Бог взвалил на его плечи от хорошего расположения: он, Ури, стал как бы глазами Всевышнего. Он чувствовал, что видит все своими слабыми, никуда не годными глазами. Чтобы доложить Ему. Чтобы стать шпионом, который, молясь и вознося к небесам невнятные слова, распевая псалмы, однажды предстанет перед Ним и расскажет все-все, что увидел и понял.

Сам Господь послал меня сюда шпионить, сам Господь. Наверное, Он
и сейчас читает мои мысли. Видеть, пожалуй, не видит того, что вижу я, но мысли мои, должно быть, доносятся до Него.

Во время омовения рук Ури вдруг представил себе, как проходили недавно те общие омовения в Иордане, которыми руководил некто Иоанн. Иоанн, которого Ирод Антипа велел схватить, а потом казнил.

Смутные слухи об этих массовых купаниях дошли и до Рима; евреи в Риме лишь головами качали, не понимая, что там такое могло произойти. Зачем было окунаться в Иордан с головой, когда вполне достаточно перед каждой молитвой омыть руки и ноги, а перед едой — руки?

Этот Иоанн, прозванный Крестителем, ничего такого, собственно, и не совершил, думал, шагая по дороге, Ури. Он всего лишь был там, где народ, желая очиститься, и без того имел обыкновение окунаться в воду. Толпа, понятное дело, пришла в экстаз, вот и перевыполнила заповедь религии. Не
в себе были, точно как эта нынешняя толпа, и очень хотели избавиться от душевных недугов. Иоанн просто заметил это и направил их фанатизм, их экстаз туда, куда считал нужным. А получается, будто он сам все это придумал. Чушь! Появись здесь, на пути, река, эти люди бросились бы в нее, чтобы чистыми прийти в Иерусалим. Да и мне не помешало бы искупаться в прохладной воде, думал Ури, вытирая ладонью пот со лба.

Мага Симона расспросить бы об этом: он ведь тоже галилеянин, как и Иоанн Креститель. Может, Симон его лично знал: Иоанна ведь казнили недавно, и года, кажется, не прошло. Жаль, что Симон так торопился в Иерусалим; видимо, пытался уладить до наступления праздника свои грязные денежные делишки.

* * *

Сначала они увидели дым и лишь потом — Город.

Дым нельзя было не увидеть. Вроде облако как облако, только это облако сужалось к земле, будто воронка. Оно висело над Городом. На облако можно было взглянуть и по-другому, будто бы Бог создал его над Городом, а самого Себя, в виде утончающейся книзу эманации, опускает, как милость, в самую достойную точку Города.

Дым от сжигаемого на алтаре мяса столбом поднимается в небо и там превращается в шляпку огромного гриба. На площади перед Храмом стоит огромный, сложенный из каменных плит очаг. Говорят, подняться на него можно по ступеням. Наверху пылает костер, на нем жарятся куски жертвенных животных, разделанных левитами. Целый день, с рассвета до позднего вечера священники, обслуживающие алтарь, выполняют свою работу, сжигая животных, чьи мясо и кожа, по сложной системе законов и правил, распределяются между самими священниками и членами их семей; отдельные части достаются и левитам.

Ури очень надеялся, что скоро и он будет стоять у алтарного камня. Стоять достаточно близко, чтобы все основательно рассмотреть и дома описать во всех деталях отцу.

Облако дыма, висящее низко над горизонтом, было темным, с четкими контурами, и хотя запах его не доносился к ним, толпа пьянела уже от самого зрелища.

Сжигая огромное количество мяса, евреи угождают Богу: ведь мясо это — Его пища (правда, съедают его священники, но через их желудки мясо поедает сам Бог); насытившись, Господь прощает своему избранному народу грехи, позволяя ему жить и плодиться.

Всюду в окрестностях Иерусалима, по полям и холмам движутся в Священный Город евреи; их сотни и сотни тысяч, и все они хотят прибыть вовремя.
А ведь до праздника еще далеко: лишь среда подходит к концу. Выйдя в путь на заре в воскресенье, делегаты так торопились, что проходили за день почти пятьдесят стадиев, то есть две марафонские дистанции. К вечеру четверга они спокойно доберутся до цели, и их, особо привилегированных паломников, пропустят, конечно, в какие-нибудь ворота.

