Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2009, 3

Плагиат

ї Омри Ронен, 2009

 

ОМРИ РОНЕН

ПЛАГИАТ

Прошлой осенью, по приглашению московского Литинститута, справлявшего юбилей Георгия Иванова, я сочинял доклад о нем как об акмеисте и одновременно готовился к лекции о семантическом ореоле стихотворных размеров для своего аспирантского курса “Поэтика и риторика”.

История этой концепции освещена в известной работе покойного М. И. Шапира “└Семантический ореол метра“: термин и понятие” (1991). Шапир отметил, что К. Ф. Тарановский, описавший специфическую для 5-стопного хорея тему трудного пути, напрасно сослался на В. В. Виноградова как на автора термина “экспрессивный ореол размера”. На самом деле, по словам Шапира, Виноградов в книге “О языке художественной литературы” (М., 1959, с. 28) почти дословно, вплоть до курсивов и кавычек, воспроизвел то место из работы Б. В. Томашевского “Стих и язык” (1958), где говорилось, что каждый размер имеет свой “ореол”, свое аффективное значение.

Я привык полагаться на эрудицию Шапира, но тут решил проверить, чтобы не ввести в заблуждение студентов. Виноградов был превосходный лингвист и литературовед; порой и он делал промахи (как в известном случае, когда в строке “Журавль у ветхого колодца” он причислил первое существительное к разряду птиц), но никогда не присваивал чужого. Что же произошло? Я перелистал книгу и на предыдущей странице 27 нашел полную и весьма почтительную ссылку на “Стих и язык”. Оказалось, что дальнейшее было подробным пересказом достижений Томашевского, вполне уместным в научно-историческом обзоре, озаглавленном “Изучение языка художественной литературы в советскую эпоху (Приемы, вопросы, итоги)”. Следовательно, Тарановский просто не обратил внимания на контекст раскавыченной цитаты и приписал в этой своей статье концепцию Томашевского Виноградову, а Шапир, знавший Томашевского назубок, увидел неточность Тарановского и, не став разбираться в подробностях, вежливо уличил Виноградова в плагиате — которого не было.

В юбилейном докладе о Георгии Иванове речь шла и об его известной переимчивости: но мы знаем, что у поэтов заимствование — не плагиат, а “цитатность”, дистанцированный повтор, художественный прием со своими специальными функциями — поэтической, семантической и полифонической. Поэтам не надо ссылаться на своих предшественников. Но ученого отличает от дилетанта или шарлатана обычай составлять так называемый “аппарат”, то есть библиографию научных источников. Это особенно важно в наши дни, когда сделать интересное наблюдение о Пушкине, Мандельштаме или Набокове легче, чем установить, кто уже сделал его прежде, но, кроме того, потому что сознательный и беспардонный, а не просто случайный плагиат приобрел массовый характер.

Мне захотелось написать об этом. И тут, по счастливому совпадению, работая над Ивановым, я как раз наткнулся на свой собственный плагиат, в котором хочу покаяться сейчас, прежде чем пенять другим, — в частности тем, кто рассматривал мои исследования и университетские лекции как res nullius. (Один шутник в Сети уже давно назвал мое имя условной ссылкой литературоведов, вместо “некто” или “не знаем кто”.) Описывая случаи, когда сотоварищи по цеху пользовались стихами Георгия Иванова, я обратился, разумеется, к знаменитой строке Мандельштама “услышать ось земную, ось земную”. О ней писали не раз, первым — К. Ф. Тарановский, и ее связывали с необычным образом из ивановской “Литографии” (1914): “Спокойно все. Слышна коман-да с рубки, / И шкипер хочет вымолвить: └Да брось…“ / Но спорит друг.
И вспыхивают трубки. / И жалобно скрипит земная ось”.

