Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 2

Александр Михайлович Панченко и петербургская школа "феноменологии культуры"

Сергей Акимович Кибальник (род. в 1957 г.) — литературовед, эссеист и прозаик. Автор более 150 работ по истории русской литературы, в том числе книг «Русская антологическая поэзия первой трети XIX века» (Л., 1990), «Художественная философия Пушкина» (СПб., 1998), «Транскультурный дискурс Гайто Газданова и экзистенциальная традиция в русской культуре» (в печати). Публиковался в журналах «Нева», «Литературная учеба», «Новый журнал» (СПб.), «Слово», «Журналист», в газетах «Вечерний Ленинград», «Московский комсомолец», «Литературная газета». Живет в С.-Петербурге.

 

СЕРГЕЙ Кибальник

Александр Михайлович Панченко и
петербургская школа «феноменологии культуры»

Писать об Александре Михайловиче Панченко и легко, и трудно. Легко, потому что невозможно представить себе более занимательный и вдохновенный предмет для размышлений об истории гуманитарной науки в России.
А трудно, потому что не оставляет ощущение, что, был бы он с нами, сам лучше всех бы написал. Но его уже нет, да и труднее всего оценивать самого себя. Нужен взгляд со стороны, и желательна хотя бы небольшая историческая дистанция. Так что задачу осмысления его богатейшего научного наследия и неповторимой телевизионной публицистики все равно предстоит решать нам, и решать именно сейчас — для того, чтобы можно было двигаться дальше.

К счастью, уже есть на что опереться. Об Александре Михайловиче написано пока не так много, но зато писали о нем большей частью люди неординарные: А. Ю. Арьев, Н. С. Демкова, Е. А. Костюхин, Д. С. Лихачев, Г. М. Прохоров, М. Б. Плюханова, Е. К. Ромодановская, И. З. Серман, О. В. Творогов... Писали о нем и иностранные слависты (Х. Трендафилов, И. Феринц), и наши питер-ские, да и не только питерские журналисты: З. Курбатова, Л. Лурье, Н. Кавин, Вас. Пригодич и др. Рачением С. И. Николаева, который и сам не раз много говорил и писал об А. М. Панченко, все это, как и созданное самим ученым, отмечено в вышедшем только что справочнике Российской Академии наук.

Большая часть этих работ, впрочем, написана еще при жизни А. М. Панченко (это рецензии, юбилейные приветствия) или представляет собой отклики на его смерть, так что от них вряд ли можно было бы ожидать сколько-нибудь развернутой характеристики и точной дефиниции того места, которое А. М. Панченко занимает в истории науки и культуры.

Уже через год после его смерти, в мае 2003 года, Отдел древнерусской литературы Пушкинского Дома посвятил очередные майские Малышевские чтения памяти А. М. Панченко. Постоянно пишут и вспоминают о нем на страницах журнала «Звезда» (А. Ю. Арьев, В. П. Бударагин, Н. М. Кавин, А. А. Панченко), при этом стараниями В. С. Копыловой-Панченко и А. Ю. Арьева появляются публикации неизданных работ исследователя. Выходят новые издания его работ. Определенным этапом в решении обозначенной задачи стало и заседание Ученого совета Пушкинского Дома, состоявшееся 26 февраля 2007 года, на котором доклад о наследии и личности ученого сделал Ю. М. Прозоров, выступали А. А. Панченко, В. П. Бударагин, А. А. Горелов, С. И. Николаев, Г. В. Маркелов, Е. К.Ромодановская.

 

Для того чтобы оценить значение сделанного А. М. Панченко, необходимо не только наличие определенной исторической дистанции, но также и взгляд с позиций иного, относящегося к новой эпохе научного дискурса. В этом плане заметка Александра А. Панченко как раз выгодно отличается от всего написанного об А. М. Панченко прежде.3 Не могу не приветствовать и то, что, говоря о своем отце, А. А. Панченко отнюдь не склонен судить о нем «по-родственному»: о том, что ему представляется слабостями и недостатками научной методологии А. М. Панченко, А. А. Панченко говорит прямо и недвусмысленно. Однако и глядя на наследие А. М. Панченко с позиций современного гуманитарного дискурса, который сейчас, как правило, носит не чисто литературоведческий, а интердисциплинарный характер и основан в значительной степени на достижениях современной антропологии, социологии и коммуникативистики, я, тем не менее, решительно не согласен с оценкой А. А. Панченко.

Его точку зрения можно свести к следующим положениям. На протяжении большей части своего научного пути А. М. Панченко занимался ментальностью (а также сходными идеями и концептами: «культурным обиходом», «национальным духом», «топикой культуры» и т. д.), а это теперь «расхожее и расплывчатое выражение, популярное в фундаменталистских кругах». «В сущно-сти, — утверждает А. А. Панченко, — └конструирование комплекса loci communi”, присущих определенной эпохе или национальной культуре в целом, есть продолжение стародавнего спора о специфике └русского пути”, о месте России или └славянской цивилизации” в мировом историческом процессе», а эта дискуссия сегодня «кажется малопродуктивной в научном отношении и несколько пугающей в силу своих реальных и потенциальных политических последствий».
В качестве основания для столь суровой оценки нам предъявлен тот факт, что «понятие └нации”, изобретенное европейцами в XVII—XVIII вв., не имеет в современном мире ни эвристического, ни социального значения» (c. 121).