Вдали уже была видна городская стена, над которой возвышался дворец Ирода Великого. Торчали высоченные башни, построенные возле дворца; виднелась и крыша Храма, и еще какие-то высокие здания: спутники сказали, это Фазаелева башня и дворец первосвященника. Верхушки их пылали в косых лучах солнца и казались сплошным слепящим пятном: видимо, оба дворца, стоящие на двух холмах, находились довольно близко друг от друга. Маленький город — Иерусалим. В нем и часть всех идущих сейчас людей не поместится.

Матфей объяснил: все еврейство разделено на двадцать четыре части, и каждая из них получает право попасть в город в соответствии с принципом ротации. Затем сложная система жеребьевки определяет, какое племя в этом году получит право пройти на храмовую площадь и в какой именно двор. Это известно стражам, стоящим у городских ворот. Тех, кто не имеет права войти в Город, туда просто не пустят. Руководители племен несут с собой мраморную доску, глиняную табличку или свиток папируса, которые служат удостоверением, и стражи, тщательно изучив эти документы, направляют племя в отведенное ему место. Преимущество получают те, кто никогда не был в Иерусалиме или был очень давно. Но даже если ты не допущен в Город, но видишь дым, поднимающийся
с жертвенного алтаря, можешь считать, что цель твоего паломничества достигнута, и жить дальше с сознанием того, что ты увидел Город и Храм.

– А нас точно пустят? — нервно спросил Хилар.

– Точно, — ответил Матфей. — Дорожная грамота у меня с собой.

Они остановились; толпа становилась все плотнее. Матфей сделал знак, чтобы делегаты держались поближе к нему. Они медленно двигались вперед; час проходил за часом. Ури изнемогал. У него болели ноги, поясница, шея. Шагать он привык; стоять на месте, едва передвигая ноги, было куда труднее.

Движение застопорилось, потому что дорогу толпе перегородили стражники. Цепь их выстроилась здесь, на расстоянии полутора-двух стадиев от городской стены, протянувшись и по открытому полю, и меж маленьких домиков и ухоженных садов. Стоя на расстоянии семи-восьми локтей друг от друга, стражники наугад выхватывали отдельных людей или целые семьи, у одних проверяя поклажу, других обыскивая.

– Ножи ищут, — объяснил Матфей.

– И всегда так?

– Нет.

Толпа легко могла опрокинуть стражников, но это, видимо, никому даже
в голову не приходило: люди останавливались, потом делали несколько шагов вперед, опять останавливались, покорно, как овцы; ждали, когда надо было ждать, двигались, когда надо было двигаться. Ожидание неотъемлемо от праздника, от радости. Ведь Песах — праздник счастья, праздник пресного хлеба
и первого весеннего урожая. Эти люди собрались, чтобы радоваться и веселиться, значит, они должны терпеть и сопряженные с радостью неприятности.

Рослые стражи методично проверяли толпу; Ури, сощурив глаза, наблюдал за их действиями. Проверка продолжалась долго, и спустя некоторое время Ури мог сказать, кого следующего они выберут из толпы. В основном это были бедняки; тех, кто покрепче, стражи тщательно обыскивали; особенно пристальное внимание вызывали оборванцы. Из паломников побогаче подзывали тех, кто держался нетерпеливее, чем другие. Из женщин — особенно возбужденных. Из детей — самых непослушных. Была в этом отборе какая-то система, свидетельствовавшая о знании человеческой души; правда, Ури не понимал, как можно подозревать людей, прибывших праздновать, в злонамеренных посягательствах на общественный порядок. Ури вспомнил, что говорил ему Плоций еще в Сиракузах: в Иудее не существует правовых гарантий, потому все там и хотят получить всякими правдами и неправдами римское или италийское гражданство.

Наконец приблизились к цепи стражей и они, делегаты. Один из стражей, белокурый и молодой, скользнул по ним взглядом и кивнул: дескать, проходите.