Читатель рубрики “Из города Энн” и книги “Шрам”, может быть, помнит в очерке “Ось” наш общий с покойным М. Л. Гаспаровым комментарий к стихотворению “Вооруженный зреньем узких ос...”. Гаспаров упомянул в своем анализе брюсовскую “Земную ось”, я добавил рецензию Блока на этот сборник — с точным источником и ивановского, и мандельштамовского образа: “Действующие лица <…> будто <…> вот-вот услышат медленный и оглушительный визг земной оси”. Для доклада, однако, я решил на всякий случай заглянуть в подробный комментарий к стихам Мандельштама, над которым я работал много лет и в конце концов оставил в старом своем компьютере.
В нем я нашел, что впервые этот блоковский подтекст отметила для Мандельштама Лена Силард в статье “Слово у Мандельштама” (сб. докладов “Структура и семантика литературного текста” (Budapest, 1977, с. 85—86)). Удивительно, что ни М. Л. Гаспаров в своей монографии о гражданской поэзии Мандельштама, ни я не вспомнили об этой важнейшей статье, хотя я немедленно получил ее из Будапешта и в 1978 г. ознакомил с ней Тарановского, сославшегося на нее в сербском и русском изданиях своей книги о Мандельштаме (см.: Тарановский К. Ф. О поэзии и поэтике. М., 2000, с. 152—153), не совсем обоснованно поставив на вид Лене Силард ее упущение — отсутствие параллели с “осью мира” из “сталинской оды”, которой она в то время не могла знать. В докладе об Иванове, еще не опубликованном, я отдал должное приоритету Лены Силард, а сейчас пользуюсь случаем, чтобы принести моей дорогой коллеге запоздалые извинения.

Тут мне нет оправдания: разве только то, что, сочиняя “Ось”, я положился на стареющую память и на библиографию в книге Гаспарова и поленился заглянуть в свой старый Макинтош. По такой же забывчивости в тартуском докладе “Авторский корпус как целокупность” я привел без примечания стихи Боратынского: “Сначала мысль, воплощена / В поэму сжатую поэта, / Как дева юная, темна / Для невнимательного света; / Потом, осмелившись, она / Уже увертлива, речиста, / Со всех сторон своих видна, / Как искушенная жена /
В свободной прозе романиста; / Болтунья старая, затем / Она, подъемля крик нахальный, / Плодит в полемике журнальной / Давно уж ведомое всем”. Эпиграмма хорошо описывает три фазы в смене преобладающих литературных видов, но ее уже цитировал Тынянов по сходному поводу в статье “О Хлебникове”. На незнание свалить свою вину не могу.

Незнание, конечно, не резон, но по крайней мере исключает нечестный умысел. По незнанию, например, я упустил важную ссылку в сопоставительном аппарате к моему наблюдению о строке “И мальчики кровавые в глазах” из “Бориса Годунова”. Я писал о ней в статье “Два полюса парономазии” (1987, 1989), переизданной под заглавием “Каламбуры” в рубрике “Из города Энн” и в книге “Шрам”. Эта знаменитая фраза из “Бориса Годунова” представляет собой пример скрытой игры слов, построенной на звуковых ассоциациях названия “Углич”. Словарь Даля приводит два русских идиоматических выражения, описывающих болезненное мелькание в глазах: “Мальчики в глазах: рябит, зеленеет” и “Угланчики в глазах бегают, мальчики, мухи, пестрит, темнит”. Слово “углан” тюркского происхождения, оно значит “мальчик”. Слова Бориса, таким образом, одновременно описывают болезненный симптом, “красную скотому”, и подспудно намекают на слово “Углич”. Недавно в сборнике “Современная русская лексикография. 1981” (Л., 1983) я наткнулся на статью прекрасного специалиста Ю. С. Сорокина “└И мальчики кровавые в глазах…“ (Фразеолого-стилистический комментарий к пушкинской строке)”. Сорокин подробно разобрал идиоматический смысл выражения, цитируя и Даля, и другие источники. Приводя параллельное выражение “уланчики в глазах” (не “угланчики”), Сорокин не увидел тут потенциальной игры слов и остановился там, где я начал, но сослаться на его лексикографическое открытие я был обязан. Делаю это сейчас задним числом.