Далее, противопоставляя свою позицию точке зрения И. П. Смирнова, кото-рый в своем, на мой взгляд, искреннем, но, к сожалению, написанном в недопустимом тоне очерке «Три Саши» подверг критике якобы имевшиеся у А. М. Пан-ченко «сотериологические претензии», А. А. Панченко объясняет значительную часть деятельности своего отца и прежде всего его историческую телепублицистику «определенными этикетными моделями, присущими отечественной филологии 1960—1970-х гг. и подчас довольно причудливо смешивавшими эзотерику и дидактику» (с. 121). При этом одновременно он приписывает ее интеллигенции того времени в целом: «...речь должна идти не об отдельных людях или научных сообществах, но о более общей идеологической тенденции, о поведенческих нормах и социальных претензиях, которые принято связывать с понятием └интеллигенция”»; «...идеология интеллигенции подразумевала не только конструирование обособленного от тоталитарного государства эскапистского интеллектуального мира (будь то древнерусская культура или индоевропейская мифология), но и социальную дидактику — просвещение и приобщение к └культурным ценностям” более или менее виртуальных └широких слоев населения”» (с. 122).

Единственное, что в научном наследии А. М. Панченко А. А. Панченко принимает более или менее безоговорочно, — это «последняя и, по сути дела, не реализованная идея» А. М. Панченко «написать историю России ХХ в. с └обывательской точки зрения”». «При всей своей атереотичности, — пишет А. А. Панченко, — такой подход, как мне кажется, выглядит вполне современным в контексте мирового гуманитарного знания и гораздо менее предвзятым, чем дидактическая программа └интеллигентской науки”. Понятно, что образ └обывателя”, обитающего в своей собственной, └другой” истории и прожившего свою жизнь └хорошо” постольку, поскольку ему удалось └хорошо спрятаться”, не менее идео-логичен и метафоричен, чем все остальные фигуры и модели, при помощи которых ученые конструируют прошлое той или иной страны или культуры. Однако этот вид идеологии и метафорики по крайней мере обещает более увлекательное повествование по сравнению с телеологической историей социальных и властных отношений, репрезентирующих мир как взаимодействие и столкновение метанарративов, которые в конечном счете не нуждаются ни в субъекте, ни в объекте исторического исследования. Наверное, можно сказать, что в качестве исследовательского приема └обывательский взгляд” на исследуемую культуру был для отца всегда важнее любых дидактических и историософских конструкций» (с. 122—123).

 

Заключительная ремарка, конечно же, в значительной степени смягчает общую оценку. Однако, во-первых, «└обывательский взгляд” на исследуемую культуру» на протяжении большей части его деятельности был лишь одним из элементов научного кредо А. М. Панченко, о котором трудно судить, если брать его изолированно. Во-вторых, и это главное, сбрасывать со счетов сделанную исследователем попытку целостного рассмотрения русской цивилизации представляется по меньшей мере несколько преждевременным.

Заметим также, что совсем не лишняя оговорка относительно идеологичности и метафоричности образа «обывателя, обитающего в другой истории» дает возможность обратить выдвинутые аргументы против самого А. А. Панченко: ведь замечание о «более увлекательном повествовании» имеет чисто вкусовой характер. Таким образом, в целом оценка научного наследия А. М. Панченко у А. А. Панченко получается довольно скептической и, как ни странно, во многом совпадающей по сути, хотя и, разумеется, не имеющей ничего общего по тону с мемуарным очерком И. П. Смирнова: принципиальный атеоретизм вел А. М. Панченко к опоре в своих исследованиях на расплывчатые научные понятия, а «просветительские иллюзии» толкали его на реализацию «дидактической программы └интеллигентской науки”» (с. 122).

Такая оценка представляется следствием обычного для нового поколения исследователей непонимания проблематики и научного дискурса предыдущего поколения. Современная ситуация в мире и в науке отнюдь не снимает постановку вопросов, которыми занимался А. М. Панченко, а только требует некоторой их коррекции. Если понятие «нации» действительно считается некоторыми современными исследователями достаточно искусственным конструктом, изобретенным в эпоху становления и укрепления государств, которое в век культурной глобализации (слухи о которой, впрочем, сильно преувеличены6), без-условно, постепенно теряет свою определенность, а понятие «ментальности» так и не стало вполне научной категорией, то этого нельзя сказать, например, о «культурной идентичности». И если культурная идентичность современного человека часто бывает размыта вследствие процессов транскультурации, так что нередким явлением становится бикультурализм и даже апатридство (которые, впрочем, встречались и раньше, в том числе и в Древней Руси, но лишь гораздо реже), то это только усложняет их решение, а не снимает их вовсе.

Действительное противоречие в позиции А. М. Панченко, которое, впрочем, было в большей степени свойственно исследователю лишь в последнее десятилетие его жизни и проявлялось в его не столько научной, сколько телевизионной публицистической деятельности, заключалось, на мой взгляд, в том, что он не мог принять окончательного перехода русской цивилизации от традиционного к модернизированному обществу и идеализировал первое из них. Между тем новый век приносил изменения в системе ценностей и «изобретал» новые традиции, а новые поколения русских решительно не могли согласиться с однозначной апологией Обломова и полным отрицанием Штольца и не желали «собирать клюкву», какой бы метафорой это ни было. Однако общественная и научная позиция А. М. Панченко в этом плане и сейчас в период очередного отказа русских от самих себя в культуре и сплошного «перевода с английского» в гуманитарной науке выглядит как важное напоминание о необходимости «самостоянья народа», так же как и «самостоянья человека».

