Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 9

"Актриса" и другие истории

Елена Григорьевна Скульская — поэт, прозаик; автор книг: “В пересчете на боль”
(М., 1991), “Записки к N...” (Таллин, 1996), “На смерть фикуса” (Таллин, 1996), “Однокрылый рояль. Рыбы спят с открытым ртом” (Таллин, 2000) и др. Живет в Таллине.

ї Елена Скульская, 2008

 

Елена Скульская

“АКТРИСА” и другие истории

АКТРИСА

Потому что мне необходимо было накопить деньги на операцию, подшить веки. Нужно было поменять окна. Ванна наполовину стоит в комнате, не помещается в туалете, и летом под полом гниют крысы. А у меня ничего нет, кроме этого щеночка, если я не подтяну веки сейчас, то надеяться не на что.

Она приходит по объявлению, прижимает к груди мою собачку и говорит: “Вы рассчитывайте на то, что у меня муж миллионер, я самую дорогую собачку мечтаю купить, как раз вашего йоркширского терьера, это очень элегантно, дорого, только такая мне и подходит, мне собачка нужна для дочки, у меня маленькая дочка, извините, я сейчас поплачу немножко, моя доченька, ей всего восемь лет, она неизлечимо больна, надежды никакой совершенно не осталось, я просто хотела ее как-то утешить, умирающую, что я буду потом делать с этой собачкой, ума не приложу, я возьму вашего щенка, у него такой нежная шерстка, просто волосики, а не шерстка, возьму, муж — миллионер, знаете, скорее всего, нас теперь бросит, он не может видеть, как она умирает, он уже живет отдельно от нас, купил себе дом, а нас выгнал, мы переехали в город, в квартирку, а дочке нужен свежий воздух, так муж даже денег нам не дает, совсем, хоть умирай с голоду, спасибо, я возьму, конечно, вашего щеночка, вы только не подумайте, я с мужем разведусь, он миллионер, он выплатит мне огромную сумму, он за все заплатит, может быть, дочка и больна-то из-за него, потому что мне лечить ее совершенно не на что, мы с дочкой ужинаем одной булкой на двоих и поздно-поздно вечером, чтобы уснуть, а днем голодаем, ничего, как-нибудь, мне бы только щеночка вашего ей принести, а ей нужно делать очень, очень дорогие уколы, а она плачет и просит: “Мама, купи мне хоть перед смертью собачку!” — да, она все знает, знает, что умирает, ей отец специально сказал, что она умирает, и денег на уколы не дал, нет-нет, я у вас денег не возьму, ну, если у вас больше все равно нету, то спасибо и на этом”.

Я не знаю, на что теперь решиться. Если каждый день пить, то можно просить возрастные роли.

ПИСЬМО ЧИТАТЕЛЮ

Вчера вечером, на темной дороге, увидела угрюмое дерево; насупившись, шло оно против ветра, в руке сжимало канделябр: черные чугунные ветки вырывались из кроны на просвет и ждали свечей. Свечей не было, и дерево освещало себе черным дорогу во тьме. И ствол упрямо сжимал основание канделябра, и весь этот ветвистый сгусток как-то пристыдил меня за мои слабости.

Рядом распространялось кладбище. На пригорке сидел человек, белые его пальцы светились в темноте, вырастая из земли. Он ковырял холм: “Я не собирался тебя бросать, суди сама, я приготовил отварного судака, рыбный суп с морковью, вяленую дыню и тушеный кабачок”.

Я хотела написать тебе: “Знаешь ли ты, каково это — просыпаться каждое утро?” — и не посмела. Я замерзла. У меня во рту скопилось теплое шерстяное говорение. Нитка готова вымотаться изо рта, опутать деревья, лес, кусты,
и даже кажется, что кто-то непременно придет, сядет и спица будет поблескивать в его руке.

