Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 10

Борис Савинков: террорист и литератор

Игорь Леонидович Архипов (род. в 1971 г.) — кандидат исторических наук, обозреватель журнала “Эксперт Северо-Запад”, автор монографии “Российская политическая элита в Феврале 1917: психология надежды и отчаяния” (СПб., 2000). Публиковался в журналах “Звезда”, “Нева”, “Вопросы истории”, “Отечественная история”, “Родина”, “Русское прошлое”, “Новый часовой” и др. Живет в Санкт-Петербурге.

ї Игорь Архипов, 2008

 

Игорь АРХИПОВ

Борис САВИНКОВ: террорист и литератор

Он знал, кто должен спасти Россию. По его мнению, летом 1917-го эту историческую миссию могли выполнить только трое “избранных” — и от их единой воли зависило будущее. В этом “триумвирате”, конечно, были генерал Л. Г. Корнилов и премьер А. Ф. Керенский — к чему обязывали непростые реалии революции. Но он считал, что оба так и останутся беспомощными заложниками своих амбиций, если рядом не будет фигуры совсем другого рода. Борис Викторович Савинков, в прошлом легендарный террорист, был убежден, что именно ему суждено сыграть решающую роль — объединив своей волей двух этих ярких, но бессильных деятелей, не способных сделать что-либо значимое в одиночку. Савинкову казалось, что в его затянувшейся игре со смертью наступает счастливый момент, которого он так долго ждал. Близость власти означала для него, в первую очередь, возможность переломить ход истории.

Он не сомневался, что обладает всеми необходимыми для этого качествами. Человек действия — всегда и во всем. Организатор хитроумных комбинаций, конспирации, интриг. Жесткий руководитель, привыкший подчинять и чувствующий себя вправе отправлять людей на верную гибель. Он наделен даром гипнотического влияния на “соратников по борьбе”, умением обращать в свою веру, увлекать в пучину самых призрачных фантомов. “Роковую личность” в Савинкове выдавало все — его психологический настрой, стиль мышления, манеры и внешность. Прищуренные глаза, бьющие холодным взглядом, устремленным куда-то вперед, сквозь все преграды, бледное лицо, навсегда застывшее с выражением надменности и превосходства.

Маска, которую носил “генерал террора”, до определенного времени скрывала иную, во многом глубоко интимную ипостась существования Савинкова. Заявивший о себе в 1909 г. писатель В. Ропшин — по литературной манере близкий к символистам, тонкий стилист, мастер психологических характеристик — превратился во второе “я” революционера. Жить друг без друга они не могли. Литературное творчество стало насущной потребностью, позволяя вновь переживать содеянное, погружаться в кошмар “боевой работы”, возвращаться к былым ощущениями и при этом находить силы для покаяния — хотя бы в текстах. В стихах же, где автор чувствует себя наиболее свободным, его постоянно преследует образ двойника, в котором присутствует нечто дьявольское и одновременно притягательное:

Я слышал звук его шагов,

Не верил звуку…

Я поднял голову, взглянул,

Он, темный, молча протянул

Мне руку.

И я узнал его тотчас

По блеску глаз.

Его узнал я по глазам,

По ненавистным мне глазам:

То был я сам…1

Переплетение реальности и вымысла, действительных поступков и слухов превращало жизнь Савинкова — не без усилий с его стороны — в подобие легенды. Понятно, что и смерть должна была стать загадкой — финалом, достойным сыгранной роли.

 

Призвание террориста

Борис Савинков родился 19 января 1879 г. в Харькове, но его детские и юношеские годы прошли в Варшаве. Отец, Виктор Михайлович Савинков, служил товарищем прокурора военного окружного суда, а затем судейским чиновником в Западном крае. У поляков он снискал репутацию “честного судьи”, а среди сослуживцев “приобрел славу человека неуживчивого и красного, что его, впрочем, нисколько не огорчало”.2 В семье было трое сыновей — Александр, Борис и Виктор, и трое дочерей — Надежда, Вера и Софья. Воспитанием детей занималась в основном Софья Александровна Савинкова (урожденная Ярошенко). Мать будущего террориста и писателя и сама была не чужда литературы. На рубеже веков она опубликовала (в некоторых случаях под псевдонимом С. А. Шевиль) довольно много рассказов, несколько повестей и пьес, в том числе историческую драму “Анна Иоанновна”.3 Были у Бориса Савинкова и другие “родственные” связи с миром литературы. В 1900 г. он женился на Вере Успенской, дочери “культового” для демократической интеллигенции писателя-народника Г. И. Успенского (от этого брака родились дочь Татьяна и сын Виктор). Способствовало ли все это пробуждению писательских амбиций, можно только догадываться, но интерес Савинкова к литературе был очевиден уже с гимназических времен.

В революционном движении Савинков начинал как социал-демократ. Поступив в 1897 г. на юридический факультет Петербургского университета, он сразу включился в работу социал-демократических кружков. В том же году последовал первый арест — это случилось в Варшаве, куда Борис вместе с братом Александром приехал на рождественские каникулы. Вскоре братьев освободили и даже извинились перед судьей Савинковым за облаву, учиненную у него дома. Но в 1899 г. за участие в студенческих беспорядках Борис был вновь арестован и отчислен из университета. Освобожденный благодаря стараниям матери, он уезжает учиться в Германию (вольнослушателем в Берлинском и Гейдельбергском университетах). Возвратившись в Петербург, в 1900 г. Борис становится одним из лидеров социал-демократических групп “Социалист” и “Рабочее знамя”. Савинков изначально тяготел к Г. В. Плеханову (хотя первые его статьи на темы рабочего движения за их живость и искренность положительно оценивал и В. И. Ульянов). В 1901 г. Савинкова арестовывают в третий раз и высылают в Вологду.

Впрочем, летом 1903 г. Савинков, совершая побег из Вологды (он не стал дожидаться исполнения вынесенного ему окончательного приговора — пять лет ссылки в Восточной Сибири), считал себя уже социалистом-революционером. Социал-демократическая программа разочаровала тем, что делала ставку на рабочее движение с неопределенной перспективой революции и “вызревания социализма”. Десятилетиями ждать роста классовой сознательности пролетариата не хотелось. Более действенной казалась “террористическая борьба” — продолжение традиций “Народной воли”. Представлялся возможным быстрый результат — крушение царизма, и здесь главную роль должны сыграть рыцари террора. Именно они, а не теоретики социал-демократии, окажутся всенародными героями, их ждет слава и власть, они займут ключевые позиции в новой России.

Добравшись до Женевы, Савинков встречается с членом ЦК партии эсеров М. Р. Гоцем и просит, чтобы ему позволили “принять участие в терроре” — “общая работа” в партии его не интересует.4 В. М. Чернов, увидев в Савинкове “своеобразную, сильную, страстную и замкнутую натуру, с └выдумкой“, с фантазией, с жаждой яркой жизни”, вместе с тем отмечал его “формальное” безразличие ко всем программным, идеологическим вопросам, в том числе к главному для эсеров вопросу — аграрному. “Занимательный собеседник, увлекательный рассказчик, с неплохим художественным вкусом, Савинков обладал большим запасом фантазии; в его поведении однако Wahrheit (Правда) переплеталась, хотя и не грубо, с Dichtung (Сочинение); то был крайний субъективизм в восприятии фактов и людей: чем дальше, тем больше он окрашивался какой-то └мефистофельщиной“, искренним или напускным презрением к людям. Это, однако, не мешало ему с большим мастерством завладевать умом и сердцем отдельных, единичных людей, в которых незаметно, постепенно, все глубже и глубже вонзались └нежалящие когти“ его влияния; слабые натуры им порабощались абсолютно”.5 И все же неизвестно, как сложилась бы карьера Савинкова, если бы он не приглянулся руководителю Боевой организации Евно Фишелевичу Азефу — поистине злому гению террора и провокации. Ему понравилась циничная целеустремленность новоприбывшего, сочетавшаяся с явными организаторскими способностями. Правильным было и понимание важнейшей задачи момента — любой ценой убить министра внутренних дел В. К. Плеве, ставшего самым одиозным символом реакции. Устранение Плеве было первым пробным заданием Савинкова и группы боевиков, которую ему поручили сформировать. В ноябре 1904 г. он выезжает в Петербург.

Последующие два с половиной года — стремительное утверждение Савинкова в качестве организатора “террорной работы”. Он становится заместителем главы Боевой организации и завоевывает авторитет среди лидеров партии. В числе самых громких и успешных терактов — убийство Плеве и московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Савинков поражает неутомимой энергией, зачастую одновременно занимаясь подготовкой сразу нескольких покушений. Он меняет квартиры и гостиницы, мечется между Петербургом, Москвой, Киевом, Женевой и Варшавой…

 

Кровавое искусство

Собственноручно он никого не убивал. Даже в экстраординарных ситуациях, когда не хватало метальщиков бомб, которых нужно расставить на пути следования “приговоренного”, Борис Викторович предпочитал оставаться в стороне, на безопасном расстоянии. Принести личную жертву на алтарь террора он был готов, но исключительно как организатор. Савинков чувствовал, что его призвание — руководить; из написанных им “Воспоминаний террориста” видно, какое удовольствие он получает от самого процесса “режиссуры”, от конспирации и чувства постоянной опасности. Творческой была и отработка, по ходу дела, приемов внешнего наблюдения за объектами покушений — этим по несколько месяцев занимались боевики, принимавшие облик извозчиков, газетчиков, торговцев в разнос. Ощущался азарт “охоты” — к примеру, покушение на Плеве удалось отнюдь не с первой попытки, потребовалось более полугода!

Задача Савинкова, с которой он отлично справлялся, — подбирать для “участия в терроре” подходящих людей, готовить их психологически, вдохновлять на самопожертвование ради великих идеалов справедливости и свободы. И они шли на смерть с чувством искренней благодарности партии и, в первую очередь, лично Савинкову за оказанную им честь, за возможность в борьбе обрести право свое.

Наиболее близкие, трогательные отношения связывали Савинкова с другом детства Иваном Каляевым. Экзальтированный молодой человек, любитель современной декадентской поэзии (не случайно его звали “Поэтом”), Каляев, по словам Бориса Викторовича, пришел к террору “своим, особенным, оригинальным путем и видел в нем не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может религиозную, жертву”: “Он психологически не мог, не ломая себя, заниматься пропагандой и агитацией, хотя любил и понимал рабочую массу. Он мечтал о терроре будущего, о его решающем влиянии на революцию”. Каждый раз перед выполнением задания Савинков целовал Каляева и прощался: “Янек, пора, иди!” Для “молчаливой, скромной и застенчивой” Доры Бриллиант (при подготовке покушения на Плеве она под видом бывшей певицы варьете жила вместе с Савинковым, изображавшим богатого англичанина-коммерсанта) террор “окрашивался прежде всего той жертвой, которую приносил террорист”: “террор для нее олицетворял революцию, и весь мир был замкнут в Боевой организации”, “вопросы программы ее не интересовали”.6

Убийца Плеве Егор Созонов, и сам получивший при покушении тяжелые ранения, писал из тюрьмы: “Моя драма закончилась. Не знаю, до конца ли верно выдержал я свою роль, за доверие которой мне я приношу вам мою величайшую благодарность. Вы дали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире несравнимо”. Единственное сомнение, терзавшее Созонова, связано с тем, что в больнице он лежал без сознания, бредил, и этим могли воспользоваться жандармы: “Товарищи! Будьте ко мне снисходительны, я без того чувствую себя убитым. Если бы вы знали, какую смертельную муку я испытывал и сейчас испытываю, зная, что я бредил. И я был не в силах помочь себе. Чем? Откусить себе язык? Но и для этого нужна была сила, а я ослабел”. По-своему мучился перед казнью и Каляев, от бомбы которого погиб великий князь Сергей Александрович. В тюрьме Каляеву пришлось побеседовать с его вдовой, которая даже подарила ему иконку, а затем он долго оправдывался перед соратниками за минутную слабость и написал великой княгине дерзкое письмо: “Я не звал Вас, Вы сами пришли ко мне. <...> Я вполне осознаю свою ошибку: мне следовало отнестись к Вам безучастно и не вступать в разговор. Но я поступил с Вами мягче, на время свидания затаив в себе ту ненависть, с какой, естественно, я отношусь к Вам”.7

Принимая как должное готовность боевиков к смерти, Савинков в то же время стремился придерживаться неких правил и моральных табу — и эта игра в “благородство” психологически компенсировала тяжесть присвоенного себе права нарушать заповедь “не убий”. Так, Савинков одобрил Каляева, не сумевшего бросить бомбу в карету, где вместе с великим князем Сергеем Александровичем ехала в театр его супруга и двое детей его брата — великого князя Павла Александровича. Борис Викторович категорически противился участию в теракте, без крайней необходимости, женщин — в частности, это касалось Доры Бриллиант. Он возмущался, когда снаряжение бомб пытались поручить беременной Валентине Поповой.8

Очевидно, Савинков очень скоро осознал, что Боевая организация — это своего рода машина террора: ее сложно наладить и нужно постоянно держать в “рабочем состоянии”, расширяя масштабы деятельности. Первый крупный успех — убийство Плеве — многим вскружил голову. Сразу возникают “грандиозные планы” — организация убийств не только в столицах, но и в провинции. Савинков, несмотря на запрет ЦК, был готов взяться за подготовку покушения на Николая II! Попутно рождаются замыслы организации “удобных” убийств, просто “на всякий случай” — если не удадутся теракты против самых крупных фигур. “Вдохновение” от сопричастности запущенному механизму политических убийств всецело завладело Савинковым.

