Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2010, 8

Поэтический мир Олега Охапкина

ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

Сергей Стратановский

Поэтический мир Олега Охапкина

30 сентября 2008 года умер поэт Олег Александрович Охапкин, умер, не дожив нескольких дней до 64 лет. Его отпели в Конюшенной церкви, той самой, где отпевали когда-то Пушкина, а похоронили на Волковом кладби-ще, но не на Литераторских мостках, а неподалеку от церкви праведного Иова. И в этом тоже есть некий символ: он и был Иовом многострадальным, во всяком случае
в последние двадцать лет своей жизни. День похорон был сухим и ясным,
в природе была та самая “искренняя осень”, которую он так любил и о которой писал в стихах. Но вспоминались и другие строки, особенно одно стихотворение, где он говорит о неповторимости каждого мгновения жизни:

Гляди в окно, гляди в окно —

Там все в последний раз:

Дымов тугое волокно,

С карниза снега толокно,

Фонтанки ржавое пятно,

Брезент и полотно.

Твой день железный без прикрас —

И все в последний раз.

Когда Бог испытывал библейского Иова, то он, поразив его тело язвами,
не тронул разума. Иначе ведь это испытание, и так перешедшее допустимый предел, вообще лишалось бы всякого смысла. С Олегом было по-другому: наследственное психическое заболевание настигло его где-то во второй половине 1980-х. С тех пор он стал систематически попадать в психиатрическую клинику. Были, правда, просветы, и довольно долгие, когда казалось, что его наконец вылечили, но это было иллюзией. Все же я бы не назвал его судьбу несчастной — трагической, да, но не несчастной. Он успел сделать за свою жизнь немало, у него много прекрасных стихов, достойных войти в антологию лучших русских поэтических произведений XX века. Внутренняя реализованность была, но не было, как и у всех поэтов нашего поколения, реализованности внешней: в литературу не пускали, из литературной жизни выталкивали. Нельзя, однако, сводить все только к этому — поэт всегда стремится к целостной реализации. Используя мандельштамовские символы, можно сказать, что, обретя “перстень”, он стремился обрести также “подкову”, то есть счастье на обычных путях. Это тоже удавалось не всегда, и эти неудачи переживались им очень остро. Вообще, жизненные неудачи сформировали его как поэта в большей степени, чем удачи. В 1979 году он писал в Америку Константину Кузьминскому: “Над всеми нами рука Божия, и трагедия наша не социальная, а глубоко экзистенциальная, христианская. Так уж мы задуманы Богом”.1

Олег отчетливо сознавал, что в его жизни воплотились два библейских архетипа — Ионы и Иова. Об этом написаны две его поэмы — “Судьба Ионы”
и “Испытание Иова”. Тема Ионы для него была темой призвания, Божьего веления, от которого убежать не получится. То, что он обратился к этой теме, — связано с некоторыми фактами его биографии. Остановимся на них.

Олег Охапкин родился в октябре 1944 года в Ленинграде. (Кстати, в этом же году родились Виктор Кривулин и я.) Его отец воевал, а после войны завел другую семью. Воспитывали его бабушка и крестная мать. Крестная мать, работавшая санитаркой в роддоме, где Олег появился на свет, была тайной иоанниткой, последовательницей о. Иоанна Кронштадского. Рассказывали, что она увидела в появлении этого младенца исполнение пророчества о. Иоанна о ангелоподобном ребенке, который родится во время страшных бедствий и который станет защитником христианской веры. Две старые женщины, бабушка и крестная, были уверены, что это именно Олег, и именно так стремились воспитать мальчика. Когда мальчик подрос, такое воспитание создало для него серьезные проблемы. Будучи не в состоянии их решить, он взбунтовался. Это не был бунт против Бога, это было стремление уйти от своего предназначения, быть как все. Уже впоследствии это желание — быть как все — было им осмыслено как аналог бегства Ионы от Божьего веления стать пророком.

