Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 5

Поездка на новеньком автомобиле в середине 1970-х

Невыдуманный рассказ немолодого человека

Эмиль Исаакович Гермер — доктор химических наук, автор многочисленных научных работ в области целлюлозно-бумажного производства и экологии, преподаватель Лесотехнической академии. Живет в С.-Петербурге.

ї Эмиль Гермер, 2008

 


Памяти А. С.

Людям моего поколения хорошо известно, что наша Страна Советов была не только “страной советов”, но и “страной секретов”. Причем секретов действительно государственных, но не в том смысле, как это понимают в специфических учреждениях, а в смысле географии их распространения — по всей территории необъятного государства, а также в смысле их сугубо отечественного колорита. Некоторым из таких “секретов” даже посвящались популярные анекдоты тех лет. В частности, об одном иностранце, который никак не мог понять, как получается, что на полках советских продуктовых магазинов пусто, а столы в домах даже простых людей, куда его приглашали, накрыты вполне полномасштабно и аппетитно.

К числу таких секретов относились и многолетние автомобильные очереди, хотя стоимость новой модели “москвича” была равна заработку за 3—3,5 года, например, старшего инженера, или младшего научного сотрудника с кандидатской степенью, или рабочего приличной квалификации. А ведь надо еще есть, пить, одеваться и что-то отдавать в семью. Так что на автомобиль простые трудящиеся копили не менее десятка лет, во всем отказывая себе и семье, или ехали “за туманом” на стройки Севера и Сибири, или не один сезон кормили комаров в геологических партиях и т. д. и т. п.

Конечно, я слегка лукавлю. Объяснение этого “секрета”, особенно теперь, может дать любой более или менее грамотный экономист: крайняя скудость рынка потребительских товаров. Однако тогда поиски объяснений весьма не поощрялись даже в среде экономистов, а простой народ вообще особенно не задумывался — голову сломаешь. Ситуация вполне вписывалась в одно из самых распространенных понятий тех лет — “дефицит”.

Итак, хотя простому советскому человеку роскошь в виде персонального средства передвижения была явно не по карману, очереди, как отмечалось, существовали и были вторым из двух серьезнейших препятствий на пути автолюбителя к осуществлению своей мечты. (Для молодежи: относительно автомобилей, как, впрочем, и всего остального, наша страна вместе с другими “демократическими” странами находилась на полном самообеспечении — никаких тебе ни новых, ни старых иномарок. Этакое натуральное хозяйство в пределах отдельно взятого лагеря... Социалистического.)

О, эти очереди! Это отдельная поэма. Они были разных видов, мастей и оттенков, характеризовавших их значимость и тем самым скорость продвижения: общая городская для всех желающих, для передовиков производства на предприятиях, в колхозах и совхозах, для выдающихся ученых, для не менее выдающихся работников искусства и писателей… И даже для работников обкома партии, — но это уже на недосягаемо элитный автомобиль “волга”.

На предприятиях, в учреждениях и т. п. они чаще всего принимали форму списков, судорожно составлявшихся к моменту выделения данной организации квоты на некоторое количество машин. “Квотирование” же это не имело никакой ритмичности, было, как правило, неожиданным и совершенно неупорядоченным ни по количеству машин, ни по срокам их поступления. Битвы за гласность при составлении таких списков, битвы между отдельными “местными авторитетами” в профкомах предприятий, закулисные интриги, звонки “сверху” в поддержку того или иного претендента, женские истерики и мужские сердечные приступы сопутствовали формированию списков очередников в научных и учебных институтах, на фабриках и заводах или в Союзах творческих работников разного профиля. За крупнейшее научное или производственное достижение, за досрочный пуск объекта всесоюзного значения министр мог наградить директора завода или стройки… нет-нет, не личным автомобилем, а внеочередным правом его приобретения (за деньги награжденного). И, самое парадоксальное, люди воспринимали это не как оскорбление или насмешку, а как весьма почетную награду. Может быть, даже более почетную, чем орден, так как не всякий орденоносец мог получить право внеочередного приобретения автомобиля. Как-то раз в те далекие 1970-е мой сосед по гаражу — директор завода — со сдержанной гордостью ненавязчиво поделился со мной таким вот неординарным фактом своей биографии, объясняющим историю появления у него автомобиля.

Даже трудно представить, что какие-то 25—30 лет тому назад все это происходило с нами, вокруг нас… Вот она — новейшая история, которую люди моего возраста еще недавно, простите за некоторую двусмысленность, “щупали собственными руками” и, в свою очередь, ощущали на себе ее не всегда нежные прикосновения и не всегда свежее дыхание. Вот она — зощенковская действительность, но не 1920—1930-х, а недавних 1960—1980-х годов!

Однако вернемся к поэме об автомобильных очередях. Встает вопрос: какой нормальный человек согласится безропотно стоять в очереди, которая по длине сопоставима чуть ли не с продолжительностью самой жизни? Да никакой!
И потому у советских людей уже на генном уровне вырабатывался рефлекс по возможности влезть без очереди, пройти с “черного хода”, найти “волосатую лапу” и т. п. Но это — правило. А бывали и исключения. Они имели различную мотивацию. Реже была принципиальная позиция — результат идейного воспитания, выражавшийся в нежелании “шустрить”, чаще — усталое нежелание суетиться или отсутствие времени и сил в сочетании с ни на чем не основанной верой в сказочное везенье.

К последнему варианту, вероятнее всего, относился и мой случай. Однако не только в наш новый, но и в минувший, не менее прагматичный век для реализации слабо осязаемой веры в халяву было все-таки желательно наличие каких-нибудь материалистических предпосылок. И такие предпосылки для меня возникли. Важнейшая из них, связанная с появлением соответствующей суммы, имела весьма печальное происхождение — умерла моя любимая бездетная тетка по отцовской линии, которая отписала мне в завещании все, что имела еще за двадцать три года до своей смерти. Бездарно реализовав “слева” с помощью дальней родственницы несколько старинных персидских ковров и немногочисленные золотые украшения, накопленные предыдущими поколениями моих предков, я, тем не менее, стал обладателем суммы, достаточной для приобретения автомобиля.

Вторая необходимая предпосылка, касающаяся уже очереди, была более мажорного характера как лично для меня, так и всего советского народа — пуск в 1970 году ВАЗа заметно ускорил движение очередей всех видов, в том числе и самой гиблой — общегородской, в которую я встал после получения наследства. Всего лишь два года все учащающихся отметок на площади внутри Апраксина двора (в те годы ее еще не застроили разномастной кучей магазинов и магазинчиков) привели к долгожданному, волнующему дню финального рывка с осязаемой возможностью получения талона на приобретение “жигулей”.

Ранним тусклым мартовским утром, цепко держась взглядом за предыдущий “номер” в неброской кепке и таком же пальто и внимательно контролируя все его случайные перемещения, дабы не потерять объект из виду, и одновременно отбиваясь от домогательств каких-то гнусных личностей, предлагавших за немалую сумму уступить им мое место, я стоял в очереди, дрожа не столько от холода, сколько от возбуждения. Часам к трем дня свершилось — талон, лаская пальцы своей шероховатостью, был у меня в руках. Зная, что у нас в подобных делах от старта до финиша дистанции огромного размера, я после получения заветного талона как-то сразу расслабился. И напрасно.

Уже в июне мне пришла бумага, согласно которой я мог в любой из рабочих дней прийти со своим талоном (и, естественно, с деньгами) в автомагазин на Красногвардейской площади и приобрести в личную собственность автомобиль ВАЗ-2101. Мне даже как-то сразу поплохело — надо было без всякой предварительной психологической подготовки взвалить на свои хилые плечи тяжкий груз ответственности, сопряженной с владением не кошкой, не, простите, хомяком, а движущимся транспортным средством запредельной стоимости. А я уже было настроился на беззаботный отпуск в Коктебеле.

Здесь, наверное, самое время объяснить, почему это после получения такой бумаги я не прыгал от радости до потолка, нарушая покой живущих надо мной и подо мной соседей, а испытывал вульгарную трусость и подавленность. Объяснялась такая моя реакция достаточно просто — я вовсе не был автомобильным фанатом, ради приобретения автомобиля готовым на все те подвиги и ограничения, о которых упоминалось выше. Собственный автомобиль казался мне атрибутом какого-то параллельного мира, ни в одной точке не соприкасающегося с тем, в котором жил я. А чрезмерным фантазером и мечтателем я тоже не был — действительность никак к этому не располагала. Моих способностей кое-как хватало лишь на тяжкий труд скромного научного работника-прикладника, труд чаще всего более чем прозаичный, связанный с необходимостью ежедневно что-то доставать, выбивать и выпрашивать. Прожив больше половины предыдущей жизни вообще на мамином иждивении (пока проходил все этапы “моих университетов”) и более чем скромно, я даже просто боялся слишком дорогих “игрушек”. В общем, мое решение стать обладателем автомобиля свидетельствовало лишь об отсутствии воображения в области материальных благ, свойственном подавляющей части населения страны победившего социализма. Иными словами, именно автомобиль был фактически единственным супердорогим предметом, которым я мог бы обладать на законных основаниях при наличии соответствующей суммы. Осуществление еще одной сопоставимой по стоимости мечты — дачи — потребовало бы не только массы энергии и времени, которых мне всю жизнь катастрофически не хватало, но еще и множества ухищрений, выходящих даже за грань закона, поскольку в те годы обычному гражданину было формально запрещено иметь и квартиру в городе и дом за городом...