Исследователям “Бориса Годунова” известно, какие соблазны таит эта вещь для литераторов и литературоведов некоторого склада. Симметрию в ее композиции частично описал Д. Д. Благой. Зоркость его находки заставила позднейших авторов заподозрить здесь то, что называлось “благиатом”. Теперь, в наши снисходительные дни, судя по Интернету, “благиат” означает плагиат с благими намерениями, но когда-то это был презрительный каламбур, основанный на фамилии того филолога, которого Мандельштам назвал “лицейской сволочью, разрешенной большевиками для пользы науки”. Ю. Г. Оксман вспоминал
(в рукописном меморандуме, опубликованном М. О. Чудаковой и Е. А. Тоддесом), что Благой не только устранял из своих книг ссылки на тех, кто был репрессирован или, по его мнению, мог быть репрессирован повторно, но не оговаривал и заимствования у литературоведов, не подвергавшихся репрессиям. “Он был всегда на редкость впечатлителен”. Н. Е. Прянишников во втором издании своих содержательных “Записок словесника” (Оренбург, 1963) нашел многочисленные “странные сближения” между книгой Благого “Мастерство Пушкина” (1955) и собственной статьей о прозе Пушкина (1937) и отозвался о могущественном коллеге с убийственной вежливостью: “Поскольку Д. Благой не ссылается на мою работу, выходит, что мы здесь имеем совпадение в наблюдениях, — разумеется, лестное для пишущего эти строки”.

Совпадения, разумеется, бывают, и, если они случайны, свидетельствуют, как повторенный опыт в естественных науках, о верности совпавших наблюдений. Однако, заметив повторение, автор позднейшей работы должен его признать за собой и оговорить. Быль молодцу не в укор. Летом 1987 года я преподавал в русской летней школе в колледже Мидлбери и часто встречался там с покойным Е. Г. Эткиндом, который мне подарил только что вышедший под его редакцией юбилейный пушкинский том “Revue des йtudes slaves”. Пушкинисты из Мидлбери с энтузиазмом обратили мое внимание в этом сборнике на статью самого Эткинда о злободневном происхождении одной подробности из “Бориса Годунова”. Басманов обещает царю поймать Самозванца (“Его в Москву мы привезем, как зверя / Заморского, в железной клетке”) точно так же, как маршал Ней пообещал Людовику XVIII привезти бежавшего с острова Эльба Наполеона в железной клетке в Париж, но при первой же встрече перешел на сторону “узурпатора”, как Басманов на сторону Самозванца. Сопоставление и впрямь замечательное, но память у меня тогда была еще надежная, и я, как сомнамбула, пошел и повел собеседника в библиотеку прямо к полке, где стоял двухтомный “Пушкин” Томашевского. О Басманове и Нее говорилось на с. 176 второго тома, в известной монографической статье 1954 года “Историзм Пушкина”.

Ефиму Григорьевичу на это совпадение указывали и устно и в печати, но он не обращал внимания. Он был полиглот, отличный переводчик, например, Шиллера, обаятельный преподаватель, а как ученый — талантливый пересказчик, адаптировавший научные идеи на свой лад для широкой аудитории, не всегда помня об их источнике. Читатель может сравнить его “опыт композиционной интерпретации” блоковских “Шагов Командора” (1986) и хорошо известные специалистам тезисы Вяч. Вс. Иванова “Структура стихотворения Блока └Шаги Командора“”, опубликованные в Тарту в 1975 году. По своему артистическому темпераменту пренебрегая, как Брехт, “интеллектуальной собственностью”, он был, однако же, чувствителен, если не ссылались на него самого, хотя бы речь шла у него о теоретических общих принципах, например, композиционных, открытых не им, а В. М. Жирмунским или Р. О. Якобсоном. Меня он часто спрашивал: “Отчего вы не ссылаетесь на мои работы?” Я отвечал: “Если будет повод, непременно сошлюсь”. Наконец случай представился: я писал о насекомых у Олейникова и Заболоцкого, а о последнем у Эткинда были оригинальные замечания. Но Эткинд скончался, и я выступил с докладом — как раз о замогильном жуке-человеке — уже на чтениях, посвященных его памяти. Иногда мне снится, что я умер и навстречу мне выходит Ефим Григорьевич со своим вечным вопросом: “О., почему вы на меня никогда не ссылаетесь?” И я отвечаю ему с загробным смехом: “Э, нет, Е. Г., я на вас сослался — и очень уместно, судя по нашим обстоятельствам. Где тут у вас библиотека?”

