Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2010, 12

Три революции: 1789, 1917, 1991

Послесловие к Жозефу де Местру и Александру Солженицыну

ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

 

Павел Кузнецов

ТРИ РЕВОЛЮЦИИ: 1789, 1917, 1991

Послесловие к Жозефу де Местру и Александру Солженицыну

Нравится нам или нет, революции несчетное количество раз случались в мировой истории: красные, белые, коричневые, оранжевые, бархатные… Они случаются сегодня и, очевидно, будут происходить и в будущем. Несомненным эталоном на все времена стала Великая французская революция 1789 г., которой до сих пор гордится большинство французов, помпезно отмечающих каждый год 14 июля как главный национальный праздник. Российской революцией 1917 г., напротив, мало кто гордится — причины очевидны, о них не следует долго говорить. 1991 г. стал очередной российской революцией и крушением, казалось бы, незыблемой советской империи. На первый взгляд, у этих трех событий не так уж много общего. Если у французской монархии 1789 г. и Российской империи 1917 г. все же можно обнаружить немало сходных черт (именно поэтому обе революции сравнивались неоднократно — от Питирима Сорокина до Александра Солженицына), то что общего между монархией Бурбонов и марксистским режимом в СССР середины 1980-х? Что схожего в их крушении? Эмпирические различия огромны; скажем, в мононациональной Франции революция разворачивается под национальными знаменами: “патриот”, “демократ”, “революционер” — синонимы. Для большевиков же “патриоты”, “спасители России” — всегда враги революции, у пролетариата нет отечества; 1991 г. вновь разводит “демократов” и “патриотов” по разные стороны баррикад. Но внутренние, глубинные закономерности катастрофических событий 1789—1815, 1917—1953 и 1986—2001 гг., их религиозные и метафизические основания обнаруживают много общего. Питирим Сорокин в своей пространной “Социологии революции” делит все мировые революции — от античных до современных — на два основных этапа: собственно революционный период и период спада и реакции, — схема слишком элементарна и совершенно неудовлетворительна. На самом деле новейшие революции проходят более сложный и многоступенчатый путь.

 

 

I. ДИКТАТУРА ЛИТЕРАТОРОВ

“Литература”, которая была “смертью своего отечества”… Этого ни единому историку никогда не могло вообразиться… Еще никогда не бывало случая, “судьбы”, “рока”, чтобы “литература” сломила наконец царство, разнесла жизнь народа по косточкам, по лепесткам… завертела, закружила все и переделала всю жизнь… в сюжет одной из повестей гениального своего писателя — “Записки сумасшедшего”.

В. В. Розанов

 

Розанов написал эти слова в разгар русской революции в 1918 г. и был убежден, что именно русская литература, с ее особым, исключительным характером, в первую очередь, виновна в национальной катастрофе. Но, увы, он заблуждался. Точно так же, если не более радикальным образом, происходило и сто двадцать лет назад, во времена, предшествовавшие Великой французской революции. “Все это сделали книги” — говорят, эти слова обронил Вольтер незадолго до своей смерти в 1778 г., уже предчувствуя надвигающуюся грозу.

О влиянии идей французских просветителей-энциклопедистов на события 1789 г. написаны целые тома. Интеллектуальная артподготовка в XVIII столетии длилась более полувека и была точной и целенаправленной. Это констатируют и правые и левые, но, разумеется, каждые по-своему.

“Революция произошла в духе раньше, чем в реальности, власть была обессилена философами, публицистами, литераторами. Идеология задолго, и беспрепятственно, опережала революцию и распространялась в образованных умах. Эта идеология (в России по отношению к Франции наследственная) исходила из принципиальной добродетельности человеческой природы, помехами которой только и являются неудачные социальные устройства”.1 

Даже историки-марксисты, вечно напирающие на базис и классовую борьбу, подчеркивают, что идейную основу для революции создали философы-энциклопедисты, публицисты, а затем журналисты и политические писатели. А после открытия 5 мая 1789 г. в Версале заседания Генеральных Штатов (17 июня провозгласившими себя Национальным, а позднее Учредительным собранием) еще до взятия Бастилии во Франции возникло совершенно новое явление: “Рождение великого множества газет. Новым было и множество листовок, брошюр, воззваний, обращений к народу. Невиданный ранее поток политической литературы затопил страну; вернее сказать, города, так как в деревне крестьянство в подавляющем большинстве было неграмотно”.2 

Это аксиома: вопреки марксистским тезисам, революции, в отличие от бунтов и мятежей, начинаются с “надстройки”, а не с “базиса”: “В обеих революциях ясно видно рождение сверху, никак не сравнишь, например, с пугачевским мятежом”.3 

Реакционный мыслитель и создатель “Аксьон франсэз” Шарль Моррас в своей замечательной книге “Об интеллигенции” (1905 г.) в этом смысле еще более радикален: “Революционная эпоха была высшей точкой диктатуры литераторов. Когда мы пытаемся охватить одним словом три революционных законодательных собрания, когда мы ищем общий знаменатель для этого сборища деклассированных дворян, бывших военных и бывших капуцинов, то им оказывается всякий раз слово └литератор“. В этой литературе можно найти все признаки упадка, но временно она торжествовала, правила и управляла. Ни одно правление в истории не было столь литературным” (курсив мой. — П. К.).