Выбор рядовой, а не исключительной судьбы подразумевал и приобретение какой-либо профессии, дающей средства к существованию. Охапкин поступает сначала в строительное ПТУ, где выучивается на маляра. Второе полученное им образование — певческое. Он пел в церковном хоре, у него был красивый баритон, и кто-то посоветовал ему поступить в Училище имени Мусоргского. Потом он пел в хоре Ленинградского радио и мог бы обрести себя именно на этой стезе. Но случилось другое: он открыл для себя Поэзию.

Мне не известно, в каком возрасте Олег написал свои первые стихи. Знаю только, что, учась в ПТУ, он стал ходить в литературное объединение “Голос юности”, руководимое писателем Давидом Яковлевичем Даром, человеком по-своему выдающимся. Впоследствии Бродский так сказал о нем: “Этот человек действительно воспитал Горбовского, Кушнера и Соснору — трех столь разных поэтов”.2

Дар не учил писать стихи (если допустить, что этому вообще можно научить). Но он умел разглядеть талант и поощрить. Мало того, он искренне радовался всякому проявлению таланта. Вот свидетельство другого замечательного поэта, тоже ныне покойного, Виктора Кривулина:

“Весна 1972 года. Квартира смертельно больной ленинградской писательницы Веры Пановой. Мы сидим втроем: муж Веры Пановой Давид Яковлевич Дар, умерший несколько лет назад в Иерусалиме, двадцативосьмилетний поэт Олег Охапкин и автор этих строк. Олег читает стихи. Кажется, это был └Въезд Господень в Иерусалим“. По мере чтения лицо Дара оживляется все более. Он слушает с каким-то радостным нетерпением. Сейчас нет людей, способных так слушать стихи современника”.3

Благодаря Дару Олег поверил в свое предназначение быть поэтом. Впоследствии эта вера соединилась с тем, что когда-то было ему внушено крестной матерью: он действительно стал борцом за веру, но его оружием оказалось поэтическое слово.

Это, однако, будет потом. А в юности была игра жизненных сил, успех
у женщин, знакомства с поэтами, художниками и много еще с кем. Из поэтов он знакомится с Бродским, оказавшим на него несомненное влияние, с Бобышевым, Кушнером, Константином Кузьминским. В ЛИТО при Союзе писателей, руководимом Глебом Семеновым, он знакомится с Виктором Кривулиным, Тамарой Буковской, со мной. Из круга художников следует назвать прежде всего Михаила Шемякина, с которым он работал некоторое время в хозяйственном отделе Эрмитажа и который впоследствии, в эмиграции, публиковал его стихи. Важным для него была также встреча с выдающимся астрономом
Н. А. Козыревым.

Но период эйфории продолжался недолго. В 1970-е годы он пытался “войти” в литературу, добиться признания, но, как и все мы, поэты его поколения, наткнулся на непробиваемую стену. Уже будучи в Израиле, Давид Дар так написал об этой ситуации: “Много лет подряд, почти каждый вечер ко мне приходили молодые ленинградские поэты, заклейменные незримым клеймом Союза Советских писателей: └Не наш“. Слово сочувствия и одобрения им было нужно как глоток воды умирающему от жажды. Шли годы. Мальчики становились юношами, юноши — зрелыми мужами. Накапливались стихи, циклы стихов, поэмы, неизданные книжки стихов. Робкие ученики становились уверенными мастерами. Но в их жизни все оставалось, как прежде: непризнанность, нужда, оскорбительная снисходительность литературных посредственностей и бездарностей. Роковое клеймо └не наш“ преграждало им путь к читателям — никаких книжек! Никаких публикаций в журналах! Никаких выступлений на литературных вечерах!”.4

Думаю, что эти слова относятся, в первую очередь, к Олегу. Но надежда напечататься сохранялась у него довольно долго, до 1978 года, когда в подготовленной им для издания книге рецензенты потребовали изменить его лучшие стихи, на что он, естественно, пойти не мог. Личная жизнь тоже не складывалась, с первой женой пришлось расстаться. Но самый критический момент его жизни был связан с делом Огородникова—Пореша.