В том же парижском пушкинском сборнике были и другие статьи, дававшие повод к нареканиям. Е. А. Тоддес, когда я, его многолетний благодарный читатель, впервые познакомился с ним лично, не без горечи поставил мне в упрек статью пушкиниста, который когда-то посещал мои лекции и семинары в Йельском университете. В его, в общем, малопримечательном разборе последнего лирического цикла Пушкина выделяются важные наблюдения о связи каменноостровского триптиха “Отцы пустынники и жены непорочны...”, “Подражание итальянскому” и “Мирская власть” с чтениями на Страстной неделе,
а также о контрасте между религиозными стихами этого цикла и стихотворением “Из Пиндемонти” как светским и даже “языческим”. К сожалению, первая мысль принадлежала В. П. Старку, а вторая — самому Е. А. Тоддесу, как и многое другое в парижской статье. Если относительно работы Тоддеса, вышедшей в рижском сборнике “Проблемы пушкиноведения” (1983), автор мог отговориться ограниченной доступностью этого издания, то уж насчет Старка этого никак не скажешь: его статья была напечатана в самом главном из пушкиноведческих периодических изданий, “Пушкин. Исследования и материалы”
(т. Х, 1982). Я объяснил Евгению Абрамовичу, что автор статьи неоднократно выступал с докладами и печатал работы на темы моих лекций. Когда
К. Ф. Тарановский без обиняков заметил ему, что уже много лет слышит от меня о моих наблюдениях над парономазией в прозе, он отвечал, что все это он придумал сам, а моих лекций о Набокове или о Пушкине вообще не посещал. Ничего не поделаешь, хотя есть немало свидетелей тому, что во время разбора пушкинских абзацев в “Даре” он спросил меня: “Как вы это называете? Парономазия?” Между тем этот автор — человек даровитый. Он заметил, например, что заглавие сборника Ходасевича “Путем зерна” — синонимическая игра слов с фамилией автора: “Ход сева”.

Мильтон пишет в “Иконоборце”, что если заимствующий не улучшает того, что позаимствовал, то это среди хороших писателей считается плагиатом. Следственно, в обратном случае — даже в науке, а не только в изящной словесности — следует принимать во внимание качество изложения при заимствовании.
Я предложил когда-то мимоходом в дружеской беседе — со слов израильской поэтессы Леи Гольдберг, хорошо знавшей берлинскую среду Набокова-Сирина, — еще один прототип Кончеева в “Даре”, а также указал на сходство стихов и внешности Кончеева с Комаровским. Приятель предал эту гипотезу гласности в устном докладе и в печати, но сделал это с таким блеском, что было бы мелко с моей стороны иметь к нему претензии.

Кстати о докладах. Самый досадный для жертвы вид плагиата — это плагиат в живом слове. Вчуже, в печати или в Сети, мы все стерпим, как бумага.

На съезде американских славистов в Новом Орлеане, если не ошибаюсь,
в 1986 году, я присутствовал на секции, где Б. М. Гаспаров делал доклад, посвященный “Стихам о неизвестном солдате” Мандельштама. После него выступила, как положено, “discussant”, назначенная заранее “обсуждательница” (в мужском роде это слово фигурирует в словаре Даля). Роняя каждую фразу как новый перл премудрости, она объяснила образ “океана без окна” монадами Лейбница “без окон и дверей”, а “луч” “от битвы вчерашней”, летящий в глубь вселенной, истолковала в связи с “Люменом” Фламмариона. Все чин по чину. Напрасно ждал я, однако, ссылок на покойную Н. Я. Мандельштам или на живого себя. Послушав, я тихо вышел из аудитории.

Некоторое время спустя незнакомая женщина подошла ко мне в кулуарах и сказала по-английски, но грубым тоном: “Вы покинули заседание во время выступления N. Так в научном обществе не ведут себя”. Я разозлился и ответил: “Я видел в амстердамском зоопарке репродукцию с иконы сиенской школы, └Madonna degli Occhi Grossi“, над клеткой самки бабуина, нянчившей детеныша. Выступление N. к науке относится, как та мамаша к Пресвятой Деве”, (мое чересчур изысканное сравнение было вызвано обстоятельством, которое называть не надо.) Через несколько месяцев, на другой конференции, ко мне ринулась сама обсуждательница со сжатыми кулаками и крикнула: “Уверяю вас, что я не девственница в науке”. — “Прошу прощения, я не утверждал, что вы девственница, а еще менее того Пресвятая Дева, это вам пересказали неправильно, но если хотите, чтобы вас считали научным работником, то извольте ссылаться на источники, а не преподносить чужие мысли как свои”.