Итак, я стал наводить справки, чтобы узнать “что”, “как” и т. п. Выяснилось, что конкретных сроков, ограничивающих действие приглашений на покупку автомобиля, нет. (Естественно! Кому придет в голову, что среди получивших столь долгожданное приглашение могут найтись такие неадекватные личности, как я?) Всех примчавшихся для оформления обладания выстраивают в очередь согласно номерам приглашений у явившихся в данный день. Причем, как я узнал, формирование очереди по такому вроде бы логичному принципу, тем не менее, сопровождается весьма некрасивыми и грубыми сценами, поскольку выбирать можно только из автомобилей, предложенных к продаже в этот день, где количество машин определенного цвета, с тем или иным цветом обивки салона, наличием приемника и т. п. ограничено.

Я подумал, вдохнул, выдохнул и… укатил отдыхать.

И, представьте себе, сработало! Когда в первых числах сентября, после отдыха в Коктебеле, а затем в спортлагере нашего института под Выборгом, где я проводил сам с собой соответствующую психологическую подготовку (главным доводом был тот, что деться мне уже все равно некуда), я явился вместе со знакомым шофером Николаем Федоровичем покупать машину, то оказался в очереди первым (!) со всеми вытекающими отсюда положительными последствиями.

Ну, теперь, пожалуй, краткость описания последующих событий надо довести до максимума, так как покупка сама по себе является лишь предисловием. Максимальная же краткость предусматривает простое перечисление событий. Вот они: хранение за немалую плату моего “росинанта” цвета “белая ночь”
(о существовании такого цвета я даже не подозревал) в пустовавшем гараже Николая Федоровича всю осень и зиму; обучение на курсах вождения под руководством инструктора с запоминающейся фамилией Товстуха, прочности нервной системы которого я завидую с тех пор всю жизнь (она не изменила ему даже после того, как ведомая мной машина сделала на скользком зимнем асфальте при судорожном торможении оборот в 6300, встав поперек сразу двух проезжих частей на улице с весьма оживленным движением); весенние самостоятельные тренировочные поездки по городу, когда удивление гаишников некоторыми моими маневрами достигало такой степени, что свисток вываливался у них изо рта, что позволяло мне с невинным видом ехать дальше, но побыстрей, и пр.

* * *

Мы с моей женой Валей уже несколько лет до этого проводили свой отпуск в спортлагере вуза, где я работал, расположенном в поселке Советский под Выборгом, — на август он целиком предоставлялся сотрудникам института. Место это было таким чудесным, что у меня, частенько лишь мельком просматривающего описания природы, все же не хватает силы воли, чтобы полностью игнорировать его пейзажные красоты.

Лагерь находился на окраине поселка, на полуострове, заросшем елово-
сосновым лесом. Небольшие домики на четыре комнатки с расположенной рядом кухней стояли по периметру этого полуострова через 70—100 метров друг от друга и на расстоянии 10—15 метров от берега залива. В распоряжение жильцов каждого домика предоставлялась своя персональная бухточка, заросшая камышом, с небольшим пляжиком, куда могли причаливать лодки отдыхающих. Лодки выдавались по одной на каждую семью на весь месяц. Прямо на каменисто-песчаном берегу, а также у самого берега в камышах стояли огромные валуны,
с которых рыбаки восьми—двенадцати лет могли ловить рыбу, пока их родители дома занимались какими-нибудь хозяйственными делами.

Выборгский залив в этом месте имеет множество островов — от такого огромного, заросшего разнообразным лесом, как остров Высоцкий, малую часть которого занимает целый одноименный город, до островов в виде больших, плоских и фактически голых каменных скал с надводной частью площадью около 20 квадратных метров. И между этими двумя крайностями — все возможное многообразие островов, окаймленных камышами, с небольшими, порой еле заметными бухтами, заросшими лилиями и выходящими на небольшие каменистые, а то и песчаные пляжи. Кое-где на широких пространствах залива прямо из воды торчат островерхие неприступные скалы, разбросанные Богом явно не для практического использования, а для красоты пейзажа.

В хорошую погоду после завтрака большинство отдыхающих в лагере семей загружались в свои лодки и, запасшись провизией на весь день, до вечера отправлялись на какой-нибудь из излюбленных островов — купаться нагишом, валяться на солнышке на берегу, готовить на костре обед, ловить на удочку с лодки рыбу на границе камышей и чистой воды, стегать спиннингом ни в чем не повинный залив, собирать ягоды, а во вторую половину августа — уже и грибы. Причем в количествах, ошеломлявших неискушенных городских жителей.

В то время в этих местах была погранзона, что существенно ограничивало количество “неорганизованных” отдыхающих. Это малолюдье обусловило даже определенную, непривычную в нашей повседневной жизни этику поведения: если, подплывая к бухточке на каком-нибудь из островов, ты видел, что там уже кто-то расположился, считалось неприличным навязывать людям свое соседство. Лодка поворачивала, и опоздавший занять облюбованное место ехал искать другое пристанище. Благо выбор прекрасных мест был достаточно широк. В такой обстановке, если на расстоянии полукилометра или даже более были видны какие-нибудь другие отдыхающие или лодка с недвижимо замершим рыбаком, это вызывало у избалованных завсегдатаев лагеря чувство отсутствия уюта, некой перенаселенности.

И вот в таком райском месте, располагавшем к дружелюбию и контактности даже самых неуживчивых представителей высшей школы и членов их семей, за месяц до описанного выше приобретения автомобиля, то есть в августе 1973 года, я познакомился с Толей — любезным и жизнерадостным доцентом одной из кафедр нашего экономического факультета, преподававшим студентам что-то юридическое. Волею судеб и секретарши профкома, ведавшей распределением путевок, моя и Толина семьи оказались в одном домике. Точнее сказать, не познакомился, а уже подружился, поскольку шапочное наше знакомство состоялось еще в минувший учебный год, когда Толя, будучи хотя и беспартийным, но доцентом кафедры экономики, относившейся к блоку идеологических, по общественной линии был назначен руководителем политсеминара на нашей кафедре технологии. Примерно раз в месяц он был обязан отнимать минут тридцать нашего личного времени (и отдавать свое личное время), что мы воспринимали с чувством скрытого недоброжелательства, но с покорностью, привитой нам по отношению к подобным мероприятиям с первых шагов нашей сознательной жизни. Ведь мы были технари и в силу космополитичности нашей специальности, несмотря на поголовное высшее образование и даже наличие ученых степеней, могли не совсем верно, а то и просто ошибочно воспринять текущие внутри- и внешнеполитические события и руководящие указания любимой партии.

За явкой каждого члена коллектива строго следила парторг кафедры Зоя Михайловна. Конечно, это был уже не 1937-й год, а относительно либеральная брежневская эпоха. Уклоняющемуся от подобных мероприятий даже не грозил официальный выговор или, тем более, увольнение. Однако его без лишнего шума зачисляли в этакий негласный разряд неблагонадежных, что учитывалось с жирным знаком “минус” при решении вопроса о назначении на следующую ступеньку общественной, должностной или научной лестницы, при распределении каких-либо профсоюзных благ и т. п. Это все знали и принимали как должное — борцы за идеологическую и прочую свободу к тому времени уже повывелись, и не только на нашей кафедре, а и во всем государстве. Так что Зое Михайловне было не так уж трудно обеспечивать явку на эти политзанятия. Она обходила кафедру, напоминая преподавателям и сотрудникам о семинаре, мы, ворча и тихо ругаясь, прерывали свое общение со студентами или иную работу, рассаживались на высокие табуреты в нашей большой химической лаборатории, Толя доставал газету, которую он, по-видимому, мельком предварительно просматривал, чтобы наметить тему беседы, и с его “затравки” она начиналась.

Подобные беседы проводились не первый год и с разными кураторами. Они проходили, как правило, по определенному сценарию, не лишенному некоторой развлекательности, включавшему элементы известной игры в кошки-мышки. При этом задача слушателей заключалась в том, чтобы, строя из себя дурачков, задавать куратору такие вопросы, на которые он заведомо не мог дать честный ответ, чтобы не впасть в “антисоветчину”. А задача куратора была на подобные вопросы давать такие ответы, чтобы в эту самую “антисоветчину” не впасть. Для этого ему часто приходилось существенно отклоняться от сути заданного вопроса с более или менее умелой трансформацией затронутой проблемы в другую, не содержащую опасных “подводных камней”. Согласитесь, для этого требовалась определенная натасканность в словесной эквилибристике и политической софистике, что придавало мероприятию некоторую остроту. Если же задавший неприятный вопрос оказывался чересчур настырным и не оставлял куратору возможности уйти в сторону, тот ясно давал понять, что такой вопрос “настоящий советский человек” задать не может, как бы предлагая аудитории задуматься, откуда в ее составе появился этот отщепенец. После такого поворота дискуссия, естественно, прекращалась, сопровождаясь ерзанием вопрошавшего на табурете, покраснением его лица и обиженным бурчанием себе под нос, что еще неизвестно, кто здесь “настоящий”. Аудитория скромно, затаив ехидные улыбки, отводила глаза от провинившегося и переходила к обсуждению других, более безопасных тем.

Однако занятия, которые проводил Толя, шли по иному сценарию. На все наши каверзные вопросы, ответы на которые отсутствовали не только в официальной, но и в полуофициальной информации, получаемой политпропагандистами в райкомах КПСС, он всегда отвечал то, что думал сам, демонстрируя при этом абсолютно непривычную в подобной обстановке прямоту и эрудицию. Спокойно, как-то обыденно он излагал ту самую “антисоветчину”, на которую вопрошавший его толкал. Как будто человек забывал, что он находится перед аудиторией довольно разных, незнакомых ему людей. Излагал мысли, за которые можно было иметь серьезные неприятности, даже если делишься ими в обществе достаточно надежных приятелей на собственной кухне. И казалось — он не делает вид, что не понимает, что говорит, а действительно не понимает. Говорит человек, что думает. Вот так вот… Что хотите, то и делайте.

