Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 5

Патент на легендарность

ї Ольга Новикова, Владимир Новиков, 2008

 

Легендарный ли поэт Бродский?

Этот вопрос мы обсуждали по дороге из Флоренции в Сиену, перед нашим выступлением “a due voci” (“на два голоса”) в тамошнем университете. Тема лекции была как раз связана с литературной модой. Мода проходит, легенды остаются.

Бродский — поэт прославленный. Репутация, сформировавшаяся при его жизни, крепнет с годами. И рукотворные памятники из бронзы и гранита начали ему воздвигать. Классик.

Но легендарность — нечто специфическое, она достается даже не всем классикам. Скажем, Тютчев и Фет велики, но не то чтобы легендарны. Обстоятельства их личной жизни ведомы в основном филологам. Их возлюбленные Елена Денисьева и Мария Лазич (не говоря уже о “законных” Элеоноре, Эрнестине и Марье Петровне) никак не вписываются в легендарный ряд с Н. Н. Гончаровой и А. П. Керн, с Л. Д. Блок, Лилей Брик и Айседорой Дункан. С Тютчевым и Фетом едва ли возможен стихотворный разговор на дружеской ноге, с называнием по “первому” имени. Типа:

“…Негоже, Сережа! …Негоже, Володя!” (М. Цветаева);

“И загадочным и милым / лик Ее сиял живой / Александру с Михаилом / перед пулей роковой” (Б. Окуджава);

“Как будто сохранны Марина и Анна / И нерасторжимы словесность и совесть” (Б. Ахмадулина).

Конструкция “Федор и Афанасий” в метапоэтическом, поэтологическом контексте пока не зафиксирована.

Бродского иногда именуют “просто” Иосифом. Но так делают очень просвещенные и посвященные. В своем кругу. Не урегулирован и вопрос с его Беатриче-Лаурой. Стандартный пропуск в легендарность выписывается “на два лица”. То есть на поэта и его музу. Самое частотное посвящение в лирике Бродского — “М. Б.”. Но по поводу этих инициалов широкие читательские массы не всегда в курсе. Студентам, например, приходится элементарно объяснять, что имеется в виду Марина Басманова, а Мария Бродская — муза последнего периода его жизни.

Тут мы постепенно свернули в теорию, в феноменологию и типологию легендарности. Мы, конечно, не о журналистских штампах вроде “легенда российского рока” или “легенда советского футбола”. Для нас с первокурсных времен “легенда” есть герундив. От латинского глагола legere — “читать”.

Буквально legenda — “то, что должно быть прочитано”.

Любая писательская известность несет в себе какую-то степень легендарности. Если автора помнят, значит, его произведения можно (и должно) прочитать.

Вот “Словарь русских писателей XIX века”. Пятый том его наконец вышел. Статьи в светло-коричневых фолиантах разного объема — сообразно степени писательской известности.

В редакционном энциклопедическом обиходе персонажей “Словаря” делят на пять категорий, у каждой свой формат. И, глядя на иных старинных литераторов пятого разряда, думаешь: сколько же у него теперь имеется читателей? Может быть, всего один. А именно автор энциклопедической статьи. Значит, говоря по-булгаковски, “ваш роман прочитали”. Своего рода победа. Писателю удалось найти своего читателя в потомстве.

Чтобы человек взял в руки книгу и открыл ее, нужны веские основания. Не только литературные. Легендарность писателя — информационный рычаг, способ выделиться из всемирного хаоса. Она констатируется, как правило, посмертно. Но начинает твориться, безусловно, при жизни.

Только не будем называть борьбу писателя за имя нынешним словом-однодневкой “пиар”. Нет, речь не о “паблик рилейшенз”, не о работе “на публику”. “Пиар” — это шумная жизнь “при сейчас”, а будущая легендарность вырабатывается в контактах, один на один. “Под соусом вечности”, как выражался Блок. Он еще и напечататься не успел, как начал жить легендарным способом. Отправил первое письмо Бугаеву аккурат тогда, когда тот сам собирался писать ему. Вот как начинается настоящий диалог, с участием третьей, высшей силы. Удивительно вовремя приходили потом разные люди к Блоку и на Галерную,
и на Офицерскую. И разговоры были доверительные, и стихи после таких визитов хорошо шли.

Не “паблик”, а “хьюмэн рилейшенз”. Человеческие отношения.

Пастернак и Ахматова тоже принимали у себя не просто паломников — интересовались другими людьми. Знаменитыми и безвестными. Выбирали по вкусу, не по ранжиру. “Дворянское чувство равенства со всеми живущими” не позволяло становиться непререкаемыми авторитетами, кружковыми “гуру”. Они не превращали своих прижизненных спутников в немых рабов, в “зомби”.

Взаимодействие и контекстуальность. Так определили бы мы главные признаки стратегически верного поведения будущих “легендариев”. Есть же примеры противоположного характера. Обидно, что не стал легендой (в нашей трактовке этого термина) Виктор Шкловский. Мало перечитывают его, мало осмысляют. Не склонна культурная общественность применять его великие идеи, осознавать, что художественное произведение есть “отношение материалов”, что мысль — один из этих материалов. Почему? Может быть, и потому, что Шкловский был человеком-артистом для себя, а всех остальных держал за зрителей-слушателей, не вступал с ними в сотворчество.

Совсем другой пример. Не стал читательской легендой Виктор Астафьев. Его произведения включают в рекомендательные списки для студентов и школьников, но в неформальных беседах вспоминают нечасто. Слишком уж зол и груб был прозаик с людьми и к культурному контексту неуважителен. Чего стоит его ернический пассаж в пресловутом письме к Эйдельману: “В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские… и, о ужас! о кошмар! сами прокомментируем └Дневники“ Достоевского”. (Да, бывает, простые люди путают публицистический “Дневник писателя” с дневниками в буквальном смысле. И шовинизм, к сожалению, тоже никуда не делся. Культурная память на это подспудно реагирует.)