И далее:

“…Абсурдная победа письменности была полной. Когда исчезла королевская власть, а она уступила свое место не └народному суверенитету“ (как это обычно говорится), наследником Бурбонов был литератор”.4 

Преувеличение? Возможно. Точнее было бы сказать — “адвокат и литератор”, в большинстве своем и адвокаты — народ пишущий. Посмотрим, кто задавал тон в Национальном собрании? Аббат Сийес, автор “Эссе о привилегиях” и сделавшей его знаменитым брошюры “Что такое третье сословие?”; Бриссо — будущий лидер жирондистов, публицист, журналист. И, наконец, самая громкая фигура первого этапа революции, блестящий оратор граф Мирабо, автор “Опыта о деспотизме”, историк и публицист. Даже провинциальный адвокат, на которого долгое время никто не обращал внимания, депутат от Арраса Максимилиан Робеспьер был начинающим публицистом, автором брошюры “К народу Артуа” и восторженного “Посвящения Жан-Жаку Руссо”, которые принесли ему известность в своем департаменте, благодаря чему он и стал депутатом. И все будущие вожди революции, как жирондисты, так и якобинцы — “друг народа” Марат, Камилл Демулен (адвокат и публицист одновременно), Дантон, Сен-Жюст, — получают известность либо как журналисты, либо как издатели газет. Маркиз Лафайет, генерал, герой Американской революции на этом фоне выглядит некоторым исключением… но это не меняет сути дела, главное — все они были медийные персонажи, как сказали бы сегодня, а получить известность тогда можно было двумя путями — публицистикой или адвокатскими речами.

Если вспомнить 1917-й, то кто задавал тон во Временном правительстве и в Совете депутатов? Профессиональный историк и публицист Милюков, адвокат и журналист Керенский, военный комиссар, террорист, романист (талантливый!), публицист Борис Савинков, журналист-эсер Чернов и т. д. Большинство меньшевиков — от Мартова до Либера и Дана — принадлежали к пишущей братии, как, впрочем, и значительная часть как левых, так и правых эсеров. Что же касается пришедших к ним на смену большевиков, то в их верхушке трудно обнаружить человека, который не оставил бы объемистого литературно-публицистического наследия, — Бухарин, Троцкий, Сталин, Каменев, Луначарский, Стеклов… и так вплоть до Ларисы Рейснер.

Следует лишь добавить, что в известной анкете начала 1920-х Предсовнаркома Ульянов-Ленин в графе “профессия” с присущей ему скромностью написал — “литератор”.

Исторические параллели всегда рискованны — они могут вести к излишней модернизации событий давнего прошлого. Но категорическое высказывание Шарля Морраса нам что-то мучительно напоминает… Не только 1917-й, но и 1985—1988 гг., когда в реальности почти ничего не происходило, но революция уже бушевала на страницах толстых и тонких журналов, газет, которые зачитывались до дыр. Одна небольшая статья, даже “письмо в редакцию” делали человека знаменитым на всю страну, и через год-другой он становился депутатом, человеком власти, полноправным творцом новых законов.

Все большие революции начинаются именно с власти ярких персонажей — литераторов, адвокатов, публицистов, политиков, чьи тексты и речи направлены, в первую очередь, против сословного неравенства и на “борьбу с привилегиями”, на защиту свобод, прав человека и всеобщее благоденствие. Именно с этого начал свою политическую карьеру и “крот революции” аббат Сийес и, например, будущий первый Президент Российской Федерации.

“Человек рожден свободным, а между тем он везде в оковах” — звонкая фраза из трактата мечтателя Руссо, направленная против любого неравенства, — ключ ко всем революциям.

 

 

II. СТИХИИ (ПАССИОНАРНОСТЬ)

Пойдем на весенние улицы,

Пойдем в золотую метель,

Там солнце со снегом целуется

И льет огнерадостный хмель.

Зинаида Гиппиус, 1917

 

“Взятие Бастилии” можно обозначить как условный символ, который станет реальностью либо в начале, либо, напротив, в самом конце революционных потрясений.

Начало любой революции — эйфория: ликующая толпа, всеобщий восторг, просветленные лица, радостные шествия — “здесь танцуют”; поэты славят свободу, жандармов бьют в 1917-м, памятник Дзержинскому свергают в 1991-м. Конечно же, Бастилия (шесть преступников) и Лубянка с ее 70-летней традицией — вещи качественно схожие, но количественно несовместные в исторической перспективе. Ликование же людей, опьяненных внезапно свалившейся на них свободой, весьма похоже.

Основная тенденция революции, особенно подчеркиваемая и Солженицыным, — ее неумолимая радикализация, смещение влево (впрочем, почему всегда происходит именно так, Солженицын не анализирует). Начавшись сверху, поддержанная снизу, она неминуемо превращается в стихию, увлекающую за собой всех и вся, чему никто и ничто не в состоянии противостоять. Здесь лишь одна закономерность — “дальше, дальше, дальше!”. Так происходило и в 1789—1792 гг., и в 1917—1918 гг., и в 1986—1991 гг. Это прекрасно иллюстрирует и литературная составляющая: еще вчера самые громкие, вызывающие, скандальные тексты, статьи, воззвания, даже повести и романы, написанные на злобу дня, стареют через месяц, неделю или даже через несколько дней после их опубликования. (Однако это движение влево имеет свой обязательный предел, завершением которого будет та или иная форма Термидора, — но об этом ниже.)

В своих пророческих “Размышлениях о Франции” Жозеф де Местр набрасывает своеобразную теологию революции, которая окажет значительное влияние на последующую консервативную мысль. Все революции — это неудавшиеся попытки человека подчинить себе и сознательно управлять Клио. Разумные и часто добродетельные люди искренне стремятся к прекрасным целям — к свободе и процветанию рода человеческого. Но по иронии судьбы Клио рано или поздно ускользает из-под контроля, ведет к прямо противоположным результатам, превращая кукловодов революции в марионеток и часто в диктаторов и палачей, выбрасывая на вершины власти случайных людей…

Стихия, громоздящая друг на друга события, превращается в самостоятельную силу, которая поднимается над самыми прозорливыми и авторитетными вождями и ведет за собой идеологов, лидеров, народ, в конце концов превращаясь в никем и ничем неостановимое движение из ниоткуда в никуда. Де Местр, в отличие от других роялистов и контрреволюционеров, как никто другой, понимает грандиозность происходящего и видит в нем глубокий провиденциальный смысл, проявление Божественной воли, карающей за грехи как нового, так и старого режима. (На языке Гегеля, не без влияния де Местра, это именуется “хитростью мирового разума”, который всегда спутывает карты и человеческие планы.)