Разных “сложных” тем, которые мы обсуждали с Толей, было достаточно. По прошествии стольких лет я их, увы, не помню. Однако одна из наиболее щекотливых все-таки запала в память.

То ли тогда перепись населения прошла недавно, то ли по какой-то другой причине, но кто-то спросил о численности евреев в СССР лет десять—пятнадцать назад и в настоящее время. Любая тема, касающаяся “еврейского вопроса”, всегда болезненно воспринималась на всех уровнях партийного истеблишмента. Чтобы обезопасить себя от ее обсуждения, которое могло вызвать в некоторых, особенно интеллигентских, кругах нежелательные сопоставления лозунгов власти с ее реальной практикой, было однозначно решено, что у нас такой проблемы просто нет. Нет, и все! И говорить не о чем. А в то время как раз шла вторая волна еврейской эмиграции (первая, кто не помнит, была
в 1948—1949 годах — сразу после образования Израиля), которую советское правительство вдруг разрешило — то ли потому, что срочно потребовалось изобразить страну победившего социализма свободным государством, которое ничуть не хуже любого западного, то ли по какой-то другой сиюминутной внешнеполитической надобности.

Эта “вторая волна” была организована соответствующими ведомствами по всем правилам советской казуистики и лицемерия. Подавшие заявление на отъезд подвергались невиданному остракизму с “прорабатыванием” на общих собраниях коллективов, с немедленным увольнением с “волчьим билетом” (хотя ждать отъезда приходилось еще много месяцев, а людям надо было что-то есть), с лишением всех правительственных наград, с несмываемым пятном на остающихся родственниках, с понижением в должности и партийными взысканиями для начальников отъезжающих (за политическую близорукость, отсутствие бдительности и должной воспитательной работы во вверенном коллективе) и т. д. и т. п. В общем, типичная ситуация для тех лет государственного, хотя и закамуфлированного, антисемитизма, когда последний насаждался сверху устными (чтобы не оставлять следов) обкомовскими распоряжениями руководителям учреждений и предприятий, начальникам отделов кадров, например: “Евреев не увольнять, но и не принимать и не повышать!” Это затрудняло евреям рост в должности, заставляло мириться с нелюбимой работой, мерзким начальником, низкой зарплатой. А во сколько престижных вузов евреев принимали по жесткой процентной норме или вообще не принимали, что, правда, существенно увеличивало их концентрацию в вузах второй и третьей категории — в разных холодильных, текстильных, лесных, пищевой промышленности, метеорологических и т. п. институтах.

Конечно, были исключения. И не так уж редко. Во-первых, где-то без евреев было не обойтись, ведь даже у “отца народов” антисемита Сталина был “свой еврей” Каганович, а у “отца” Холокоста Гитлера были так называемые “Nutzеnjuden” — “нужные евреи”, которые под страхом смерти работали над фашистским “новым оружием” (в частности, над ракетами Фау и немецкой атомной бомбой). Во-вторых, добросовестность исполнения антисемитских партийных директив во многом зависела от конкретных исполнителей — руководителей предприятий, учреждений, вузов, среди которых попадались и приличные люди, предпочитавшие руководствоваться официальными ленинскими лозунгами о равенстве
людей всех рас и национальностей и по возможности игнорировать подобные указания. Но сколько начальников выполняли эти указания со всей “ответственностью”, добросовестностью и искренним желанием?! Тех же, кто был настроен нейтрально, которых, как и в любом деле, было, вероятно, большинство, склоняли к проведению антисемитской практики отделы кадров, партийные секретари и райкомовские кураторы. Зачем наживать себе неприятности и недовольство обкомовского начальства?

Так вот и жили евреи в СССР — “не принимать, но и не увольнять”! И все это накладывалось на бытовой антисемитизм, который, естественно, процветал ввиду безнаказанности и даже негласной поддержки сверху. Но “поймать за руку” ни идеологов, ни практиков было практически невозможно — следов не оставалось, а в случае чего в качестве иллюстрации соблюдения ленинской национальной политики применительно к любому конкретному учреждению или вузу, в том числе и самому юдофобскому, всегда можно было найти пару-тройку евреев, бог весть как и когда прижившихся там. Система была настолько эффективна, что теперь интеллигентные сорокапяти-пятидесятилетние русские, которые тогда пребывали в студенческом возрасте и, естественно, с данной проблемой лично не соприкасались, когда разговор касается этой темы, считают, что пожилой приятель-еврей просто подвержен мании преследования, свойственной этой национальности.

Ау-у-у, где вы, порядочные начальники отделов кадров и руководители тех лет?! Почему вы молчите? Подтвердите правдивость моих слов. Интересные, между прочим, и весьма поучительные мемуары могли бы получиться у вас. Ведь многие технологические приемы, разработанные в те годы при реализации описанной мною антисемитской политики и практики, зачастую используются и сейчас — и в Думе, и в регионах, и в партиях, на стороне которых “хоть и нету законов, поддержка и энтузиазм миллионов”, как сказал Владимир Высоцкий, — кстати, весьма актуальный автор, поскольку копал глубоко, касался вроде бы сугубо современных реалий, но фактически связанных тысячами незаметных нитей с “этиологией русской души”, со всеми ее достоинствами и пороками, которые позднее подверг нелицеприятной критике другой, слава богу чисто русский, писатель, Виктор Ерофеев, в своей одноименной книге. Не приведи господь, что было бы, если бы такую книгу написал еврей.

Но “вернемся к нашим баранам”. Как уже упоминалось, на очередном политсеминаре был задан вопрос: сколько евреев в СССР было лет десять назад и сколько сейчас? И если сейчас меньше, то чем это вызвано? (Сколько-нибудь значительная численность евреев, уезжающих из СССР на ПМЖ, официальной пропагандой категорически отрицалась.) Толя совершенно спокойно ответил, что сейчас меньше и что вызвано это не Божьей карой, постигшей советских евреев за грехи предков, а довольно заметным уровнем их эмиграции, и иллюстрировал свой ответ цифрами, взятыми, кажется, из последней и предыдущей переписей. Все (но не Толя) сидели слегка обалдевшие от такого откровения. Он же, как будто ничего не поняв и не заметив реакции аудитории, продолжал беседу.

Все это могло, конечно, плохо кончиться для нашего куратора. Но его, как принято говорить, хранил Бог, а точнее — порядочность наших сотрудников и преподавателей, среди которых, несмотря на нередкие “домашние” распри и мелкие подсиживания, стукачей все-таки не оказалось...

Вот таким был этот мой новый приятель, с которым мы вместе отдыхали в августе 1973 года. Хотя не сказал бы, что наивность была его характерной чертой или что он осознанно причислял себя к “антисоветчикам”. Просто он считал неприемлемым подлаживаться под любую “линию” (будь то линия партии или чья-то еще), считал, что вранье или увертки не могут служить на пользу правому делу, а если дело неправое, то и нечего его выгораживать.

Вообще, я очень опасаюсь, что большинство моих читателей, если таковые вообще найдутся, будет в основной своей массе принадлежать уже к совершенно иной популяции российских людей просто в силу своего возраста. И некоторые эпизоды, необычность и напряженность которых понятна моим ровесникам, у тех, кого сейчас можно назвать людьми средних лет, не говоря о молодежи, вполне может вызвать недоумение — что же тут такого особенного!

Однако все познается в сравнении. Например, наиболее продвинутая часть современного российского общества справедливо возмущается тем, что все каналы нашего телевидения отражают только правительственную точку зрения, что-то замалчивают, а что-то искажают и т. п. А в то время, о котором я пишу, не только публично возмущаться и бороться против такого положения вещей, но даже робко обозначить его где-нибудь в коллективе было уже весьма чревато. Хуже того, представьте себе время, когда такое положение вещей практически всей советской интеллигенцией (микроскопическая горстка диссидентов не в счет) воспринималось как нечто обычное, а основной массой народа вообще никак не воспринималось — для нее этой проблемы просто не существовало.

* * *

Отдыхали мы в том августе неплохо. Ездили на лодках на острова, купались, загорали, что-то с жаром обсуждали (с Толей все обсуждения проходили
“с жаром”), о чем-то спорили. Приезжали вечером, как говорится, “усталые, но довольные” и начинали выгружать из лодок свои многочисленные и разнохарактерные вещи — кошмар, сколько всего нужно трем-четырем людям для поездки на острова всего на один день без ночевки! У самого угла нашего домика к тропинке примыкала большая каменная глыба, оставляя лишь узенький проход. Там, выпрыгнув из лодки раньше всех, нас всегда поджидала Толина шестилетняя дочка Маша, строго спрашивая:

— Пароль?!

— “Серый волк зубами щелк” (или “Здесь продается черный шкаф с серебряными ручками?”), — отвечал я, после чего проходил, еле волоча якорь с цепью, или мотор, или огромную охапку одеял и кухонную посуду.

Кончилось лето. Мы разъехались по домам, изредка встречались и перезванивались — проживание в разных концах огромного города и большая занятость, увы, не способствовали частым встречам, как бы нам этого ни хотелось.

Но вот наступил конец апреля, и было решено, что на майские праздники мы обязательно двумя семьями съездим в Советский, в наш лагерь. Лихими мы были в молодости: моей жене Вале оставалось две-три недели до рождения нашего первенца — и тем не менее мы собрались ехать. Единственное, на что у нас хватило ума, учитывая, что это была моя первая относительно дальняя поездка в качестве водителя, — отправить Валю и Толину жену с Машей традиционным путем — электричкой до Выборга и далее автобусом до Советского. Мы же вдвоем с Толей и всеми вещами поехали на моих новеньких “жигулях”.