Я не знаю, где и когда Олег познакомился с Владимиром Порешем. Пореш был активным членом Семинара по проблемам религиозного возрождения России, организованного в Москве Александром Огородниковым. При Семинаре было решено выпускать самиздатский журнал “Община” под редакцией Огородникова и Пореша. Литературный отдел взялся редактировать Охапкин,
в нем были помещены поэма Даниила Андреева “Ленинградский апокалипсис” и произведения самого Олега “Возвращение Одиссея”, “Испытание Иова” и около двадцати стихотворений. Летом 1979 года Огородников и Пореш были арестованы. Угроза ареста нависла и над Олегом. У него был обыск, и начались вызовы в Большой дом. КГБ, однако, решил привлечь его к процессу не как обвиняемого, а как свидетеля. Как свидетель он вел себя очень достойно, всячески пытаясь защитить Пореша. Была реальная опасность, что его из свидетелей переведут в обвиняемые. Но, наученный историей с Бродским, КГБ не был в этом заинтересован. Так что эта чаша его миновала.

Временем творческого подъема для Олега стали 1970-е годы, несмотря,
а может быть, и благодаря драматическим обстоятельствам жизни. Охапкин поэт прежде всего лирический. Я противник школьного деления лирики на любовную, пейзажную, философскую и т. п. Условность этих делений очевидна, так как чувства всегда взаимосвязаны. У Олега переживание любовного счастья связано часто с чувством единения с природой, ощущением себя ее частью:

И я узнал родство свое по крови

Со всем гудящим садом дневных сил,

И ощутил вселенское здоровье,

И, точно куст, листвой зашевелил.

“Полдень”

Об образе куста в стихах Охапкина следует сказать особо. У него это не деталь пейзажа, а образ архетипический, если использовать терминологию Юнга. Такой символический куст мы находим у многих современных поэтов: у Бродского (“Исаак и Авраам”), у Кушнера (“Евангелие от куста жасминового...”),
у Седаковой (“Дикий шиповник”), у Шварц (“Моисей и куст, в котором явился Бог”). У Охапкина куст, с одной стороны, символ Жизни, сгусток жизненной энергии, а с другой — образ теофании, то есть явления Бога в горящем кусте,
в купине:

И стебли, солнце заслоня,

Выпрастывают сквозь меня

Листву могучую, живую,

Как будто я кустом ликую,

От солнца пьян, как от вина,

Пылающая купина.

“Возврат к деревьям”

Последняя строчка этого стихотворения стала названием его первого, изданного на родине сборника (1990). Характерно, что купина именно пылающая, а не неопалимая, как в Библии: то есть внутренний огонь, или — иначе говоря — жизненная энергия, совпадает с энергией Божественной. Это момент экстаза, но экстаз — состояние редкое. Олег чаще чувствует не единство энергий, а их разлад. Часто в своей душе он не находит той радости, какой полнится природа:

Но я стою неопалимый —

Вдыхаю времени дымок,

Осенний и неуловимый,

И мой платок от слез намок.

Шепчу в припадке грусти: — Боже!

Твой мир… Зачем и я не с ним,

Когда, как он, пылаю тоже,

Когда, как он, непоправим!

“Какое солнце! Неба сколько!”

Жизненные неудачи заставляли Олега, говоря словами Пастернака, “заново учиться ходьбе” и искать в природе прежде всего успокоения:

И гаснет даль. Так привыкаешь жить,

Вдыхать озон, любить траву, газоны,

Сучить и длить гнилую эту нить

И заново подыскивать резоны...

“Среди июля”

В цитированном выше стихотворении “Возврат к деревьям” чувство природы обретает явно христианский обертон:

С собой сличая,

Я наблюдаю яблонь быт,

Их мудрости простой открыт.

Учусь у них смиренной доле

Плодоносить в земной неволе

И к сроку яблоки ронять…

Есть у Олега стихи, проникнутые чувством, которому довольно трудно подыскать название; можно, пожалуй, назвать его космическим переживанием или переживанием единства уже не с каким-либо пейзажем, а с мирозданием. Нечто подобное было у Тютчева. У Олега это воплотилось в одном из самых замечательных его стихотворений — “Песне о побережье”. Вслушаемся в эти строки:

Ночь размоет горизонты, небом оденет мир,

Опустит завесу тайны, тьмою размоет явь,

Приблизит к земле просторы звездные, пустит вплавь

Костры побережья, искры вверх понесет в эфир,

Туда, где метеоритов брызги летают, где

Земля — голубая чаша, полная тишины,

Видна далеко, откуда души глядят на нас,

Ангелы где стремятся — каждый своим путем.