“Самое поразительное во французской революции — увлекающая за собой ее мощь, которая устраняет все препятствия. Этот вихрь уносит как легкие соломинки все, чем человек мог от него заслониться: никто еще безнаказанно не смог преградить ему дорогу…”5 

Революция всегда громит господствующую религию — в 1789—1793 гг. и в 1918—1922 гг. католичество и православие соответственно. И творит свой новый, языческий культ, со своими божествами, святыми, житиями, мощами, идолами, расставленными по всем городам и весям. Наконец, вводит новый календарь, как это сделали французы и чему без особого успеха пытались подражать большевики. Французская революция задает матрицу — первая в новой истории осуществляет невиданный разгром церквей, разграбление алтарей, унижение и уничтожение духовенства, а главное — неслыханные кощунства! Большевики с утроенной силой копируют французов. Без собственной квазирелигии революция лишается пассионарности и быстро затухает. Как и без своей эстетики и театральности: и тут и там — площадные действа, шествия ряженых, своя символика, костюмы и декорации.

В 1991-м по понятным причинам этого не произошло. Было естественное умирание коммунистического культа, а возрождаемое православие уж никак не могло стать “религией революции”, поэтому и “пассионарность” оказалась крайне слаба. Кроме “прав человека”, либерализма и поклонения золотому тельцу, предложить было, в сущности, нечего.

Забегая вперед, следует заметить, что именно благодаря этой пассионарной стихии революционные армии, часто необученные и плохо вооруженные, способны творить чудеса (Солженицын это полностью отрицает). Но сколько бы ни твердили о военном гении Бонапарта (бесспорном!), тем не менее совершенно необъяснимо, каким образом французы, за последние два столетия никак не отличавшиеся особой воинственностью и военными успехами, смогли не только разгромить все европейские армии, но и за несколько лет перевернуть и подчинить себе всю Европу. Иначе как объяснить, что и красные орды, гонимые безумными комиссарами, среди которых Бонапартов не наблюдалось, смогли разгромить профессиональные белые армии и захватить и окоммунизировать гигантскую империю, включая Дальний Восток, Закавказье, исламские Кавказ и Среднюю Азию, — и если бы не провал под Варшавой, дойти до сердца Европы!

 

III. ТЕРРОР

В июне 1917-го мало кому было ясно, насколько легче революции
входят в логику своего безумия, чем в разум своей истины.

Федор Степун

 

Очевидно, что террор является закономерным фактором любой большой революции; более того — если нет террора, то нет и революции. Все революции ведут к террору, который в определенном смысле показывает их значимость и величие. Теперь всем известно: Клио кровожадна, она требует жертвоприношений. Но когда-то это еще не было аксиомой, и нельзя утверждать, что будущие вожди изначально были нацелены на террор. Напротив, в большинстве своем они искренне помышляли лишь о правах человека, всеобщем счастье и благоденствии. Что общего у Руссо, автора не только “Общественного договора”, но и сентиментальных “Прогулок одинокого мечтателя”, с террором? Его с юности почитали как учителя едва ли не все главные действующие лица революции — от Робеспьера до Бонапарта. Все были “руссоистами” — накануне революции в Париже его читали на каждом углу. Каким образом риторический зачин “общественного договора” — “человек рожден свободным, но он везде в оковах”, — заставлявший трепетать сердца сотен одиноких мечтателей, по воле рока превратит их в палачей и диктаторов? То, что трудно найти высказывание более далекое от истины? Но разве мириады ложных истин, выраженных литераторами и философами, всегда вели к конвейерным расстрелам, концлагерям и гильотине?

Еще раз обратимся к Жозефу де Местру:

“С полным основанием было отмечено, что французская Революция управляет людьми более, чем люди управляют ею. Это наблюдение очень справедливо, и хотя его можно было бы отнести ко всем великим революциям, однако оно никогда не было более разительным, чем теперь… <...>

Никогда Робеспьер, Коло или Баррэр не помышляли об установлении революционного правительства и режима Террора. Их к этому незаметно привели обстоятельства, — да никогда больше не случится подобное…” (Увы, случится и еще сколько раз!) “Эти невероятно посредственные люди подчинили виновную нацию (курсив мой. — П. К.) наиужасающему деспотизму из известных в истории, и обретенное ими могущество наверняка поразило их самих больше всех остальных…”6 

Опять-таки преувеличение реакционера? Вспомним факты.

30 мая 1791 г. в Учредительном собрании произносит речь тогда еще не столь знаменитый адвокат Робеспьер. Два года спустя, после выступления генерала Лафайета (отвергнутого большинством), он вновь вносит предложение отменить смертную казнь… Более того, в мае уже 1792-го “Неподкупный” (тогда его мнение разделяли и Марат и большинство якобинцев) считал, что вопрос о монархии или республике не имеет принципиального значения, и в конечном счете высказывался против республики (за это его обычно попрекали марксистские историки).7 

А всего лишь два с половиной года спустя (5 февраля 1794-го) тот же Робеспьер даст гениальную в своем роде формулу для обоснования террора, которая станет вдохновляющим примером для будущих поколений. Он начинает с того, что любые новые победы революции неизбежно ведут к усилению происков ее врагов (сталинский плагиат 1930-х) и создание “республики добродетели” без террора невозможно:

“Движущей силой народного правительства должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, и она, следовательно, является эманацией добродетели”.8 

Позднее эту же формулу отчеканит с афористической точностью благородный марксист-фабрикант Фридрих Энгельс: “Общественный договор Руссо нашел свое осуществление во времена террора”.