 

Я так подробно разобрал короткую заметку А. А. Панченко по двум причинам: во-первых, чтобы показать, что его оценка научного наследия А. М. Панченко носит довольно субъективный характер и, во-вторых, потому что А. А. Панченко, тем не менее, подошел к постановке той темы, которая стоит в заглавии моего очерка.

Я полагаю, что самое ценное в заметке А. А. Панченко — это некоторые высказанные мельком соображения о связи А. М. Панченко, несмотря на всю его уникальность и неповторимость как личности, с некими общими тенденциями в отечественной филологии 1960—1970-х годов (с этими тенденциями исследователь еще в большей степени связывает Д. С. Лихачева). Я, впрочем, полагаю возможным говорить не о тенденциях, а о научной школе, причем школе петербургской, а хронологически относить ее не к 1960—1970-м, а к 1960—1990-м годам. Мне кажется некоторым упущением то, что, говоря об истории отечественной гуманитарной науки этого времени, никто так ни разу и не сказал о существовании в Петербурге особой научной школы — причем не «школы медиевистики»7, а филологической и культурологической школы, связанной в первую очередь с именами Д. С. Лихачева, А. М. Панченко, с определенными оговорками — Г. М. Фридлендера, В. Э. Вацуро, Б. Ф. Егорова,
Ю. М. Лотмана8, А. Х. Горфункеля, в какой-то степени — В. В. Колесова и многих других ученых. Это приводит к тому, что, когда заходит речь о недавнем прошлом отечественной филологии, то, как правило, говорят о «тартуско-московской семиотической школе», а заодно в лучшем случае называют кого-то одного из питерских ученых, как это произошло, например, в недавнем телевизионном выступлении С. Г. Бочарова в программе «Разночтения».10 

Для обозначения этой школы в настоящей статье, поскольку речь в ней в первую очередь идет об А. М. Панченко, я пользуюсь термином самого исследователя — «феноменология культуры». В принципе можно было бы использовать для ее обозначения другие термины, например «конкретное литературоведение» Д. С. Лихачева или «семиотика культуры» Ю. М. Лотмана11, но они представляются менее подходящими.

Понятие «феноменология явлений культуры» А. М. Панченко, в частности, употребил в своей работе о древнерусском юродстве, вошедшей в написанную им совместно с Д. С. Лихачевым и Н. В. Понырко книгу «Смех в Древней Руси». «Хочу предупредить, — оговаривался здесь А. М. Панченко, — что тому, кто интересуется историей юродства, эта работа вряд ли понадобится. Это разделы из феноменологии юродства, попытка объяснить некоторые черты этого явления, которые мне кажутся существенными: зрелищность юродства и элементы протеста в нем».12  Очевидно, что речь идет здесь о таком сущностном описании отдельных — как формальных, так и содержательных — сторон культурных явлений, которое носило бы одновременно и характер их объяснения. Противопоставление истории определенно указывает на то, что «феноменология культуры» здесь занимает место, традиционно отводимое теории, по поводу отсутствия которой у А. М. Панченко одновременно сетуют и И. П. Смирнов13  и А. А. Панченко.

«Феноменология культуры» это и есть особым образом понятая теория: не абстрактное знание, а знание, основанное на глубоком погружении, вживании в исторический материал и интуитивном постижении, описание существенных сторон явления и объяснение через такое описание его природы, специфики.14  В этом смысле сама научная платформа А. М. Панченко обнаруживает глубинную связь с национальной культурной традицией, для которой характерно недоверие к абстрактной теории, теряющей из поля обозрения само явление.15

Истоки такой гносеологической позиции можно не без основания видеть в традиционном иррационализме русской культуры, в идеале «живого знания» (Ф. М. Достоевский), в присущем русской философии культе инту-и-ции16, в философии «всеединства» и в какой-то степени в идее «предметного мышления», которую, в частности, развивал С. Л. Франк. В понимании Франка мышление определяется как «самооткровение некоей целостной реальности», как «мышление, которое никогда не удаляется от конкретной полноты реальности».17 

Для того чтобы проиллюстрировать, насколько такое отношение к теории литературы характерно для Пушкинского Дома, позволю себе процитировать свою собственную книгу «Художественная философия Пушкина»: «Одной из методологических основ данной работы является убеждение автора в необходимости построения новой, эмпирической теории литературы, то есть такой теории, которая не парит над ее предметом на высоте птичьего полета, с которой он видится искаженно, а имеет этот предмет в поле полноценного зрения. Такая теория свободна от формализованной абстрактности традиционной теории литературы и базируется на осмыслении и переживании разнообразных явлений культуры в их взаимных отношениях. Применительно к такой теории цитируемое далее высказывание Гете оказалось бы уже неверным: └Теории — это обычно результаты чрезмерной поспешности нетерпеливого рассудка, который охотно хотел бы избавиться от явлений и поэтому подсовывает на их место образы, понятия, часто даже одни слова”».18 

Однако у А. М. Панченко имело место не отрицание всякой теории, а лишь отрицание теории литературы.19  Зато теоретические представления, почерпнутые им из смежных гуманитарных дисциплин — культурной антропологии, этно-графии, философии истории, — использовались им широко и плодотворно. По существу А. М. Панченко, как и другие представители «петербургской школы», был интердисциплинарием: литературный этикет, стихотворная культура, топика культуры и другие понятия, выводящие нас за пределы собственно литературного текста, были для него, как и для Д. С. Лихачева, Ю. М. Лотмана, Г. М. Фридлендера и В. Э. Вацуро, вполне обиходными.