С появлением опыта он начинает ощущать себя теоретиком террора, претендует на роль “хранителя канонов”, думает над их дальнейшим совершенствованием. Террор для Савинкова — это искусство, в котором должны быть свои принципы, обеспечивающие “чистоту” жанра. Первоначально Савинкову не нравилась практика эсеров-максималистов, предпочитавших вместо кропотливой, планомерной работы по подготовке терактов устраивать дерзкие налеты, кровавые “эксы”, эффектные, но малорезультативные акции (взрыв на даче П. А. Столыпина на Аптекарском острове, в результате которого погибли и были ранены десятки случайных людей, — дело их рук). Борис Викторович всерьез озабочен методологией и технологией. К примеру, после ряда трагических случаев при обращении с бомбами, он требует ввести незыблемое правило: “бомба, сделанная одним химиком, не должна разряжаться другим”.9

 

Наркотик УБИЙСТВА

Издание Манифеста 17 октября 1905 г. зародило у некоторых лидеров партии сомнения в целесообразности продолжения террора — дискуссии на эту тему будут продолжаться несколько лет. Член ЦК партии Савинков был одним из немногих, кто выступал против роспуска или хотя бы консервации Боевой организации. Он аппелировал к психологии вовлеченных в нее людей: дисциплина в организации, ее способность к действию должна поддерживаться постоянной практической работой. Савинков утверждал: распустив Боевую организацию, “партия обессилит себя таким шагом и совершит непоправимую в истории ошибку”.10

Как известно, традиционно и народовольцы и эсеры идеологически обосновывали террор как вынужденную меру борьбы с деспотизмом и “насилием тирании”. Для цивилизованных же государств, где существуют политические свободы, террор объявлялся неприемлемым средством. Но и после 17 октября Борис Викторович не хотел слышать доводов, что царизм наконец стал на путь уступок, конституционных реформ, развития парламентаризма. Хотя, кстати, в наличии политических свобод Савинков вполне мог убедиться на собственном опыте: вернувшись в конце 1905 г. в Петербург, он жил вполне легально и был даже слегка раздосадован, что не чувствует интереса охранки к своей персоне.

Позиция Савинкова, скорее всего, определялась честолюбивыми, циничными мотивами: в его руках была реальная сила, влияние, значительные денежные ресурсы (некоторые лидеры партии пытались обвинять Бориса Викторовича в трате слишком значительных средств на свои личные нужды и ставший привычным “барский”, “богемный” образ жизни). Отказываться от всего этого, соглашаясь на роспуск Боевой организации, Савинков не желал. “Мне казалось, что он просто растерялся, что почва выскользнула у него из-под ног, и он не знает, что делать, — предполагал В. М. Чернов. — Раньше все было ясно. <...> А теперь, когда положение бесконечно усложнилось, когда открылись новые горизонты, он как специалист террора просто не подготовлен к новой эре, к широкой арене работы и борьбы. Он не так рисовал себе судьбу Боевой организации. Весь приподнятый, он в своих построениях ориентировался на самопожертвование, гибель, красивую смерть, а за ней — свободу России. Основная проблема для него была — суметь умереть. А тут вдруг лавиной обрушилась новая проблема — суметь жить. И весь старый, привычный склад чувств и мыслей в нем возмущался. Он требовал какого-то заключительного аккорда: вся Боевая организация, в полном составе, должна совершить какой-то акт: ворваться в Зимний дворец или в какое-нибудь министерство, во время заседания Совета Министров, с поясами, наполненными динамитом, и там взорваться на воздух”.11

Партийные вожди предпочли ограничиться несколькими более скромными терактами, причем их следовало устроить непременно до 27 апреля 1906 г. — дня созыва I Государственной думы. Предполагались покушения на московского генерал-губернатора Ф. В. Дубасова и министра внутренних дел Д. Ф. Трепова. Но в первом случае трехмесячная работа завершилась лишь ранением градоначальника. А глава МВД и вовсе остался недосягаем: Трепов изменял маршруты передвижения; когда террористы ожидали выезда кареты, он незаметно выходил из дома и смешивался с прохожими. Савинков негодовал, все планы рушились, терялась надежда, быть может в последний раз, заявить о себе. В отчаянии планировалось хотя бы взорвать дом министра внутренних дел или поезд, на котором он ездит на доклады к царю.

Впрочем, именно в этот период Савинкову довелось испытать одно из самых “острых ощущений” в своей жизни. В начале мая 1906 г. он с тремя боевиками прибыл в Севастополь с намерением организовать покушение на адмирала Г. П. Чухнина. В эту экспедицию Савинков отправился вопреки постановлению совета партии о прекращении террора на время работы Думы — он сделал вид, что не знает о решении, “губительном” для Боевой организации. По стечению обстоятельств, как раз в это время местные эсеры устроили покушение на коменданта севастопольской крепости генерал-лейтенанта В. С. Неплюева: бомба, брошенная ему под ноги шестнадцатилетним юношей, не взорвалась, другой же бомбой в толпе было убито 6 и ранено 37 человек. Савинков, приехавший под именем подпоручика в запасе Дмитрия Субботина, и его “сотрудники” были тотчас арестованы. Филеры вели за ними наблюдение и приняли их за участников теракта.

Ничего иного, кроме смертной казни, Борис Викторович не ожидал. Его поместили на гарнизонной гауптвахте и уже через несколько дней должен был состояться военный суд — по законам военного времени. Положившись на честное слово назначенного ему защитником капитана Иванова, Савинков открыл свое имя и попросил “телеграфировать матери и жене с таким расчетом, чтобы они успели приехать ко дню приведения приговора в исполнение”. Софья Александровна, незадолго до этого потерявшая мужа (революционные похождения сыновей и увольнение со службы привели его к тяжелой психической болезни) и старшего сына (Александр застрелился в якутской ссылке), энергично взялась за дело. Вместе с нею приехал московский адвокат В. А. Жданов, а затем еще трое присяжных поверенных. Срочно прибыли в Севастополь жена Савинкова Вера, ее брат и, разумеется, товарищи по партии. С. А. Савинкова вспоминала, что во время свиданий сын просил в случае смертного приговора не подавать просьбу о помиловании, хотя и говорил постоянно о своей невиновности: “Я не боюсь смерти, я готов к ней каждую минуту, но я хотел бы умереть не за то, что совершили другие! <...> Кроме того <...> в этом деле такие стороны, которым я никоим образом не могу сочувствовать”.12

Рассмотрение дела в суде всячески затягивалось по процессуальным основаниям, а тем временем задействовались различные средства для организации побега. Особо деятельное участие в подготовке освобождения принимал друг Савинкова член Боевой организации Л. И. Зильберберг (в 1908 г. Борис Викторович женится на его сестре — Евгении Ивановне, которая вслед за мужем будет увлекаться и поэзией и террором). К подготовке побега был привлечен и вольноопределяющийся В. М. Сулятицкий, член партии эсеров, периодически выполнявший обязанности разводящего караула на гауптвахте. После нескольких неудачных попыток (чтобы усыпить караульных, использовались даже конфеты с морфием) Савинков, переодетый в солдатскую форму, был ночью выведен из крепости. Если верить его воспоминаниям, судьбу он испытал всеми способами. Сулятицкий передал ему револьвер, и они условились: “Если встретится офицер — в офицера стрелять, если задержит солдат, <…> надо стрелять в себя”.13 Побег был обнаружен через пять минут, но от погони удалось уйти. Переждав десять дней за городом, на хуторе, Савинков и несколько организаторов побега на небольшом одномачтовом боте направились к берегам Румынии.

Двое товарищей Савинкова, арестованных вместе с ним, остались в заключении и впоследствии, хотя и были оправданы по делу о покушении на Неплюева, отправились на каторгу за участие в подпольной вооруженной организации. Впрочем, согласно воспоминаниям Бориса Викторовича, побег изначально был возможен лишь для одного человека и решение о том, что этим человеком станет он (поскольку ему грозила наиболее суровая кара), принималось сообща.

 

Гипноз провокации

Многие неудачи “боевой работы” в 1905—1906 гг. впоследствии будут списывать на провокаторскую деятельность Азефа — это окажется удобным и для самого Савинкова. Более того, выяснилось, что Азеф не только целенаправленно дезорганизовывал деятельность Боевой организации, но и подталкивал партийных руководителей к мысли, что она исчерпала себя, что ее методы слишком хорошо изучены охранкой и потому неэффективны. Панацеей представлялось использование неких “новейших технических изобретений”. В частности, уповали на создание в Германии русским инженером воздухоплавательного аппарата, способного преодолевать сотни километров на большой высоте и поднимать значительный груз: таким образом можно спросить бомбы небывалой мощности и разрушить Царскосельский и Петергофский дворцы!14 Реальность же, по свидетельству Чернова, была такова:
“В 1906 г. тягостный опыт непрерывного фиаско ряда боевых предприятий подготовил такую атмосферу безнадежности и растущего разочарования в терроре, что Азеф пошел на решительный шаг. Устами Савинкова, бессознательно служившего в данном случае рупором Азефа и его полицейских вдохновителей, Центральному комитету было заявлено, что оба руководителя БО подают в отставку и вместе с ними покидает работу весь остальной личный состав организации”.15

Через год Азеф, под давлением начальника охранного отделения А. В. Герасимова, пожелал вернуть себе контроль за “террорной работой” и начал добиваться восстановления Боевой организации, причем на прежних принципах. К этой деятельности он попытался привлечь и недоумевающего Савинкова. Как отмечал историк революции Б. И. Николаевский, “выступая в трудный поход, где опасности грозили ему со всех сторон, он (Азеф. — И. А.) хотел иметь около себя человека, проницательности которого он мог не опасаться и на преданность которого он мог полностью положиться”. Но теперь Савинков скорее был склонен согласиться на переход к открытым вооруженным нападениям групп террористов и на соответствующее изменение организационной структуры. От участия в реанимации Боевой организации “старого типа” Борис Викторович отказывался: “Он (Савинков. — И. А.) неправильно понимал причины неудач своей боевой работы последних лет, но он верно чувствовал, что все это время бился головой о стену, и не был склонен продолжать эту безнадежную игру”.16

Разоблачение Азефа, которого в конце декабря 1908 г. ЦК партии объявил провокатором, стало для всех эсеровских лидеров тяжелейшим потрясением и явилось роковой чертой, подведенной под историей “центрального террора”. И действительно, Боевая организация, и так находившаяся в состоянии паралича, в дальнейшем уже не смогла возродить былого влияния. То, что ее более пяти лет возглавлял провокатор, оказалось сокрушительным ударом по ее репутации (и, естественно, по честолюбию Савинкова).

Как могло получиться, что все руководители партии, в том числе Савинков, более других соприкасавшийся с Азефом, отказывались верить в предательство главы БО? Для Савинкова Азеф был сверхчеловеком, который открыл ему путь к организованному террору и позволил стать легендарной фигурой. Кстати, в истории севастопольского побега тоже не обошлось без участия Азефа. По крайней мере он был посвящен в планы освобождения Савинкова и не препятствовал им, очевидно, желая сохранить в сфере своего влияния преданного и во многом предсказуемого “работника”. “Я знал Азефа за человека большой воли, сильного практического ума и крупного организаторского таланта, — впоследствии пояснял Савинков. — Я видел его на работе. Я видел его неуклонную последовательность в революционном действии, его преданность революции, его спокойное мужество террориста, наконец, его тщательно скрываемую нежность к семье. В моих глазах он был даровитым и опытным революционером и твердым и решительным человеком”.17

Долгое время подозрения в отношении Азефа, порой возникавшие у товарищей по партии, с негодованием отметались. Когда в 1906 г. вскрылись факты сотрудничества с охранкой члена ЦК Н. Ю. Татарова, который при этом обвинял в провокации Азефа, Савинков настойчивее других требовал казни предателя, пытающегося опорочить руководителя Боевой организации. Борис Викторович изъявлял готовность лично организовать расправу над Татаровым: “Нам казалось необходимым избавить Азефа от тяжелых забот по убийству оклеветавшего его провокатора”. Когда заманить Татарова на специально снятую в Варшаве квартиру не удалось, Савинков отправил к нему домой боевика Федора Назарова. Произошла безобразная сцена: отец (протоиерей) и мать пытались защитить сына, но Назаров не только убил ножом Татарова, но и ранил двумя пулями пожилую женщину.18 Весной 1908 г. близкий к эсерам В. Л. Бурцев, редактор журнала “Былое”, один из самых уважаемых исследователей российского революционного движения, выдвинул обвинение против Азефа. И тотчас сам Бурцев был привлечен к партийному суду — заподозрили, что он является орудием охранки!