Это кажется чем-то фантастическим, но (10 июня 1794 г., за полтора месяца до своей гибели) якобинцы в Конвенте, прокладывая себе самим дорогу на эшафот, предельно упрощают судопроизводство в Революционном трибунале. Предварительный допрос обвиняемых и институт защитников отменяется, присяжным достаточно только “моральных доводов” — внутреннего убеждения в виновности обвиняемого (через 125 лет эти “упрощения” с некоторыми поправками у них заимствуют большевики) — и для всех дел, рассматриваемых трибуналом, предусматривалась лишь одна мера наказания — казнь!

“Наконец, чем больше наблюдаешь за кажущимися самыми деятельными персонажами Революции, тем более находишь в них что-то пассивное и механическое. Никогда нелишне повторить, что отнюдь не люди ведут революцию, а что сама революция использует людей в собственных целях. Очень верно, когда говорят, что она свершается сама собой. Эти слова означают, что никогда доселе Провидение не являло себя столь зримо в человеческих событиях”.9 

Что это означает? Вожди становятся марионетками, идеологи — конформистами, тщетно пытающимися успеть за скоростью потрясений, люди, которые всеми силами искренне хотят творить добро, оказываются во власти всеохватывающих стихий зла. Философ Федор Степун, в 1917 г. не за страх, а за совесть проработавший и на фронте, и во Временном правительстве, вспоминает, как, несмотря на счастливые “минуты роковые”, он все больше и больше оказывался во власти этих пассионарных стихий. Эти месяцы, говорит он, “остались у меня в памяти временем предельного ущемления моего └я“, т. к. вместо меня во мне все время жил некий, не во всем сливающийся со мной └субъект действия“. Вынужденный ежедневно и даже ежечасно добиваться каких-то необходимых для дела конкретных результатов, этот субъект неустанно требовал от меня, чтобы я подавлял свои сомнения и пристрастия”.10 

Это тонкое замечание как раз и говорит о том, что даже вполне разумные люди, стремящиеся служить добру, оказываются во власти сил, которые всецело подавляют и подчиняют их себе.

Изначально террор направлен против врагов — роялистов, монархистов, контрреволюционеров, но очень быстро, внезапно, неожиданно и необъяснимо он обращается против своих — умеренных революционеров, жирондистов, или, напротив, слишком “левых”, “бешеных” и, конечно же, против бесчисленных “изменников” и “предателей”. Стремительнее всего это происходит именно во Франции — с какой-то головокружительной, непостижимой быстротой: языческие боги революции жаждут крови все большей и большей. Гильотина работает с ужасающей скоростью.

В России же эта охота на ведьм растянется на долгие годы: большевики тоже первым делом изгоняют или уничтожают чужих — либералов, кадетов; правых, затем левых эсеров; анархистов, меньшевиков, интеллигентов и любых инакомыслящих добивают или изгоняют в 1920-е. Но для своих Клио по необъяснимым причинам сделает паузу, которая продлится почти 15 лет.

 

IV. ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ: КАЗНЬ КОРОЛЯ

Убивать жертву преступно, поскольку она священна…
но жертва не будет священной, если ее не убить.

Анри Юбер и Марсель Мосс

 

Языческие стихии, развязывающие эскалацию насилия, в любой большой революции раньше или позднее доходят до своей кульминации — сакрального жертвоприношения: казни (или же низвержения и изгнания) монарха.

Король Англии Карл I Стюарт взошел на эшафот в Лондоне на площади перед Уайтхоллом 30 января 1649 г. Король, стремившийся к абсолютной власти над Парламентом и Церковью, жестко противившийся любому ее ограничению, после кровопролитной гражданской войны был предан суду, признан тираном, изменником и врагом отечества. По свидетельству современников, толпа на площади находилась в шоковом состоянии — публично казнили наместника Бога на земле! После казни палач поднял голову короля, но не осмелился произнести сакраментальные слова: “Вот голова изменника”.

Король Франции Людовик XVI Капет, в противоположность Карлу во многом шедший на уступки революции и даже поддерживавший ее (как, например, 4 февраля 1790 г.), человек мягкий и совсем не жестокий по характеру, тем не менее был предан суду Конвента, приговорен к смертной казни и 21 января 1793 г. гильотинирован в Париже. Сравнивая эти два беспрецедентных для новой европейской истории события, де Местр особо подчеркивает либо полное равнодушие, либо восторг французов, в противоположность привязанности и состраданию англичан к своему королю:

“Одной женщине достало мужества не склониться перед судьями и, рискуя жизнью, возразить, говоря, что вторая часть нации не обвиняет короля; беременные женщины наносили себе раны в день казни; а Палач… не осмелился показать свое лицо народу, он был в маске…”11 

Граф де Местр мечет громы и молнии: в этой казни безвинной жертвы, “козла отпущения”, виновна вся французская нация. Казнь наместника Бога на земле — это не просто преступление (он ссылается на шекспировского “Гамлета”), это вызов Богу, открытие бездны, куда рухнет не только государство и его структуры, но и тысячи, десятки тысяч как виновных, так и безвинных людей.

Он предсказывает, что “каждая капля крови Людовика XVI обойдется Франции потоками крови. Четыре миллиона французов, быть может, заплатят своей головой за великое народное преступление — за противорелигиозный и противообщественный мятеж, увенчавшийся цареубийством”.12 

Это страшное пророчество как для французского, так особенно российского исторического опыта, увы, выглядит весьма похожим на правду. Как на самом деле можно постичь едва ли не мистическую пирамиду грядущего террора: недавние жертвы становятся палачами, их уничтожает следующее поколение; на их место приходят другие, но еще и еще раз палачи становятся жертвами. Можно лишь повторить: террор не различает ни виновных, ни безвинных, ибо виновными оказываются все.

Если в древних обществах сакральное жертвоприношение, являясь онтологической необходимостью, защищает сразу весь коллектив от его собственного насилия и в определенном смысле укрепляет единство нации13,  то в новейшей истории, будучи изначально направлено на эту же цель, жертвоприношение, напротив, скрепляет кровью лишь часть общества и развязывает руки для насилия над другой, несогласной, над “противниками” и “врагами”. После казни все табу, запреты, границы рушатся, ящик Пандоры открыт, и языческие стихии окончательно выходят из-под человеческого контроля. Боги жаждут крови.