Важное отличие интердисциплинарного подхода «петербургской школы» от интердисциплинарности современной гуманитарной науки заключается, однако, в том, что применение методов и понятий, почерпнутых из смежных гуманитарных дисциплин, осуществлялось ими все же на строгой филологической основе и тем самым обогащало наш взгляд прежде всего на саму литературу. Между тем современная междисциплинарность, идущая об руку с изменением коммуникационной среды и снижением роли литературы в культурах — даже в таких, как русская, — зачастую предполагает отказ от базовых принципов филологии, например таких, как специфика художественного текста, а следовательно, и переориентацию с изучения культурных ценностей на социологию повседневности. Таким образом, междисциплинарность «петербургской школы» не имеет ничего общего с интердисциплинаризмом современной культурологии, которая часто теряет свой собственный предмет изучения, а представляет собой междисциплинарность, сохраняющую четкую принадлежность к своему основному предмету изучения — литературе и к своей базисной дисциплине — филологии.

Помимо особого понимания соотношения между историей и теорией, которое, в частности, требовало теоретического осмысления не чужого, а собранного самим исследователем историко-культурного материала, восприятия литературы как существенной и сущностной части русской культуры вообще и связанной с этим особой интердисциплинарности на базе филологии, для «петербургской школы феноменологии культуры» характерны также следующие черты. Во-первых, это особое внимание не только к текстам, но и к стоящей за ними, согласно представлениям этой школы (вспомним книгу Д. С. Лихачева «Литература — реальность — литература»), живой жизни. Недаром не только А. М. Панченко, но и Ю. М. Лотман и В. Э. Вацуро так часто говорили о живых деятелях прошлых эпох (причем не обязательно писателях), так много опирались в своих исследованиях на мемуа-ристику (вспомним цикл телевизионных передач
Ю. М. Лотмана), так были внимательны не только к самой классике, но и к стоящему бок о бок с ней интерпретатору (в этом плане наиболее ярким примером является Б. Ф. Егоров).

Другая черта школы — это установка на поучительность занятий историей культуры, «просветительские иллюзии», о которых писал А. А. Панченко.20  Между прочим, это связано с тем, что ведущие представители этой школы занимались именно классикой: древнерусской литературой, Пушкиным, Достоевским (и не писали о низкокачественной или массовой литературе: ни Лотман, ни Вацуро не писали о Ф. В. Булгарине и Н. И. Грече, что вошло в обиход несколько позднее). А классика — от митрополита Иллариона до Пушкина и Достоевского — предполагает душеполезное действие, установку на пробуждение лирой «добрых чувств». Так что представители этой школы не вносили «просветительские иллюзии» в классику от себя, а скорее проецировали эти заложенные в русской классике установки на современность. Об этом, кстати, А. М. Панченко не раз писал и говорил достаточно прямо.21 

Еще одна объединяющая черта школы — это петербургская выучка с ее серьезной начальной базой эмпирического историко-культурного исследования, особое внимание к петербургской теме в русской культуре или, точнее сказать, к собственно Петербургу как действующему лицу русской литературы и к петербургскому периоду русской истории. Когда к этой же теме обращаются московские исследователи, как, например, В. Н. Топоров, то их внимание привлекает прежде всего так называемый «петербургский текст русской литературы», который, собственно, создан большей частью писателями-непетербуржцами (преимущественно москвичами) и является, в сущности, по справедливой характеристике самого исследователя, антипетербургским текстом.

Сюда же следует отнести и такую черту школы, как убеждение в европеизме русской культуры.22 

 

Многие из принципов научного направления А. М. Панченко характерны также и для других названных выше представителей «петербургской школы». Впрочем, в исследовательской литературе, посвященной, например, Ю. М. Лотману и В. Э. Вацуро, хорошо показано, насколько погружение в эпоху, интерес к литературному быту и этикету, петербургской традиции в истории русской литературы и гуманитарной науки характерны для этих замечательных исследователей.

Многие принципы «петербургской школы» легко выявляются, если обратиться к тому, что писал об А. М. Панченко Д. С. Лихачев и что, в свою очередь,
А. М. Панченко писал о Д. С. Лихачеве или о В. П. Адриановой-Перетц. Например, в Д. С. Лихачеве А. М. Панченко выделял: 1) связь научных интересов с жизненными обстоятельствами, которые «сделали Петербург — Петроград — Ленин-град постоянным персонажем творчества Д. С. Лихачева» и в первую очередь «его кровную и непреходящую связь с Ленинградом»23 , а также связь его с петербург-ской научной традицией (прежде всего с текстологической школой петербургской медиевистики: В. П. Адриановой-Перетц, А. С. Орловым и др.); 2) естественный выход за пределы литературного текста (поскольку «искусство Древней Руси — синтетическое искусство, объединяющее слово и музыку, движение, живопись и архитектуру»), обращение к культуре в целом и как следствие особого рода междисциплинарность на базе филологии: «Д. С. Лихачев стремится расшифровать └язык культуры”, а язык, даже если он не пользуется фонемами и литерами, всегда остается в ведении филологии» (с. 222); 3) установку на создание «гуманистических, необходимых современному человеку ценностей» за счет «воскрешения ценностей, накопленных нашими предками, — тех святынь, которыми творилась и поддерживалась Россия как духовная сила» (с. 222). Нетрудно уловить сходство даже и на уровне некоторых сквозных идей. Так, то «единство русской культурной традиции», о котором так много писал сам А. М. Панченко и которое исследователи выделяют как одну из основных в его наследии, сам А. М. Панченко не раз подчеркивал в работах Д. С. Лихачева, который даже в переходе от русского средневековья к Новому времени «разрыва с национальной традицией» (с. 219), в отличие от славянофилов, не усматривал.