А вот Давид Самойлов внешне был вполне интеллигентным, с примесью элегантной богемности. Но, как показала посмертная публикация его “Поденных записей”, автор культуроцентричных стихов по натуре своей был довольно эгоцентричен и отнюдь не добр. Близких по почерку, по культурной парадигме поэтов аттестовал желчно, с чувством соревновательности: “В стихе мало божественного или чудесного. Он как бы взялся переписывать меня…” Или про другого поэта: “У него нет └Высокой болезни“. Есть среднее здоровье”. И так далее.

Полемическая злость сама по себе не грех. Для критика она — необходимый инструмент. Но не становится ли тайная писательская недоброжелательность тормозом легендарности?

Не хотим сказать, что легендарность дается непременно ценой “хорошего” поведения. Скажем, Маяковский и Есенин бесспорно легендарны, хотя общаться с ними, по-видимому, было весьма нелегко. И обижали всех подряд, и оскорбляли, но грубость “Володи” и “Сережи” была откровенной, в итоге же —
самоубийственной. В такой форме взаимодействовали они с людьми, раздавали на прощанье куски самих себя.

Главный же яд, убивающий потенциальную легендарность, — это, как нам кажется, конъюнктурность, рабская верность существующей табели о рангах. Когда, например, писатель по крохам собирает в своих мемуарах весьма поверхностные встречи с хрестоматийными знаменитостями, напрочь забывая тех, кто его самого и принял раньше, и понял глубже, и оценил выше, чем равнодушные обитатели литературного Олимпа. Аполлон, однако, все видит, и не быть такому литератору самому легендой — никогда. (Интересно, поймут ли это те, про кого речь… Посмотрим.)

Перед Флоренцией у нас была Пиза, где только что вышел сборник под названием “Lei” (“Она”). Составители — Галина Денисова, Наталья Фатеева, Габриэлла Импости. Напечатанная там повесть О. Новиковой “Суперфлю” была озвучена сперва автором, а потом переводчицей Джулией Маркуччи. Вел дальнейшее, очень живое обсуждение известный славист Стефано Гардзонио. Работают люди на легендарность, на читаемость современной русской литературы. Галина Денисова уже готовит следующий сборник.

Но вот и Сиена. Надо сказать, что, помимо прочего, мы ехали еще навстречу Блоку, только он двигался с северной, а мы — с южной стороны полуострова.

Почему тогда, в 1909 году, Любовь Дмитриевна и Александр Александрович не доехали до итальянской столицы, а повернули в Милан и оттуда в Германию? “Воображение устало”, — объяснял поэт. Жаль. Поднатужился бы, так, может, и получил бы новую дозу воображения, пополнил “Итальянские стихи” парой-тройкой шедевров. Много прекрасного в Риме, и только Блока там не хватает.

Зато в Сиене легенда работает в полную силу. В гостинице “Ля Тоскана” (Блок называл ее “старой”, какой же эпитет ей довлеет теперь?) глядим из окна пятого этажа на “острые башни” и “строгую готику”. Площадь с фонтаном, как и тогда, полна народу. Здешний Палаццо Пубблико по-прежнему веселее, чем флорентийский Палаццо Веккьо. Сверяем с текстом облик сегодняшних итальянок: “Удивительно чистые и без всякой задней мысли на лице”. Так? В общем да.

Вот и кульминация. “К плитам Сиенского собора / Свой натруженный взор склони”. Склоняем.

Филологическая Сиена помнит Блока. И не только его. Мандельштам не бывал в Тоскане, но сиенские горы и “колючие соборы” выстроил в шестистопных ямбах довольно точно. Профессор Катерина Грациадеи подтверждает это
в своей статье не только на словесном уровне, но и при помощи репродукций со старинных сиенских пейзажей. Обсуждаем с ней “все то, над чем мы ворожим” (формула блоковская, из того же “Сиенского собора”, но очень уж подходит к процессу истолкования мандельштамовской семантики — занятию
довольно колдовскому).

“В хрустальном омуте какая крутизна!..” — стихотворение-легенда. Написано пером, а перечитывается, интерпретируется и как изобразительный текст,
и как музыкальный. Всемирное мандельштамоведение, кажется, приходит к единому мнению, что в последнем стихе там “Палестрины песнь” (то есть итальянского композитора), а не “Палестины”. Голосуем за Палестрину, сами меж тем думаем: сумел ведь не очень контактный при жизни Осип Эмильевич так приковать последующее исследовательское внимание к каждому своему слову, к каждой букве. Не только трагическим “имиджем”, но прежде всего чувственным вживанием в культуру, кровным ощущением контекста. И ритмическая конструкция не ржавеет, и тематическая материя для стиха выбрана с прицелом на вечность, на легендарность.

Катерина пишет и о Бродском. Исследовала стихотворение “Каппадокия”, сама же его перевела на итальянский, с необходимой густотой анжамбманов.
И успела до 1996 года получить весточку от автора, которому перевод чрезвычайно понравился. Был контакт — и есть что вспомнить, есть чем гордиться. Взаимодействовал Бродский со своими понимателями, уважал культурное многоязычие. Запущен в ход дискурс, который теперь продолжается...

Прилетев в Москву, не преминули перечитать “Каппадокию” по-русски.
А что — работает анжамбман. И строки стягиваются друг с другом, и стих цепляется за будущее.

Версия для печати