 

V. БОГИ ЖАЖДУТ: САТУРН ПОЖИРАЕТ СВОИХ ДЕТЕЙ

Самые видные люди революции получали какую-то власть и известность… только в революционной струе. Как только они пытались плыть против течения или хотя бы отклониться от него, стать в стороне, как они тотчас же исчезали со сцены.


Жозеф де Местр

 

Как и почему начинается самоистребление революционеров? Непостижимая для человеческого разумения стихия, все более свирепая и непреклонная, запускает свою адскую машину буквально с первых месяцев исторической смуты. И горе тем, кто не только пытается ее остановить, но и просто не поспевает за скоростью катастрофических изменений.

“Все те, кто тщился избавить народ от его религиозных верований <…> все те, кто говорил: карайте, лишь бы мы от этого выигрывали <…> все те, кто предлагал и одобрял жестокие меры, направленные против короля <…> именно все те, кто призывал Революцию, все, кто этого хотел, совершенно заслуженно стали жертвами <…>.

И здесь снова мы можем восхититься порядком, господствующим в беспорядке (курсив мой. — П. К.). Ибо совершенно очевидно, если хоть немного поразмыслить, что главные виновники революции могли пасть только под ударами своих сообщников <...>.

Где первые национальные гвардейцы, первые солдаты, первые генералы (Лафайет. — П. К.), присягнувшие Нации? Где первые вожаки этого столь преступного собрания, определение которого — учредительное — останется вечной насмешкой? Где Мирабо? Где Байи со своим прекрасным днем? Где Турэ, который выдумал слово экспроприировать?.. Можно было бы назвать тысячи и тысячи орудий революции, которые погибли насильственной смертью”.14 

Автор “Санкт-Петербургских вечеров” писал этот текст по горячим следам в самой середине 1790-х. Продолжая его, можно было бы воскликнуть: где еще недавно самые близкие, свои, где левые якобинцы-эбертисты (Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и др)? Где Шометт, глава Коммуны Парижа? Где умеренные якобинцы — Дантон, Демулен и дантонисты? И, наконец, где Сен-Жюст, братья Робеспьеры, Кутон и еще сотни других, погибших от той силы, которую они сами же и породили?

Надо ли вспоминать 1937—1939 гг. и спрашивать, что стало не только с большевиками и меньшевиками, с архитекторами террора 1920—1930-х, но и с писателями, режиссерами, художниками, с большинством попутчиков и участников революции?

В ХХ веке гильотина будет сдана в музей (впрочем, не так уж и давно, в 1981-м; последнее гильотинирование в Европе происходит в 1977-м). После Второй мировой застенки и массовые расстрелы становятся редкостью. Общество и государство худо-бедно гуманизируются. Однако на смену террору приходят кровавые этнические конфликты и войны, которых не было в мононациональной Франции.

Если же вспомнить 1986—2001 гг., то речь уже не идет о физической гибели “революционеров”. Клио частично утрачивает свою кровожадность, но она точно так же правит стихией и по своим непостижимым прихотям — то выбрасывает случайных людей на вершину, то тут же низвергает на самое дно. Их судьбы различны — кого-то пристреливают из-за угла, в подъезде или с чердака. Кто-то вовремя умирает или пропадает в безвестности, другие — спасаются за границей. Бегство демократа Собчака из Петербурга несколько напоминает бегство демократа Керенского из Петрограда. Многие исчезают с поверхности политической жизни, но взамен получают синекуру, которой им хватит до конца их дней.

И лишь совершенно уникальные по выживаемости персонажи, как когда-то аббат Сийес, Тайлеран или совершенно фантастический Жозеф Фуше15 , умудряются дотянуть от Людовика XVI до Людовика XVIII.

Но вернемся к современности: о казнях речь не идет, сегодня достаточно ареста или временной изоляции (о пальбе из танков по Белому дому в 1993-м речь пойдет особо).

И опять-таки, какова конечная судьба наших славных революционеров? Если вспомнить хотя бы 2000-й, то где к этому времени наши отважные диссиденты, мученики сталинских, хрущевских и брежневских лагерей? Где творцы “диктатуры литераторов”, пламенные публицисты и критики конца 1980-х? Где “прорабы перестройки”, где радикальные и межрегиональные депутаты первых созывов? Где все лидеры и участники демократических, христианско-демократических, республиканских и прочих народолюбивых партий? Где вундеркинды от экономики, гиганты мысли и отцы новой русской демократии? И где, наконец, “король-реформатор” (сделавший ставку как раз на “литераторов”) и его команда, по чьей инициативе и началась революция сверху?.. Но что бы ни писали нынешние конспирологи, первый и последний Президент СССР, начиная робкие преобразования в 1986-м, и в страшном сне не мог представить, что через пять лет вместо чаемого социализма с человеческим лицом распавшаяся страна получит капитализм с лицом совсем нечеловеческим. А он сам, согласно безумно-разумной логике Клио, благодаря порядку, господствующему в беспорядке, закономерно должен будет стать “козлом отпущения”, претерпеть публичные унижения, но по сравнению со своими предшественниками отделаться лишь легким испугом…

 

VI. ТЕРМИДОР

Дитя, ты вырастешь свободным и счастливым человеком и этим будешь обязан презренному Гамлену. Я свиреп, так как хочу, чтобы ты был счастлив. Я жесток, так как хочу, чтобы ты был добр. Я беспощаден, так как хочу, чтобы завтра все французы… упали друг другу в объятия.