 

Вообще, в противоположность московской филологической традиции, «петербургская школа» базируется не на лингвистике24, а на текстологии и сравнительно-исторических исследованиях, восходящих к А. Х. Востокову.25  Напомню в связи с этим высказывание Б. А. Успенского: «Различная ориентация петербургской и московской научных школ имеет давнюю традицию: Фортунатов в Москве — Веселовский в Петербурге. Дурново, Трубецкой, Якобсон, Шахматов связаны с Москвой и московской научной традицией. Одновременно традиционен был низкий уровень московского литературоведения, выразителем которого были Стороженко и Алексей Веселовский».26 

К этому следует добавить некоторые другие различия между петербургской и московской филологическими традициями, сформулированные В. В. Колесовым: «Петербургские ученые в своих исследованиях идут от семантики к форме, московские предпочитают обратный путь; даже влиятельное в первой половине нашего века учение └формалистов” неоднородно в этом смысле: москов-ские формалисты └феноменологичны”, ленинградские — └семиотичны”. Петербургские филологи полагают, что культурные ценности функционально оправданны (стиль есть функция), тогда как для московских коллег именно формально-стилистический уровень определяет меру ценности того или иного явления. Даже именования дисциплин, которые включены в изучение этих проблем сегодня, определенно различаются: с одной стороны, это └герменевтика” (в том числе лингвистическая герменевтика), а с другой — непонятная наука └культурология”» (с. 110).27 

Оговорюсь, что, как и у В. В. Колесова, речь в настоящей статье идет не столько о географических различиях, сколько о различиях в научных традициях, которые в настоящее время могут проявляться в полном противоречии с географической «пропиской». Так, тартуско-московская семиотическая школа развивала традиции ленинградского ОПОЯЗа, а петербургская школа «феноменологии культуры», прежде всего в лице А. М. Панченко, — московского ГАХНа28, петербуржца Бахтина, феноменологии москвича Г. Г. Шпета29, а также антропологии москвича Н. С. Трубецкого и историософии петербуржца Г. П. Федотова.

Что касается второй половины вводимого нами понятия, то в том виде, как оно было представлено у А. М. Панченко — «феноменология культуры», — оно кажется нам совсем не случайным и в общем довольно удачным. Помимо сказанного на этот счет выше замечу, что и историко-философские основания этого понятия просматриваются достаточно легко. Может быть, здесь стоит говорить непосредственно не столько о феноменологии Э. Гуссерля и М. Шелера, сколько о феноменологии С. Л. Франка и Г. Г. Шпета, на которого, кстати, не раз прямо ссылался и Д. С. Лихачев. Возможна здесь связь с феноменологией и через М. М. Бахтина, между построениями которого и основными идеями феноменологии отмечено достаточно много параллелей.30 

«...в самом общем виде феноменологический подход предусматривает └полное духовное переживание”, которое присутствует уже в актах интенции, в разнообразных видах └сознания о чем-то”, в основе его лежит └живейший, интенсивнейший и непосредственнейший, происходящий в переживании контакт с самим миром”».31  Поэтому-то открывающийся в ходе феноменологиче-ского созерцания смысл предстает не как абстрактная форма, а как то, что внутренне присуще самому предмету, его интимное».32  Следование феноменологическим процедурам выступает, таким образом, как непременное условие восприятия художественного произведения, позволяющее осуществить диалектический переход от чтения к анализу.33  Немудрено, что тот же исследователь феноменологических принципов литературоведческого анализа констатирует, что «в современной ситуации в России (на Западе чуть раньше, уже с начала 70-х годов) четко просматривается смена научных парадигм — переход, условно говоря, от структурализма к феноменализму, от деконструктивизма к онтологии художественного творчества».34 

Разумеется, эстетика Бахтина, на которую А. М. Панченко и Д. С. Лихачев прямо ориентировались в своей книге «Смех в Древней Руси» и которую не случайно «оценивают как вариант феноменологической герменевтики, а саму эволюцию мыслителя (если о ней вообще можно говорить) — как движение от феноменологических посылок познания к задачам герменевтической науки»35, тоже могла предопределить то обстоятельство, что свой метод работы в этой книге А. М. Панченко обозначил термином «феноменология».

Вообще, говоря об истоках школы «феноменологии культуры» применительно к А. М. Панченко, следует заметить, что, справедливо указывая на его разногласия с Л. Н. Гумилевым и чуждости «евразийству», исследователи нередко забывают о том, что русские евразийцы 1920—1930-х годов — в частности, П. Н. Савицкий, с которым А. М. Панченко познакомился во время своей учебы в Праге36, или Н. С. Трубецкой, которого он переводил, — были замечательными для своего времени культурными антропологами. И некоторые свои темы — например, интерес к «общеславянскому элементу в русской культуре»37  или проходящее красной нитью через его работы представление о культурно-историческом своеобразии и равноправии культур — А. М. Панченко явно воспринял от них.38  Да и само широкое понимание филологии с выходом на историософию и культурную антропологию, о котором речь шла выше, безу-словно, идет от них, да от петербуржца Г. П. Федотова, которого А. М. Панченко высоко ценил.39

Разумеется, и личность, и исследовательская манера А. М. Панченко глубоко своеобразны и уникальны. Для всех, кто знал или хотя бы слушал его, это настолько очевидно, что в доказательствах не нуждается. Вот почему в настоящей статье речь преимущественно шла о его принадлежности к школе, одним из самых ярких представителей которой он был и в развитие которой он внес необычайно ценный вклад. Заключая эту предварительную постановку темы, хочу сказать, что, разумеется, время выявило в петербургской школе феноменологии культуры не только достоинства, но и недостатки. Однако они заключаются не в стремлении описать национальную топику, как полагает А. А. Панченко, а в недостаточном ощущении ее культурной изменчивости.