Тихо. Я позвала своих товарищей. В придорожном деревянном домике мы сели за стол. Они открывали эклеры, как шкатулки с драгоценностями. Внутри лежал желтый маслянистый крем, как в фонарях. Не было у нас вина, и нечем нам было согреться. Только птицы садились на бороды моих товарищей и выклевывали крошки. Глаза моих товарищей были закрыты, в складках их век копилась заря.

К другому столику — в Китае — подвели за руки маленькую обезьянку; ее спрятали под стол; в столике было сделано специальное отверстие для бритого обезьяньего черепа, он выглянул кругло над столом закрытой крышечкой; всем выдали маленькие пилочки, ими отпиливали крышечку черепа, чтобы добраться до желтого теплого мозга. Ели маленькими ложечками, без соли, и обезьянка была еще жива, и служители, держащие ее под столом, ждали каждый вечер этого острого мига — когда жизнь начнет отрываться, прощаться и уйдет, оглядываясь.

 

РОЛЬ МАРИИ

Потом я выхожу и пою песню:

Я хочу, чтоб ты умер,

Чтобы я тебя вспоминала,

Чтобы каждое утро

Меня видели у вокзала,

Садящуюся в электричку,

С остановкой на дальнем кладбище,

Чтобы чужие голые лица

Меня провожали взглядами.

Я хочу, чтобы ты падал

С пятнадцатого этажа небоскреба,

И я бы внизу рыдала,

И строители в грязных робах

Тащили бы мимо носилки

С ненужной серой щебенкой…

И еще обязательно ночью

Ты бы звал меня в гулких трубах,

Там, где селится ветер

С обветренными губами,

И я бы тебе шептала:

— Я больше не буду, не буду…

Он дал мне эту песню, чтобы я сразу умирала и у меня не было бы даже выхода во втором действии.

Я пою песню и сразу умираю.

Я просила у него роль Марии, но он сказал, что нельзя, и я после первого действия ухожу домой.

Я иду домой, он приходит ночью и говорит:

— Пойди посмотри, у нас в ванной цыганка. Стирает в тазу свою красную юбку в крови!

А-а-а, а ведь ему пить нельзя до самого лета! Летом — пей, никто не мешает, театр закрыт.

Лето только что кончилось, осень — и пить нельзя. Шуршит цыганская юбка в палой крови листвы, кровавую пятерню оставляет на белом кафеле кленовый лист: еще хватался за жизнь, еще пытался пальцами ухватиться за перекладину для клеенки, соскользнул.

Дал бы он мне роль Марии, все было бы по-другому. А я только пою песню в первом действии и сразу умираю. Потому что нельзя жене режиссера, нельзя, ей только и можно стоять в паровозном дыму котлет, видеть перед собою рябое лицо мясорубки — из ушей, из носа, изо рта вылезает раздавленная свинина, и лицо зарастает белыми, жилистыми, бледно-красными прядями, которые не откинуть со лба, не рассмотреть, что из тебя вываливается.

Я хочу, чтобы ты умер,

Чтобы я тебя вспоминала,

Чтобы каждое утро

Меня видели у вокзала.

Цыганка выходит из ванной, красный подол метет по полу, листья, заскорузлые, одеревеневшие от засохшей крови, как бинты, пахнут ранами, тяжелыми сладкими сгустками; черная пенится под дождем земля.

Теперь все равно. Теперь будем пить. Теперь он нальет ей тоже, цыганке, от которой только листья остались.

“Дай мне роль Марии!” — кричу я ему, пока он падает с нашего пятнадцатого этажа; я кричу летящему телу, парящему над асфальтом, будто лист, которому суждено погибнуть в ненужной серой щебенке, чтобы петь по ночам в трубах ветром с обветренными губами, и я бы в ответ шептала: “Я больше не буду, не буду!”

 

ДРУГОЕ

Он слушает, наклонив голову набок мягко, как цветок:

— У вас есть странная склонность к продленному катарсису.

Он берет в руки маленькие ножницы для ухода за виноградными усиками и отрезает кусочек моего рассказа — весь финал. И столько неги в его словах, столько изящества и простоты, что мне остается только отпустить его благосклонным кивком головы.