Савинков до последнего момента защищал своего наставника и патрона, утверждая, что “в истории освободительного движения нет более блестящего имени”. В одном из писем (позднее, при депутатском расследовании деятельности тайной полиции оно было озвучено с трибуны Государственной думы) Азеф, обращаясь к Савинкову не иначе, как “дорогой мой”, благодарил за поддержку, за “теплоту и любовь” и обстоятельно рассказывал, как он намерен разбить обвинения Бурцева.19 Судя по характеру переписки, Савинков выступал в качестве доверенного советника Азефа. Последняя надежда,
что тот не является провокатором, исчезла у Бориса Викторовича в декабре 1908 г., когда он встретился в Лондоне с бывшим директором департамента полиции А. А. Лопухиным. У отправленного в отставку Лопухина были свои счеты как с российской властью, так и лично с Азефом — ввиду потери должности начальника департамента полиции сразу после гибели великого князя Сергея Александровича. Выдача ценного агента не осталась безнаказанной: Лопухин был судим и приговорен к пяти годам каторжных работ, в дальнейшем замененных на пять лет поселения в Сибири.

Окончательно убедившись в предательстве, на заседании ЦК партии в Париже, Савинков стал выступать “за немедленное, без допроса, убийство Азефа”, но “Центральный комитет оставил путь революционных решений и вступил на дорогу формального суда, защиты и слова”. Решили устроить допрос, а тем временем для исполнения приговора найти уединенную виллу где-нибудь за пределами Франции и Швейцарии.20 Похоже, и тогда еще сохранялись некоторые иллюзии. Савинков и Чернов вечером пришли на квартиру к Азефу, предъявили обвинения и, потребовав объяснений к 12 часам следующего дня, удалились. Понятно, что сразу после их ухода Азеф скрылся.

Объявив Азефа провокатором, ЦК партии распустил Боевую организацию. Савинков протестовал. В своих воспоминаниях он пишет: “Я считал, что честь террора требует возобновления его после дела Азефа. Необходимо доказать, что не Азеф создал центральный террор и что не попустительство полиции было причиной удачных террористических актов. Возобновленный террор смывал пятно с Боевой организации, с живых и умерших ее членов”.21 Амбиции Бориса Викторовича требовали удовлетворения. Но ЦК лишь пообещал, что в случае формирования им боевой группы и успешного выполнения задания, поставленного руководством, она, возможно, получит признание. “Я стал готовиться к новой террористической кампании”, — многообещающе закончил в августе 1909 г. “Воспоминания террориста” Савинков. Однако его ждало сокрушительное фиаско. Азефа уже не было рядом, но провокации сопутствовали всем начинаниям. А может быть, пресловутые организаторские таланты Бориса Викторовича без участия Азефа на поверку оказались не столь уж выдающимися?..

Как бы то ни было, но к 1911 г. Савинков окончательно превратился в одного из многих тысяч русских политических эмигрантов. О его настроениях того времени можно судить, к примеру, по таким стихотворным проклятиям:

Вчера еще был свят нерукотворный храм

И жертвенников дым струился к небесам,

Сегодня немощны в бессилье праздном руки...

О, дни позорные благочестивой скуки!

О, ночи долгие без гнева и любви!

Я счастлив был, когда в пыли, в грязи, в крови,

Певец непризнанный и вождь непобежденный,

Вином отравленным, как мальчик, опьяненный,

Я дерзко колебал ветхозаветный трон…

Меня приветствовал победный шум знамен,

Мне душу тешили кровавые забавы,

Я не искал венка завистливого славы,

Я клевету друзей безмолвно презирал

И честного врага перчатку поднимал…

Грозы безвременной последние раскаты!

Звеня, разбился меч о царственные латы.

Ярмо постыдное уныло я влачу

И горько жалуюсь и тайно трепещу…

И дни мои бегут чредою незаметной,

Как тени облаков во мгле передрассветной.22

 

Литературная эмиграция

Писатель В. Ропшин — литературный крестник З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского. В 1906—1908 гг. Савинков близко сошелся с ними, был частым гостем в их парижской квартире. Гиппиус и Мережковский, в 1901 г. основавшие в Петербурге религиозно-философское общество, увлеченные собственными идеями “церкви Третьего Завета”, обновления христианства, создания “новой молитвы”, в годы первой русской революции начали с пониманием и симпатией относиться к политическому радикализму, сблизились с эсерами и социал-демократами, мечтали о формировании некого “религиозного народничества”. На фоне подобных мистическо-философских поисков знакомство и дружба с Савинковым представляли особый интерес. При этом, как вспоминала Гиппиус, они пытались “вытащить его из террора”: “Савинков сам как бы чувствовал себя убиваемым — убивая. Говорил, что кровь убитых давит его своей тяжестью”.23

Зинаида Николаевна “рукою мастера” вносила редакторскую правку в первую повесть начинающего писателя и “исторической личности” и предложила название — “Конь бледный”. Она же придумала псевдонимом В. Ропшин — таким образом обыгрывалось название местечка Ропша, под Петербургом, где был убит император Петр III.24 Повесть была напечатана в журнале “Русская мысль” (№ 1 за 1909 г.), где беллетристический отдел возглавлял Мережковский. Затем при содействии Гиппиус “Конь бледный” выходил в России отдельными изданиями.

Произведение вызвало ажиотаж в литературных и общественных кругах, где многим было известно, что за псевдонимом В. Ропшин скрывается знаменитый террорист Савинков. Некоторые эсеровские деятели усматривали в произведении “оплевывание террористов и партии” или, в лучшем случае, “претензии на сверхчеловечество и проповедь аморализма”.25 При всех оговорках, что “Конь бледный” — это художественное произведение, скандальную интригу создавало заметное сходство главного героя повести Жоржа и Савинкова. Жорж — руководитель группы террористов, которая охотится на некого губернатора. По мере развития сюжета отчетливо узнаются обстоятельства покушений на В. К. Плеве и великого князя Сергея Александровича, возникают многочисленные ассоциации с образами реально действовавших боевиков — Каляева, Созонова, Бриллиант. А после знакомства с первой частью “Воспоминаний террориста”, вышедшей в то же время, в тексте “Коня бледного” почти не оставалось загадок. За исключением одной, но самой волнующей: учитывая квазидокументальность текста, насколько далеко заходит таинство “переселения душ”, много ли вобрал в себя образ Жоржа от своего “двойника”?!

Предводитель боевиков Жорж — человек с безнадежно опустошенной душой. Для него нет табу, ему чужда любовь к кому-либо, небезразлична ему только запущенная на полный ход машина убийства — и то лишь как средство от скуки будничного существования и как способ поиграть с судьбой.

“Я привык к нелегальной жизни. Привык к одиночеству. Не хочу знать будущего. Стараюсь забыть о прошедшем. У меня нет родины, нет имени, нет семьи. <...> — проносится в потоке сознания Жоржа. — Я знаю: если мы убили вчера, то убьем и сегодня, неизбежно убьем и завтра. └Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод, и сделалась кровь“. Ну, а кровь водой не зальешь и огнем не выжжешь. С нею — в могилу”.26 Ему чуждо такое “счастье”, как вера в социализм, в грядущий рай, в эсеровский догмат о “пятнадцати десятинах разделенной земли” и прочие “старые сказки”. Убийство кого бы то ни было — потому что “я так хочу” — единственное, что поддерживает интерес к жизни, и в этом оказывается ее смысл. “Говорят еще: нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: └Я взглянул, и вот конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть“. Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть — не закон”.27 Жорж равнодушен к опасениям террориста Вани, что убийство без любви в душе недопустимо, что это вседозволенность: “И тогда — Смердяков. Если, конечно, сметь, если на все решиться”. Со своей обычной надменностью Жорж слушает наивные разговоры, он убежден в главном — “убить всегда можно”: “Какому богу мне молиться, чтобы он не оставил меня? Где моя защита и кто мой покровитель? Я один. И если нет у меня защиты, я сам себе покровитель. И если нет у меня бога, я сам себе бог. Ваня говорит: └Если все позволено, тогда — Смердяков“. А чем Смердяков хуже других? И почему нужно бояться Смердякова?”28

Но вот свершилось, губернатор уничтожен. Каким он был человеком — не известно, Жоржа это никогда не интересовало: “Когда я думаю о нем, у меня нет ни ненависти, ни злобы. У меня нет и жалости. Я равнодушен к нему. Но хочу его смерти. Я верю, что сила ломит солому, не верю в слова. Я не хочу быть рабом. Я не хочу, чтобы были рабы”.29 Жорж готов к тому, что его товарищи должны погибнуть, и это не доставляет ему тяжелых переживаний, и он доволен своим спокойствием. Однако в городе у него еще есть дело. Жорж хочет, чтобы красавица Елена — единственный отголосок какой-то прежней жизни, до его погружения в кровавое безумие, — принадлежала исключительно ему. Елену не прельщает такая перспектива, она хочет дарить любовь и Жоржу и своему мужу, офицеру. И тогда Жорж убивает соперника, случайно встреченного вечером на улице. Для Жоржа это очередное исполнение приговора, разве что на этот раз он придал ему вид дуэли. “Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верой скажет: └Убить нельзя, не убий!“? Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для идеи убить — хорошо, для отечества — нужно, для себя — невозможно?” Он верил, что может убить, и доказал это себе. Потеряв Елену, Жорж не испытывает горя или хотя бы расстройства. Ему “скучно жить”: “Сегодня, как завтра, и вчера, как сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь, как тесная улица: дома старые, низкие плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб”. Жизнь — не более, чем балаган, театр марионеток, где все, в том числе он и его погибшие товарищи, играют заданные роли. И теряется грань между реальностью и представлением, не понять, где льется кровь, а где — клюквенный сок. Жорж отказывается выполнять следующие приказы партии, потому что теперь и убивать стало неинтересно: “Было желание, я делал мое дело. Я не хочу ничего теперь. Зачем? Для сцены? Для марионеток? <...> Я один. Я уйду из скучного балагана”.30 Остается взять револьвер и направиться звездной ночью к реке.

В. Ропшин эффектно заявил о себе первой повестью. Но уже следующее крупное произведение — роман “То, чего не было”, опубликованный в 1912 г., не только не вызвал фурора, но и прошел достаточно незаметно. Писательская манера автора, по оценкам некоторых критиков, стала еще более яркой и своеобразной. Но читателей уже не интересовала личность Савинкова, не притягивала загадочность, которую он сам же создавал вокруг своей фигуры. Да, у него было еще два брата, но четырехсотстраничная эпопея о трех братьях Болотовых, ушедших в террор, во многом была повторением.

Впрочем, в литературе, как и в терроре, для Савинкова главным был процесс, позволяющий уйти в особый, кажущийся далеким от будничности мир. В годы эмигрантской жизни не являлась особым секретом его страсть к ресторанным кутежам, игре в рулетку и на тотализаторе, к визитам в заведения на Плас Пигаль и прочим богемным приключениям. Но и это он представлял как продолжение игры, неразрывно связанной со смертью:

Площадь — сцена, я — актер.

Я — актер. Ищу обмана

В исцеляющем вине,

Лгу и людям и себе,

Как любовник из романа.

Но моя смертельна рана…

<...>

В небе пляшет приведенье,

Тает мутное пятно.

Все равно мне. Все равно.

Я — актер. Я — наважденье.

Я в гробу уже давно

И не верю в воскресенье.31

Те, кто близко знал Бориса Викторовича, полагали, что возможность компенсировать бездействие он в первую очередь связывал с писательством и отчасти с журналистикой. “Кроме темы смерти Савинкова глубоко волновала только еще тема художественного творчества, — отмечал впоследствии Ф. А. Степун. — Лишь в разговорах о литературе оживала иной раз его заполненная ставрогинским небытием душа. <...> Савинкова тянуло к перу не поверхностное тщеславие и не писательский зуд, а нечто гораздо более существенное: чтобы не разрушить себя своею нигилистическою метафизикой смерти, он должен был стремиться к ее художественному воплощению. Не даруя смерти жизнь, жить смертью нельзя”.32 При всей комфортности и относительном благополучии парижского быта, Савинков-Ропшин живет прежними переживаниями, остротой ощущений, которые ему приносила “боевая работа”. Настоящего, достойного себя “дела” он не видит ни в Европе, ни в России, где общественная жизнь зациклилась в основном на думской говорильне и придворных интригах.