Я полагаю, что, отстаивая единство русской культуры40, и А. М. Панченко, и Д. С. Лихачев все же переносили «консерватизм средневековой культуры»41, о котором сам А. М. Панченко писал в рецензии на книгу А. Я. Гуревича «Категории средневековой культуры», на современность, в том числе и на искусство модернизма, в котором многое только кажется похожим на классику, а на самом деле существует в рамках уже совсем других парадигм.

Полагаю, что общие мотивы между средневековой культурой и последующим искусством есть нередко лишь аберрация исследователя реликтовых форм культуры, который нацелен на усматривание старого в новом, но не может в силу выше охарактеризованных процедур «погружения» в древность в полной мере ощутить новаторский, ни на что не похожий характер явлений новой культуры.42  Возможно, в таких случаях можно было бы с большим основанием говорить о культурных архетипах, чем о национальных исторических константах. Однако это критическое замечание в адрес методологии А. М. Панченко может служить отнюдь не лишним свидетельством живучести и способности к развитию петербургской школы феноменологии культуры, на достижениях которой и основан в значительной степени научный авторитет Пушкинского Дома.

 

 1 Александр Михайлович Панченко. 1937—2002. / Сост. и вступ. ст. С. И. Николаева. СПб., 2007 (Материалы к библиографии ученых. Литература и язык. Вып. 32).

 2 А. М. Панченко. Я эмигрировал в Древнюю Русь. Россия: история и культура. СПб., 2006. Все же многие работы А. М. Панченко остаются неперепечатанными, и этот пробел в значительной степени закроет объемный сборник, составленный С. И. Николаевым, который в настоящее время готовится к изданию.

 3 Александр А. Панченко. От «топики культуры» к «истории обывателя» // Звезда. 2007.
№ 2. С. 120—121. Далее ссылки на эту статью даются в тексте с указанием номера страницы в скобках.

 4 Недаром другие исследователи говорят об этой черте творческой манеры А. М. Панченко как о «не меньшем, чем к науке, доверии к непосредственному опыту, к здравому смыслу, к житейскому разумению частного человека, даже к тому, что не без историософской озадаченности именовалось им └обывательской точкой зрения”» (Ю. М. Прозоров. Слово похвальное Александру Михайловичу Панченко). // www.pushkinskijdom.ru ). «Наука <…> для А. М. Панченко была одной из специализированных форм, в которой воплощаются ценности и цели более широкие и универсальные: знание и истина» (доклад Ю. М. Прозорова цит. по: И. В. Федорова. XXVII Малышевские чтения // Русская литература. 2004. № 1. С. 245).

 5 В этом отношении мне ближе оценка С. И. Николаева: «...особенно перспективными представляются разработка национальной исторической топики и выявление национальных исторических констант и культурных архетипов. Позднее А. М. Панченко много размышлял над созданием фундаментальной └Симфонии славянской топики”, которая, по его замыслу, должна была охватить все славянские литературы; к реализации этой идеи он предполагал привлечь ученых из разных славянских стран» (С. И. Николаев. Краткий очерк научной, педагогической и общественной деятельности // Александр Михайлович Панченко. 1937—2002... С. 13—14).

 6 Большая часть традиционных обществ, благополучно пройдя фазу модернизации, в настоящее время, как правило, занимает сильную культурно-фундаменталистскую позицию.

 7 Об А. М. Панченко как о представителе школы, разумеется, не раз говорили и раньше, но речь в этом случае шла обычно о «школе русской медиевистики» (С. И. Николаев. Александр Михайлович Панченко (1937—2002) // Русская литература. 2002. № 3. С. 247), «школе Лихачева» (О. В. Творогов. Д. С. Лихачев и древнерусская литература // Академик Д. С. Лихачев. Диалог с веком. СПб., 2006. С. 22). Но ведь, с одной стороны, и Д. С. Лихачев, и А. М. Панченко в последние десятилетия своей жизни больше писали о новой русской литературе. С другой, те же самые принципы мы находим и у исследователей, которые никак не связаны со «школой русской медиевистики»: Г. М. Фридлендер, В. Э. Вацуро.

 8 Б. А. Успенский давно отметил: «Ю. М. Лотман и З. Г. Минц — по происхождению и культурному воспитанию — ленинградцы: они принадлежат ленинградской культурной традиции» (Б. А. Успенский. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической школы // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 266).

 9 Намеренно не называю никого из живущих и действующих «пушкинодомцев», писавших в 1960—1990-е годы, но полагаю, что многие из них также входили и входят в эту школу. Я мог бы назвать еще многих, но не хочу говорить как о нынешних ученых, так и об исследователях 1920—1950-х годов, которых, может быть, стоило бы рассматривать скорее как предшественников, чем как представителей этого направления.

 10 Выступление это было показано по телевидению в мае 2007 года. Привожу этот пример не в качестве упрека, а как типичное высказывание о русской филологии названного периода.