Анатоль Франс

5 апреля 1794 года приговоренного к смерти Дантона вместе с товарищами везли на телеге к месту казни на Гревскую площадь как раз по улице Сент-Оноре, где в скромном доме столяра Дюпле жил неподкупный аскет Максимилиан Робеспьер. Дантон успел бросить свою пророческую фразу: “Максимилиан, ты скоро последуешь за мной!”

Через три месяца, 9 термидора (27 июля1794 г.) правый переворот положил конец власти якобинцев. На следующее утро Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и еще 19 сподвижников были гильотинированы на все той же Гревской площади. 11 термидора еще 71 якобинец последовал в том же направлении…

Якобинский террор закончился. Власть переходит в руки условно именуемого “термидорианского конвента”, состоявшего из самых разнородных политических сил. С тех пор слово “Термидор” стало нарицательным: как неизбежная ступень в развитии любой большой революции.

Был ли Термидор в Советской России? Споры об этом до сих пор не закончены. Первыми о Термидоре заговорили противники нэпа, самые непреклонные большевики. Наибольшую известность термин получил благодаря Троцкому, назвавшему перевороты в Советском Союзе во второй половине 1920-х гг. (разгром левой, а затем правой оппозиции) “сталинским Термидором”. Эту идею подхватили меньшевики-эмигранты, западные социал-демократы и многие другие. Солженицын же в своем радикальном неприятии любых революций как таковых (пример консерватора, не способного проникнуть в сущность революционной катастрофы) категорически отрицает саму возможность Термидора, высмеивая “истерику Троцкого” и полагая, что все основания тоталитарного режима в СССР были заложены уже к 1922 г. и дальше шло лишь “однолинейное развитие”. Сталину в своем эссе он вообще не уделяет никакого внимания.

И тем не менее Термидор, несомненно, был по той простой причине, что никакая значительная революция в принципе не может обойтись без него. Тогда это означало бы, что революция длится и продолжается перманентно годы и десятилетия — как раз по Троцкому! Борхес очень точно заметил, что нельзя быть, например, настоящим национал-социалистом, оставаться им всю жизнь и в глубокой старости спокойно умереть в своей постели. Он даже предположил, что Гитлер, с его культом смерти, бессознательно стремился к поражению, ибо чем иначе можно объяснить его безумное поведение в годы войны. То же самое можно отнести и к подлинным большевикам. Термидор же означает остановку, ослабление революционных стихий, предел, далее которого они уже в прежней форме не могут развиваться. Он означает, что общество устало от потрясений и хаоса, энергия иссякла и люди, попросту говоря, в большинстве своем хотят нормально жить. (Попутно заметим: из новейших революций Термидор пока не произошел лишь в одной стране — на Кубе, где неистовый Фидель вот уже пятьдесят лет непреклонно подавляет любые попытки “ползучего Термидора”. Но ясно, что и он не за горами.)

Историки с изумлением отмечают, что как только ядро якобинцев было уничтожено и умеренная буржуазная власть покончила с массовым террором, еще недавно проникнутый духом революционной аскезы Париж изменился до неузнаваемости. Откуда ни возьмись появились огромные деньги, роскошные экипажи с породистыми лошадьми, прекрасные женщины в дорогих нарядах, щеголи, нувориши, беспечная золотая молодежь. Вновь воскресла роскошь, открылись парфюмерные, ювелирные магазины и, что самое интересное, пятьсот, шестьсот, тысяча танцевальных залов и кафе. Париж приобрел свой прежний и будущий облик, все танцуют и развлекаются буквально на тех местах, где еще недавно шли казни. Нельзя не привести еще одно свидетельство с привкусом чисто парижского макабра:

“Это увлечение танцами в богатых кварталах Парижа пришло как-то сразу и всех захватило. То были новые, странные танцы, не похожие ни на народные пляски революционных лет, ни на медлительные котильоны старого времени. Устраивались └балы жертв“, куда допускались только члены семейств, в которых кто-то был казнен. Полуголые женщины высшего света, похожие на проституток, и проститутки, неотличимые от знатных дам, вместе с нарядными кавалерами при неярком свете свечей, под жалобную и пронзительную музыку танцевали странный танец, имитирующий судорожные движения головы и тела, падающих под ударом ножа гильотины. Танцевали и в темноте или при свете луны на кладбищах, на могильных плитах”.16 

Культ “Верховного Существа”, который незадолго до своей гибели безуспешно пытался установить Робеспьер, вытесняется утонченным декадансом и древним как мир культом Мамоны.

Нечто подобное, конечно же в неизмеримо меньших масштабах, возникает и в первые годы нэпа. Все происходит несколько иначе, но жизнь везде и всюду неуклонно берет свое. Революции и катастрофы очень быстро утомляют. Другое дело, что точные границы Термидора часто определить невозможно и в каждой стране он имеет свои особенности. Он может произойти за одну ночь, а может быть медленным, “ползучим”, как это происходило в Советском Союзе в 1920—1930-е гг. Можно называть различные даты (этапы) — 1929-й, 1933-й, 1938-й, 1953-й или 1956-й. Важно другое: раньше или позже не может не произойти “бюрократическая революция”. Бюрократия (аналог буржуазии), без которой невозможно существование любого общества, медленно, но верно вытесняет собственно “революционеров” и окончательно подчиняет себе все сферы жизни. Так возникает “новый класс” (по Миловану Джиласу), который хотя формально и не обладает собственностью, но благодаря монополии на власть создает новую элиту, которая и правит страной.