“Парижское кафе. Среди французских писателей и журналистов учтивый человек, в котелке, с лицом искусного дипломата, — вспоминал И. Г. Эренбург. — Какой прекрасный выговор! Какая тонкая речь! Недаром собеседники шепчут: └charmeur!“, очарователен!.. Но вот что-то слишком долго улыбается, будто из вежливости улыбнулся и забыл, что пора кончать… Но вот все чаще и чаще закрывает на минутку глаза, точно хочет передохнуть — не глядеть бы вовсе… Дипломат… а может, исступленный и унылый татарин? И французы переглядываются смущенно; наверное, когда учтивый monsieur уйдет, самый посвященный объяснит другим:

— Это тот самый, который…

Да, тот самый!.. Но и └посвященный“ не знает, сколько в этом чарующем └конфрэре“ (коллеге. — И. А.) динамита великой ненависти. Как ненавидит он великолепный комфорт наших душ, └программные“ чувства бескрылых вождей и равнодушную толпу, лениво толпящуюся вокруг шахматной доски игроков. Как-то в начале войны сказал он мне:

— Ну, немцы возьмут Париж… Ну, у нас будет революция, республика… Самое ужасное, что всегда, чтобы не случилось, будет человек сидеть у окошка и глядеть, как петух дерется с курицей. Это страшней всего”.33

Июль 1914-го. Начало войны застало Бориса Викторовича на юге Франции. Он наблюдает искренний патриотизм простых людей — рыбаков, фермеров, рабочих: “Мы боремся за свободу! Мы победим! Мы не можем не победить!” Патриотизм как естественное проявление гражданственности французов будет восхищать Савинкова все годы войны, это станет главной темой его очерков и статей для российских газет.

Роль пассивного наблюдателя его не устраивает. “Здесь все до последнего epicier (бакалейщика. — И. А.) подтянулись, стали серьезнее и тверже. Точно завинтилась какая-то гайка… Есть очень напряженное, готовое на все ожидание, — пишет Савинков в Петроград З. Н. Гиппиус. — Только и брожу, как неприкаянный, и спрашиваю себя: неужели я ни на что не годен?”34 Надеясь устроиться военным корреспондентом при французской армии, он просит Гиппиус помочь найти приличную журналистскую работу в России: “Я знаю, что Вам трудно и, может быть, не хочется хлопотать за меня. Но, скажите, как могу я оставаться спокойным? Если Вы мне откажете в помощи, — я обречен сидеть уже не в водосточной трубе, а в запечатанной бутылке. И это в то время, когда Россия, поистине, в опасности. Я говорю о душевной невозможности быть праздным зрителем того, что будет. Я согласен быть корреспондентом любой (кроме Нов<ого>. Вр<емени>, конечно) газеты и за любое вознаграждение. Лишь бы быть. Лишь бы не <...> ощущать своего гнуснейшего бессилия”.35 Савинков не исключает отправки добровольцем на войну, но, рассчитывая на более значимое приложение сил, не без кокетства рассуждает: “Волонтером, по моему, можно идти только тогда, когда будет настоящая и большая опасность. Поэтому сейчас я не предпринимаю никаких шагов в этом направлении”.36

Савинков был уже в Париже, когда к его пригородам подошли немцы. Свои первые репортажи он пишет под грохот пушек. Правительство, парламентарии, многие буржуа покинули столицу, но тем более величественным кажется Борису Викторовичу картина патриотического воодушевления, народной решимости до последнего защищать город. “Днем сияет нежаркое солнце, трепещут листья каштанов. Улицы как всегда; магазины, трамваи, кафе и громкий голос бегущих автомобилей. Я хожу по бульварам. Я не верю, что пруссаки в Senlis. Ночью мне снилось. Снилось, что вышла на землю саранча. Ее нет. Ее, конечно, не будет. Я вижу трудовой, огромный, любимый Париж, — Париж предместий и фабрик. Все бриллианты, цилиндры, модные шляпы теперь на юге в Бордо. Там правительство, здесь народ. Там политика, здесь война. Там └казаться“, здесь └быть“”.37 Судьба Парижа решалась в сентябре 1914 г. в сражении на реке Марна, и Борис Викторович находится среди частей французской армии на передовой, наблюдает за боевыми действиями, с негодованием описывает жестокость и бесцеремонность прусских войск и мечтает: “Когда же месть? Когда же воздаяние?”

Журналистская манера Савинкова — это, в основном, передача собственных впечатлений от общения с самыми разными людьми, но чаще всего с солдатами. В мае 1915 г. он жалуется Гиппиус на усталость, на то, что его статьи становятся менее интересными, несмотря на неизменное стремление “писать добросовестно, т<о> е<сть> о виданном и слышанном”: “Я не могу и не умею <...> выдумывать о войне”.38 В первые месяцы войны, благодаря протекции Гиппиус, Савинков сотрудничал с социалистической газетой “День”. Однако позднее в письмах к Зинаиде Николаевне сетовал на недостаток внимания и уважения со стороны редакции газеты: “Кстати, с └Днем“ нет моей мочи: на письма не отвечает, на телеграммы не отвечает, денег не высылает. Что мне делать? Как исполнять обязанности корреспондента, раз газета совершенно не заботится о своих обязательствах? <...> Определите меня куда угодно — в └Речь“, что ли, — лишь бы платили аккуратно, т. е. дали действительно работать. └День“ все время издевается надо мной”.39 Наиболее активно Борис Викторович публикуется во время войны в либеральных “Биржевых Ведомостях”.

Очерки и репортажи В. Ропшина (сентябрь 1914 — июнь 1915 гг.) вышли в Москве в 1916 г. отдельной книгой “Во Франции во время войны” (вторая часть появилась в 1918 г.). Но сборник затерялся в потоке многочисленных публицистических прославлений союзников и всяческой “ура-патриотической” литературы.

 

Что делать со Свободой?

В Россию Савинков вернулся 8 апреля 1917 г. Группа политэмигрантов, среди которых был и лидер партии эсеров В. М. Чернов, добиралась сложным кружным путем: Франция — Шотландия — Швеция и, наконец, Петроград. Эйфория “медового месяца революции” уже шла на убыль, но тем не менее, как и остальным эмигрантам, им был обеспечен традиционный ритуал встречи на Финляндском вокзале. Приветствия от Петроградского совета и Временного правительства, почетный караул, бодрое исполнение Марсельезы и Интернационала...

Борис Викторович честно признавал, что имел смутное представление о происходящем на родине. Главное — Россия стала государством свободным, демократическим. Но он и предположить не мог, насколько неоднозначно отношение населения к войне, как неумолимо нарастает ее психологическое отторжение, в каком удручающем состоянии пребывают и русская армия и вся экономика страны. По аналогии с европейскими социалистами, он ощущал себя безоговорочным патриотом-“оборонцем”, и сразу занял место на крайне правом фланге эсеровской партии. Впоследствии, в 1924 г., представ перед Военной коллегией Верховного суда СССР, поясняя мотивы неприятия большевизма, он ссылался в том числе и на сохранявшееся у него после революции отношение к войне: “Я жил во Франции во время войны, я весь был проникнут не русской, а французской психологией войны. Для меня прекращение войны было невозможно, непереносима была самая мысль об этом”.40

У Савинкова, как у человека с громким именем, имелись все предпосылки включиться в публичную политическую жизнь. Партия эсеров переживала пик популярности, насчитывая порядка миллнона членов и могла стать выгодным политическим плацдармом. Затушевалось бы и то, что Борис Викторович всегда занимал в ней обособленное положение (после появления писателя В. Ропшина некоторые члены ЦК уничижительно отзывались о нем как об “отрезанном ломте”, а в годы войны на почве “оборончества” он близко сошелся с патриархом социал-демократии Г. В. Плехановым). Но Савинков и во времена подполья, и в эмиграции полагал, что политика в традиционном понимании, с обсуждениями теоретических концепций, стратегий и т. д., — занятие не для него. Кроме того, он был не очень хорошим оратором и не любил выступать перед широкой аудиторией. “Голоса ему не надо было — такие не могут петь — каменные не поют песен, — вспоминал А. М. Ремизов, знакомый с ним еще со времен вологодской ссылки. — Его речь: никакой влаги, никакой напоенности, и никакого зноя, и не металл, а именно камень. А по произношению слов какая-то польско-русская смесь, и не скажешь наверняка: русский ли, воспитавшийся в Варшаве, или поляк, говорящий по-русски. И зачем ему голос? Для комнатных разговоров достаточно и самых скромных средств”.41

Равнодушие Савинкова к “чистой политике” переплелось с явным раздражением и неприятием революционного Петрограда. “Петроград — поистине └город туманов“. Туманов не только Невских, но и словесных. На десять человек, которые делают, в Петрограде есть сотни и тысячи, которые говорят. Говорят всегда: утром, вечером, даже в 3 часа ночи, и от этих нескончаемых разговоров болит и кружится голова, расшатывается, теряется вера, — передает Савинков свои впечатления того времени. — Как нетрудно увлечь за собой толпу. Как нетрудно иметь митинговый успех. И, уезжая из Петрограда, чувствуешь и тревогу, и стыд, и скорбь, и просто недоумение… В армии легче дышать. В армии, где люди жертвуют жизнью, умирают и убивают, слово имеет другой, тяжелый, я бы сказал, свинцовый вес. Здесь сказать — сделать… Кто говорит здесь └вперед“, тот сам обязан идти вперед”.42

В мае 1917 г. только что назначенный военный и морской министр
А. Ф. Керенский нашел применение легендарному террористу — он был произведен в должность комиссара Временного правительства в 7-й армии Юго-Западного фронта. Вместе с Керенским Савинков участвовал в армейском съезде Фронта в Каменец-Подольске, и это стало для него своего рода презентацией в новом качестве. “На трибуну взошел изящный человек среднего роста, одетый в хорошо сшитый серо-зеленый френч с не принятым в русской армии высоким стояче-отложенным воротником, — вспоминает Ф. А. Степун. — В суховатом, неподвижном лице, скорее западноевропейского, чем типично русского склада, сумрачно, не светясь, горели небольшие, печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка. <...> Произнесенная им на съезде небольшая речь была формальна, суха, малоинтересна и, несмотря на громкую популярность главы боевой организации, не произвела большого впечатления. Лишь меня она сразу же приковала к себе: как-то почувствовалось, что ее полунарочная бледность объясняется величайшим презрением Савинкова к слушателям и его убеждением, что время слов прошло и наступило время быстрых решений и твердых действий”.43

“Я всей душой с Керенским!” — повторяет Савинков в письмах к Гиппиус и Мережковскому, причем это утверждение является для него неким этическим индикатором общности людей: “└Свои“ ли мы? Не знаю. Не уясняю”.44 Гиппиус вспоминала, что Савинков действительно неоднократно задавался этим вопросом. И это не удивительно — в то время из всех вождей Февраля 1917-го Керенский более всего импонировал Савинкову.

Борис Викторович чувствовал в “любимом сыне русской революции” человека, способного решительно действовать — пусть в основном с помощью слов, но все же действовать. Выступления Керенского не только колоритны, они содержат колоссальную энергетику, оказываясь психологически созвучными настроениям конкретной аудитории. Стиль поведения Керенского, его манеры, внешний облик, своеобразная образность и метафоричность речей — тоже привлекали. Наверное, Савинков-Ропшин, сам вызывавший у многих современников размышления о феномене “лицо или маска?”, ощущал не слишком скрывавшуюся театральность Керенского, его увлеченность игрой на публику. Но он интуитивно улавливал за образом эмоционального, истеричного, не чуждого самолюбованию политика, в считанные дни оказавшегося народным кумиром, человеческую искренность. К тому же Савинков видел, что демагогия Керенского эффективна, что он способен захватывать воображение толпы и подчинять ее своей власти — хотя бы на какое-то время, до очередного всплеска стихии, до возникновения новых соблазнительных идей “социального чуда”. Думается, прежде всего эти психологические мотивы подталкивали Савинкова к сближению с Керенским (или их обоих навстречу друг другу). Вторичным же было и “эсерство” Александра Федоровича, и их масонские связи (Савинков, судя по всему, еще до войны вступил во Франции в ложу “Астрея”, а в 1917 г. — в ложу “Великий Восток народов России”, возглавляемую Керенским).45

О настроениях Савинкова в мае—июле 1917 г. могут свидетельствовать, отчасти, его “дневниковые” статьи из действующей армии, публиковавшиеся в правоэсеровской газете “Воля народа” (хотя нужно делать поправку и на их пропагандистский подтекст).

