Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 9

Винсент Энгель. Забудьте Адама Вайнбергера: Роман. Сесилия Ахерн. Не верю. Надеюсь. Люблю. Ирья Хиива. Из дома

ї С. Гедройц, 2008

 

Винсент Энгель. Забудьте Адама Вайнбергера: Роман. Пер. с фр. Елены Романовой. — СПб.: “Нестор-История”, 2008.

Тираж не указан — и вряд ли по халатности. Книжка издана при поддержке Французского сообщества Бельгии, а в экономике добрых дел первая заповедь: не расстраивай спонсора твоего. Покупателей — не думаю, что наберется больше ста, и не стану пытаться это число умножить. Не чувствую морального права. Мой совет: спрашивайте в библиотеках. Авось не пожалеете. Лично я, например, не пожалел, что прочитал этот роман, — для наемного читаки реакция не тривиальная (ср., если зн., анекдот про гинеколога и цыганку).

Но почему — навряд ли даже сам себе сумею объяснить. Что меня зацепило.

Возможно — простая опрятность. Истовое отношение к работе. Проза без пошлости. Винсент Энгель пишет горячо, — а перевод сделан на совесть и позволяет это понять. Если в издании участвовал корректор (опять же не указано), то и корректора уверенно похвалю: один падежный вывих, одна лексическая небрежность и одна (разумеется, зловредная) опечатка — не в счет, а больше я не заметил. Подозреваю, впрочем, что корректор попал под минимизацию накладных расходов; это, наверное, переводчица проявила, сверх такта, еще и грамотность.

А сочинение, между тем, осмелюсь сказать, неудачное. Являет собой поражение стиля — о чем и написан. Состоит из двух частей, названных “До” и “После”, — и первая очень хороша, вторая же из рук вон.

В первой слог стремителен, как начало солнечного затмения. Лихорадочная, тревожная скорость. Создаваемая плотностью мыслей, их теснотой: рецепт классический.

То есть вообще-то все просто: организуете текст как контекст; или выразимся так: сознательно придаете тексту это свойство — быть контекстом для всего, что в нем есть; чтобы он все свое время как бы читал сам себя и вмешивался в каждую фразу, в каждый оборот, отражался в каждом слове — чтобы они были не фраза, не слово, не оборот, — а сплошь движения ума. Отчасти напоминая способность и потребность человека — мыслить сразу о нескольких предметах, причем в различных тональностях.

А так, вообще-то, этот Адам Вайнбергер — польский местечковый еврей 1916 г. р. Все остальное выводится из этого предложения как бы само собой, согласно закону судеб, всем нам известному.

Часть “До” заключает в себе детство, отрочество, юность, любовь, мечты и звуки, счастье и несчастье — короче, всю его жизнь, — которая, понятно, кончилась в 1939-м.

Часть “После” начинается во Франции в 1945-м и содержит несколько судорожных попыток автора даровать герою — жалкими средствами беллетристики — какую-нибудь такую смерть, которая стоила бы того, чтобы ее дожидаться.

Которая отняла бы у него еще что-нибудь. Тем самым хоть отчасти оправдав в его глазах его пребывание в этой второй части. Оно тогда приобрело бы хоть видимость какой-то второй тоже как бы жизни. А не мучительной, растянувшейся на двадцать лет операции вычитания нуля из нуля.

Но такая жизнь ему не дается. И не выдумать для него такой смерти, про которую Адам (и автор; и читатель) подумал бы с облегчением: все же есть (или хоть чудится) какой-то смысл в том, что она наступила “После”.

Смысла нет, потому что “смерть — самый главный антисемит в мире”.
А глядя из провала между До и После — из провала, именуемого Освенцим, — пожалуй что и жизнь. Пожалуй что и та и другая не заслуживают того, чтобы о них говорить.

Разве что вы наполните ваш текст сжатым молчанием про что-то поважней, чем жизнь и смерть.

Вот как в 1939-м Адам Вайнбергер развлекал свою умирающую мать:

“Я с перехваченным горлом писал слезоточивые истории, тогда как хотел писать истории веселые и полные надежды. Вечером на кухне, а позже у ее изголовья я читал их матери. Ей они, кажется, очень нравились, она слушала их смеясь и плача, без конца просила меня почитать еще, и я, бедный убогий идиот, умирая больше от страха осиротеть, чем от мысли о смерти, с которой ей предстояло встретиться, я сочинял галиматью о счастливых и удачливых, красивых и богатых евреях, и мать смеялась от этих глупостей, которые она унесет туда, где меня уже не будет, где я ничего уже не смогу ей прочесть, —
а я останусь один, в пустоте, со своими монологами, со своими богохульными сказками, останусь говорить, скованный страхом смерти и несомых ею потерь, говорить и жить, быстро, очень быстро, потому что счастье это всего лишь отчаяние, воображающее себя счастливым, — как мои бедные евреи, бывшие королями мира”.