Все шло нормально, пока мы не достигли развилки на въезде в Зеленогорск.
Я почувствовал себя витязем на распутье с известной картины Васнецова. Но если там на камне было написано, что ждет этого витязя при движении по каждому из возможных маршрутов, и ему, в общем-то, некуда было торопиться, то я абсолютно не понимал, куда следует свернуть, а сзади уже гудел длинный хвост машин.

Однако сомнения одолевали только меня, но не моего попутчика — он всегда точно знал, куда следует идти или ехать… Для такого нерешительного в подобных ситуациях человека, как я, он был настоящей находкой. И мы поехали направо, выбрались на какое-то шоссе и бодро зашуршали шинами. Однако мы оба понимали: чтобы выехать на нужное нам Приморское шоссе потребуется пересечь Зеленогорск. Тем не менее за кормой оставался километр за километром, а городом и не пахло. Наконец даже Толя почувствовал, что мы едем не туда. Под мое ворчанье, осуждавшее некоторых товарищей за их самоуверенность, мы развернулись и двинулись обратно. Минут через пятнадцать наши “жигули” уже влились в сплошной поток машин, ехавших по главной улице Зеленогорска. Эти пятнадцать минут я вспоминал еще не один год.

Машины на второй скорости шли бампер в бампер. Впереди меня не спеша ехал МАЗ. Малая ширина улицы исключала возможность его обгона. Я уткнулся взглядом в мощный зад этого грузовика и, исходя злостью, тем не менее покорился темпу его движения. Вдруг каким-то шестым чувством я ощутил, что он резко тормозит, хотя его тормозные огни об этом не свидетельствовали. Однако десятых долей секунды, пока я это осознавал, жал на тормоз и резко выкручивал руль влево, оказалось достаточно, чтобы “войти в контакт” правым крылом с левым брызговиком МАЗа. Резкий толчок и… вот оно, первое ДТП в нашей жизни — моей и моего новенького автомобиля.

Я сидел бледный, не способный ни вдохнуть, ни выдохнуть по причине сильного нервного шока. Шофер грузовика деловито вылез из кабины, спокойно подошел к слегка погнувшемуся брызговику своей машины и рывком вернул его в доаварийное положение — ремонт МАЗа был закончен. Мое же свеженькое средство передвижения, полностью утратив товарный вид, стояло с помятым, тесно прижавшимся к колесу крылом. Опущу мой разговор с шофером и его напарником, хотя там встречались очень интересные лингвистические находки. Кстати, в этом “дружеском диалоге” выяснилось, что движение грузовика “в режиме поиска”, вызвавшее резкое повышение адреналина не только в моей крови, но и у водителей целой колонны машин, следовавших за мной, было обусловлено необходимостью найти открытый магазин для приобретения бутылки, а резкое торможение, ставшее причиной аварии, свидетельствовало об успешном завершении этого поиска. При этом все, вероятно, обошлось бы, если бы у грузовика были хотя бы исправны тормозные огни.

Чтобы не перегораживать всю проезжую часть, освободив колесо от прижавшегося к нему крыла с помощью лома, мы с грузовиком направились в ГАИ, которое находилось вверх по улице метров через триста. Примерно полтора часа пришлось ждать, пока нами соизволит заняться инспектор. Я уже начал волноваться, как бы из-за нашей значительной задержки жены не испугались чего-нибудь более серьезного, чем то, что произошло на самом деле. Однако далее все решилось достаточно быстро: инспектору не хотелось ухудшать статистику ДТП, а мне было как-то боязно и неуютно менять свои новенькие права на какую-то несолидную временную справку. Оштрафовав обоих участников происшествия без квитанции (какой гаишник “свое” упустит?), нас отпустили восвояси. Толя, естественно, не оставался безучастным свидетелем. Он яростно доказывал, что раз у грузовика были неисправны тормозные огни, то виноват полностью его шофер, и что надо добивать это дело до победы, которую он гарантирует, и что я соглашатель и пр. и пр. Но мое желание побыстрее достичь цели нашего путешествия, а также неоднозначность ситуации, связанной с тем, что я въехал в грузовик сзади, а это по правилам дорожного движения ничем не оправдывается, привели к завершению инцидента.

Слава богу, моя жена не родила досрочно, хотя ко времени нашего позднего приезда все уже изрядно переволновались.

Четыре дня отдыха пролетели незаметно. На это время я сумел абстрагироваться от неприятностей — сказалась привычка, вырабатываемая с юности: не переживать из-за событий, изменить которые уже нельзя.

Но день отъезда все-таки наступил, и вопрос, где ремонтировать машину, встал, так сказать, в полный рост, уже явно отравляя мне существование.
В те годы попасть на станцию техобслуживания было огромной проблемой. Официальная очередь могла тянуться не один месяц, и то при условии, что этот процесс должным образом контролируется, что, в свою очередь, требовало немало времени и нервной энергии. “Слева” же было попасть очень трудно даже за приличные деньги. Нужны были очень приличные деньги, которых у меня, разумеется, не было. Причем в любом случае новую машину на станции оставлять было опасно, так как некоторые дефицитные и дорогостоящие детали могли быть заменены на изношенные. Кроме того, будучи начинающим водителем, я еще не обзавелся ни связями, ни знакомым мастером-“леваком” — никем и ничем…

Однако Толя не дал мне совсем пасть духом.

— Слушай, у моего шефа на даче есть сосед Леша — умелец на все руки. Это в Комарово, в дачном поселке академиков. Все равно нам мимо ехать. Давай заедем к шефу, я поговорю с ним, может, Леша возьмется, если он тебя отрекомендует.

Наших “девочек” и Машу опять отправили автобусом и электричкой, а мы поехали на моем травмированном автомобиле.

* * *

Теперь самое время сказать пару слов о Толином шефе и откуда он взялся. Дело в том, что кроме преподавания в нашем институте Толя еще имел часы в ЛГУ, который он закончил и где защитил кандидатскую диссертацию, а сейчас под присмотром этого самого шефа уже завершал докторскую. Это был всем шефам шеф. К тому времени я уже много о нем слышал.

Начнем с того, что вуз вузу рознь — тогда, как и сейчас, во главе табели о рангах вузов Ленинграда стояли ЛГУ и Политехнический институт. И быть доцентом или даже профессором в каком-нибудь из остальных примерно тридцати пяти вузов города было совсем не то, что занимать аналогичную должность в ЛГУ (вспомним, что на всю “культурную столицу” СССР это был единственный Университет, а все нынешние университеты именовались более скромно — институтами). Даже на заведование кафедрой в институт обычные университетские профессора соглашались перейти не часто.

И студенты и выпускники ЛГУ, как правило, тоже заметно выделялись, поскольку уже изначально туда в основном попадали хорошо подготовленные абитуриенты, которые затем обучались преподавательскими кадрами высшей квалификации. Однако, естественно, здесь было не без исключений. Очень уважая фундаментальные знания, я, уже несколько позже, при подготовке своей докторской диссертации химика-прикладника в какой-то период старался заполучить для работы выпускников химфака ЛГУ. Однако многие из тех, кто мне попадался, зачастую напоминали собранные наспех чемоданы — они были наполнены множеством неупорядоченных знаний, приложить которые к конкретной технической проблеме им было крайне трудно ввиду непомерного снобизма и неумения организовать свой мыслительный процесс не вообще, а в определенном направлении. После подобных кадровых экспериментов я пришел к выводу, к которому можно было бы прийти и априори: главное — не вуз, который окончил твой сотрудник или аспирант, а личностный фактор — способности, обучаемость, трудолюбие, аккуратность, увлеченность делом.

Но вернемся к Толиному шефу. Олимпиад Соломонович Иоффе был не просто профессор и доктор юридических наук. Он был завкафедрой на юрфаке ЛГУ, всемирно известным ученым в области, кажется, хозяйственного права, короче, специалистом, которым мог гордиться даже вуз такого уровня. Он входил в то ограниченное число евреев, которых вследствие их мировой известности и явной неординарности терпели даже в столь элитном учебном заведении. Правда, в число “неприкасаемых” сколь угодно выдающиеся ученые в те годы входили крайне редко, тем более ученые, обремененные пятым пунктом. Чтобы тобой занялись “поплотнее”, совсем не обязательно было становиться диссидентом, как “отец” нашей водородной бомбы трижды Герой Соцтруда и лауреат Ленинской и Госпремий академик А. Д. Сахаров. Достаточно было и меньших “проступков”. Забегая вперед, по-моему годика на два, отмечу, что, когда у О. С. Иоффе уехала в США дочка с мужем, его ничтоже сумняшеся “попросили” с должности завкафедрой, вполне квалифицированно организовали травлю на всех уровнях и фактически заставили уехать к дочке, хотя, насколько я знаю от Толи, он искренне осуждал ее за отъезд и, тем более, совершенно не предполагал уезжать сам.

Однако пока что — в тот майский вечер 1974 года — мы с Толей подруливали к даче Олимпиада Соломоновича в Комарово.

Для меня, относительно недавно ставшего всего лишь кандидатом наук, в то время еще м. н. с. в средненьком по престижу вузе, он, конечно, был величиной недосягаемой, на которую я мог смотреть только сильно задрав голову. Причем это объяснялось отнюдь не моим раболепием — меня частенько упрекали за неуважение к авторитетам, — да и вследствие кардинального различия в специальностях мы с О. С. Иоффе не пересекались ни по какой линии. Так что мое почтение к нему объяснялось только тем, что я старался отдавать должное достойным людям, тем более что среди известных мне лично деятелей науки ученые такого масштаба совершенно не просматривались.