Связывая возрождение армии с фигурой Керенского, Савинков старается внушить публике оптимизм: “Расцветая, весна укрепляет во мне надежду, не надежду, а веру: русская народная армия обрела свое право и, обретя право, поймем свои обязанности перед родиной, перед свободой и перед демократией русской и европейской”.46 Впрочем, подчас он очень откровенно повествует о разложении армейских частей, упадке дисциплины, превращении солдат в сборище “землячков”, но при этом продолжает аппелировать к своим иллюзиям: “Каюсь снова: против очевидности, против фактов, я всегда, даже в самые трагические минуты, сохраняю молитвенную веру. Веру в русский свободный народ”.47 Пытаясь разобраться в солдатской психологии, Борис Викторович предполагает, что армия сама “истосковалась по власти” и солдаты “томятся в ожидании сильной руки. Народной руки, конечно. Руки министра социалиста. Руки исполнительного, избранного народом, всероссийского комитета. Только такая рука, только такая народная, твердая власть сможет разрешить все вопросы, сможет утолить все печали, сможет накормить, одеть, обуть, дать в руки винтовку, дать пополнение”.48 Савинков все более гневно говорит о большевистской пропаганде на фронте, приравнивая ее к “измене”. Но, наблюдая неутешительную действительность, вновь не может удержаться от успокоительных сентенций, за которыми просматривается недооценка опасности большевизма: “Завтра явится Ленин. Поверят ли они Ленину? Я не думаю. Слово └социалист“ им так же чуждо, как слово └помещик“. В России наполовину еще непроглядная ночь”.49

Признаки глубокой деморализации наблюдаются и в ситуациях, когда части еще сохраняют относительную боеспособность и дело не доходит до массового бегства солдатской толпы с передовой. Например, в конце июня после удачного наступления частей 8-й армии в Карпатах были взяты Галич и Калущ. Однако победы сопровождались разгульным и разнузданным поведением русских войск. “Они (солдаты. — И. А.) разбивают бочки с вином. Вчера они доблестно штурмовали Калущ, сегодня они пьянствуют, как рабы. Их немного. Но на улицах пахнет спиртом, но на каменной мостовой валяются осколки бутылок, и тут же, возле осколков, лежат пьяные мертвецки солдаты”. Не с лучшей стороны отличились и представители знаменитой “туземной дивизии”, которую командующий 8-й армией генерал Л. Г. Корнилов впоследствии рассматривал как образцовую и самую надежную часть. “Вчера она ходила в атаку. Сегодня она хозяйничает в домах, — писал Савинков. — Я говорю └хозяйничает“, но почему не сказать того слова, которое просится на язык? Она попросту грабит. Грабит, улыбаясь, не сознавая всего позора недостойного грабежа. Всадники в живописных черкесках, на прекрасных конях, шагом едут из Калуща, и у седел навьючены оделяла, подушки, завязаны с крестьянским добром мешки — крестьянский хлам, крестьянское достояние. Я видел следы такого грабежа в Шампани. Я возмущался. Я говорил, что немцы не солдаты, а дикари. Как положить предел обычному, дикому, не оправданному ничем грабежу?”50 Мать Савинкова вспоминала, что именно после событий в Калуще, где в числе прочего происходили погромы и изнасилования (эти факты все же остались за рамками его фронтовых корреспонденций), Борис Викторович окончательно склонился к необходимости введения смертной казни.51

“И я предчувствую мрак, и кровь, и ужас, и унижение, и мне жаль, что там у выбеленной халупы я сохранил свою жизнь, что осколок впился в оконную раму, и что неприятель не меток, — пишет Савинков в начале июля в очередном материале с фронта. — И мне жаль, что я должен, обязан вернуться домой, снова думать, и снова делать, и снова брать ответственность на себя. Кто поможет? Кто спасет армию и Россию?”52

Гиппиус, находившаяся в это время в Кисловодске (она разминулась с Савинковым, покинув Петроград как раз в день его прибытия — 8 апреля) постоянно задавалась вопросом, какую роль он сыграет в уже свершившейся революции. “Сильный, сжатый, властный индивидуалист”, “личник”, грешит “аристократизмом”, он до сих пор был только “разрушителем” — перебирает Зинаида Николаевна характеристики, отложившиеся в ее сознании за десять лет знакомства.53 Но при всей ее проницательности было непросто представить, какого “исторического” поступка следует ждать от человека, отправившего, к примеру, 2 июля 1917 г. письмо с таким текстом: “Не думаю ни о чем. Живу, т<о> е<сть> работаю как никогда в жизни. Что будет — не хочу знать. Люблю Россию и потому делаю. Люблю революцию и потому делаю. По духу стал солдатом и ничего больше. Все, что не война, — далекое, едва ли не чужое. Тыл возмущает, П<етро>г<рад> вызывает <...> тошноту. Не хочу думать ни о тыле, ни о П<етро>г<раде>. <...> Когда первый раз лежал уткнувшись носом в траву и в двух шагах разрывалась шрапнель — был счастлив и удивлен. Не было страшно. Страшно было потом, в другой раз, когда рвались тяжелые снаряды, хотя опасности не было, п<отому> ч<то> далеко. <...> Раненых не боюсь, убитых тоже. Хотел бы молиться, да не умею”.54

Между тем в это время в сознании Савинкова уже складывались в единое целое фрагменты амбициозного, достойного “властного индивидуалиста” замысла, который оказался в его жизни самой масштабной — с точки зрения гипотетических исторических последствий — игрой. “Корниловщина” — политический ярлык, искажающий смысл событий августа 1917-го, в которых решающую роль Савинков отводил себе.

 

Корниловская ставка

На фоне многих политиков 1917 г. Савинков — сугубо штатский человек, причем с репутацией ниспровергателя государственных основ “старого строя” — отличался умением налаживать отношения в военных кругах. Ф. А. Степун обратил внимание на то, что Борис Викторович “не только внешне входил в офицерскую среду, но и усвоялся ею; все в нем: военная подтянутость внешнего облика, отчетливость жеста и походки, немногословная дельность распоряжений, пристрастие к шелковому белью и английскому мылу, главным же образом — привитой и развитой в подпольной работе дар распоряжения людьми — делало его стилистически настолько близким офицерству, что оно быстро теряло ощущение органической неприязни к нему”.55

Первая встреча с генералом Л. Г. Корниловым, командовавшим тогда 8-й армией Юго-Западного фронта, состоялась в начале июня 1917 г. Инициатива принадлежала Савинкову — комиссару “соседней” 7-й армии. Бориса Викторовича явно интересовал этот генерал, на многих производивший впечатление честного, прямого, несколько грубоватого “простого солдата” — чуждого политике, но при этом готового к решительным поступкам.

Лавр Георгиевич происходил из казачьих низов — его отец был хорунжим. С отличием окончил Академию Генштаба, продолжительное время служил в штабе Туркестанского округа, опубликовал много статей о Персии и Индии, после русско-японской войны в течение пяти лет являлся военным атташе России в Китае. Известность пришла к Корнилову в 1916 г., после его дерзкого побега из австрийского плена (выводя из окружения дивизию, он был тяжело ранен и попал в плен). В дни Февральского переворота его назначили командующим Петроградским округом (и в этом качестве, по распоряжению Временного правительства, он арестовал в Царском Селе бывшую императрицу Александру Федоровну и ее детей). Во время апрельского кризиса “революционный командующий” попытался вывести на Дворцовую площадь две батареи Михайловского артиллерийского училища для защиты Временного правительства от агрессивных выступлений солдат. Столкнувшись с прямым противодействием Исполкома Петроградского Совета, претендующего на право всецело “располагать” войсками гарнизона, Корнилов подает в отставку. В случившемся он видел свидетельство бессилия правительства и его зависимости от Совета — совершенно незаконной структуры (социалист Савинков тоже ненавидел эти органы “революционной демократии”, называя их “Советами рачьих, собачьих и курячьих депутатов”). Удаленный из Петрограда на Юго-Западный фронт, Корнилов тотчас взялся за восстановление воинской дисциплины. Появились у него и собственные “преторианцы”. Преимущественно из туркмен был сформирован конный Текинский полк, в котором сохранялось беспрекословное подчинение. Лавр Георгиевич, неплохо изъяснявшийся по-туркменски и по-персидски, пользовался у текинцев огромным авторитетом. Также был создан “корниловский ударный отряд” (позже переформированный в полк), внушавший трепет уже одним своим видом. “Корниловцы” носили стальные каски, особые черно-красные погоны, фуражки и рукава украшала эмблема — череп над скрещенными костями и мечами! Вероятно, Савинкову импонировала стилистика и героическая “поэтика” “батальонов смерти” — и он будет всячески поддерживать формирование “ударных” воинских подразделений.

Встречей с Корниловым он остался доволен. Генерал разделял убежденность в том, что необходимы самые решительные и твердые меры по спасению армии. В свою очередь Корнилову не могло не понравиться, что Савинков, будучи правительственным комиссаром, тем не менее откровенно признавал: у военного министра Керенского недостаточно воли и реальных возможностей для жестких действий по наведению порядка в армии и в тылу. Но и в ходе первой встречи, и в дальнейшем Савинков подчеркивал, что для него недопустимо выступление против основных завоеваний революции, против Временного правительства, наконец, против лично Керенского (и в принципе он до конца следовал этому правилу, хотя к августу его отношение к Александру Федоровичу стало более скептическим). “└Возможно, что когда-нибудь наступит день, господин генерал, когда у вас явится желание расстрелять меня, как революционера, и я не сомневаюсь, что вы постараетесь привести это желание в исполнение, — Савинков говорил негромким, холодящим голосом, упершись взглядом в узкие, └калмыцкие“ глаза Корнилова. — Но я должен вас предупредить, что в тот же день я пожелаю расстрелять вас и, конечно, приложу все усилия, чтобы исполнить это“. Лавр Георгиевич невозмутимо отвечал: └С Романовыми у меня соглашения быть не может. Для себя я ничего не хочу. К единоличной диктатуре не стремлюсь. Я хочу одного — чтобы Россия была спасена, то есть чтобы армия возродилась“”.56

Савинков внимательно наблюдал за Корниловым и убеждался: это именно тот человек, который может повести за собой войска и обеспечить установление в России “твердой власти”. Наступление 18 июня в целом оказалось неудачным, но 8-я армия добилась значительных успехов, взяла Галич и Калущ, захватила более десяти тысяч пленных — это свидетельствовало о способностях Корнилова как командующего, способствуя росту его популярности. 7 июля Керенский назначил Корнилова командующим Юго-Западным фронтом — на этом настаивал Савинков, десятью днями ранее ставший комиссаром того же фронта. Борис Викторович поддерживает требования Корнилова о введении смертной казни на фронте, поскольку, как писал командующий в телеграмме Временному правительству, “армия обезумевших темных людей, не ограждавшихся властью от систематического развращения и разложения <...> бежит”. Керенский одобряет меры, принятые Корниловым, а 12 июля правительство вводит смертную казнь и учреждает военно-полевые суды на фронте. Более того, уже в ночь с 18 на 19 июля Керенский назначает Корнилова Верховным главнокомандующим вместо А. А. Брусилова.

Судя по всему, вопрос фактически решился днем ранее, в салоне-вагоне Керенского, когда он возвращался из Ставки в сопровождении ближайшего окружения — Савинкова, министра иностранных дел М. И. Терещенко и начальника военного кабинета полковника В. Л. Барановского (свояка Александра Федоровича). Обсуждалось формирование нового состава правительства (первая коалиция распалась в дни июльского кризиса) и то, как обеспечить сильную власть. Было понятно, что это невозможно без прочной опоры на Верховного главнокомандующего. Савинков, упорно интриговавший против
А. А. Брусилова, доказывал, что наиболее подходящей фигурой является Корнилов: он способен взять на себя осуществление решительных мер и навести порядок в армии, но в то же время он не нацелен на реставрацию монархии. Таким образом, Корнилов может устроить как правых, “партию порядка”, так и левых — государственно-настроенную часть “революционной демократии”. Ставка на Корнилова будет оправдана, но при условии надежного контроля со стороны Временного правительства, — и за обеспечение этого контроля готов взяться сам Савинков. В итоге Корнилов назначается Верховным главнокомандующим (примечательно, что Керенский принял решение, ни разу не встречаясь лично с генералом!). Одновременно Савинков получает должность управляющего военным министерством (премьер Керенский формально сохранял за собой портфель военного министра), а его протеже М. М. Филоненко — должность комиссара при “главковерхе”.

 

Игра с тремя величинами

Таким образом, сложился властно-политический треугольник: Керенский — Корнилов — Савинков. Борис Викторович отдавал отчет в непрочности конструкции. Понимал он и то, что и Керенский и Корнилов претендуют на главенствующее положение, ориентируются на собственное понимание стоящих перед ними задач и не склонны особенно доверять друг другу. Все это укрепляло Савинкова в убеждении, что он должен выполнить судьбоносную для России миссию.