Матфей подошел к нему, вынул дорожную грамоту и что-то сказал.

Белокурый взглянул на грамоту, потом поднял глаза на Матфея.

– Который? — спросил он.

Матфей указал на Ури.

Сильные руки стиснули локти юноши и, подхватив под мышки, швырнули его куда-то за цепь стражников. Ури показалось забавным, что его ноги болтаются в воздухе, и он даже рассмеялся. И тут же получил удар по голове. У него потемнело в глазах.

* * *

Болела голова; но холод был хуже боли. Ури свернулся калачиком и, постепенно приходя в себя, ощутил, что лежит на каменном полу, устланном тонким слоем соломы. Он открыл глаза.

В высоком помещении со сводами царил полумрак. У стены, согнув колени, сидели два рослых человека и смотрели на него.

— Что это? — спросил Ури по-гречески.

— Тюрьма, — ответил на арамейском один из сидевших.

Ури повернулся, встал на четвереньки, подвигал руками, ногами, повертел шеей. Вроде все цело. Болел затылок, но боль была тупой.

В стене, сложенной из строительного камня, высоко, где-то под самым потолком, была оставлена узкая щель: оттуда в камеру попадал свет. Слева от окна, в дальнем углу, находилась деревянная дверь с железными петлями; открыть ее, видимо, можно было только снаружи. Ури встал, по давней своей привычке тщательно ощупал стену, даже понюхал ее. Стена, что под щелью, была сложена из более мелких камней, чем остальные, и поднималась только до углов свода. Промежутки между камнями были чем-то заполнены. Эту стену, очевидно, сложили позже других.

Ури ощупал и другие стены. Напротив щели, внизу, тянулся выступ, нечто вроде скамьи, сложенный из грубо вытесанных кубов.

Что это за строение? Какой цели служило, прежде чем его приспособили под тюрьму?

Ури сел, посмотрел на сокамерников. Молодые, но грубые лица; даже когда они сидели, видно было, что они очень сильные. Оба одеты были в туники и плащи. Вот почему они могли сидеть, прислонившись к холодной стене!..
А где же его плащ, спохватился Ури. Он же был в мешке. Отцовский плащ… Об этой утрате Ури очень жалел.

— Давно я тут? — спросил Ури по-арамейски.

— Со вчерашнего вечера.

Ури поднял глаза. Лучи солнца падали на камни в верхней части стены, что находилась против щели, но падали под углом, все прочее оставляя в тени.

— Сейчас утро?

— Первая половина дня.

Похоже, щель выходит на восток. Или, скорее, на северо-восток.

— Есть-то тут дают?

— Завтрак ты проспал. Будет ужин.

Ури зажмурил глаза, потом открыл один, другой. После удара по затылку ни один не стал видеть лучше. Впрочем, и хуже тоже.

На душе Ури полегчало. Он с благодарностью подумал о Матфее, который отдал его в руки стражей, а те посадили его в тюрьму. Вот сейчас я на своем месте, подумал он — и весело засмеялся.

Двое у стены переглянулись.

Теперь Ури все стало ясно.

У Матфея вполне хватило бы времени в Риме, чтобы внести его в дорожную грамоту; ведь Плоций сказал, что он попал в делегацию еще позже Ури, но его имя все же вписали. Не было в грамоте только имени Ури. Матфей даже не упомянул его в магистрате накануне отправления: ведь только в этот день он мог пойти туда с известием, что у него будет шесть спутников, а не пять. Старейшины по просьбе Агриппы включили Ури в делегацию за два дня до этого, и все же Матфей не заявил о нем.

Матфей заранее решил, что предполагаемого шпиона Агриппы он сдаст
в Иерусалиме властям.

Собственно говоря, он об этом прямо сказал — в тот вечер, в Кесарии, когда они втроем, с Плоцием, сидели и пили вино. Конечно, он не мог сформулировать этого четко, но Плоций наверняка его понял. Плоций тоже знал, что задумал Матфей, но промолчал: он был согласен с Матфеем.