Что тут скажешь. Синтаксис красивый. Роман же имеет сообщить, что с некоторых пор синтаксис и реальность не имеют ничего общего. И что он, роман, не нужен сам себе. И что будь оно все проклято.

Сесилия Ахерн. Не верю. Надеюсь. Люблю. М.: АСТ; СПб.: Астрель-СПб., 2008.

А теперь — рекламная пауза. Никакой литкритики, ни пересказа, ни цитат, несколько слов сугубо по делу.

Дело же заключается в том, что это Настоящий Роман. От которого —
помните, как это бывает? — чуть ли не плачешь и смеешься почти вслух.
В котором не пропускаешь ни слова, хотя спешишь, спешишь к последней странице, от всего сердца надеясь, что она счастливая. И огорчаешься, замечая, что до нее осталось всего ничего.

Про любовь — тоже, само собой, настоящую: с детства до гроба.

Про дружбу, прозрачную идеально (тоже, говорят, бывает: у подростков и, представьте, у женщин).

С персонажами симпатичными и понятными.

С отчаянными поворотами сюжета. При том что действие происходит в жизни. В обыкновенной, где думают и разговаривают в основном о деньгах и детях. О работе. Ну и о тряпках немножко — поскольку главное лицо все-таки она. Замечательный человек по имени Рози Дюнн.

Вообще-то Алекс Стюарт тоже замечательный, — но все же это ее история. Про ее характер и ум. Про ею сделанные глупости. Про тайну ее внутренней силы, которую не знаю, как определить. Это когда судьба бросается с угрожающим лаем, готовая, кажется, сейчас разорвать, — а человек, из последних сил улыбаясь, глядит ей в глаза — она и присмиреет.
И, может статься, ненадолго приляжет у ног.

Роман в письмах (большей частью — в электронных). То есть сюжет складывается из комментариев к сюжету. То есть действующие лица только и делают, что подшучивают друг над дружкой и над собой. Над поступками других и своими неудачами. Как бы налегают по очереди на весла — и роман мчится.

Ладно-ладно, умолкаю. Поставил в известность. Исполнил свой долг. Никто не утверждает, что это великая литература. Просто мастерская вещь. Остроумная и трогательная книжка. Даже удивительно: все, что ли, в Ирландии пишут так хорошо? Два, не то три ирландских романа на моей памяти — блеск да и только.

Кстати: чудовищное название — маркетинговый, так сказать, креатив. Совковый такой, весь в поту, соблазн. Самой-то миссис (или, не знаю, мисс) Ахерн и не снилось. В оригинале — “Where Rainbows End”: тот конец радуги.

Ирья Хиива. Из дома. — СПб.: “Нестор-История”, 2008.

Вообще-то опасаюсь произнести — но, с одной стороны, терять мне нечего, а с другой — все равно никто не поверит: это очень значительное событие.

И едва ли не чудо.

Его еще придется истолковать,
а также — перевести этот текст на все уважающие себя языки.

А я просто обозначу, что и как. Это записки девочки, родившейся году в 1931-м в одной из ингерманландских деревень, существовавших тогда под Гатчиной (Ленинградская область), в финской семье.

В 1935-м с отцом, матерью и старшим братом она переехала в Ленинград.

В 1937-м отца — он заведовал финским отделением в педучилище — арестовали (через три месяца расстреляли, конечно), мать выслали в Ярославль, а девочка с братом вернулись в свою деревню (Виркино) на попечение родственников.

В 1940-м посадили и мать (учительницу начальной школы для трудновоспитуемых детей). По той же, что и отца, статье 58.10.

В 1941-м деревня Виркино сделалась оккупированной территорией.

В конце 1942-го жителей эвакуировали в Финляндию.

В конце 1944-го многие — в том числе родные Мирьи (так зовут ее в тексте) — согласились возвратиться в СССР.