Это одновременно и любовное стихотворение, оно обращено к американке Сюзанне Масси, возвращающейся на свою родину, и поэтому там возникает тема находящейся далеко за океаном и в то же время близкой Америки:

О, Атлантика ночная! Молча, босой бреду.

Тень моя, хо-хо, босая, тень моя, хо-хо, босая,

Тень моя, хо-хо, босая у янки на виду.

То же космическое чувство не только единой, но и звучащей Вселенной —
в одном небольшом стихотворении, которое стоит привести полностью:

За садом вздрогнул свет и, падая, погас.

Деревню усыпил свирелью Волопас.

И в темной тишине, в тональности A-dur

Валторной золотой даль огласил Арктур.

И тут же за бугром ему ответил пес,

И сумрачный эфир осиплый лай донес

До самых дальних звезд — туда, где Млечный Путь —

Прозябшая река, мерцающая ртуть…

На поле пал туман. В овраге фыркнул зверь.

Все, что душе дано, — не завтра, но теперь,

Пока с реки сквозняк трубит в тебя, как в рог,

Ты — то же, что вода, и, как река, продрог.

Еще один аспект лирики Охапкина — высокая эротика. Пожалуй, самое замечательное стихотворение этого рода “Гесперида”, с его причудливым переплетением языческих и библейских мотивов. Олег в этом стихотворении выявляет архетипическую связь образа женщины и образа дерева. Характерно, что
у него нет барочного напряжения между плотью и духом, между плотью
и душой — они как бы перетекают — одно в другое:

Под деревом, бронзовая на вид,

Но бронзовая лишь затем, что мастер

Не ведал Слова, она глядит

На дерево, Гесперида-матерь.

Не то что бронзовая душа,

Скорее в бронзе душа, из бронзы

Глядит на дерево, сбросив узы

Материи косной. И так, дыша,

Глядит на дышащее же древо

Нагая тайна — праматерь Ева.

Особенность поэтики Охапкина — проекция его лирического “я” на некоторые литературные образы: Летучего голландца, Одиссея, Ионы, Иова. Каждый из них выражает какой-либо аспект его внутренней жизни. Летучий голландец — неприкаянность и желание покоя, стихотворение с таким названием — своего рода возражение лермонтовскому “Парусу”:

Давно так не звездило по ночам.

Все бегство, бегство, комната и книги.

В пространстве — туч имперские квадриги,

В столетьях — плач все видевшим очам.

Лишь палуба Летучего голландца —

Вне времени, законов, перемен.

Но и на ней опасно без баланса.

Свободен дух, но и скитанье — плен.

Та же тема скитания и в поэме 1973 года “Возращение Одиссея”. Но в ней появляется и другой мотив, сближающий грека Одиссея с “человеком из земли Уц” — Иовом. Это мотив испытания:

Вернулся муж, испытанный стихией,

И родины известняки сухие

Расшибли грудь, шагнув из темноты.

В том же, 1973 году написана поэма и о самом Иове. Она вовсе не пересказ великой ветхозаветной книги — более того, она даже противоречит ей. Попробуем разобраться, в чем это противоречие. Ветхозаветный праведник Иов был подвергнут Богом испытанию. Цель всех выпавших на его долю несчастий — узнать, сохранит ли он верность Богу или похулит Его, как советует ему жена. Но неожиданно для Бога происходит то, чего Он никак не предполагал: страдания дают “человеку из земли Уц” право вызвать Бога на суд и потребовать объяснения: в чем причина его страданий, где и когда он согрешил. Более того, Иов хочет знать — почему вообще на земле нет справедливости. В сущности, он говорит Богу, что сотворенный Им мир — плох. Ответ Бога “из бури” — это оправдание, причем неубедительное. Бог не отвечает на вопросы Иова, а просто демонстрирует Свое могущество.

