Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2009, 11

Завтрашние облака

ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

Геннадий Барабтарло

Завтрашние облака

Когда Набокова однажды спросили (для печати), верует ли он в Бога, он ответил формулой в равной мере уклончивой и неотрицательной: “Я знаю больше, чем могу выразить словами, а то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, если б я не знал больше сказанного”.

В половине 1930-х годов, когда Набоков стал считаться лучшим из новых писателей на ограниченном пространстве русской эмиграции, равно как и когда через двадцать лет, начав писать как бы сызнова, он приобрел репутацию одного из самых больших писателей в мире, его слава неизменно, хотя и неустойчиво, поддерживалась признанием его “виртуозной техники”. Неустойчиво, потому что как раз в вопросах художественной техники большинство, пусть и развитых в других отношениях читателей, очень худо разбирается, недостатка этого не сознает, и оттого склонно считать эти вопросы второстепенными сравнительно с идеологическими (в собирательном смысле слова). Что в литературном сочинении технология есть условие существования идеологии; что от высоты первой зависит глубина последней; что “поэзия” с греческого значит “изделье”, а “художественная литература” по-гречески — логотехника, то есть “хитрословие” (а “хитрый” по-славянски значит “искусный”); что, наконец, искусный роман есть макет мироздания, а не увлекательный философический трактат в диалогах, — все это интеллигентный читатель, может быть, и знает, но положа руку на сердце в это не верит и продолжает, как мы ни бились, считать Набокова писателем лощеным и поверхностным. Между тем он принадлежит к числу самых глубоких и оригинальных писателей, хоть это покажется разнузданным парадоксом тем, кто по верхоглядству не замечает или не понимает системы его искусства.

В конце 1939 года Набоков начал, но так никогда и не кончил, новый роман “Solus Rex”, оказавшийся его последним русским сочинением в прозе. Одна глава оттуда, напечатанная отдельно в виде рассказа, описывает, как довольно заурядному человеку случайно открывается мгновенной вспышкой разгадка всего бытия, вследствие чего он теряет всякий вкус к бытию мирскому и представляется окружающим (но не повествователю) умалишенным, а скоро и умирает. Эта мысль о почти ощутимой близости и возможности внезапного, умопомрачительного открытия всеобщей тайны сего мира, и того света, и их горизонту подобной границы появляется во многих произведениях Набокова: по ним, особенно по английским его романам, словно “прошелся загадки таинственный ноготь”.

Эта загадка — главная тема английского стихотворения, помещаемого здесь в моем переложении. Она открыто объявлена в первых двух строфах; в следующих показана, с одной стороны, всегдашняя возможность прельщения и самообмана, а с другой показывается, что троп — колобок на извилистой тропке, который если сам и не выведет из лабиринта, то не потому, что выхода нет, а потому, что выходить не следует. Тезис о плоти как одеянии и смерти как полном, до глазастой души, разоблачении был главным и в русском “Соглядатае” и в английском “Пнине”, начатом через год после нашего стихотворения. Строки о таком разоблачении, раскрытии — с тем чтобы познать “всю ширь, и всякую былинку скорбящую, и весь неизъяснимый мир, чтобы дойти до жаркой, подлинной основы”, — напоминают известные стихи, написанные тремя годами позже: “Во всем мне хочется дойти / До самой сути”, — и, словно не довольствуясь этим исчерпывающим последним словом, Пастернак приводит потом еще целый фигуральный ряд из своего колоссального словаря синонимов: “...до основанья, до корней, до сердцевины”. Ему тоже хотелось “свершать открытья” посредством метафоры.

В подлиннике это стихотворение (“Restoration”), сочиненное в марте 1952 го-да в Гарварде, написано четырехстопным ямбом, пятистишиями, с изощренной, переливчатой мужской рифмой. Но природный английский язык по большей части состоит из односложных слов, причем не только имен существительных, но и глаголов, и даже прилагательных (а в русском всего одно: злой). Поэтому и без всякой рифмы я не мог бы передать плотно упакованного содержания стихотворения сколько-нибудь верно, если б держался ритма оригинала: выпущенные из английской четырехстопной клетки и переведенные в русскую компактные английские понятия в ней уже не помещаются и требуют большей площади. Я добавил одну стопу, потом другую, и получился шаткий и валкий, одышливый шестистопный ямб, приседающий отдохнуть на полпути по русскому обычаю в этом размере:

Ее постель плывет // в туманность, в глубине

(И пробуждается // поэзия во мне),

причем этот привал может прийтись, против традиции, и на середину слова:

Но нет: на самом де // ле брезжится заря.

В этом месяце выходит последний английский роман Набокова, начатый, но так никогда и не конченный, по-русски названный переводчиком “Лаура и ее оригинал”. Герой написанной на треть или четверть книги пытается “разоблачиться” особенным, им открытым способом самовнушения; однако, сколько могу судить, главные открытия ожидали читателя в верхних, ненаписанных отделах этого многослойного романа и, во всяком случае, ближе к выходу. “Дар” кончается словами “...и не кончается строка”. Последний роман Набокова не кончен, хотя конец его, я думаю, был написан сразу и до последней строки. Мне кажется, стихотворение “Восстановление” имеет некоторое отношение к этой стратегии.

Восстановление
Подумать только, что любой дурак случайно
Пространства-времени прорвать способен ткань
Паучью. О, окно во мраке! Нет, подумать,
Что разум всякого стоЕт на грани счастья,
Невыносимого и без названья. Разве
Что ум не будет потрясен своим открытьем,
Как если кто учился бы летать и вдруг
Открыл бы со второй попытки (в светлой спальне,
Один), что вес лишь тень твоя — и, взмыв, паришь.

Дочь просыпается в слезах: ей снится, будто
Ее постель плывет в туманность, в глубине
Которой, может быть, ее гнездятся страхи, —
Но нет: на самом деле — брезжится заря.

Я знаю одного поэта: он умеет
Снять кожуру с ранета иль синапа так,
Чтобы не оторвать ножа ни разу, так, чтоб
Вдруг чудом появился словно бы снежок
Вращающийся под его проворным пальцем.

Вот так и я когда-нибудь разоблачусь,
И, вывернувшись наизнанку, весь раскроюсь,
И испытаю все земное вещество,
Весь окоем, всю ширь, и всякую былинку
Скорбящую, и весь неизъяснимый мир,
Чтобы дойти до жаркой, подлинной основы.

Так лекари картин старинных расчищают
Дверь в отдаленье или на завесе копоть
И восстанавливают перспективы синь.

Версия для печати