Обсуждательница была автором диссертации о цитатности “Братьев Карамазовых”. Основная идея ее труда, антибахтинианская по существу, хоть автор это и затушевал, заключалась в том, что полифония Достоевского во всех элементах текста, подтекста и контекста “Братьев Карамазовых” все-таки ведет к триумфу правды авторитетного слова. Мысль справедливая, но ее научный недостаток в том, что она взята из старой (1929) рецензии Н. Берковского на Бахтина, в которой говорилось так: “По мнению Бахтина, в романах Достоевского отсутствует авторская режиссура, даны равноправные меры (└голоса“) личных сознаний, никак не сводимые к единому сознанию автора, каждый голос живет одиночно, в результате роман получается как многоголосие, └полифония“, никак не объемлемая единым авторским голосом. В действительности роман Достоевского чрезвычайно объединен, и именно авторской мыслью, авторским смыслом; через показательное раскрытие фабулы автор судит └голоса“ своих героев; к концу фабулы, на которой испытывается (└провоцируется“ по удачному выражению Бахтина) и мир героя и его мировоззрение, выносится по первой инстанции авторский приговор”.

Напрасно читатель стал бы искать имя Берковского в указателе, его там нет, “подтекст зашифрован”, зато одна главка книги называется “Плагиат как вид цитаты”.

Не все рискуют употреблять такие недомолвки. Едва ли не самый распространенный метод “заимствования” с сохранением видимости приличий заключается в том, что автор мимоходом упоминает источник своих идей, а потом пишет: к этому можно прибавить следующее. И излагает немного иначе нечто, содержащееся в источнике, но уже без ссылок, то есть от своего имени. Этот прием особенно легко применим, когда источник заимствования на одном языке, а новый текст — на другом. Одна знакомая пушкинистка, готовившая книгу на основании своей диссертации, выступила с докладом в университете, где одна из аспиранток сочиняла тезис на близкую тему. Книгу той пушкинистки в английской версии к печати в этом университете отказались принять, зато статья аспирантки под названием “Двусмысленность как действующий фактор у Пушкина и в исторических трагедиях Шекспира” именно с такой застенчивой ссылкой на чужую диссертацию была опубликована в “Slavic Review” в 1996 году: читатель-специалист может проверить. В новейших работах на эту тему сначала цитируют, понятно, статью 1996 года, а уж потом, как вторичную, книгу докладчицы, опубликованную на русском языке в 1997-м.

Совсем недавно я заметил в Сети доклад о стихотворении Мандельштама
“К немецкой речи”, прочитанный на “научно-практической” конференции “Культура чтения, прочтения и интерпретации” (14 мая 2008 года). В начале его указывается, что на эту тему писали такие-то (названо пять имен, в их числе мое). Через несколько страниц докладчик пересказал без всякой ссылки, неуклюже и с неубедительным выводом мою расшифровку мандельштамовского “бога Нахтигаля” на основании подтекста из Гейне и предполагаемой игры слов: “В начале был Соловей” — “В начале было Слово”. Читатель, который, может быть, помнит краткий разбор этого образа в моей прошлогодней сентябрьской рубрике, посвященной А. Е. Парнису, заподозрит в плагиате меня самого, однако эти мои наблюдения печатались на английском языке два раза, в 1985 и 1997 годах, а по-русски в “Литературном обозрении” за январь 1991 года и в послесловии к изданию: О. Мандельштам. Собрание произведений: Стихотворения. Сост., подгот. текста и примеч. С. В. Василенко и Ю. Л. Фрейдина. М., 1992, с. 235. Такой фортель, скажем, можно формально оправдать упоминанием моей фамилии в начале статьи. Но уж никак нельзя квалифицировать иначе, чем плагиат, гипотезу автора о том, что стихотворение посвящено дружбе Мандельштама с Гумилевым и что воспоминание о Гумилеве зашифровано в фигуре “немца-офицера”. Мысль о связи между явным прототипом поэта-немца Клейстом и Гумилевым высказали в своей книге “Миры и столкновения Осипа Мандельштама” (2000)
В. Я. Мордерер и Г. Г. Амелин — остроумно руководствуясь межъязыковым каламбуром: “клейстер” — “гумми”. Имена Амелина и Мордерер в докладе не фигурируют.