Как все истинно значительные люди, О. С. был достаточно демократичен и прост в обращении с нижестоящими коллегами и учениками. Прост без самолюбования своей простотой и доступностью, сохраняя, тем не менее, некоторую дистанцию, — Толю, например, он называл просто Толя, но на “вы”, а его жена обращалась к Толе только по имени-отчеству. С ближайшими учениками у него были достаточно близкие, даже несколько патриархальные отношения, — как я знал от Толи, ему неоднократно приходилось бывать у О. С. Иоффе и в городской квартире и здесь, на даче. Но столь доступен он был не для всех — Толя был одним из двух его наиболее талантливых и потому наиболее любимых учеников.

При этом близорукость О. С., как это часто бывает у незаурядных людей, была, по-видимому, сопоставима с его одаренностью. Я вспоминаю, как много позже Толя с глубоким возмущением рассказал мне о низости и цинизме другого любимого ученика Олимпиада Соломоновича: когда у Иоффе начались неприятности, связанные с упомянутым выше отъездом дочери, этот любимый ученик пошел “стучать” на него в партком (у него на выходе была докторская диссертация по морскому праву, за судьбу которой он очень испугался), а потом сам, чуть ли не из двери в дверь, пошел к О. С. каяться, говоря: “Такая вот я сволочь! Ни в коем случае вы не должны были мне доверять!” Довольно оригинальный случай высокого уровня самокритики. Но Иоффе к тому времени был в ЛГУ уже фактически никто, да и не в его правилах было устраивать разборки. А тип, о котором идет речь, в итоге благополучно защитил свою докторскую, считался крупным специалистом по морскому праву (стал чуть ли не советником в правительстве) и вполне процветал, по-видимому, спокойно пережив кратковременный всплеск угрызений совести. “О времена! О нравы!..” Толе он тоже пакостил где мог, хотя и изображал из себя его приятеля, по-видимому, считая соперником в будущей конкуренции за право получения профессорской должности.

К шефу Толя относился с большим и искренним пиететом, хотя иногда слегка подтрунивал над некоторыми его человеческими слабостями и особенностями. Вообще надо сказать, что в научном мире, особенно в технических и точных науках, связанных с экспериментом, где вклад ученика и учителя разделить особенно трудно, нижестоящий сотрудник или ученик, как правило, пашет не только на себя, но и на своего шефа, которому тоже надо или набрать материал на докторскую (если он кандидат), или получить Госпремию, или членкора, или академика, или просто хочется подтвердить репутацию результативного ученого, когда все уже позади. Поэтому искренние, дружеские и уважительные отношения между шефом и его учениками складываются далеко не всегда. Мне казалось, что это характерно, главным образом, для российской науки, деформированной советской системой. Но нет, я имел возможность убедиться, что и “там”, на вроде бы благополучном и цивилизованном Западе с его демократическими традициями, отношения между старшими и младшими по должности в чем-то очень подобны нашим. Когда зимой 1995 года я был приглашен для проведения семинара по катализу делигнификации в Канадский исследовательский институт целлюлозы и бумаги, где работал мой бывший аспирант Олег Шагаев, один из его коллег спросил, с кем это он шел вчера по коридору. “С моим бывшим шефом”, — ответил Олег. “Как, ты с ним еще здороваешься?!” — ехидно воскликнул коллега.

* * *

Приехали мы как раз к вечернему чаю, или, пользуясь терминологией домов отдыха и санаториев, к полднику. Толя представил меня хозяину и его супруге — даме примерно тех же лет, что и сам О. С. Иоффе, то есть слегка за пятьдесят, после чего обо мне благополучно забыли — Толя и Олимпиад Соломонович за чаепитием стали увлеченно обсуждать какие-то свои текущие научные и университетские дела, в которых, кстати, очень неплохо ориентировалась жена О. С., изредка вставлявшая реплики, когда разговор касался знакомых ей обстоятельств или людей. О чем они там говорили, я сейчас уже не помню. Но последний сюжет врезался в память. Речь зашла о юристе — завкафедрой одного из периферийных вузов, которому ранее доводилось пользоваться гостеприимством Иоффе и его жены во время наездов в Ленинград, в основном, как я понял, для зондирования того, насколько реально ему защищать в ЛГУ докторскую, которую он завершал. Недавно диссертация была закончена, автор привез ее О. С. для ознакомления и с просьбой быть основным из трех официальных оппонентов. На Иоффе работа произвела впечатление довольно слабой, с рядом ее положений он вообще был не согласен и т. п. Браться же за оппонирование заведомо слабой диссертации — все равно что соглашаться играть на приличную сумму, зная, что тебе сдали крапленые карты.

Невозможно в двух словах объяснить всю непростую “кухню” с назначением оппонентов, круто замешанную на определенных принципах, устоявшихся в научном сообществе за многие десятилетия, — поверь, читатель, на слово. Для понимания же весьма щекотливой ситуации, в которую попал Олимпиад Соломонович, приведу только одно из важных положений этого негласного кодекса: если по неофициальной просьбе диссертанта и/или его научного руководителя ты согласился, чтобы с их подачи диссертационный Ученый Совет обратился к тебе с просьбой быть официальным оппонентом по такой-то диссертации, то дать на нее отрицательный отзыв считается в высшей степени неэтичным. Поэтому, как правило, до всяких официальных процедур диссертант дает возможность предполагаемому оппоненту ознакомиться с диссертацией, и если последний видит, что он не сможет дать положительный отзыв, то просто отказывается быть оппонентом под любым из тысячи возможных предлогов. Однако “шила в мешке не утаишь” и в соответствующих научных кругах фактически всегда узнают, что такой-то отказался оппонировать диссертацию такого-то. Если этот такой-то — авторитетный ученый, то шансы на успешную защиту у диссертанта весьма существенно снижаются. Кроме того, проблема усугубляется еще и тем, что двум другим намечаемым оппонентам обычно также становится известно об отказе такого-то оппонировать. Это часто делает проблематичным получение согласия на оппонирование уже от них. Таким образом, диссертант оказывается перед лицом множества проблем, выскакивающих друг из друга, как матрешки.

Все это, естественно, прекрасно осознавал О. С. и потому, видимо, сильно переживал, так как лично против докторанта он ничего не имел и прекрасно понимал, что докторская — плод нелегкого труда, как правило, многих лет. Однако портить свою репутацию ради постороннего человека, давая положительный отзыв на слабую работу, тоже совсем не хотелось. Поэтому со свойственной ему экспрессией он изложил Толе суть диссертации и свои претензии к ней. При этом, как я мог заметить, мнение Толи его не интересовало, поскольку последний, во-первых, работу не читал, а во-вторых, не являлся узким специалистом в той области, которой она была посвящена, — О. С. просто хотелось озвучить перед кем-нибудь, кто хоть что-нибудь понимает в их науке, те мысли, которые мучили его, чтобы еще раз убедить себя в правильности неприятного ему самому решения, к которому он склонялся.

Вопрос был уже фактически решен не в пользу диссертанта, когда раздался мягкий голос супруги Олимпиада Соломоновича:

— Липочка, но ведь Николай Иванович такой приятный человек. Помнишь, сколько интересного он рассказывал, когда бывал у нас? Ты же ставишь его в очень сложное положение. Я бы так никогда не смогла поступить.

— Что же я могу поделать, мусенька, если он написал такую слабую работу, сама подумай…

— Нет, Липочка, пускай я в ваших делах ничего не понимаю, но ты не должен отказывать ему. Вспомни только, какая трудная жизнь у него была, — он ведь и воевал, и после войны ему пришлось несладко…

— Что же мне за него, по-твоему, диссертацию писать, если он воевал и вообще такой приятный человек?!

— Ты только вспомни, как он рассказывал про двух своих дочек… Такие милые девочки!.. Ну, как это можно отказать человеку в такой простой вещи, как быть у него оппонентом?

— Ничего себе “в простой вещи”! Как я буду в глазах Ученого Совета выглядеть? Там ведь не одни идиоты собрались.

Однако “мусенька” как будто не слышала этих доводов.

— Липа, а помнишь, он рассказывал, как горел в танке на Курской дуге? Ты же видел, какие следы у него остались на лбу и левой щеке... Нет, ты просто не можешь так поступить! Я тебя очень прошу. Я просто покоя лишусь… Ну посидишь пару вечеров, поправишь ему то, что там требуется...

— Интересно, как ты это себе представляешь? Там надо чуть ли не пол-диссертации переписывать...

— А я обещаю сварить тебе из малинового варенья твой любимый кисель… Вот будешь сидеть, работать и пить свой кисель, — продолжала “мусенька”, не обращая внимания на возражения.

Не знаю, как малиновый кисель, но, по-моему, Курская дуга пробила-таки первую брешь в намерении отказаться от оппонирования… Еще несколько минут подобной полемики, перемежающейся угрозами слечь с головной болью и призывами к человеколюбию О. С., сломили неуступчивого супруга, и неизвестный нам с Толей Николай Иванович был спасен.

Я подумал, как все зыбко в этом мире… От каких непредсказуемых и часто внешне третьестепенных обстоятельств зависит наша судьба. И как хорошо для самолюбия Николая Ивановича, что он никогда не узнает, что толкнуло Иоффе на немалый труд по глубокому редактированию его работы, причем не столько по форме, сколько по существу, результатом которого явилось его любезное согласие оппонировать.

* * *

По окончании чаепития О. С. повел меня к Леше для знакомства и протежирования. Последний оказался хозяйственным на вид мужиком средних лет, приветливым, не суетливым. Олимпиад Соломонович, состыковав нас, тотчас удалился.