 11 Научный путь Ю. М. Ломана, выпускника Ленинградского университета и ученика Н. И. Мордовченко, видится мне как возвращение в 1980—1990-е годы на позиции петербургской школы, хотя его исследовательский почерк, безусловно, до конца сохранил вкус ко всякого рода «бифуркациям» как отпечатку утраченных иллюзий 1960—1970-х годов относи-тельно возможности создания гуманитарной науки, обладающей такой же доказательно-стью, как и математика.

 12 Д. С. Лихачев, А. М. Панченко, Н. В. Понырко. Смех в Древней Руси. Л., 1984. С. 81.
О «феноменологии культуры» применительно к А. М. Панченко не раз говорили другие исследователи. Ср., например: «А. М. Панченко наделен способностью видеть значительное в малом и анализирует это малое как некое всеобщее. Он может толковать текст, тесно связанный со своей эпохой, и открывать в нем нечто, что объясняет не только феномен языка и литературы, но и целой исторической эпохи, народного характера, законы движения истории» (Д. С. Лихачев); «Выход книги о русской стихотворной культуре одновременно знаменовал переход в работе А. М. Панченко от истории к феноменологии русской литературы и культуры» (С. И. Николаев). Цит. по: Александр Михайлович Панченко. 1937—2002... С. 8.

 13 Ср. у И. П. Смирнова: «...он всячески чурался теории. Даже └Поэтику композиции” Б. А. Успенского он не смог дочитать до конца, в сердцах отбросил как книгу якобы слишком головную» (курсив мой. — С. К.;Игорь П. Смирнов. Философия на каждый день (Текущее. М., 2003. С. 20).

 14 Такое понимание соотношения между историей и теорией В. В. Колесов считает отличительной чертой петербургской филологической традиции: «Петербургские исследователи предпочитают исследование развивающихся систем («история есть теория»), тогда как московские говорят о необходимости изучать замкнутые структуры путем их сравнения («теория есть норма»).

 15 Это отмечает и И. П. Смирнов: «Сашина антитеоретичность была органической, не нуждалась в умственном легитимизировании, русский (зачаточный) постмодернизм, как и русское барокко, в котором Саша был докой, был во многом спонтанен» (Игорь П. Смирнов. Философия на каждый день... С. 20).

 16 Характерно, что И. П. Смирнов пишет: «Его замечательный труд о юродстве держится на проникновенной интуиции автора. Сашиной целью всегда было партиципировать предмет изучения, въявь пережить прошлое (в том числе и языковое), очутиться в нем — теория, так или иначе детище современности, могла только помешать исполнению такого намерения» (курсив мой. — С. К.) (Игорь П.Смирнов. Философия на каждый день... С. 20; ). Замечу попутно, что это вообще один из краеугольных камней интерпретации культурных явлений, лежащих в основе «петербургской школы»: контекстуальная герменевтика, вскрытие тех смыслов литературного произведения или культурного явления, которые вычитывали в них их современники, а не навязывание им философско-культурных парадигм нашего времени.

Вот как об этой черте писал сам А. М. Панченко: «Речь идет о сложном явлении — о └модели мира” той или иной эпохи. В этом плане весьма поучительна книга А. Я. Гуревича └Категории средневековой культуры”, в которой предложено исследование средневековья как имманентной системы, сделана попытка └вскрыть его собственную внутреннюю структуру, остерегаясь навязывать ему наши, современные оценки» (А. М. Панченко. Культура средневековья и современность (А. Я. Гуревич Категории средневековой культуры. М.: Искусство, 1972. 318 с.) // Новый мир. 1973. № 12. С. 263).

 17 С. Л. Франк. Этюды о Пушкине. Paris, 1987. С.79, 66.

 18 С. А. Кибальник. Художественная философия Пушкина. СПб., 1998. С. 9. Первое издание книги вышло в 1993 году.

 19 Напомню, что, например, и для Д. С. Лихачева, Г. М. Фридлендера или В. Э. Вацуро между теорией и практикой литературоведения тоже существовало иное соотношение. Сама литературная практика, согласно их представлениям, создает литературную теорию, для каждого явления свою. Между тем работы и Лихачева, и Фридлендера, и Вацуро сохраняют свою ценность, а где теперь некоторые теории литературы прежних времен? Показательно, что большинство исследователей, которых относят к так называемой «тартуско-московской семио-тической школе», отказались от ее теоретических установок и даже отрицают свою принадлежность к ней.

 20 Возможно, эта черта восходит к неокантианству, необычайно популярному в России в начале ХХ века, и, в частности, характерному для М. М. Бахтина. Ср. суждение Б. Ф. Егорова: «На неокантианские принципы Бахтин опирался, разрабатывая нравственные проблемы и доказывая первенствующую роль этики в философии» (Б. Ф. Егоров. Бахтин и Лотман // Бахтинские чтения. III. Материалы Международной научной конференции. Витебск, 1998. С. 89).

 21 Не могу удержаться от того, чтобы привести посвятительную надпись А. М. Панченко на подаренной мне книге «Смех в Древней Руси»: «Надеюсь, что чтение этой книжки принесет Вам, дорогой Сергей Акимович, хотя бы некоторую пользу. Авторы, во всяком случае, старались. А. Панченко. 11. XI. 84».

22 См.: Е. Г. Водолазкин. Предисловие // Дмитрий Лихачев и его эпоха. Воспоминания. Эссе. Документы. Фотографии. СПб., 2006. С. 15—16.

23 А. М. Панченко. Дмитрий Сергеевич Лихачев (К 80-летию со дня рождения) // Русская литература. 1986. № 3. С. 219, 217, 220. Далее ссылки на эту статью даются в тексте с указанием номера страницы в скобках.