Ури предали именно те два человека, к которым он лучше всего относился
в этой компании.

Не гожусь я для такой делегации. Тюрьма, и та мне больше подходит. Тут по крайней мере все ясно.

Ури чувствовал, отсюда он наверняка выйдет, настоящая опасность ему не грозит. Его ждут приключения, о которых он и не мечтал. Кто из римских евреев может похвастаться, что сидел в тюрьме, да не где-нибудь, а в Иерусалиме?

Ури рассмеялся вслух.

Больше ему не нужно жить, озираясь и всего боясь, среди темных людей, полных подозрительности, движимых тайными нечистыми мотивами, погрязших в мерзости.

Больше никогда в жизни не буду членом никаких делегаций, твердо решил он. Нет такой власти, которая принудила бы меня к этому.

Он радовался, что чутье не подвело его. Ведь он все время чувствовал: что-то вокруг не так.

Ури дышал глубоко и свободно. Затылок у него саднил, но он ощущал себя здоровым и сильным. Вернувшись домой, он расскажет отцу, как в один прекрасный день стал взрослым. Да, именно это с ним сейчас и произошло.

— Здесь арестантов хотя бы допрашивают? Или бросают и забывают: пусть гниют себе заживо? — бодрым тоном спросил он, обращаясь к сокамерникам.

После недолгой тишины тот, кто сидел под окном, произнес:

— Ты откуда?

— Из Рима.

— Тогда слушай. Они должны вынести приговор, а потому полагается тебя выслушать. Сначала ты говоришь, мол, так и так, ты ничего не сделал, даже наоборот; потом кто-нибудь приходит и обвиняет тебя в том-то и том-то; если есть свидетели, то выслушивают и их; потом члены суда по очереди высказывают свое мнение. В деревне достаточно трех судей, в Городе — двадцать три. Для вынесения приговора нужно большинство по крайней мере в два голоса. Начинают высказывать свое решение самые молодые, в конце — старики. А ты стоишь против них, с покаянным видом, и голова у тебя склонена, даже если ты заявил, что ни в чем не виновен. Если кто-то из судей выскажется в твою пользу, он сможет повторить это перед голосованием; но тот, кто против, еще раз высказываться не имеет права. Потом судьи голосуют. Если ты оправдан, можешь сразу уйти, а если тебя осудят, то приговор объявят только на следующий день. А если следующий день — праздник или Суббота, то после этого.

— Не понимаю, — сказал Ури. — Если достаточно трех судей, то где большинство в два голоса?

— Там — нету, — заговорил второй сокамерник. — Там приговор или единогласный, или зовут еще двоих, и с этого момента требуется большинство в два голоса.

— А как насчет двадцати трех судей? — спросил Ури. — Столько и в маленьком городе должно быть?

— Не такие уж и маленькие у нас города! — с достоинством заявил тот, что сидел под окном. — Где имеется пятьсот взрослых мужчин, это уже город!.. Там по крайней мере живут полторы-две тысячи человек, но чаще — куда больше!

Ишь, патриот какой, подумал Ури.

— И в Городе можно набрать так много судей? — спросил он. — Или среди них и адвокаты попадаются? Значит, они то адвокаты, то прокуроры?

Сокамерники не поняли его. Ури попробовал объяснить, чем отличается прокурор от защитника и чем оба отличаются от судей. Постепенно собеседники разобрались что к чему.

— Таких у нас нет, — сказал тот, что сидел под окном. — Есть портные, кузнецы, плотники, изготовители шатров, грабители, воры… ну и все в таком роде. — Он рассмеялся своей шутке, потом продолжал. — Когда надо вершить суд, мастер объявляет: приходите. И тогда они приходят в синагогу и вершат суд. И если нет перевеса в два голоса, зовут новых, и еще и еще, пока перевеса не будет. Но больше, чем двадцать три, судей быть не может, а если они и тогда не примут решение, то дело передают в Санхедрин, это здесь, над нами… Но и те не заседают все сразу, а начинают с трех… И потом уже увеличивают число вплоть до семидесяти одного… Но туда дела редко передают: перевес
в два голоса рано или поздно получается.