Благосостояние хозяина и его дома просматривалось и в крупном, и в мелочах. Разве что участок был маловат. Но ведь Комарово! Элитней дачного места, главным образом для значимых персон разного рода — партийных функционеров, больших работников торговли, чиновников и военных крупного масштаба и т. п., — тогда под Ленинградом не было, нет, пожалуй, и сейчас. Можно только удивляться, как это каким-то там академикам и профессорам выделили здесь место под дачный кооператив. Правда, руководители партии всегда любили демонстрировать свое уважение (точнее, псевдоуважение) к науке и творческой интеллигенции. Немногочисленные же местные, типа Леши, жили здесь с незапамятных времен или поселились сразу после войны, когда ни о каких дачных делах никто еще и не помышлял. А позже они были использованы в качестве обслуги на обкомовских дачах, в местных санаториях и домах отдыха, а также для всяческих работ у тех же академиков. Ведь кто такой академик? — чудак в шляпе и очках, да еще получающий немерено. Еще какое-нибудь там открытие, может быть, и сделает, а вот гвоздь вбить — уже никак. В ценах
на всякую “ручную” работу академики и их жены ориентируются тоже хреновенько. Ведь все, чего сам делать не умеешь, или не хочешь, или на что нет времени, обычно ценишь много дороже, чем это стоит, особенно при отсутствии дефицита в дензнаках.

Осмотрев повреждение и помолчав с озабоченным видом, Леша сказал, что сделать можно, но сейчас с временем тяжело. “Вот если бы через три-четыре недельки…” — добавил он, прекрасно понимая, что ремонт требуется выполнить как можно скорее, иначе к нему бы не обратились. Пришлось упрашивать… Обеспечив таким несложным маневром возможность повысить цену на свою работу, он, уступая моим настойчивым просьбам, согласился наконец взять машину. Срок — неделя.

Имея уже кое-какой опыт общения с рабочим классом, я, чтобы исключить неожиданности при расчете, стал выяснять цену. Не тут-то было. Вероятней всего, он и сам не знал стоимости работы, а продешевить — это, извините, не в его правилах. Постановил: цену скажет при расчете, много брать не будет! Выбора у меня практически не оставалось, так как уровень деморализации
в связи с первой в жизни аварией, случившейся к тому же при первой же загородной поездке, был весьма велик — хотелось быстрее сесть в исправленный автомобиль, тронуться с места и чтобы все треволнения забылись как неприятный сон.

Взяв Лешин номер телефона, — а это в те времена далеко не всеобщее благо цивилизации, особенно за городом, тем не менее наличествовало в его “избушке”, — мы с Толей отбыли восвояси.

На работе методом почти сплошного опроса всех знакомых автомобилистов я установил, что стоимость ремонта моего помятого крыла должна составить около 300 руб. и абсолютно точно не может превысить 500 руб. (масштаб цен тех лет, когда новый автомобиль стоил 5600 руб.).

После моих многочисленных телефонных звонков в течение последующих двух недель, всяческих отговорок, оттяжек и т. п. мне наконец было разрешено приехать и принять работу. Взяв на всякий случай 700 руб., я прибыл к Леше. Во дворе стоял мой автомобиль с совершенно непрофессионально отрихтованным и покрашенным крылом — кузовные работы явно не входили в тот перечень умений, которыми владел Леша, и, скорее всего, я оказался человеком, предоставившим ему первое “учебное пособие” при освоении азов этого мастерства. Кроме того, при проверке оказалось, что сигналы поворота не работают, поскольку после ремонта были неверно соединены некоторые разъемы при сборке электросхемы, что позже потребовало от меня немалых усилий при собственноручном устранении неисправности. Однако “детали” меня уже не интересовали — лишь бы можно было ездить, чтобы гаишники не останавливали на каждом углу. “Сколько?” — спросил я. “Тысяча”, — сказал он, скромно глядя на меня своими чистыми голубыми глазами.

Я слегка обалдел от названной суммы. Потом почувствовал, что краснею. Ситуация складывалась, мягко говоря, некомфортная. Однако совсем уж скромненьким лопушком я не был, и довольно скудная зарплата м. н. с., хоть и с кандидатской степенью, не располагала к тому, чтобы разбрасывать свои деньги в угоду каждому наглецу, встречающемуся на жизненном пути. Да и своим сверхнахальством Леша загнал меня в угол, из которого можно было вырваться только нападая, — ведь больше 700 рублей у меня все равно не было. Познакомив его с реальным прейскурантом на выполненную им работу (из ложной деликатности и во избежание дискуссии опустив характеристику ее качества), я сказал, что, тем не менее, готов заплатить ему на две сотни больше самого высокого из возможных тарифов, но не более того. Не знаю, чем закончилось бы мое нежелание потворствовать Лешиной наглости, но тут, пока я под его мрачным взглядом прогревал двигатель, стремясь побыстрее покинуть место непредвиденного конфликта, у калитки раздались оживленные голоса, приветствия, и я увидел Олимпиада Соломоновича с женой, собачкой и каким-то их знакомым — они мирно шли на электричку, чтобы ехать в город (О. С. в то время ожидал возможности купить новую машину после продажи предыдущей). Мы с Лешей, не сговариваясь, сочли некорректным посвящать эту компанию в тонкости наших финансовых разногласий, а его мрачная физиономия и мое повышенное возбуждение как-то ускользнули от их внимания. Узнав, что наши намерения попасть в город совпадают, они попросили прихватить их. Я бодро выехал за калитку, грузный О. С. с трудом разместился рядом со мной, а остальные — сзади, и мы тронулись.

Разговор завертелся вокруг всяких автомобильных историй. Ввиду скудности моего шоферского опыта я почти не принимал в нем участия. Иоффе же, как было мне известно по рассказам Толи, водитель был еще тот, с большим стажем разнообразных приключений и небольших аварий, в которые он попадал с поразительной регулярностью. В его байках фигурировал и последний случай, когда на железнодорожном переезде он по невнимательности поставил свои “жигули” под тяжелый автоматический шлагбаум, который, разумеется, ударил его по крыше и т. д. Однако подобные инциденты, по-видимому, не особенно его огорчали, так как проблемы ремонта решались с помощью денег, которых у него имелось достаточно, а прочие проблемы, типа водительских прав, — с помощью разнообразных связей на высоком милицейско-гаишном уровне, которые тут же активизировались в нужный момент, поскольку тогда, как и сейчас, высшее милицейское образование шло под маркой юридического и О. С., являясь завкафедрой на юрфаке ЛГУ, был, мягко выражаясь, “не последний человек”.

Наконец и я решил внести свою лепту в этот треп и, будучи все еще под впечатлением, вкратце рассказал всю эпопею с Лешей, кульминационным моментом которой явилась изложенная мною с возмущением сцена расчета.
Я закончил свой рассказ, ожидая сочувственных возгласов, ремарок по поводу рвачества некоторых не лучших представителей народа, жирующих за счет интеллигенции, и т. п. Даже не сразу заметил, что в машине установилась напряженная тишина.

— Надо было дать столько, сколько он попросил, — после непродолжительного молчания холодно изрек Иоффе.

— Но ведь его цена была абсолютно наглой и нереальной!

— Ну, это неважно — реальная, нереальная. Он сделал, назвал цену, и вы должны были ее заплатить.

Я удивленно и растерянно пытался что-то возражать, объяснять… В процессе этой непродолжительной дискуссии стало ясно, что основная причина реакции О. С. была сугубо меркантильной — я существенно затруднил ему возможность в будущем обращаться к Леше со всякими просьбами. Впрочем, другая причина носила скорее принципиальный характер и заключалась в том, что сам Иоффе в своих отношениях с этим и прочими “пролетариями” руководствовался именно таким правилом — плати столько, сколько просят, не унижая себя и вторую сторону предварительными разговорами о стоимости предстоящей работы.

Оставшаяся часть поездки прошла в угрюмой тишине. Ни О. С., ни остальные пассажиры, включая собачку, не пытались разрядить обстановку. В каком-то смысле мне это было даже кстати, так как повороты я должен был обозначать, высовывая из окна то прямую, то согнутую в локте руку, — в точном соответствии с правилами ГАИ при аварийном выходе из строя сигналов поворота. Это было немалой дополнительной нагрузкой, учитывая мою неопытность, незнакомый маршрут, ответственность за “ценный груз”, который я транспортировал к месту его проживания, а также нежелание ударить лицом в грязь, тем более в сложившейся ситуации. Все обошлось, слава богу, благополучно, и, сухо попрощавшись, мы расстались.

* * *

Моя жизнь, проходившая в постоянной “борьбе за существование”, а точнее, за возможность нормально выполнять свои непосредственные обязанности химика-экспериментатора, не способствовала излишней душевной тонкости и уязвимости. Трудно было ожидать их от человека, который с первых же шагов в науке был вынужден соприкоснуться с грубой реальностью, например, когда в механических мастерских института ни одну деталь для экспериментальной установки нельзя было оперативно изготовить или отремонтировать (несмотря на наличие всех бумажек) без “катализатора механических процессов”, то есть, попросту говоря, без этилового спирта, являвшегося эквивалентом всего и вся в этом производственном подразделении. Поэтому приходилось осторожно завышать количество спирта, требовавшегося для работы. Впрочем, данная практика была секретом Полишинеля, что крайне затрудняло взаимодействие с отделом снабжения, где жульническая составляющая в заявках аспирантов и научных сотрудников слишком гиперболизировалась.

А выбивание необходимых химикатов или приборов, порой весьма дефицитных, — всяких там ИК-, УФ-, ЭПР- и ЯМР-спектрометров, хроматографов и т. п.?! Выручали настырность, способность засунуть самолюбие в дальний карман и, главное, “блеск в глазах”, появляющийся у просящего, когда он болеет за свое дело, против чего даже самые заматерелые снабженцы часто не могли устоять. Но сколько это отнимало нервов, душевных сил и времени! Однако и “дубило шкуру”, приучало работать в любых условиях, отучало от сентиментальности и неверных представлений о советской науке… Но это отдельная “песня”, которой я, может быть, посвящу когда-нибудь несколько отдельных страничек.