“Корнилов — честный и прямой солдат. Он, главным образом, хочет спасти Россию. Если для этого пришлось бы заплатить свободой, он заплатил бы не задумываясь… Да и заплатит, если будет действовать один… — передает логику рассуждений Савинкова З. Н. Гиппиус. — Он любит свободу, я это знаю совершенно твердо. Но Россия для него — первое, свобода — второе. Как для Керенского (поймите, это факт, и естественный) свобода, революция — первое, Россия — второе. Для меня же (м<ожет> б<ыть,> я ошибаюсь), для меня эти оба сливаются в одно. Нет первого и второго места. Неразделимы. Вот потому-то я хочу непременно соединить сейчас Керенского и Корнилова. Вы спрашиваете, останусь ли я действовать с Корниловым или с Керенским, если их пути разделятся… Я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него, без Керенского, не верю. Я это в лицо говорил Корнилову… Керенского же я признаю сейчас как главу возможного русского правительства необходимым: я служу Керенскому, а не Корнилову; но я не верю, что и Керенский один спасет Россию и свободу; ничего он не спасет. И я не представляю себе, как я буду служить Керенскому, если он сам захочет оставаться один и вести далее ту колеблющуюся политику, которую ведет сейчас”.57

Гиппиус, чуть ли не ежедневно общавшаяся с Савинковым в середине августа 1917 г., констатировала, что, к своему удивлению, не видит, чтобы им “двигало сейчас его громадное честолюбие”: “главный двигатель его во всем этом деле — подлинная, умная любовь к России и к ее свободе”.58

Однако многие другие современники, рассуждая о психологии Савинкова и мотивах его поступков, все же ставили на первое место амбиции. Может быть, здесь сказывалась инерция привычных мифов об известном террористе, хотя и сами по себе такие оценки показательны для политико-психологической атмосферы лета 1917-го.

Так, Ф. А. Степун, заведовавший политуправлением военного министерства, отмечал: “Одинокий эгоцентрик, политик громадной, но не гибкой воли, привыкший в качестве главы террористической организации брать всю ответственность на себя, прирожденный заговорщик и диктатор, склонный к преувеличению своей власти над людьми, Савинков не столько стремился к внутреннему сближению Корнилова, которого он любил, с Керенским, которого он презирал, сколько к их использованию в задуманной им политической игре, дабы не сказать интриге”.59

В том, что самое главное для Савинкова — личные претензии на власть, был убежден генерал А. И. Деникин: “Сильный, жестокий, чуждый каких бы то ни было сдерживающих начал └условной морали“; презиравший и Временное правительство, и Керенского; в интересах целесообразности, по своему понимаемых, поддерживающий правительство, но готовый каждую минуту смести его — он видел в Корнилове лишь орудие борьбы для достижения сильной революционной власти, в которой ему должно было принадлежать первенствующее значение. <...> Савинков мог идти с Керенским против Корнилова и с Корниловым против Керенского, холодно взвешивая соотношение сил и степень соответствия их той цели, которую он преследовал. Он называл эту цель — спасением Родины; другие считали ее личным стремлением его к власти. Последнего мнения придерживались и Корнилов, и Керенский”.60 При этом, как представлялось Деникину, “Керенский ненавидел Савинкова и боялся его”, но рассчитывал, что сможет оказаться хитрее: “Лучше было иметь Савинкова своим строптивым подчиненным, чем явным врагом, отброшенным окончательно в тот лагерь, который укреплялся возле Ставки и начинал все больше и больше волновать Керенского”.61

Деникин, хорошо информированный о процессах в среде военного командования, имеет в виду то, что в окружении “не искушенного в политике и плохо разбирающегося в людях” Корнилова присутствовали и различные “темные личности” (например, его личный ординарец В. С. Завойко), пытавшиеся действовать в интересах консервативных и откровенно реакционных сил. В частности, на Корнилова возлагал надежду возникший в Ставке “Союз офицеров армии и флота”, “Республиканский центр”, созданный в Петрограде, объединяющее многих крупных промышленников и банкиров “Общество экономического возрождения России” во главе с А. И. Гучковым.62

Комбинация с Корниловым выстраивалась ради идеи “твердой власти”, и Савинков демонстрирует бурную энергию, добиваясь принятия практических мер. 3 августа Корнилов представил Временному правительству “Записку” — военно-политическую программу вывода России из кризиса. Керенский поручает Савинкову ее доработать, в том числе с учетом восприятия предлагаемых мер общественным мнением. И затем уже, на основе “Записки”, должны быть подготовлены необходимые законопроекты. Среди ключевых мероприятий по оздоровлению армии — полное восстановление власти военачальников, сокращение полномочий комиссаров, ограничение прерогатив войсковых комитетов хозяйственными вопросами, запрет любых митингов. Все эти дисциплинарные меры планировалось распространить и на тыловые гарнизоны, многие из которых превратились в “банды праздношатающихся”. Не должна была стать исключением и смертная казнь — ее необходимо ввести и в тылу. Что же касается установления порядка в целом по стране, то для борьбы с нарастающей хозяйственной разрухой и дезорганизацией предусматривались меры по “милитаризации” (то есть переводу на военное положение) железных дорог, части заводов и шахт. Это, естественно, подразумевало запрет митингов и забастовок — под угрозой отправки рабочих на фронт.

Керенский колеблется, и Савинкову приходится постоянно убеждать его в необходимости проявить жесткость, последовательность в проведении курса, символизируемого назначением Корнилова Верховным главнокомандующим. Несколько раз в знак протеста Савинков подавал заявления об отставке, но Керенский просил его продолжать работу. 10 августа Корнилов под охраной отряда текинцев, вооруженных пулеметами, прибывает в Петроград и является в Зимний дворец на заседание правительства, но Керенский вновь откладывает утверждение программы. И только 17 августа, после Государственного совещания в Москве, на котором была продемонстрирована мощная поддержка Корнилова как “национального вождя”, способного возродить боевую мощь армии и остановить распространение анархии, Керенский одобряет “Записку”. Савинкову поручено готовить законопроекты. Одновременно Александр Федорович устроил Борису Викторовичу взбучку: он виноват в утечке информации о “Записке”, что создало дополнительную популярность Корнилову (и действительно, в ряде буржуазных и “бульварных” газет была развернута целенаправленная “PR-кампания” в пользу Верховного главнокомандующего и его программы) и насторожило лидеров Советов. Ко всему прочему премьер пригрозил, что не допустит умаления собственной роли и осуществления какого-то “триумвирата”.

20 августа Керенский согласился и с другим важнейшим предложением Корнилова. Речь шла об объявлении военного положения в Петрограде и его окрестностях и прибытии надежного военного корпуса. Петроградский округ, таким образом, подчинялся напрямую Верховному главнокомандующему и входил в состав формирующейся Петроградской армии. Впрочем, Керенский как военный министр оставлял в своем ведении город Петроград. С этим решением Савинков по указанию премьера отправился в Ставку — чтобы окончательно оформить договоренности о взаимодействии Керенского и Корнилова. 23—24 августа прошли встречи Савинкова с Корниловым в присутствии высших чинов Ставки, а также с глазу на глаз. Была достигнута договоренность (зафиксированная в протоколе), что Временное правительство принимает план Корнилова. При этом Верховный главнокомандующий, по просьбе Керенского, перебросит к Петрограду 3-й конный корпус, который обеспечит введение военного положения. Говорилось, что военная сила может понадобиться для подавления большевистского выступления, будто бы ожидаемого 28—29 августа, а также для наведения порядка в случае волнений. Корнилов не стал возражать против требования Керенского, чтобы 3-м конным корпусом командовал не генерал А. М. Крымов, а кто-то другой (Александр Федорович почему-то ему не доверял; Савинков же считал Крымова неспособным на решительные действия). Наконец, Корнилов соглашался не вводить в Петроград “Дикую дивизию”.63

Создается впечатление, что Савинков, не склонный считать себя лишь “техническим” посредником, стремился вести свою игру и несколько превысил полученные от Керенского полномочия. Но все-таки непохоже, чтобы он задумывал какой-то заговор против премьера. Можно, в принципе, согласиться с Ф. А. Степуном, объяснявшим его поведение как “насильническую попытку во что бы то ни стало своею волею и по своему плану связать Керенского с Корниловым”. Руководствуясь этим мотивом, Савинков явно “вводил Корнилова в заблуждение в отношении истинных намерений и настроений Керенского”.64 Керенский, скорее всего, в целом был действительно настроен на осуществление мероприятий, предусмотренных в согласованном варианте “Записки”. Тем не менее позже он утверждал, что вызывал войска в Петроград исключительно для обороны города в связи с ухудшением ситуации на фронте после падения Риги 20—21 августа и не ожидал никаких антиправительственных выступлений (якобы, по его данным, “большевистский бунт” должны были инсценировать заговорщики из “Союза офицеров”).65 Вряд ли Керенский мог уполномочить Савинкова дать Верховному главнокомандующему заверения, что готов предпринять “самые решительные и беспощадные меры против членов Совета”. Хотя в конфиденциальной беседе Корнилова и Савинкова обсуждались и эти вопросы, а также кадровые изменения в правительстве. В частности, генерал настаивал на удалении социалистов и, первым делом, В. М. Чернова. Савинков не возражал, поскольку и сам требовал от Керенского включить в списки для ареста некоторых социалистов, подозреваемых в связях с немецкой разведкой (среди них фигурировал и Чернов). Сомнительно, чтобы Керенский мог дать карт-бланш и на обсуждение конструкции “сильной национальной власти”, в которой первая роль будет отводиться Корнилову. Известно, что окружение Лавра Георгиевича в Ставке предлагало ему возглавить “Совет народной обороны”, объединив в своем лице военную и гражданскую власть (в качестве “главы директории”), Керенский же рассматривался, в лучшем случае, как его номинальный заместитель или просто министр юстиции. Впоследствии Савинков заверял, что в ходе последних встреч с Корниловым 23—24 августа в очередной раз предупреждал его: правительство без Керенского немыслимо и вообще чья-либо единоличная диктатура неприемлема. Корнилов успокаивал: “Передайте Александру Федоровичу, что я буду его всемерно поддерживать, ибо это нужно для блага отечества”.66

Хотя по основным вопросам удалось добиться согласия, недоверие оставалось. Так, по воспоминаниям Деникина, приближенные Корнилова принимали “некоторые меры предосторожности”, особенно при его беседах с бывшим террористом с глазу на глаз.67 Генерал А. С. Лукомский считал подозрительным, что Керенский, если верить утверждениям Савинкова, так легко санкционировал движение войск к Петрограду — не является ли это провокацией?! Предположение, которое несколькими днями позже стало пророческим… Но тогда подобные подозрения Корнилов отвергал, полагая, что намерения Ставки и правительства в лице Керенского и Савинкова наконец совпали.

Возвратившись в Петроград вечером 25 августа, Савинков на следующий день докладывает Керенскому о результатах поездки и требует подписания обещанных законопроектов — прежде всего, о введении смертной казни. Убеждая Керенского не затягивать, он ссылался на то, что это может “дать Ставке повод для восстания”. Александр Федорович обещал, что “решит дело” на вечернем заседании правительства 26 августа. Появившись перед членами правительства, Керенский сообщил им… о разоблачении заговора.

Провокационный случай?

“Мистификация” и “недоразумение” — такова была реакция Савинкова на факты, которые Керенский представил как доказательства измены Корнилова.

Что же произошло? Двумя днями ранее, покидая Ставку, Борис Викторович наблюдал: Корнилов вполне спокоен, удовлетворен соглашениями и вроде бы не должен предпринимать необдуманных шагов, грозящих сорвать намеченные планы. Савинков видел промелькнувшего в Ставке бывшего обер-прокурора Синода и экс-министра Временного правительства В. Н. Львова. Но он не мог представить, что этого деятеля (считавшегося фигурой курьезной, человеком возбудимым, “путаником”) Керенский или Корнилов способны выбрать в качестве “посланца”. В разговоре по прямому проводу Корнилов на вопрос Керенского — подтверждает ли он то, что сказал Львов, — ответил: “Да, подтверждаю”. Но ведь конкретные пункты “ультиматума”, с которым Львов явился к Керенскому, не были озвучены — за исключением указания на приезд в Ставку Керенского и Савинкова. Премьер был убежден, что у него достаточно доказательств “измены” Корнилова (хотя при этом он сам несколько раз переспрашивал Львова, не является ли эта история “плодом ужасного недоразумения”). Не вынося вопрос на обсуждение правительства, Керенский отправил Верховному главнокомандующему телеграмму с приказом сдать должность и немедленно прибыть в Петроград.

Савинков пытается вразумить Керенского. Но Александр Федорович и слышать не хочет об урегулировании дела, движение же войск 3-го корпуса, вызванных по его же требованию, приводит как главный аргумент: мятеж налицо! Не убеждали его и ссылки на то, что разрыв с Корниловым (а в его лице с правыми кругами), станет благодатной почвой для политической реанимации большевиков под знаком борьбы с “контрреволюцией” и обернется катастрофическим ослаблением позиций правительства. Керенский, напротив, утверждал, что победа над “контрреволюцией” вызовет сплочение демократических сил вокруг правительства, а также укрепит боевой дух русской армии.