— А мастер этот… Откуда у него такое право: приглашать людей вершить суд? Он — архисинагог?

Это слово было им непонятно. Ури объяснил: архисинагог — глава синагоги. Те замотали головами:

— Нет. Просто — мастер, и все.

— И этим живет? — спросил Ури.

— Да что ты! — воскликнул один из сокамерников. — Ему запрещено брать деньги и за учение, и за судейство, и за совет! Он своим делом занимается: землю пашет, или известь обжигает, или мебель делает… На то он и мастер.

— Или грабит, ворует, — добавил второй.

Они засмеялись.

Да, здесь в самом деле совсем другой мир.

— Вас уже судили?

— Нет еще, — ответил первый.

— Меня тоже не судили, — сказал второй.

— А когда будут судить?

Первый поднял голову, посмотрел на блики света на стене.

— А кто его знает? Или сегодня, скоро, или теперь уж после Песаха.

— Если не сегодня, — добавил второй, — то не раньше чем через неделю: самое раннее — в первый послепраздничный понедельник. Через одиннадцать дней. Понедельник и четверг — судные дни. В другие дни судить не положено.

Стало быть, в Иерусалиме суд заседает, как и в провинции, в базарные дни. Если сегодня, в четверг, до захода солнца за ним не придут, чтобы допросить, то не придут ни в понедельник — потому что Песах, — ни в следующий четверг — там будут полупраздничные дни, когда вершить суд тоже запрещено.

 

Торчать здесь целых одиннадцать дней не очень-то приятно. Уж лучше бы пришли за ним сегодня, чтобы все прояснилось, и можно было бы вернуться
в Рим. Конечно, если будут кормить, то эти одиннадцать дней, в конце концов, можно и здесь выдержать.

— Ты чего натворил-то? — спросил его первый сокамерник.

— Ничего, — сказал Ури и опять засмеялся. — Хотите верьте, хотите нет.

— Мы и не верим, — сказал второй.

— Ну и ладно, — сказал Ури. — Меня зовут Гай Теодор.

Сокамерники молча отвели глаза. Ури пожал плечами.

— А вы здесь почему?

— Мы тоже ни в чем не виноваты, — ответил тот, что сидел под окном. — Но нас обвиняют в разбое.

Вот как, он, выходит, к разбойникам попал! А они меня даже ограбить не могут, потому что у меня ничего нет…

— Суровое обвинение, — сказал Ури вслух.

— Чепуха, — махнул рукой второй. — Присудят четыре-пять лет рабства,
а когда срок закончится, выйдем на свободу без выкупа. Мы не какие-нибудь там воры, мы — разбойники.

— Это они так говорят, что мы разбойники, — насмешливо добавил первый. — Только это надо доказать!

— И что, разбойника наказывают мягче, чем вора? — спросил Ури недоуменно.

Те опять переглянулись.

— Ты что, не еврей, что ли?

— Еврей.

— Значит, дурак, — сказал тот, что сидел ближе, и, вздохнув, стал объяснять. — Вор не просто крадет, он совершает кощунство перед Всевышним: ведь он делает зло, таясь от лика Его, скрывая от Бога свое злодеяние. Разбойник же действует смело, лицом к лицу, он не оскорбляет Всевышнего, потому что не прячется от Него! Так что воровство — преступление более тяжкое…

Ясное, логичное объяснение, подумал Ури.

В Риме евреи наказывают за разбой смертью, воров же осуждают на несколько лет рабства или, в тяжелом случае, на рабство пожизненное. Наказание существует в двух формах: осужденный остается рабом в Заречье или его продают на невольничьем рынке, где-нибудь в Италии, например в Путеолах, куда человечий товар свозят со всей империи.