Итак, с учетом моей несклонности к излишним сантиментам и при внутренней убежденности в своей правоте я вроде бы мог спать спокойно. Кто такой, в конце концов, для меня О. С. Иоффе со всеми его званиями, степенями, должностями и регалиями? Человек из параллельного мира, с которым я никогда не пересекался в прошлом и не пересекусь — тем более теперь —
в будущем, кто бы он там ни был!

Однако все эти вполне прагматичные и в принципе приемлемые самоутешительные рассуждения отравляло одно маленькое “но”. И, если подумать, это “но” оказывалось не маленьким, а очень даже большим. Дело было в том, что О. С. Иоффе был не просто д. ю. н., профессор, завкафедрой в ЛГУ и прочая, и прочая, а еще и — главой научной школы, к которой принадлежал мой друг Толя, завершавший под его неформальным руководством свою докторскую диссертацию. Тот самый Толя, которого я, выражаясь современным языком, натурально “подставил”, поскольку в начале цепочки событий, которые лишили О. С. возможности пользоваться столь ценными для него Лешиными услугами, стояла просьба Толи сделать протекцию мне, его другу, оказавшемуся
в глазах Иоффе непорядочным человеком.

Чтобы читателю, далекому от высоких сфер науки, было понятно, насколько угрожающей представлялась ситуация, в которую я поставил Толю, к описанным выше этическим тонкостям, связанным со сложностями защиты и, так сказать, “предзащитной подготовки”, следует добавить пояснение по поводу еще одного нюанса.

Руководитель научной школы безусловно заинтересован в успешной защите своего ученика, поскольку неудачная защита последним диссертации (особенно докторской) становится довольно стойким пятном на репутации учителя. Но это только в том случае, если отношение шефа к диссертанту однозначно положительное. Если же по какой-либо причине — причем не всегда научного свойства — шеф и его подопечный-докторант, как говорится, “расстались”, то это быстро становится известно и завал защиты уже бывшим учеником фактически никак не отражается на репутации бывшего шефа.

Однако положение, в которое в этом случае попадает докторант, иначе как фактически безнадежным не назовешь. Для краткости просто перечислю “радости”, которые его при этом ожидают. Во-первых, становится крайне трудно найти трех авторитетных оппонентов. Во-вторых, полностью “распоясываются” до, после и особенно на защите все недоброжелатели докторанта, для которых высокое реноме шефа, а зачастую и его административный статус служили бы сдерживающим фактором. В-третьих, отсутствие авторитетной поддержки затрудняет получение голосов немалой части Ученого Совета, которая недостаточно компетентна в узкой теме диссертации, и потому для нее имя шефа являлялось как бы “знаком качества”, этаким “лейблом”, а изъятие этого имени, наоборот, становится сигналом, что с работой не все в порядке.

Если все это сложить, а еще учесть, что количество “черных шаров” (“черными шарами” считаются все бюллетени тайного голосования, где однозначно не отмечено “за”) обычно не должно превышать четырех-пяти из пятнадцати-двадцати присутствующих на защите членов Совета, становится понятным, что докторанта вряд ли спасут даже благожелательно настроенные оппоненты, если таковых удастся найти (см. выше). А можно нарваться на оппонента, который в угоду бывшему шефу и из собственной пакостности не откажется оппонировать, а наоборот, будет рад “станцевать на костях” диссертанта, дав эффектный отрицательный отзыв, где какие-нибудь мелкие огрехи, которые всегда можно “нарыть” в любой научной работе, будут раздуты до грубейших принципиальных ошибок.

Именно такой вариант грозил теперь Толе из-за описанной выше истории, причем четко по моей вине. Абсолютно ясно, что после того разговора в моей машине изменить ситуацию так, чтобы Толя оказался ни при чем, было уже не в моей власти, даже если бы я, как русский князь в Орду, отвез Леше ту немалую разницу в 300 рублей, из-за которой и разгорелся весь сыр-бор.

После непродолжительных размышлений я решил пойти навстречу предстоящим неприятностям и, не откладывая, рассказать обо всем Толе, чтобы он к моменту встречи с Иоффе хотя бы “был в теме”, как теперь говорят. Время не ждало: уже завтра на кафедре в ЛГУ они могли увидеться. Жили мы на разных концах города, и потому покаяние я решил совершить по телефону. Однако рука как-то не поднималась к трубке. Мое воображение выразительно рисовало все перипетии предстоящего разговора: после изложения происшедшего последует тяжелая пауза, а потом я услышу все, что должен услышать, все, что заслужил:

— Ты что, с ума сошел?! Ты вообще способен думать о чем-нибудь, кроме своих интересов? Забыл, что у меня уже на три четверти написана докторская и без поддержки Иоффе мне не пройти даже предзащиту на факультете? На меня навалятся небезызвестные тебе типы — не последние люди в университетском парткоме, поскольку после успешной защиты я становлюсь их явным конкурентом в притязаниях на профессорскую должность на кафедре… В ход пойдет все — от моих якобы антимарксистских взглядов на проблемы хозрасчета в частности и экономики социалистического государства в целом до сомнительной идеологической сущности моей беспартийной личности. И хоть я представлю работу, достойную Нобелевской премии, будет убедительно доказано, что все, что я сделал, — полное дерьмо, являющееся пятном на белоснежной научной репутации не только кафедры, но и факультета, и вообще всего университета! Ты что, с луны свалился?! Если уж у тебя плохо с деньгами, сказал бы — я бы тебе добавил разницу, хотя вряд ли я состоятельней тебя. Просто не знаю, что делать. Ведь теперь Олимпиад не сможет обратиться к этому Леше ни по какому поводу, а он к нему обращается семь дней в неделю — то крышу отремонтировать, то электроплитку починить, то забор поправить, то доску в крыльце заменить, то бог его знает что еще!.. Ведь он не представляет себе, каким концом молотка гвоздь забивают — профессор Университета все же, а не какой-нибудь там затрюханный м. н. с. вроде… Слушай, а может, подвезешь этому хмырю разницу, а я подумаю, как до сведения Иоффе ненавязчиво довести, что инцидент исчерпан?

— Если ты скажешь, я, конечно, достану эти злосчастные триста рублей и отвезу их ему. Но, если честно, в таком унизительном положении я еще в жизни не бывал. Да я с этим паскудным Лешей и с..ть рядом не сел бы после всего, а тут я должен к этому рвачу на поклон с извинениями ехать! Может, как-нибудь обойдется?..

— Обойдется?! Тебе-то, конечно, обойдется, а вот мне?.. Сам подумай головой своей! Просто не знаю, как я завтра с Иоффе встречусь...

Вот какой диалог меня ожидал. Допустим, с некоторыми вариациями по форме, но не по существу. Однако делать было нечего. Превозмогая себя, я набрал номер Толиного телефона и после нескольких длинных гудков услышал в трубке знакомый глуховатый голос:

— Алло.

— Привет, Толя… Слушай, тут такое неприятное дело получилось с этим Лешей.

— Что, сделал плохо?

— Да плохо, хорошо — черт бы с ним! Собственно, дело даже не в Леше, а в твоем Иоффе.

— А при чем тут Олимпиад?

— Понимаешь, оказалось, что очень даже при чем. Подвел я тебя… Неумышленно, конечно, но подвел. Прямо не знаю, как быть теперь. В общем, как скажешь, так и сделаю. Ты уж извини, что так получилось…

— Да что случилось? Рассказывай толком, — сказал Толя уже по-настоящему озабоченным голосом.

— Ну, в общем… — И дальше, по возможности кратко, опустив собственную оценку ситуации, но, естественно, не утаив реакции Иоффе, я рассказал все, что уже известно читателю. Толя слушал не перебивая. Когда я закончил, повисла тяжелая пауза.

— Ты что, с ума сошел?! — услышал я фразу, один в один взятую из моего воображаемого сценария. — Да Иоффе счет деньгам потерял. Он тут за три месяца учебник играючи написал и одним махом заработал столько, что вполне хватит на автомобиль и небольшой прицепчик. Они там все этого Лешу избаловали — дальше некуда. У него такса: гвоздь вбить — десять рублей, планку в заборе заменить — пятьдесят рублей. Вот гад какой, совсем совесть потерял — свои таксы для академиков уже распространяет на обычных людей! Правильно ты все сделал. Жаль, меня там не было, я бы ему сказал пару фраз — испортил бы настроение на вечер… Хотя вряд ли. Этому горлохвату любые слова — как с гуся вода. Такие понимают только язык денег и грубой физической силы. А по поводу Иоффе ты не беспокойся. Разберусь я с ним. Подумаешь, недоволен… Перебьется со своим недовольством.

— Толя, но ведь у тебя защита скоро… Потом еще этот твой “друг”, который спит и видит, как бы вбить клин между тобой и Олимпиадом, — более удобного случая ему не найти.

— Да не бери ты в голову. Олимпиад все-таки лучше, чем ты себе представляешь. Обойдется как-нибудь. Ну, поломается этот Леша немного… Думаю, за счет повышения стоимости требуемых работ Иоффе сгладит, так сказать, “некоторые шероховатости”, возникшие между ними. Да и диссертацию я завершаю далеко не завтра — мне еще работать и работать. Рассосется к тому времени. Ладно, будь здоров. Напугал ты меня, ей-богу, своей преамбулой. Я уж
не знал, что и подумать. В общем, не бери в голову. Вале привет. Тебя тут такое событие ожидает, а ты себе нервы всякой ерундой портишь. Ну, счастливо! Звони! — И в трубке раздались короткие гудки.