Таково истинное содержание этой книги, представляющей собой “мину замедленного действия”, грозящую разрушить веру. Но ничего этого нет
у Охапкина. Его Иов — это персонаж из благочестивой народной легенды, которая, по мнению ученых, и легла в основу библейской Книги Иова. Его “человек из земли Уц” не перечит Богу, и это принципиально. Олег примерял судьбу Иова к своей, и ему важно было обрести в Боге опору и надежду. Как христианин он был уверен, что Бог никому не дает испытания чрезмерные
и непосильные.

Что касается собственно поэтической стороны “Испытания Иова”, то в этой поэме есть фрагменты библейской красоты и силы. Такова 9-я главка, представляющая собой молитву, произносимую и Иовом и лирическим героем — их голоса здесь слиты:

Ты, простирающий Небо над нами и, землю

Вынув из хляби, трясый основания недр!

Ты, говорящий: Плеяды и Геспер объемлю,

Арктос, Арктур и другие светила творю, их же емлю.

Сый безначален и сый в бесконечности щедр!

Боже, сотворший меня столь бренным,

Что и составы природы в энергиях сих,

Днесь преходящих во мне, даждь смиренным

Сердцем превысить боренья мои и не в бранном,

Но в примеренном страданье окончить сей стих!

Темы религиозные переживались Охапкиным как экзистенциальные, а если говорить проще — как имеющие непосредственное отношение к нему самому. Таково, например, стихотворение 1972 года “Из глубины”. Название и эпиграф его взяты из знаменитого 129 псалма (“Изъ глубины воззвахъ къ Тебе, Господи, услышь мя!”). Как и в псалме — это страстный монолог перед лицом Бога:

Услыши бденье мое, Создатель,

Зане стою пред Тобой — писатель

Стихов, молчанью в ночи подобных,

Не чая печальных речей надгробных.

Невольно напрашивается сравнение со стихотворением Бродского “Разговор с небожителем”, написанным за два года до стихотворения Охапкина. Это тоже монолог, но перед лицом некого условного существа, ответа от которого лирический герой не ждет и в существовании которого сомневается:

Не стану ждать

твоих ответов, Ангел, поелику

столь плохо представляемому лику,

как твой, под стать

должно быть лишь

молчанье — столь просторное, что эха

в нем не сподобятся ни всплески смеха,

ни вопль: “Услышь!”.

Такой тон и такая краткость для Охапкина невозможны. Он кается и просит о поддержке. Различие позиций здесь принципиальное: у Бродского — стоическая, у Охапкина — христианская. Сказанное не значит, что Бродский вообще чужд христианству, но он и Охапкин понимают его по-разному. Розанов как-то обмолвился фразой о “христианстве Вифлеема” и “христианстве Голгофы”. Так вот, для Бродского очень существенно ощущение космического ритма, ежегодного обновления мира, выражающегося в рождении Божественного младенца. Для него вифлеемские ясли важнее креста: отсюда все его стихи о Рождестве. Для Олега, напротив, важнее гефсиманская молитва, несение креста, распятие. Свой собственный жизненный путь он осмысляет как крестный:

Молодец — представитель жизни,

Насобаченный в печень бить,

Даст мне право на смерть в отчизне —

Оцет, смешанный с желчью, пить.

Мне давно приглянулась горка,

Над которой незримый крест

Распахнулся настолько горько,

Что вольнее не сыщешь мест.

“Я не знаю надежды кроткой...”

Подобно апостолам, Охапкин чувствует себя призванным к служению, дело поэта равнозначно для него служению Христу. Не случайно поэтому стихотворение 1971 года “Призвание” написано им как бы от лица одного из апостолов-рыбаков:

Я был с тобой в земле Геннисарета,

Иначе мне привидилось все это.

Я помню лов, который Ты затеял,

И столько рыб, что не держала сеть.

Тогда над морем Дух и ужас веял,

И Ты, как исступленный, жизнью сеял

Пустыню вод.