27 августа Савинков несколько раз связывался по прямому проводу с Корниловым, призывал его не предпринимать действий против правительства. 28 августа Корнилов в своем воззвании назвал случившееся “великой провокацией” и обвинил Временное правительство в том, что оно действует под давлением большевиков и в соответствии с планами германского генштаба: “Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения Великой России, и клянусь довести народ — путем победы над врагом — до Учредительного собрания, на котором он сам решит свои судьбы и выберет уклад своей новой государственной жизни”.68

Безусловно, Савинков сознавал, что изначально у Корнилова не было замыслов выступления, выходящего за рамки достигнутых договоренностей. Как и предполагалось, 26 августа Корнилов направил Борису Викторовичу телеграмму, сообщавшую, что 3-й корпус сосредоточится в окрестностях Петрограда к вечеру 28 августа, а 29-го правительство должно объявить в столице военное положение. Правда, Савинкова смутило, что Корнилов, вопреки обещанию, отправил на Петроград генерала А. М. Крымова и “Дикую дивизию”. И все же главным виновником разрыва он считал Керенского.

Как повести себя в возникшей ситуации? Пойти на открытый конфликт с премьером? Но Керенский не просто глава правительства, он символизирует революцию, демократию, свободу — и революционер Савинков не может отделять себя от этих символов. “Выбор Корнилова, восставшего на демократа и социалиста Керенского, означал бы для него отказ от всей прожитой жизни”, — реконструировал мотивацию Савинкова Ф. А. Степун, в то время его ближайший сотрудник.69 И Борис Викторович принимает предложение Керенского: он становится военным губернатором Петрограда, а также исполняющим обязанности командующего войсками Петроградского округа. Савинков опасался, что его отказ будет воспринят как фактическое признание участия в “мятеже”. Быть причисленным к силам контрреволюции — подобный финал был для него недопустим. Зинаида Гиппиус поясняет: “Не было двух сторон, не было └корниловской“ стороны. Если б Савинков ушел от Керенского — он ушел бы └никуда“; но этому никто не поверил бы: его уход был бы только лишним доказательством бытия корниловского заговора. (Так же, как если б Корнилов — убежал.)”70
В “Автобиографии”, написанной в 1921 г., Савинков оправдывал свое решение тем, что “всякая вооруженная попытка, направленная тогда против Временного правительства, <...> могла только способствовать торжеству большевизма”.71

И действительно, теперь уже понимая опасность стремительного усиления большевиков, Савинков старается сдерживать их влияние и препятствует прибытию в город кронштадтских матросов. Он стремился предотвратить и открытые вооруженные столкновения с войсками, двигавшимися к Петрограду, и это удалось. Части 3-го конного корпуса остановились под Лугой, а “Дикая дивизия” — у Царского Села. Защитники Временного правительства братались с “мятежниками”, которые, согласно приказам, шли в Петроград тоже для спасения правительства. Запутавшийся генерал Крымов пришел в Зимний дворец к Керенскому и после бурных объяснений был отпущен на свободу с обязательством явиться на допрос. Час спустя Крымов застрелился. Его гибель сразу обросла слухами, среди которых и беспочвенное предположение, что он был застрелен Савинковым.

Однако уже 31 августа Савинков лишился полномочий генерал-губернатора и всех остальных должностей. Скорее всего, это решение Керенского стало следствием давления со стороны лидеров социалистических партий, обвинявших Савинкова в “двойной игре” — они считали его причастным к организации “корниловского мятежа”. При этом Ф. А. Степун вспоминал примечательный эпизод — чествование, которое устроили Савинкову после отставки офицеры “Дикой дивизии” в “уютном кавказском ресторанчике”: “Савинков был в прекрасном настроении, в несравненно лучшем, чем в штабе военного округа, откуда мы с ним отправляли советские делегации для └разложения“ солдат └дикой дивизии“. Чувствовалось, что здесь он дома, среди своих людей. Он много пил, остроумно шутил и даже произносил приветственные речи. Офицерам └дикой дивизии“ было с ним просто и уютно”.72 ЦК партии эсеров безуспешно требовал, чтобы Савинков явился для объяснений по “делу Корнилова”. Борис Викторович отказался, заявив, что ЦК не имеет в его глазах “ни морального, ни политического авторитета”. 9 октября он был исключен из партии.

Савинков не оставляет попыток как-то влиять на происходящее. По-прежнему озабоченный установлением “твердой власти”, он ищет военную силу, которая может дать отпор большевикам и защитить Временное правительство. Ему кажется, что этой силой может быть казачество. В сентябре Борис Викторович сближается с руководителями казачьих организаций, становится членом Совета казачьих войск, избирается от кубанского казачества членом Временного совета Российской республики (Предпарламента). Среди его замыслов и издание в Петрограде некой казачьей демократической газеты. Но все эти действия, увы, не увенчались какими-либо реальными результатами.

 

“Хоть с чертом!”

25 октября 1917 г. начался новый, полный драматизма и приключений период в жизни Савинкова. Именно к этому этапу в биографии Бориса Викторовича в наибольшей степени применима характеристика А. В. Луначарского: “Артист авантюры”.73 “Я — революционер. А это значит, что я не только признаю все средства борьбы вплоть до террористических актов, но и борюсь до конца, до той последней минуты, когда либо погибаю, либо совершенно убеждаюсь в своей ошибке”, — впоследствии декларировал Савинков в своих показаниях на допросах.74

Идея борьбы с большевизмом — любыми методами и любой ценой — стала для него главным жизненным ориентиром. Герой-одиночка, представлявший по сути только себя, он был готов сотрудничать с кем угодно, не вдаваясь в нюансы идеологические и политические — лишь бы это способствовало “делу”.

В октябрьские дни 1917-го судьба вновь свела Савинкова с Керенским. Борис Викторович пытался поднять казаков на защиту Зимнего дворца, уже покинутого министром-председателем. Защищать Керенского казаки не хотели, не помогали и доводы, что Керенский все-таки лучше большевиков. В ночь на 26 октября Савинков вместе с генералом М. В. Алексеевым смогли вроде бы собрать “небольшую вооруженную силу” и намеревались отбить Зимний дворец, но было поздно — Временное правительство пало.75 После этого Савинков появляется в Царском Селе и в Гатчине, где вместе с Керенским и генералом П. Н. Красновым пытается организовать сопротивление большевистским силам. Но казаки Краснова капитулируют — в обмен на разрешение уйти на Дон с оружием. Савинков едет в Лугу, затем в Псков, но ему нигде не удается найти войск, готовых сражаться с большевиками под знаменем Временного правительства.

Кстати, в Царском Селе Савинков посетил больного Г. В. Плеханова и, надеясь использовать его имя как знамя в антибольшевистской борьбе, пробовал уговорить Георгия Валентиновича обратиться к рабочим. Ответ был отрицательным: “Я сорок лет своей жизни отдал пролетариату, и не буду его расстреливать, даже тогда, когда он идет по ложному пути”.76

На Дон, где начиналось формирование Добровольческой армии, Савинков прибыл в конце ноября. Генералы М. В. Алексеев, А. М. Каледин и А. И. Деникин встретили его без особого энтузиазма, а Л. Г. Корнилов поначалу вообще отказывался его принимать. Потом, на допросах в ГПУ, объясняя решение отправиться в Новочеркасск, Савинков говорил: “Что же мне было делать: один бороться я не могу. В эсеров не верил, потому что видел их полную растерянность, полное безволие, отсутствие мужества <...> а кто боролся? Да один Корнилов! И я пошел к нему!”77 При формировании “Донского гражданского совета” Борис Викторович требовал, чтобы он и другие социалисты были включены в его состав. “Савинков доказывал, что └отмежевание от демократии составляет политическую ошибку“, что в составе Совета необходимо включить представителей демократии в лице его — Савинкова и группы его политических друзей, что такой состав Совета снимет с него обвинение в скрытой реакционности и привлечет на его сторону солдат и казачество; он утверждал, кстати, что в его распоряжении имеется в Ростове значительный контингент революционной демократии, которая хлынет в ряды Добровольческой армии, — вспоминал А. И. Деникин. — На одном из военных совещаний генерал Алексеев предъявил ультимативный запрос Савинкова относительно принятия его условий. Конечным сроком для ответа Савинков назначал 4 ч. дня (было 2), после чего оставлял за собой └свободу действий“. <...> Условия, однако, были приняты на том основании, что не стоит наживать врага. <...> Участие Савинкова и его группы не дало армии ни одного солдата, ни одного рубля и не вернуло на стезю государственности ни одного донского казака; вызвало лишь недоумение в офицерской среде”.78

Об отношении к Савинкову части офицеров свидетельствуют не только интриги, но и попытки покушений на него. Борис Викторович вспоминал, как однажды к нему на квартиру пришел увешанный оружием молодой офицер, которого, вероятно, остановил лишь гипнотический взгляд легендарного террориста. Начальник штаба Главнокомандующего Добровольческой армии И. П. Романовский, монархист по убеждениям, но чуждый крайностей и симпатизировавший Савинкову, убеждал: “Уезжайте отсюда безотлагательно. Послезавтра может быть уже поздно. Помогайте нам извне. Здесь ваши враги сильнее ваших друзей, потому что они являются здесь стихией”.79 В середине января 1918 г. Савинков покинул Дон.

Боевым подспорьем Добровольческой армии Борис Викторович считал создание в Москве, на базе тайной монархической организации, “Союза защиты Родины и Свободы”. По словам Савинкова, Союз следовал идеологии “Донского гражданского совета”: “отечество, верность союзникам, Учредительное собрание, земля народу”. Это была сугубо военная организация, построенная на принципах строгой конспирации и составлявшая около пяти тысяч человек. “Предполагалось в Москве убить Ленина и Троцкого, и для этой цели было установлено за ними обоими наблюдение. Одно время оно давало блестящие результаты, — вспоминал Савинков, видимо, ощущавший некую ностальгию по дореволюционной “боевой работе”. — Одно время я беседовал с Лениным через третье лицо, бывавшее у него. Ленин расспрашивал это третье лицо о └союзе“ и обо мне, и я отвечал ему и расспрашивал его об его планах. Не знаю, был ли он так же осторожен в своих ответах, как и я в своих”.80 В “Автобиографии” Савинков, расписывая свои антибольшевистские заслуги, прямо сообщал: “Я был также в связи с террористической группой, которая произвела покушение на Ленина”.81 Впрочем, в августе 1924 г., на суде, он признавал, что в угоду пропагандистскому эффекту преувеличивал некоторые детали, в частности, касающиеся подготовки покушения на Ленина и Троцкого, — в действительности “делалось очень мало”.82

Летом 1918 г. Савинков и Союз организуют восстания в Рыбинске, Ярославле и Муроме. Они были быстро подавлены большевиками — рекордный срок, семнадцать дней, продержались мятежники в Ярославле. Савинков считал, что восстания не были бесполезными: “Впервые не на Дону и не на Кубани, а в самой России, почти в окрестностях Москвы, русские люди, без помощи кого бы то ни было, восстали против большевиков и тем доказали, что не все русские мирятся с национальным позором Брест-Литовского мира и что не все русские склоняются перед террором большевиков. Честь была спасена. Слава тем, которые пали в бою”.83 Переждав некоторое время в деревне, в Новгородской губернии, Савинков приезжает в Петроград и, получив фальшивый большевистский паспорт, отправляется в Казань, где при поддержке чехословацких войск к власти пришли эсеры. Уполномоченные Комитета членов Учредительного собрания отнеслись к Борису Викторовичу и другим деятелям Союза “без благожелательства и доверия”. Савинков, конечно, уязвлен, но великодушно отказывается от политической возни и записывается рядовым в отряд полковника В. О. Каппеля. В составе небольшого кавалерийского эскадрона он совершает походы по тылам красных: позади оставались взорванные железнодорожные пути, срубленные телеграфные столбы, трупы расстрелянных большевиков. В сентябре 1918 г., после падения Казани и ликвидации Красной армией Волжского фронта, Савинков появляется в Уфе, где создается Директория во главе с правым эсером Н. Д. Авксентьевым.

Вскоре Борис Викторович отправился в Париж в качестве руководителя военной миссии Директории — для организации поддержки антибольшевистских сил со стороны стран-союзников. Правда, пока он добирался до Франции через Харбин, Шанхай и Марсель, Уфимская Директория была свергнута адмиралом А. В. Колчаком. Но Верховный правитель подтвердил полномочия Савинкова и поручил ему возглавить также пропагандистское бюро печати “Унион”. Деньги, оружие и боеприпасы Борис Викторович добывал и для А. И. Деникина, признававшего общероссийскую власть Колчака. Савинков встречается с первыми лицами европейских государств (среди них — Д. Ллойд Джордж и У. Черчилль) и представителями разведок. В свободное время он писал небольшую книгу воспоминаний “Борьба с большевиками”. Как оказалось, впереди у него будет еще один, очень яркий этап этой борьбы.