Вот такой неожиданный финал был у этого разговора. И не прав будет тот, кто подумает, что Толя-то говорил все верно, что событие выеденного яйца не стоит, а все мои опасения — просто плод чрезмерной мнительности. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, но живо помня все реалии того времени (которые, впрочем, не так уж сильно изменились), я убежден, что опасения были не напрасны, если рассматривать эту историю применительно к заурядным людям. Просто два человека, завязанных в ней, оказались незаурядными, — так сказать, несколько более высокого качества, чем я предполагал в своем пессимизме. Но ведь пессимизм-то мой родился не на пустом месте, а на основании немалого жизненного опыта. Свидетельством же неординарности Толиной реакции, по-моему, служит и тот факт, что я помню этот эпизод во всех подробностях даже спустя три десятилетия.

* * *

Тем не менее, с учетом того, что произошло через несколько лет, данный инцидент действительно выглядит “детской игрушкой”.

Я уже упоминал о травле Иоффе, организованной в ЛГУ после решения его дочери с семьей уехать в США по линии еврейской эмиграции. Результатом такой травли, как обычно, оказалось то, что я бы назвал “эффектом Бродского — Солженицына”. Это когда человека, совершенно не собиравшегося уезжать из СССР, фактически ставят в ситуацию, когда не эмигрировать он уже просто не может, поскольку его лишают средств к существованию и совершенно изничтожают морально.

Довели до этой стадии и О. С. Иоффе. В четко регламентированную процедуру “размазывания по стенке” отъезжающих на ПМЖ работников высшей школы и научных учреждений входило рассмотрение персонального дела “виновного” на расширенном заседании Ученого Совета с участием коллектива кафедры (или отдела, если это происходило в НИИ) и вообще всех желающих. Подвергся этой процедуре и О. С. Все было выполнено в полном объеме, согласно опять-таки нигде официально не прописанным, но всем кому положено известным правилам: вопли с трибуны о недопустимости контакта с неокрепшими душами нашей студенческой молодежи человека, который не смог достойно воспитать собственную дочь, требования тщательно пересмотреть его труды, которые в скрытом виде содержат исключительно вредные для советского законодательства идеи, публично выражаемое удивление, что в столь достойном учебном заведении нашлось место такому... и т. д. и т. п. Все это с вдохновением осуществлялось небольшим количеством энтузиастов из числа наиболее “маргинальных” партийных членов Совета, а также всеми желающими продемонстрировать свою лояльность партии и “гражданскую принципиальность” и не желающими отказать себе в удовольствии смешать с грязью еще вчера весьма уважаемого человека, которому уже завтра все равно не придется смотреть в глаза. В заключение обсуждаемый по ходатайству Ученого Совета лишался должностей и званий, что для Иоффе выразилось в лишении его должности профессора и членства в Ученом Совете (от заведования кафедрой его, кажется, отстранили раньше — сразу после отъезда дочери).

Безусловно, в любом коллективе более-менее приличных людей набрать значительное количество выступающих (а их требовалось достаточно много) при проведении подобного мероприятия было непросто. Пускать же дело на самотек, с расчетом только на упомянутых выше “энтузиастов”, было весьма рискованно для организаторов — куратора из райкома, партийных секретарей университета, факультета и кафедры. Поэтому ряд выступлений предварительно оговаривался с некоторыми товарищами. Выбирались люди, которые по тем или иным причинам не могли отвертеться от такого рода “партийного задания”. По процедуре требовались и “выступления с места”, чтобы показать здоровое отношение основной массы к подобным личностям. Когда дело дошло до этой стадии аутодафе, слова попросил Толя. Ему тогда, кажется, оставалось уже каких-то два месяца до защиты. Причем защищать диссертацию предстояло именно перед этим Ученым Советом, и теперь уже не просто без поддержки шефа, а с клеймом ученика шефа-отщепенца и пр. и пр. — комментарии для тех, кто помнит или представляет себе обстановку брежневского застоя, излишни.

Короче, слова попросил Толя. Было видно, что он очень взволнован… Своим широким и решительным шагом он вышел на трибуну зала заседаний, прочно оперся на нее руками и произнес небольшую речь…

После этой речи у многих выступавших до него отвисли челюсти, покраснели лица, а блуждающий взгляд делал все возможное, чтобы избежать встречи с любым другим взглядом. В этой речи было не так уж много слов. Толя напомнил, что “обсуждению” подлежит ученый с мировым именем, по трудам которого учились почти все находящиеся в зале, прекрасный педагог, вырастивший не одно поколение успешно работающих советских юристов, ученый, активно способствовавший развитию целого направления в советской юриспруденции и многие годы с честью возглавлявший кафедру в этом Университете, ученый, который еще недавно с этой трибуны, откуда на него только что были вылиты ушаты помоев, слышал только изъявления благодарности за свою научную и педагогическую деятельность. И никому не дано право шельмовать этого человека, даже если его решение эмигрировать для воссоединения с ранее уехавшей семьей дочери не вызывает у коллег восторга. И кем надо быть, чтобы в таких выражениях, как тут некоторые себе позволили, отзываться об этом ученом!..

Нетрудно догадаться, что эффект от Толиного выступления был подобен этакой “местной Хиросиме”, после которой его возможность успешно защитить свою докторскую не то что стала равной нулю, а “перешла в область отрицательных значений”.

— Зачем вы это сделали? — только и смог сказать ему Иоффе после заседания. — Ведь меня вы не спасли, а себя погубили.

Что ответил ему Толя, мне неизвестно, может быть, ничего. Просто он поступил так, поскольку не мог поступить иначе.

* * *

А диссертацию свою он защитил-таки успешно примерно полгода спустя, причем в этом самом Ученом Совете. Все-таки приятно сознавать, что порядочных людей в среде ученых-юристов ЛГУ оказалось значительно больше, чем непорядочных. Тем не менее битва на защите была жестокой, с участием как действительно научных оппонентов диссертанта, так и личных врагов — его и его учителя.

Но у Судьбы всегда полон мешок сюрпризов… Прошел месяц, потом второй, как диссертация со всеми сопроводительными документами ушла в Высшую Аттестационную Комиссию на утверждение. Никакой реакции. Наконец прошел и крайний срок, к которому комиссия обязана принять решение по диссертации. Тишина! Толя с ученым секретарем диссертационного Совета стали выяснять в Москве, что случилось, где диссертация? Диссертация потерялась! Так вот взяла и “на минуточку” потерялась. “Минуточка” длилась еще чуть ли не месяц или два, точно уже не помню. Наконец диссертация нашлась — у “черного оппонента” (дополнительный оппонент — фамилия не разглашается в целях большей объективности отзыва, — к его услугам ВАК прибегает в спорных или сомнительных случаях), к которому она была послана, несмотря на успешную защиту в весьма авторитетном Ученом Совете ЛГУ. Естественно, благодаря активнейшим проискам “доброжелателей”, ничего Толе не забывших и имевших немалый вес. Один из них, самый маститый, был даже членом экспертного совета ВАК, причем, если не ошибаюсь, непосредственно той секции, где должна была рассматриваться диссертация.

Спустя еще пару месяцев поступил отзыв “черного оппонента”. Отзыв был отрицательным. После некоторых дополнительных манипуляций, опять же инициированных “друзьями”, диссертация была окончательно отклонена с лицемерной рекомендацией что-то там подправить, чем-то дополнить и тогда защищать заново.

Как позже узнал и рассказал мне Толя, “черный оппонент” (в ученой среде эта “чернота” рано или поздно рассеивается) сам только что еле-еле получил утверждение своей докторской, причем с помощью упомянутого выше члена экспертного совета. Помощь была оказана при негласном условии, что после утверждения его диссертации ему на отзыв будет послана Толина, которой он обязан дать отрицательный отзыв. “Черный оппонент” оказался “добросовестным” человеком и свое обещание выполнил.

Вся эта история, усугубленная некоторыми перипетиями личного характера, стоила Толе первого инфаркта.

Для тех, кому интересен итог, скажу, что спустя еще два или три года Толя опять успешно защитил свою, уже вторую, докторскую диссертацию, естественно, подготовленную главным образом на материале первой. Защита прошла в одном из московских научно-исследовательских профильных институтов. Дискуссия продолжалась восемь часов — не каждый выдержит. Толя выдержал. На этот раз он предпринял некоторые меры превентивного характера в ВАК, чтобы обеспечить объективность на всех стадиях рассмотрения своей работы, поскольку враги его по-прежнему не дремали и были весьма влиятельны. (К сожалению, хотя порядочных людей всегда больше, чем непорядочных, жизнь почему-то устроена так, что “с кулаками” чаще бывает зло, а не добро, которому обычно свойственно занимать лишь нейтральную или, в лучшем случае, скромно-сочувственную позицию.) В положенный после защиты срок Толя получил утверждение ВАК и стал доктором юридических наук.

 

 

— Слушай, Толя, — спросил я Анатолия Александровича Собчака где-то
в 1989 году после одной из его первых поездок в США в ранге депутата Верховного Совета СССР, — когда ты был в Штатах, тебе удалось повидаться
с Иоффе?

— Нет, ты знаешь, к сожалению, не удалось. Только по телефону поговорили обстоятельно. Он ведь преподает в Чикагском университете, а мы были в Вашингтоне. Я было заикнулся о своем желании съездить в Чикаго на встречу с ним, но наши соответствующие товарищи объяснили мне, что это будет слишком хлопотно для принимающей стороны, — ведь я не мог просто сесть в самолет и полететь куда хочу. Я там передвигался только в сопровождении определенных персон их дипкорпуса и машин с мигалками и сиренами…Так что пришлось отказаться от этой поездки. А Иоффе в Вашингтон ко мне приехать было тоже тяжело — ему уже теперь под восемьдесят, хотя вот, еще работает. А так хотелось с ним увидеться!..