Иногда я не отпускаю его, я подхожу и заламываю руки перед его добрым лицом. Он достает платок и степенно утирается в знак того, что разговор окончен.

У него на ладони я вижу маленький надувной шарик винограда. С таким муравей мог бы побежать вприпрыжку и попробовать взлететь. Он взлетит, упадет и сам рассыплется на несколько надувных шаров.

Он шепчет мне по вечерам:

— Культура распространяется повсюду, как раковая опухоль в хорошем смысле этого слова. И за это низкая вам от меня благодарность.

 

ВСЛЕД ЗА ПТИЦЕЙ ЛЕТИТ В ПОДНЕБЕСЬЕ СИЛОК

Он шел и шел, неприметный, как сон. В хвойном лесу его ждал силок паутины. Он попал в него — и лицо его тут же было обтянуто чулком, как у грабителя банка. В таких ношеных, вялых, но еще крепких чулках хранила его жена лук, и лук пускал зеленые стрелочки, проковыривая капрон. Он покрутил головой, серое и липкое намоталось вокруг, голова стала похожа на кокон. Он вывернулся, тряся головой и отпихиваясь руками.

Он шел и шел, все еще стряхивая с себя седые космы.

Жужжала оса, подрагивая тяжелым низким задом.

Хвоя осыпалась за ним, выкладывая узорчатый поясок.

Был день обмена рублей на кроны. Поднимался ветер. Сосны мели по небу — те, что не годились в корабельные мачты, стали обычными дворницкими метлами. Прибрежные сосны и можжевельник. Мокрый песок и мертвая птица с распахнутыми для объятий крыльями, под мышками которых щекотно ползают мошки.

“Что еще нужно для жизни, кроме рыбы, стряхивающей с себя серебряные монетки чешуи?” — думал он словами сына.

Сын сказал, что рубли не нужно менять, их нужно сжечь в печи и пепел развеять по ветру. И начать жизнь с чистой купюры. Темный запекшийся рот старой печи был открыт, несколько обугленных головешек торчали старушечьими зубами.

Сын жил на хуторе, старик приехал сюда из города на такси и теперь возвращался домой пешком.

Его жена умерла, оставив под матрацем сбереженные рубли в белом носовом платочке, в том же, где хранила на счастье два своих молочных зуба.

Он был стар. Ему не нужны были деньги жены, потому что он давно ее разлюбил. Как только умерла — любить стало некого. Он приехал отдать платочек сыну, но тот не захотел подачек прошлого.

Старик и умер в этот день, когда была денежная реформа. Когда меняли рубли на кроны и было ветрено. С утра у него болело в груди, словно там сидел птенец, мотал головой из стороны в сторону, хватая клювом что ни попадя, и, насытившись, рвался наружу. Верхушки деревьев мели в вышине, расчищая синее небо над ними. Он дошел до города, поменял деньги и добрался до дома. И вдруг увидел одинокий рубль, круживший над двориком. Рубль целовал листву и припадал к черепице.

Это душа рубля, покинув тело, навсегда улетала в поднебесье.

 

УРОК ПОСЛУШАНИЯ

— Света, никогда не думала, что в таких местах делают ремонт. Смотри, ведра с краской, и лесенка, и обои нарезаны.

— Пусть.

— Нет, ну это же морг, что тут красить, куда они обои наклеят?

— Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми
и умри.

— Никому нельзя верить, Света, никому… Как пахнет краской!

— Он умер на третьем этаже, а лифт доехал до четырнадцатого.

— Ты говорила.

— Вошел, нажал на нашу четырнадцатую кнопку и умер на третьем этаже,
а лифт доехал до четырнадцатого.

— Света, человек перенес инсульт, что ты от него хочешь?

— После инсульта у него половина тела стала куриной.

— Ты говорила.

— Бройлерной. И ходил, припадая на окорочок. И все время называл меня сукой, все время.