О явных заимствованиях, которые никак не объяснить совпадением, защитники плагиаторов прежде говорили, что “ведь это носится в воздухе”, а теперь, что авторства вообще не бывает и всё только часть “дискурса”. У таких человеколюбивых покровителей передела чужого умственного добра две высокоидейных предпосылки: во-первых, “Собственность есть кража”, во-вторых, “Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! / Вечно носились они над землею, незримые оку”. Но речь идет о научных, а не о платонических идеях, да и те, если летают, как птицы, то не каждому дано их поймать. Оригинальными мыслями и открытиями обогащают воздух своего общества творческие люди, а в той среде, которая питает их самих, обитают проблемы,
а не их решения. И вот в сфере проблематики в самом деле слетаются на тему-добычу стаи совпадений, если эта тема задана обстоятельствами всеобщего характера. Проблема, к которой я — без злободневного повода — обратился в очередном опыте, была: виды плагиата и его забавные и поучительные образчики. Как только первая страница черновика и общий план были у меня готовы, я почти одновременно получил бандероль из Киева и электронное письмо из Петербурга.

Бандероль с книгой “Свой счет” прислал мне друг детства, о котором я уже упоминал в рубрике “Из города Энн”: Ю. А. Фурманов, знаменитый хирург, заслуженный деятель науки и техники. В его увлекательных воспоминаниях я сразу наткнулся на эпизод, непосредственно относящийся к моей теме:

“Когда-то, в годы моей врачебной молодости, моими исследованиями по пластике трахеи и бронхов заинтересовался известный киевский отоларинголог, кстати, мой институтский преподаватель.

Пока методика осваивалась, я приглашался на операции, даже завел себе лобное зеркало, и все начало получаться.

Когда профессор овладел тонкостями, он прямым текстом предложил мне больше на операции не ходить, о нашем сотрудничестве никому не заикаться, └иначе я тебя по судам затаскаю!“. Это было сказано без обиняков, и я скромно отошел в сторону.

Профессор со своим доцентом получили Государственную премию, а обо мне никто и не вспомнил, ну разве что в том смысле, что да, что-то такое до них было, но это — мелочь, эксперименты на собаках, а тут — клиника!”

Электронное письмо с изложением случая сходного, но совсем недавнего и клинического только в переносном смысле слова, было от молодой коллеги — И. Ю. Светликовой.

Я познакомился с ней девять лет назад, когда она опубликовала интересную статью о Брике — “Губернатор захваченных территорий”, а я написал ей письмо с одним замечанием по существу клички “Брик — ослиная челюсть” (ею Самсон бил филистимлян) и некоторыми советами. Выяснилось, что, вопреки имени “Илона”, она не венгерка, как я думал, а из русских крестьян, и что давать ей советы — только сбивать со следа прирожденную охотницу, которая, если ее не отвлекать, выследит такое, чего не нашел бы никто. Во время ее докторской аспирантуры в Хельсинкском университете я, ее будущий экзаменатор на защите, только давал ей специальные консультации, в основном по вопросам, связанным с научным творчеством Р. О. Якобсона, но никогда не пробовал направлять ход ее изысканий.

В чем заключалась главная научная новизна и культурная польза открытий, изложенных в диссертации и книге Светликовой “Истоки русского формализма: Традиция психологизма и формальная школа”?

Предложенная филологам юбилейная анкета “Седьмых Тыняновских чтений” содержала вопрос: “Какова роль тыняновских представлений о стиховой семантике в методологии изучения стихотворного текста?” Я отвечал, отчасти вслед за старой (1924 года) рецензией Томашевского, капитулянтски и, как выяснила Светликова, неверно: “Здесь Тынянов создал темную метафорику, пользуясь своеобразными, более художественными, чем точными, переводами немецких терминологических выражений, и она поддается разным интерпретациям”.

Правильно у меня только то, что источник терминологии был немецкий. Оказалось, что она и не темна, и не метафорична, а восходит к научному языку психологии, которая среди гуманитарных дисциплин XIX века стала было фундаментальной наукой, как механика — среди наук физических. Такой взгляд на психологию назывался “психологизмом”. Подходящего лингвистического словаря в области семантики у формалистов еще не было, а был психологистский. Исследованию психологизма как языка или одного из языков формальной школы и посвящена книга Светликовой.