 

VII. ГЕНЕРАЛ, ГЕНЕРАЛИССИМУС, ПОЛКОВНИК

А офицер, незнаемый никем,
Глядит с презреньем — холоден и нем —
На буйных толп бессмысленную толочь
И, слушая их исступленный вой,
Досадует, что нету под рукой
Двух батарей “рассеять эту сволочь”.
         Максимилиан Волошин. Тюильри, 1792

Когда на смену “религии революции”, пассионарной аскетике и равенству в нищете возвращается культ Мамоны, нетрудно представить, что происходит в любой стране. Мы всё это в полной мере прошли в 1990-е, но удивительным образом схожие процессы, вплоть до совпадения в мелочах, сотрясали французскую республику ровно двести лет назад. Термидорианский конвент крайне разнороден (его весьма напоминает постсоветский парламент 1992—1993 гг.). Во-первых, это умеренно правые, буржуазия, депутаты-жирондисты, вернувшиеся в конвент уже в декабре 1794-го. Где-то рядом — коррупционеры, нувориши, уже сколотившие на революции свои капиталы. Во-вторых, “охвостье Робеспьера”, своеобразная “банда четырех” (Бийо-Варенн, Коло д'Эрбуа, Барер, Вадье — вскоре они будут арестованы, но не казнены, а сосланы на каторгу). В-третьих, крайне левые, остатки недобитых Робеспьером “бешеных” и эбертистов, приветствовавших падение Неподкупного как диктатора и “душителя демократии”, которых уж никак не заподозришь в поклонении золотому тельцу. Наконец, знаменитое “болото” (прототип “агрессивно-послушного большинства” еще в первом советском парламенте), склоняющееся то в одну, то в другую сторону.17  Но жрецы и служители Мамоны, как всегда, берут свое —по той простой причине, что никакое общество не может нормально существовать без свободы торговли и частного предпринимательства, хотя благополучия народу это не приносит.

Термидорианцы отменяют национализацию внешней торговли, государственную военную промышленность и якобинское законодательство о распродаже национальных имуществ. 24 декабря 1794 г. конвент отменяет твердые цены на хлеб и восстанавливает свободу хлебной торговли.18  Рост цен, хаос, включение печатного станка, обесценивание бумажных денег, скачки на бирже, инфляция, финансовые спекуляции, чудовищная коррупция, чехарда во власти, демонстрации, бунты, восстания, заговоры роялистов, с одной стороны, санкюлотов — с другой. Все это не может не вызвать ностальгии по порядку, “сильной руке” и Генералу…

Самым опасным для Конвента внезапно оказывается восстание роялистов (5 октября 1795 г.), которым удалось собрать под свои знамена более 20 000 человек, в том числе и Национальную гвардию, очищенную после 9 термидора от левых радикалов. Ситуация была предельно критической. Конвент обладал вчетверо меньшими силами, явно недостаточными для защиты дворца Тюильри, где происходили заседания. Командующий войсками Конвента Поль Баррас, казнокрад и бонвиван, каким-то чудом вспомнил обо всеми забытом и опальном генерале-корсиканце Буонапарте (после 9 термидора за тесные связи с якобинцами и, в частности, с Огюстом Робеспьером он две недели провел в тюрьме). Баррас сделал его своим помощником, и Наполеон нашел единственно правильное решение — использовать артиллерию. Сорок пушек под покровом ночи были тайно доставлены в Париж. Дальше все было делом военной техники. Мятежники, превосходящие числом, но не имеющие орудий, сконцентрировали у церкви Святого Роха значительные силы, направленные на штурм Тюильри…

Бонапарт (по некоторым версиям, в тот день испытывавший серьезные сомнения) приказал открыть огонь, и после нескольких залпов все было кончено: “Паперть церкви Святого Роха была покрыта какой-то кровавой кашей”.19  Эта бойня в центре Парижа опять-таки нам что-то мучительно напоминает… Не столько 14 декабря 1825-го, сколько октябрь 1993-го…

Теперь у него было вполне достаточно батарей, чтобы “рассеять эту сволочь”. То, что в 1792 г. у Тюильри “этой сволочью” были санкюлоты, а в 1795-м по преимуществу роялисты — не имеет значения. Настоящий генерал всегда исполняет и отдает приказы. Некоторые современники и будущие историки были отчасти в шоке: пушечная пальба в центре столицы являлась событием неординарным. Но в момент победы Клио почему-то прощает своим героям все. Именно генерал Бонапарт, давний поклонник Руссо, превращается из опального генерала в национального героя и уже больше не упустит фортуну из своих рук вплоть до бесславного похода на Москву.

После 18 брюмера и множества военных побед Бонапарт достигает своего абсолютного триумфа и становится как объектом ненависти, так и образцом для подражания для всей Европы двух последующих столетий. “Мы все глядим в Наполеоны” — не только малые и большие полководцы и диктаторы пытаются ему подражать, но его славят писатели и философы, совершенно несхожие друг с другом, от Стендаля и Байрона до Ницше и Леона Блуа.

Наполеон — это рок столетия. Им безмерно восхищаются или же его ниспровергают… Так или иначе, Генерал завершает большую революцию. Он возвращает эмигрантов, создает элементы реставрации, воссоздает императорский двор, который превосходит своей пышностью даже прежний — королевский, но на этом же революция и заканчивается.

В ХХ веке наполеоновскую треуголку пыталось примерить на себя множество исторических персонажей — от Бенито Муссолини до Иосифа Джугашвили. Историки до сих пор спорят, были ли у маршала Тухачевского бонапартистские амбиции. Доподлинно известно, что Сталин весьма интересовался судьбой корсиканца, проявлял интерес к апологетической наполеоновской биографии академика Тарле, читал ее в рукописи и благословил к публикации. Но очевидно, что император-марксист — это недоразумение и посмешище для всего мира. Поэтому был найден другой образец для подражания, и вслед за Оливером Кромвелем отец народов присвоил себе скромное звание генералиссимуса.