 24 Ср.: Б. Ф. Егоров. Что такое литературоведческий структуральный анализ? // Онтология стиха. Памяти Владислава Евгеньевича Холшевникова. СПб., 2000. С. 26; М. Л. Гаспаров. Взгляд из угла // Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 266, 300.

 25 По замечанию В. В. Колесова, «отличия наблюдаются и в методе исследования. Петербургские гуманитарии взяли на вооружение сравнительно-исторический, открытый и обоснованный А. Х. Востоковым; в Москве этот метод долго не признавался, там предпочитали сравнительный метод изучения предмета» (Колесов В. В. «Жизнь происходит от слова…». СПб., 1999. С. 110).

 26 Б. А. Успенский. К проблеме генезиса тартуско-московской семиотической школы ... С. 266.

 27 В. В. Колесов. «Жизнь происходит от слова…». С. 110.

 28 Ср. свидетельство М. Л. Гаспарова: «Москвичи бравировали традиционностью: они подходили к современной словесности с опытом фольклористики и медиевистики» (М. Л. Гаспаров. Взгляд из угла... С. 300).

 29 Ср.: «Феноменология открывала для Шпета возможности исследований пути образования смысла, причем не только в их абстрактном аспекте, но и в их исторической конкретности. Согласно Шпету, анализ сознания предполагает историческое исследование └смысловой” деятельности человека — в искусстве, литературе, науке, религии и т. д.» (Е. В. Пастернак. Г. Г. Шпет // Шпет Г. Г. Сочинения. М., 1989. С. 5).

 30 С. В. Некрасов. Высказывание как предмет феноменологического рассмотрения (Бахтин и Гуссерль) // Бахтинские чтения. II. Материалы международной научной конференции. Витебск, 24—26 июня 1996 г. Витебск, 1998; А. Н. Исаков. Философия поступка М. М. Бахтина и трансцендентально-феноменологическая традиция // М. М. Бахтин и философская культура ХХ века (Проблемы бахтинологии). СПб., 1991. Вып. 1. С. 97. Ср. замечание С. С. Аверинцева в комментариях к работе «К философии поступка»: «...весь ход мысли Бахтина имеет существенную близость к подходу Гуссерля».

 31 М. Шелер. Избранные произведения. М., 1994. С. 203, 199.

 32 Г. Шпет. Явление и смысл. Феноменология как основная наука и ее проблемы. М., 1914. С. 154.

 33 О. В. Зырянов. Феноменологические принципы литературоведческого исследования в эпоху пост-постмодернизма // Постмодернизм: pro et contra. Тюмень, 2002. С. 248.

 34 Там же.

35 Там же. С. 254.

36 Ср. соображение А. Ю. Арьева: «На гипотетическую возможность эволюционного воспроизводства └старых ценностей” наталкивало А. М. еще одно чрезвычайно важное знакомство в жизни молодого ученого — его пражская встреча с одним из создателей и идеологов евразийства Петром Николаевичем Савицким» (А. Ю. Арьев. Изучая прошедшее, вечное // А. М. Панченко.
Я эмигрировал в Древнюю Русь. С. 6).

37 Н. Трубецкой. История. Культура. Язык / Сост., подгот. текста и коммент. В. М. Живова. М., 1995. С. 162—210.

38 Ср. суждение С. И. Николаева: «...знакомство и общение в студенческие годы в Праге с одним из создателей и идеологов евразийства П. Н. Савицким или дружба в поздние годы с Л. Н. Гумилевым не сделали его евразийцем. Взаимный интерес не обязательно говорит об общности позиций, и историософский уровень диалогов А. М. Панченко с Л. Н. Гумилевым о коренных проблемах развития русской культуры и государственности выявляет, в первую очередь, общность тем и забот» (С. И. Николаев. Краткий очерк научной, педагогической и общественной деятельности... С. 17).

39 Ср. свидетельство А. Ю. Арьева: «Особенно, помню, он был рад, когда сходную с собственной мысль о взаимосвязи фольклорного и церковного символов блаженной нищеты обнаружил у одного из высоко ценимых им русских философов — Георгия Федотова» (А. Ю. Арьев. Изучая прошедшее, вечное... С. 3).

40 Следует оговориться, что А. М. Панченко не столько утверждал существование национальной топики, сколько ставил вопрос об этом: «...быть может, национальная культура в основах своих не только дихотомична, но также единообразна? Быть может, существует некая обязательная и неотчуждаемая топика, имеющая отношение к тому, что принято называть национальным характером? Чтобы ответить на эти вопросы, необходимы систематиче-ские исследования — сначала таксономия, т. е. конструирование комплекса └общих мест”, а затем проверка таксономии на всем пространстве русской культуры» (А. М. Панченко. Топика и культурная дистанция // Историческая поэтика. Итоги и перспективы изучения. М., 1986. С. 248).

41 А. М. Панченко Культура средневековья и современность... С. 263.

42 Быть может, ощущая некоторую уязвимость своей позиции, А. М. Панченко оговаривался: «Идея национальной топики ни в коей мере не противоречит эволюционному принципу. Эволюция культуры — явление не только неизбежное, но и благотворное, потому что культура не может пребывать в застывшем, окостенелом состоянии. Но эволюция все же протекает в пределах └вечного града” культуры» (А. М. Панченко. Топика и культурная дистанция... С. 248). Тем не менее единство «вечного града» культуры — это уже единство совсем другого порядка.

Версия для печати