Формалисты искали слова для описания явлений, открытых ими в поэтическом языке, и воспользовались словарем психологии для новой области и, соответственно, в новом смысле. Разумеется, это не значит, как повторяют теперь невнимательные читатели Светликовой, что “антипсихологизм” формалисты провозглашали лишь для отвода глаз. Их “антипсихологизм” заключался в том, что они последовательно отвергали подмену литературоведения как специфической области знания психологическим анализом авторов и их героев. Зато формалисты пристально всматривались в психологические механизмы,
с помощью которых порождаются и действуют художественные приемы.

Именно из психологистского инвентаря понятий пришли к Тынянову такие специфические термины, как “ряд”, “теснота”, “колеблющиеся” признаки — “представлений” у психологистов, “значения” у Тынянова, и т. д. Некоторые подобные понятия (“вытеснение”, “затемнение”, “слияние”, “остатки значений”) казались и кажутся фрейдистскими некоторым коллегам Светликовой, но она убедительно объяснила, что на самом деле речь идет об использовании одного и того же психологистского языка в поэтике и в психоанализе. Корни этого языка довольно прочно позабыты; Светликова среди прочих источников научной терминологии и концепций формальной школы выделила И. Ф. Гербарта (1776—1841), пионера научной психологии, пытавшегося поставить ее на прочную математическую основу. В последние годы возрождается интерес к его наследию, и Светликову пригласили на конференцию, посвященную “гербартианству”.

Доклад ее и книга пали на благодарную почву. К сожалению, однако, не все нынешние гербартианцы разделяют этические категории его общей теории ценностей: “достоверность”, “последовательность”, “благожелательность”, “справедливость” и “воздаяние”. Прошлой осенью на парижском симпозиуме, посвященном “Европе в России” — от Петра до “l’вge d’argent”, в присутствии Светликовой (я уже писал, как неудобно бывает такое обстоятельство) выступил, как бы сообщая новейшую сенсацию, русскоязычный преподаватель из французского университета: “вот формалисты почему-то считаются антипсихологистами, а на самом-то деле…” — и с пафосом пересказал некоторые ее наблюдения, в том числе и о Гербарте, без всяких ссылок, да так изуродовав ее мысли, что ей вспомнился эпизод из романа Хаксли “Шутовской хоровод”. Школьный учитель читает 63 ученических сочинения о папе римском и воссоединении Италии. Как в страшном кривом зеркале, он видит искаженные кусочки своих уроков и учебника истории, и только одна фраза повторяется неизменно во всех тетрадках: “Пий IX был ниже средних умственных способностей”. Так и плагиаторы, но они хитры непропорционально другим своим дарованиям и подобно Пию IX могут наложить печать непогрешимости на самые пошлые извращения самых лучших идей.

Не читавшие книги Светликовой или не знающие русского языка участники конференции рассыпались в комплиментах замечательным открытиям докладчика.

Оказалось, что он успел тиснуть и статью о гербартианстве и русском формализме. В ней книга Светликовой упоминалась в начале, а потом уже шел монтаж ее наблюдений от собственного имени, без всяких ссылок на авторство.

Светликова пробовала протестовать, разослав письма организаторам конференции, но безуспешно: докладчик пригрозил ей точно так же, как отоларинголог Ю. А. Фурманову, что затаскает по судам за диффамацию. Как известно, подражание — самый искренний вид лести, а плагиат свидетельствует о ревнивом интересе. Парижскому докладчику владельцы предметов его вожделения дали звучное прозвище — “пигайрон”. У плагиаторов есть одна завидная черта — они всегда безошибочно выбирают самые лучшие идеи для своего золотого промысла и уж никогда не станут пилить, как Паниковский и Балаганов, чугунные гири. Илоне Светликовой остается утешаться киплинговской азбучной истиной в переводе Гаспарова, будто как раз для этого случая оборачивающейся каламбуром: “И луну не делают в Гамбурге, и она не из чугуна”.

Тот же Гаспаров, бывало, говорил мне, что я самый обкрадываемый из мандельштамоведов, и утешал меня русской крестьянской мудростью: надо сеять “и на трудящего, и на крадящего”. В самом деле, ведь обкрадываемые богаты, а крадущие нищи. Но все-таки жалко, когда твои вещи с немым упреком смотрят на тебя с порочных страниц плагиатора, как на Марселя мебель добродетельной тетушки Леонии, отданная им в публичный дом.

Версия для печати