Будучи глубоко верующим человеком, Олег редко предавался унынию. Наряду со стихами о крестном пути и скорби в те же 1970-е годы у него просматривается и другая тенденция — мужественное противостояние злу, душевная бодрость. Наметилась она уже в стихотворении 1972 года “Русской дружинной Музе”, которое завершалось такими строками:

Пой, дружинная Муза, над речкою нашей Непрядвой!

Не гляди так тревожно! Не надо грустить!

Ты же, русский Пегас, над душою ушами не прядай!

Речь отцов, мы сумеем тебя защитить.

(Строки эти, конечно же, написаны с оглядкой на ахматовские:

И мы сохраним тебя, русская речь,

Великое русское слово.)

Уже в этом стихотворении возникла тема Куликовской битвы, которая проходит у Охапкина через многие стихи 1970-х годов. Это цикл “Ключи Непрядвы” (1975—1976), посвященный Владимиру Порешу, стихотворение “Бодрая осень” (1977), посвященное Александру Огородникову, “Поле Воскресенья” (1978) с посвящением Евгению Вагину. Охапкин бесстрашно взялся за эту тему вслед за Блоком. Битва с войском темника Мамая для Охапкина, как и для Блока, символическое событие русской истории. Это битва за веру с силами, ей враждебными:

Опять неистовая сила

Сгустила смертоносный мрак,

И кровь собора возвестила:

“На христиан воздвигнут враг”.

“Поле Воскресенья”

Во всех этих стихах перекличка с Блоком очень явственна. “Поле Воскресенья”, например, заканчивается совсем по-блоковски:

Христос, мы жаждем Воскресенья

И пали с верою, и ждем.

Да воскресит вино спасенья

И тех, кто к полю пригвожден!

Из всех перечисленных текстов лучшими мне кажутся “Ключи Непрядвы”. Это очень энергичные, мускулистые стихи:

Чащарник зелен и багрян.

Сентябрь мглян.

Проснулась кованая рать,

Стяг багрянится. Пробил час.

Трубе играть.

Следует сказать, что все это писалось до многошумного юбилея “Мамаева побоища” в 1980 году, когда власть решила “подпитать” патриотические чувства, забыв при этом о вошедших в состав империи татарах. Тогда хлынул поток стихов на эту тему, чаще всего посредственных. Стихи Олега не просто качественно отличны от этой продукции, у него другая иерархия ценностей. Национальное в этой иерархии подчинено началу религиозному, христианскому. Нация для него только тогда является нацией, когда несет в себе какие-либо ценности, в данном случае — христианские. Это понимание и отличало его позицию от позиции националистов, которые сначала восприняли его как своего. Разрыв наступил после того, как Олег заявил, что в советское время “евреи спасли русскую культуру”.

Надеюсь, что из этих заметок ясно, насколько масштабным поэтом он был. Не все в его наследии равноценно, но все — большого масштаба: он писал и думал только о главном для себя и для страны. Нельзя сказать, что о нем забыли — очень яркий и необычный был человек, но его место в современной русской поэзии еще не оценено по-настоящему. Это дело будущего, но хочется думать, что ближайшего.

При жизни Олега Охапкина были изданы четыре его книги: Стихи. Л.— Париж: Беседа, 1989; Пылающая купина. Л.: Советский писатель, 1990; Возвращение Одиссея / Вступ. ст. А. Арьева. СПб.: Mitkilibris, 1994; Моленье о чаше / Вступ. ст. А. Арьева. СПб.: Mitkilibris, 2004.

 

 

1 Письмо от 22 ноября 1979 года. Цит. по: Антология новейшей русской поэзии “У Голубой лагуны”. Т. 2В.

2 Из интервью Иосифа Бродского Анни Эпельбуан. Цит. по кн.: Дар. — СПб., 2005. С. 5.

3 Кривулин В. Олег Охапкин. Поэт между Афинами и Иерусалимом // Охапкин О. Стихи. Л.—Париж. С. 3.

4 Цит. по: Антология новейшей русской поэзии “У Голубой лагуны”. Т. 4Б.

Версия для печати