— Света, надо жить. Даже в морге пахнет свежей краской.

— И вот врач говорит: что бы он ни делал, не давай повода. А в магазине в этот день пакетики специально были бракованные. Я беру пакетик, он молчит, я молчу совершенно, и он молчит, я не знала, что пакетики бракованные,
я думала, что ногтем я разъединю края пакетика, я молчу, а он больше не мог терпеть: “Чтоб ты сдохла, сука!” И ушел домой. Вошел в лифт…

— Значит, ты его убила, Света?

— Потому что он меня обманул. Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми и умри…

КРИМПЛЕН И ВЫРЫПАЕВ

Но почти никто не поехал. А один из нас сказал мне:

— Я на этот вечер, Лилечка, не поеду. Я, Лилечка, был недавно в ресторане, и там все для меня решилось. Вышел в туалет, стал мыть руки, снял пиджак и увидел: “Сделано в ГДР”. То есть я последний, может быть, человек на земле, у которого осталось “Сделано в ГДР”, больше никого. Как же в Москву ехать в таком пиджаке? Совершенно невозможно. Но не покупать же новый! Потому что только для похорон.

И не поехал.

А Геннадий Светлов, председатель Петербургского отделения Союза писателей, поехал. Надел коричневый выходной костюм, чуть-чуть тесноватый. Но ничего. Со стороны даже возникало приятное ощущение, что Геннадий — бывший боксер и теснота обусловлена выпуклостями мускулов и мышц, не умещающихся под тканью и рвущихся наружу.

Сел рядом со мной в первый ряд в Московском Центре театра и литературы, ждем вместе, когда нас вызовут на сцену. Готовимся.

Рядом — молодые знаменитости.

Ингеборга Дапкунайте, самая знаменитая, спрашивает у нас:

— Как читать? Как читать, скажите, пожалуйста! Я так хочу найти зерно!
Я люблю вся зерниться, вся зерниться, а мне ничего не объяснили!

Геннадий хотел было ответить, но видит, что не нужно, что если ей ответить, то она просто исчезнет, как фантомная боль после укола.

Гоша Куценко, тоже очень знаменит, сыграл недавно Александра Блока. Похож на Буратино, сделавшего пластическую операцию, ест арбуз — бесшумно и немарко. Мы бы с Геннадием, думаю, так бы не смогли.

Гришковец картаво и жирно перекатывает во рту слова, потом с отвращением выплевывает. Знаменит просто-таки на весь мир, на нас не смотрит.

Режиссер кричит:

— Одни медийные лица, одни медийные лица, полный успех!

По краешку сцены проходит Иван Вырыпаев в пережеванно мятом, модном, дорогом льняном пиджаке и скомканной, как девичий носовой платок после отказа возлюбленного жениться несмотря на беременность, рубашке под ним.

Геннадий шепчет:

— Что же это такое?

— Это — Вырыпаев.

— Какое название, однако, “вырыпаев”… Да, обычный лен или хлопок так не изомнешь. Значит, “вырыпаев”. Интересно, как это делается?

— Вырыпаев — драматург.

— Да-да, может быть, так в древности давили вино. Мыли ноги и давили виноград, пьянея еще до того, как выпили. Знаешь, через кожу пьянели, от ног.

— Вырыпаева все знают.

— А я бы такое мятое уже не надел. Уже бы не решился.

— Вырыпаев к тому же режиссер. У него фильм на Венецианском фестивале приз получил только что.

— А мы о чем мечтали? Кримплен. Кримплен… Вырыпаев… Между нами эпоха.