Если судимый за преступление еврей — римский гражданин, то еврейский суд, вынося приговор, должен согласовать его с римским законодательством. Но на практике все решения еврейского суда Курия оставляет в силе: хватает
у нее и своих забот. Даже смертные приговоры латиняне, как правило, не оспаривают. Если иной раз и подвергают пересмотру, то не приглашают на заседание ни осужденного, ни свидетелей, а решение выносят формальное и одобряющее. Однако от этого своего права подвергать дела (совершенно излишнему) пересмотру Курия отказываться не собирается. Дело в том, что порой случается: какого-нибудь осужденного на смерть еврея требуется спасти — скажем, по политическим причинам. Или потому, что осужденный чем-то угодил влиятельному сенатору, а то и самому императору — например, он его любимый актер, или любовник, или что-нибудь в этом роде; в таких случаях Курия встает на дыбы и показывает характер.

— А какой приговор выносят вору? — полюбопытствовал Ури.

— Смертную казнь.

Еще будучи в Риме, он читал, что пойманный вор обязан возместить четырехкратную стоимость украденного и после этого его отпускают. Потом Ирод Великий издал декрет, по которому воров продавали в рабы; так попало в Рим множество евреев-воров — “новых”. После смерти Ирода Великого римские префекты эту практику прекратили.

— Я однажды, — начал тот, что сидел ближе, — видел казнь одного еврея. Зрелище не из приятных.

— Что, камнями побили? — спросил другой.

— Сожгли.

Тот, что сидел ближе, с воодушевлением стал рассказывать: всех жителей деревни, и женщин и детей, согнали на площадь, чтобы смотрели и учились. Кузнец на огромном костре расплавил металл в посудине, и когда металл стал жидким, вору, который стоял тут же, накинули на шею платок и с двух сторон затянули. Вор был сильный, долго держался без воздуха, но в конце концов все же начал хватать воздух ртом, и тут помощник кузнеца влил ему в глотку жидкий металл, и вор сгорел изнутри. Металл лился у него из живота и разодранной груди, а вор еще жив был, но кричать не мог, потому что нечем было, и только дергался и горел изнутри, и даже упасть не мог, потому что его держали. Так он и превратился в статую из застывшего металла.

Ури стало зябко; он съежился.

— А если бы он не раскрыл рот? — спросил он.

— Тогда задохнулся бы, — ответил тот, что сидел ближе. — Но приговор был: сожжение, а не удушение, так что ему, мертвому, открыли бы рот и все равно влили бы туда расплавленный металл.

— Не хотел бы я, чтобы меня сожгли заживо, — задумчиво сказал второй. — Лучше уж удушение.

— В удушении тоже мало хорошего.Если неумело делают, это долго продолжается.

— А когда камнями побивают, это, считаешь, не долго? — не унимался второй. — Бросают пусть в тебя камни, а ты все живой. Пусть уж лучше задушат.

— Лучше всего, — сказал тот, что сидел ближе, — когда голову отрубают. Раз — и готово.

— Не наша это казнь, нам она не годится, — презрительно сказал второй. — Эдомская смерть — не для меня. Когда воскреснем, где ангелам искать мою голову? А если не найдут? С них станет! Или прилепят к чужому телу… Какой-нибудь шлюхе, а? Нет уж, лучше пускай задушат!

Странное место Иудея. И Иерусалим, должно быть, странный город. Ури улыбнулся: ведь он уже в Иерусалиме, а города так и не видел.

— А где наша тюрьма находится? — спросил он.

— Здесь, над нами, живут священники, — ответили ему. — Им там, наверху, не намного лучше, чем нам: ведь мы теперь с ними в одном доме живем.
И он хрипло захохотал.

— И где этот дом? На Храмовой площади?

— Нет. В Верхнем городе. Но Храм близко, отсюда на северо-восток… Считай, пятьсот шагов — и ты там.

Ури смотрел на узкую щель окошка, где виднелась размытая синяя полоска неба. Эти добродушные разбойники тоже, конечно, знают, в какой стороне северо-восток, и когда придет время вечерней молитвы, будут кланяться, повернувшись туда лицом. С нынешнего дня Ури не должен будет во время молитвы думать, где находится Иерусалим: ведь он находится в Иерусалиме. Он только повернется к Храму, до которого отсюда всего-навсего пять сотен шагов.

Перевод Юрия Гусева

 

Версия для печати