Но вернемся в 1990-е. Когда же в обществе родилась идея-мечта о сильной руке и жестком, но справедливом Генерале, который придет на смену казнокрадам-временщикам и наконец наведет Порядок? Нетрудно вспомнить — одновременно с началом криминально-номенклатурного капитализма, нового культа Мамоны, который получит свое окончательное оформление уже в 2000-е. И почти в то же самое время, когда в либеральных кругах стали опасаться “номенклатурного реванша” — читай: Термидора. С одной стороны, надеялись на “продолжение и развитие реформ”, с другой — то ли с ужасом, то ли с надеждой ожидали пришествия Генерала, причем как патриоты, так и либералы. И те и другие по-своему, — уже не столько Бонапарта, сколько “русского Пиночета”. Кандидатов в Пиночеты было немало. Полуразрушенная страна как несчастная невеста томилась по грядущему Жениху. Либеральная журналистка в либеральном журнале “Знамя” в середине 1990-х восклицала в эротическом экстазе: “Я жду Вас, Мой генерал!” Но, увы, с русским Пиночетом как-то не вышло. Почему?..

 

VIII. РЕСТАВРАЦИЯ

Один из немногих физических законов, аналогию которому можно обнаружить в исторических событиях, очень прост — третий закон Ньютона: сила действия равна силе противодействия. Чем сильнее изначальный толчок, тем сильнее взрывная волна, тем мощнее катастрофа, но одновременно — тем резче будет откат. По сравнению с 1789-м или 1917 г. пассионарный толчок 1991-го был — к нашему счастью — предельно слаб. А была ли вообще революция? Или же всем надоевший режим сам по себе развалился изнутри? Конечно, некоторое подобие революции имело место, но взрывная волна угасла очень быстро. Отчего? Идеалы были слишком элементарны и несовместимы друг с другом. Свобода, справедливость, “правовое государство”, с одной стороны, и “спасительный капитализм” — с другой. И возвращение к “нормальному обществу” — то есть реставрация. История это проходила много раз. В результате пришел закономерный хаос, опасный для любой страны, а для такой гигантской, как Россия, — тем более. Поэтому откат в октябре 1993-го — стрельба в центре Москвы — был недолгим, но трагическим, потрясшим весь мир, на чем собственно революционная эпоха и завершилась. Трагический хаос переходит в вялотекущий — трагедии продолжаются на окраинах империи, в столицах же царит унылая религия Мамоны и ее извечная спутница — нищета.

Все ждут по-прежнему спасителя нации, но в такие вялые эпохи Клио обязательно понижает его в чине. Вместо чаемого Генерала, Генералиссимуса, “Пиночета” по своей неисповедимой прихоти она выносит на вершину всего лишь отставного полковника с Лубянки, который обязан соответствовать духу времени, а не творить его, и окончательно закрепить в 2000-е рожденный в 1990-е культ Золотого тельца, убрав и изгнав лишь его несколько рьяных жрецов. Но его возвышение вызывает и гневное возмущение: как такое возможно?! Лубянка, которая за семьдесят лет изничтожила страну, вновь правит балом!

Надо вспомнить 1988—1992 гг., когда никто не был так унижен как некогда всемогущественные спецслужбы. Ликование при свержении памятника Дзержинскому в 1991-м — глубоко символический акт, это наше “взятие Бастилии”, которое не могло пройти бесследно. Сила действия равна силе противодействия. Круг замыкается. “Ползучий” Термидор получает четкую границу — рубеж тысячелетий. Начинается эпоха реставрации с ее просто фантастической смесью: религией Мамоны, возвращением советской номенклатуры и символики, коррупцией и всеобщей продажностью и т. д. Все очень похоже, но историческая копия никогда не совпадает с оригиналом.

P. S. Этот текст родился от длительного чувства удивления и недоумения: почему нашим интеллектуалам (и не только им) так не нравится наш неповторимый полковник и его режим? Да, мягко говоря, режим еще тот, но могло быть и хуже. Все без исключения революции, даже бархатные, оранжевые и шелковые, завершаются разочарованием. Мы не только не получаем того, к чему стремились, но получаем, напротив, то, чего совсем не ожидали. После пассионарного взрыва и опьянения неизбежно наступает глубокое похмелье. Всем известно, что просто так катастрофические события не заканчиваются, все читали книжки по истории. После смутного времени всегда кто-то должен прийти — если не фюрер или генералиссимус, то по крайней мере генерал, дуче, каудильо или батька на худой конец. Выбирайте, что лучше.

 

 1 Солженицын А. И. Черты двух революций. http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1993/12/

 2 История Франции в 3-х т. М. 1973. Т. 2. С. 10.

 3 Солженицын А. И. Черты двух революций…

 4 Моррас Шарль. Будущее интеллигенции. М., 2003. С. 11—12.

 5 Де Местр Жозеф. Рассуждения о Франции. М., 1997. С. 14.

 6 Там же. С. 14—15.

 7 История Франции… Т. 2. С. 26.

 8 Манфред А. З. Три портрета эпохи Великой французской революции. М., 1989. С. 331.

 9 Де Местр Жозеф. Рассуждения о Франции. С. 17—18.

 10 Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. London, 1990. Т. 2. С.19.

 11 Де Местр Жозеф. Рассуждения о Франции. С. 23.

 12 Там же. С. 25.

 13 См.: Жирар Рене. Насилие и священное. М., 2000. С.15—16.

 14 Де Местр Жозеф. Рассуждения о Франции. С. 19, 25—26.

 15 Последовательно: монах, якобинец, свирепый атеист, жирондист, вновь якобинец, ярый сторонник казни Людовика XVI, палач Лиона (его кровожадность возмутила даже самих якобинцев), незаменимый министр полиции при Директории и Наполеоне, получивший за это титул герцога Отрантского, потом сторонник реставрации Бурбонов, но во времена 100 дней, в 1815-м, вновь министр полиции Бонапарта и даже министр полиции при Реставрации (!) — правда, ненадолго; роялисты вывели его на чистую воду и выставили за пределы Франции; заботливый семьянин, оставивший своим детям солидное состояние

 16 Манфред А. З. Наполеон Бонапарт. М., 1989. С. 86—87.

 17 История Франции… Т. 2. С. 71—72.

 18 Там же. С. 74.

 19 Тарле Е. В. Наполеон. Минск, 1993. С. 27.

Версия для печати