 

АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА

Зачем этот дом и сад, зачем к террасе подходят медведи и олени, зачем куплено озеро и в центре его разбит фонтан, зачем поют птицы и слетаются за едой к кормушке, зачем белки отбирают друг у друга орешки и мышки-полевки бегают по траве, если нельзя притащить ее за волосы сюда, через океан, ткнуть ее носом в комнату, которая больше всей ее четырехкомнатной квартиры,
и завалить ее своими платьями, и натолкать в нее черной и красной икры,
и свозить ее к океану, и дать ей несколько стодолларовых бумажек, чтобы она проиграла их в казино, и пойти с ней на Бродвей, и в японском ресторане вспомнить, как она со своего плеча дарила и подкармливала, как одалживала конспекты, как на последнем курсе, когда не стало родителей, пригласила жить к себе, и ее родители относились как к родной дочери, и убить ее потом, просто убить — запереть в гараже, и спустя тридцать лет освободиться наконец от счастья.

 

УГОЛОК

Я заснула рано, в теплоте легкой боли. В ней даже было что-то приятное, она не позволяла шевелиться. Чуть-чуть дуло в не прикрытый пледом бок, но в квартире было пыльно, и тополиный пух пыли почему-то создавал ощущение надежности, защищенности и опять же тепла — как легкая боль. Только под утро боль стала нестерпимой. В пустой квартире в Петербурге, в четырехстах километрах от дома. Я дала себе слово, что доползу до телефона и наберу “скорую”.

— Приезжайте скорее, мне очень плохо!

— Плохо — это не диагноз.

— Я думаю, у меня внематочная беременность.

— Вы врач, что ли, чтобы думать?

— Нет, но мне кажется…

— Кажется, пойдите к районному гинекологу!

Бросили трубку.

Я пообещала себе не орать. Когда орешь, легче переносить боль, ее заглушает крик. Но мне нужно беречь силы.

Открыла справочник на родильных домах.

— Не орите, женщина, я вас прекрасно слышу. Больно — приезжайте.

— Я не могу сама приехать, я с дивана встать не могу!

— И не устраивайте истерики! Не можете приехать, незачем было звонить!

Отбой. Набираю.

— А вы где прописаны? В Таллине? Так вы сначала должны там открепление взять. Вы чего ночью звоните и скандалите?!

Звоню в справочную: телефоны всех неотложек, травмпунктов, чего угодно! Я смогу, я удержусь на краю сознания, я не упаду. И уже падая, уже в бреду я слышу наконец в трубке голос, принимающий меня в свои объятья:

— Что случилось, дорогая? Расскажите спокойно и подробно, мы непременно придем на помощь.

— А вы можете приехать?

— Конечно, мы приедем, все будет в порядке.

— А у вас есть опытный гинеколог?

— Ну разумеется, есть. Он приедет к вам и решит вопрос о госпитализации.

— А если будет необходимость, вы сразу сделаете операцию?

— А как же, не на утро же откладывать, дорогая! Сделаем анализы, соберем при малейшем сомнении консилиум и прооперируем.

— Но я прописана в Таллине!

— Господи, да при чем же здесь прописка?!

Я заплакала. Я захлебывалась в слезах и даже немного смеялась.

— Не плачьте, милая, все будет хорошо!

— Простите, я просто отчаялась, мне казалось, никому нет до меня дела, так и погибну здесь в пустой квартире… Спасибо…

— Не за что благодарить, помогать страждущим — наш долг. А теперь скажите, моя хорошая, — у вас кошечка или собачка? В нашей ветеринарной клинике узкие специалисты…

 

РЕПЕТИТОР

Приятели просят найти для их знакомых репетитора по рисунку:

— Найди уж самого лучшего; девочка в художественный поступает, родители — реставраторы.

— А сами не могут помочь ребенку?

— Сами не могут.

Приходит мама с девочкой.

— Вам повезло, — говорю, — мне удалось уговорить замечательного художника, известного экслибрисиста…

— Что?! — отшатывается мамаша. — Экси… Эксги… Чтобы он перед девочкой голым раздевался?!

Звонят обиженные знакомые:

— Ты зачем нас рассорила с милейшими людьми! У них лучший ресторан в городе!

— Какой ресторан?!

— Говорили же тебе: родители — рестораторы…

Версия для печати