“На хуторах хозяева угощали нас кофе с булочками и расспрашивали, почему мы уезжаем. Я всегда отвечала, что не знаю, как другие, но у меня там мама и папа в тюрьме. Они качали головами и жалели меня. <…> Был канун Рождества, люди несли к себе в дома елки и красиво обернутые пакетики с подарками из магазинов, а мы везли свои ящики грузить в товарные вагоны. Еще раз приехал с синими погонами военный и дал нам красные плакаты и велел их приколотить к вагонам. Плакатов хватило на все вагоны, даже на те, в которых поедут наши коровы. На красных плакатах большими буквами по-русски было написано: “На нашу советскую Родину”. <…>

Первая остановка в России была в Выборге. Здание вокзала было разрушено, было много военных, нас позвали за пайком хлеба. Мы всем составом встали в очередь. Хлеб выдавали прямо на улице из машины,
потом пошли за кипятком и сели завтракать. Хлеб был черный, тяжелый и кислый. Во время завтрака к нам вошли двое военных с бумагой. Один из них прочитал что-то. Я не поняла, почему это он упомянул Калининскую область, наверное, и другие не поняли и стали расспрашивать. Тогда он очень громко и сердито закричал:

— Домой вас не повезем — изменники Родины, вы едете в Калининскую область, в ссылку.

Тетя перевела его слова тем, кто не понял. Кто-то из женщин заплакал,
а когда они вышли, мы услышали, что наши двери закрывают на замок”.

Видите ли вы — или, наоборот,
я чего-то не понимаю, — какая это безупречная проза. Без лишних букв. И как глубоко и тонко интонирована. И как создается ощущение абсолютной правды.

Как бы то ни было, я намерен продолжать выписки. Что еще я могу сделать для этой Мирьи. В 1946-м ей лет пятнадцать, она работает в колхозе, ходит в школу, лучше всех читает наизусть стихи Некрасова, нравится мне безумно.

“В пионеры приняли шесть человек, а мне Нина Васильевна сказала, чтобы я готовилась: └Кому ж тогда быть в пионерах, если не лучшим ученикам школы?!“ Я спросила у младшей тети, что делать. Она ответила, что раз старшая тетя работает в этой же школе, то мне придется вступить — надо быть, как все, в следующем году перейдешь в другую школу, выйдешь из пионерского возраста…

На майские праздники назначили прием в пионеры. Нина Васильевна повела нас в лес, разожгли костер. Вначале она говорила о разных подвигах пионеров во время Отечественной и Гражданской войн и коллективизации. Потом прочла отрывок из книги └Павлик Морозов“ и обещала прочесть эту книгу всем после уроков, но ей было некогда, и вообще скоро наступила весна. Каждый из нас дал клятву служить делу Ленина и
Сталина. А вечером, когда я легла
в постель, я просила Бога простить меня и не наказывать за меня никого, все же это было не добровольно”.

Вы вспомнили? Вы догадались? До чего похожие голоса. Нет, не голоса,
а как бы это сказать… Выражение взгляда. Невинность, внимательно и серьезно удивляющаяся Злу.

“…Когда я вернулась домой, за мной пришла секретарша из сельсовета и позвала с собой. У нее там сидел человек в черном костюме. Он поздоровался со мной, спросил, где я родилась, в каком году и как мое отчество. Я ответила, он дал мне бумагу, на которой было написано, что мой отец, Хиво Иван Степанович, и моя мать, Юнолайнен Ольга Ивановна, умерли, и чтобы я больше о них не справлялась. Вернее, все было как-то не так написано в той бумаге, но я запомнила только, что они умерли, и чтобы я больше о них не спрашивала…<…>

В ту ночь была сильная гроза.
Я не спала. Мне хотелось, чтобы громом разбило наш дом и мы бы все погибли. И еще я в ту ночь подумала, что Бога нет, если я так молилась и все равно они погибли. И вообще, я не хочу никакого рая после своей смерти: для этого не стоит быть верующей, если стараться только для себя,
и то после смерти. Пусть будет, как будет — какая разница, — если есть ад, то я там буду со всеми, я не боюсь”.

Она еще переедет в эстонский Вильянди, будет ходить на танцы и целоваться с солдатом, потом ее опять вышлют — теперь в Карелию.

Я выписал бы еще полкниги — все равно для других места уже не хватит, — но лавочку так и так пора закрывать, а мы еще не обсудили потрясающее сходство этого текста с Дневником Анны Франк.

Нет, не сходство, а родство. Сопротивление чистоты — миропорядку. Инстинкта нормы — режиму желтого дома с красным фонарем.

Эти две девочки — немецкая еврейка и советская финка — словно получили поручение пристыдить т. н. человечество.

“Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но, когда она была ребенком, нечем было пугать…”

Гогочи, т. н. человечество, гогочи.

С. Гедройц

Версия для печати