Юзеф Пилсудский, школьный товарищ Савинкова, в январе 1920 г. предлагает ему обосноваться в Варшаве. Борис Викторович соглашается — он чувствует приближение войны Польши и Советской России и надеется, что эта война даст новый импульс к сплочению всех, кто еще противостоит большевизму. Савинков создает Русский политический комитет и организует “русскую народную армию”, опиравшуюся в основном на формирования генерала С. Н. Булах-Булаховича (и его брата Ю. Н. Булах-Булаховича) и интернированные части 3-й армии генерала А. И. Деникина. Поначалу Савинкова смутил “материал”, с помощью которого ему предлагалось бороться за свободу. Французские и польские генералы, да и сам маршал Пилсудский развеяли сомнения Савинкова, видевшего в Булах-Булаховиче отъявленного бандита: “Да, бандит. <...> Мы об этом знаем. <...> Но у него нет гонора золотопогонных генералов, мечтающих возродить в России монархию. Он воюет с большевиками, поэтому мы его поддерживаем, пусть они будут хоть неграми, но, если борются с Советами, значит, они наши союзники”. И Савинков стал более “прагматичен”, прибавив к своему идеологиче-скому арсеналу доходчивый лозунг: “Хоть с чертом, но против большевиков!”84 Под командованием Савинкова было крупное воинское формирование — около 25 тысяч человек. “Савинковцы” участвовали в советско-польской войне. Но и после заключения перемирия вторжения на советскую территорию продолжались. В ноябре 1920 г., в качестве рядового, Савинков участвовал в одной из авантюристических экспедиций Булах-Булаховича: под лозунгом похода на Москву войска добрались до Днепра и после кровопролитных боев под Мозырем вернулись в Польшу. Впечатления от бесчинств, сопутствовавших этому походу, согласно показаниям Савинкова на допросах, стали для него “последним внутренним духовным аргументом против белого движения”.85

На фоне поражений А. И. Деникина, А. В. Колчака, Н. Н. Юденича и, наконец, П. Н. Врангеля Савинков все более склоняется к мысли, что теперь возглавить борьбу с Советами суждено ему. Но необходимо в полной мере учесть неудачный опыт белого движения, не получившего должной поддержки населения, прежде всего крестьянства. Борис Викторович выдвигает идеи борьбы за “Третью Россию” — не большевистскую и не монархическую. В экономическом отношении основой “Третьей России” должна быть мелкая крестьянская собственность, в политическом — все завоевания Февральской революции. Тезис, что только подлинно народная борьба, которую ведут крестьянские армии (“зеленое” движение), может привести к победе над большевизмом, Савинков пропагандирует в своей газете “За Свободу”. При этом он упрекает представителей русской эмиграции, теряющих веру в возможность вооруженной борьбы: “Мы, русские, страдаем болезнью воли. Мы не умеем исполнять то, что решили. Мы более всего любим покой, свой собственный уютный покой, — как Иван Карамазов”.86

Ближайшим соратником Савинкова в Варшаве стал известный литературный критик и публицист Д. В. Философов — близкий друг и единомышленник З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского. Философов редактировал издававшуюся Савинковым газету, был его заместителем в Эвакуационном комитете и прочих организациях. Приехавшие вместе с ним из Петрограда Гиппиус и Мережковский поначалу тоже включились в общественную деятельность и много печатались в газете, подстраиваясь под ее идеологию. Но вскоре разочаровались и в тактике Савинкова, и в нем лично — неприятие вызывали диктаторские замашки Бориса Викторовича, то, что ему “нужны не помощники, а исполнители”, фанатичное пристастие к конспирации и диверсии. В конце 1920 г. между ними произошел разрыв, причем Гиппиус и Мережковский уехали из Варшавы без Философова, который, как они полагали, всецело попал под влияние Савинкова. В марте 1921 г. в “Варшавском дневнике” Гиппиус отмечала: “Я перестала верить в успешность дела именно с Савинковым, благодаря многим его свойствам, которые прежде ускользали из моего поля зрения. <...> Вопрос шел о пригодности С-ва (Савинкова. — И. А.) в данный момент для дела России. И я видела, что для дела ни в данный момент, ни вообще не пригоден. <...> Савинков — пустота”.87

В январе 1921 г. Савинков создает “Информационное бюро”, призванное собирать военные сведения на территории Советской России. Возглавил его брат — Виктор Савинков (незадолго до того бежавший из Красной армии). Летом 1921 г. учреждается “Народный Союз защиты Родины и Свободы”. Главное направление работы, наряду с вторжением в РСФСР вооруженных отрядов и заброской небольших диверсионных групп, — создание подпольных ячеек Союза, внедрение представителей Союза в органы власти, наконец, просто шпионаж. В Москве и других городах чекисты арестовали несколько сотен членов Союза. Масштаб “подрывной деятельности” оказался столь значителен, что Наркомат иностранных дел РСФСР в ноте правительству Польши потребовал прекратить работу савинковских организаций и выслать их руководителей. Пилсудский на этот раз предпочел “худой мир”, и в октябре 1921 г. Борис Викторович покинул Польшу.

Переехав в Париж, он по-прежнему пытается организовать борьбу с большевистским режимом. Правда, в это время уже не могло быть сколько-нибудь серьезной поддержки со стороны западных государств — начинался процесс дипломатического признания РСФСР. Савинков симпатизировал итальянским фашистам (чем не социализм на национальной почве?) и лично Бенито Муссолини, с которым сблизился в надежде на обретение нового союзника. Но дуче воздержался от поддержки амбициозных и авантюрных планов (например, предлагалось, ни много ни мало, высадить десант и овладеть Петроградом). Во время Генуэзской конференции, в апреле 1922 г., Савинков устраивал покушение на главу советской делегации Г. В. Чичерина, но был арестован итальянской полицией и выкрутился с большим трудом, при поддержке влиятельных друзей.

И в очередной раз на помощь Борису Викторовичу — оказавшемуся на периферии, разочарованному в “работе” и теряющему веру в себя — приходит В. Ропшин. В 1923 г. в Париже публикуется повесть “Конь вороной”. Автор сознательно идет на параллели с “Конем бледным”, написанным полтора десятилетия назад. Перекликаются заимствованные из Евангелия названия и эпиграфы, очень похожа система построения текста в форме дневниковых записей с лаконичными, но яркими, “импрессионистическими” зарисовками. Наконец, главного героя тоже можно назвать Жоржем — это полковник Юрий Николаевич, в котором читатели сразу усмотрели сходство и с самим Савинковым и с его ближайшими соратниками 1920—1921 гг. В “Коне бледном” — опустошенность человека, живущего только убийством под видом революционного террора, в “Коне вороном” — распад и деградация личности, вовлеченной в безумную бойню гражданской войны, в террор под классовыми и политическими лозунгами. И вновь дьявольский маскарад, люди-марионетки, полная безнадежность. Круг смыкался.

 

Последняя разработка

Надежду ему подарило… ГПУ.

В течение двух лет Контрразведывательный отдел занимался разработкой: захватывались и вербовались люди из савинковских организаций, в контакты с Борисом Викторовичем вступали агенты-чекисты. Азеф считался великим провокатором: будучи одиночкой, он вводил в заблуждение всю Боевую организацию и руководство партии эсеров. А теперь, наоборот, жертвой грандиозной провокационной игры должен был стать, по сути, лишь один Савинков. Чтобы завлечь его в Советскую Россию, требовалось создать иллюзию существования разветвленной подпольной структуры (“Либерально-демократическая организация”), готовой к борьбе с большевистским режимом и ожидающей только вождя — с таким опытом, влиянием, решительностью, какими обладал Савинков. Операция “Синдикат-2” увенчалась успехом. 15 августа 1924 г. в Минске, после перехода советско-польской границы, Савинкова и его спутников арестовали.

В среде русской эмиграции известия об этом вояже, аресте и, особенно, о дальнейшем поведении заключенного вызвали шок и недоумение. Помимо объяснений случившего “авантюризмом” Бориса Викторовича появилась версия о его предварительном сговоре с чекистами. Вспоминались, к примеру, слухи, что в 1922 г. советский полпред в Лондоне Л. Б. Красин предлагал ему капитулировать, покаяться и вернуться на родину, где для него наверняка найдется ответственная работа. Может быть, Савинков догадывался о провокации, но при этом подыгрывал чекистам и позволил “заманить” себя в расчете на какой-то новый жизненный поворот?.. А. М. Ремизов, мысленно обращаясь к нему, вспоминал необычное впечатление, которое осталось от последней встречи со старым товарищем в Париже: “Совсем незадолго до вашего рокового конца, когда мы сидели в нашем пустынном бистро с музыкой, мне показалось, что у вас дрожат руки от охватившей вас мысли — я ничего не знал, что вы едете на свой суд, я только чувствовал, что в вашей судьбе настало и идет решающее”.88

Несомненно, шаг Савинкова не был спонтанным. Борис Викторович обстоятельно приводил в порядок дела, составил завещание, передал родственникам архив (кстати, незадолго до поездки умерла его мать, Софья Александровна), попрощался с Гиппиус и Мережковским, оставив им свои рукописи.89 В Россию он отправился с наиболее близкими в то время людьми — литератором Александром Аркадьевичем Дикгоф-Деренталем и его молодой женой Любовью Ефимовной. Вместе они находились почти неразлучно с 1918 г. — Савинков нелегально жил в Москве у них на квартире, супруги Дикгоф-Деренталь были вовлечены в создание “Союза защиты Родины и Свободы”, вели конспиративную работу, сопровождали Савинкова в его похождениях и вместе с ним прибыли в Париж.

“Я, Борис Савинков, бывший член Боевой организации ПСР, друг и товарищ Егора Созонова и Ивана Каляева, участник убийства Плеве, вел<икого> кн<язя> Сергея Александровича, участник многих других террористических актов, человек, всю жизнь работавший только для народа и во имя его, обвиняюсь ныне рабоче-крестьянской властью в том, что шел против русских рабочих и крестьян с оружием в руках”, — так начинаются письменные показания, датированные 21 августа 1924 г.90 Разумеется, он отлично понимал, что большевистский режим не является никакой “рабоче-крестьянской властью”. Но даже если допустить, что эти показания и все последующие выступления, статьи, письма — результат принуждения, то приходится констатировать: придерживаясь неких правил игры, Савинков сполна задействовал свой литературный талант, и его тексты умело вписывались в официозный идеологический стиль. 23 августа Борису Викторовичу вручили обвинительное заключение, а 26-го начался процесс (председателем суда был печально знаменитый в дальнейшем В. В. Ульрих). 29 августа Военная коллегия Верховного Суда СССР вынесла приговор о смертной казни. Впрочем, сразу последовало обращение в ЦИК СССР с ходатайством о смягчении наказания, и в тот же день расстрел заменили десятью годами тюрьмы. Вслед за этим последовало открытое письмо Савинкова “Почему я признал Советскую власть” (опубликованное 13 сентября в “Правде”) и другие обращения к русской эмиграции.

Во всех публичных заявлениях Савинкова присутствует стандартный набор аргументов. “Не ваша коммунистическая программа меня смущала. <...> Нет, <...> меня восстанавливало против вас другое”, — пишет Савинков, подтверждая репутацию человека, для которого партийные программы и идеологические доктрины не играют ключевой роли. Он ссылается на психологические и моральные мотивы, казавшиеся в октябре 1917-го и в последующие годы чрезвычайно важными. Но — “Кто верит теперь в Учредительное собрание? Кто осуждает заключенный большевиками мир? Кто думает, что октябрьский переворот расчистил дорогу царю? Кто не знает, что расстреливали, убивали и грабили не только большевики, но и мы?” Савинков заверяет, что большевистский режим — “жизнеспособная и крепкая власть”. Об этом свидетельствуют показатели экономического роста — посевные площади, добыча угля, выплавка металла и т. д. О силе власти говорят и “миллион комсомольцев”, и поддержка трудящимися “своей, рабочей и крестьянской власти”. Оперируя явными пропагандистскими клише, Савинков делает главный акцент опять же на собственной психологии патриота и революционера: “Прав или не прав мой народ, я — только покорный его слуга. Ему служу и ему подчиняюсь. И каждый, кто любит Россию, не может иначе рассуждать”. Борис Викторович создает впечатление, что больше всего боится перечеркнуть антибольшевистской борьбой свой путь террориста и революционера. “Когда при царе я ждал казни, я был спокоен. Я знал — я послужил, как умел, народу: народ со мной и против царя”. Но теперь, оказавшись на Лубянке и ожидая смертной казни, он не испытывает подобной уверенности: “А что, если, борясь против красных, я, в невольном грехе, боролся с кем? С моим, родным мне, народом.

С этой мыслью тяжело умирать.

С этой мыслью тяжело жить.

И именно потому, что народ не с нами, а с Советской властью <...>, я говорю так, чтобы слышали все: довольно крови и слез, довольно ошибок и заблуждений; кто любит русский народ, тот должен подчиниться ему и безоговорочно признать Советскую власть”.91

Расчет делался на то, что заявления столь крупного антибольшевистского деятеля произведут пропагандистский эффект на широкие слои эмиграции. Но в придуманной схеме далеко не все выглядело достоверно и психологически естественно. Так, на суде Савинков объясняет свои ошибки тем, что он всегда был оторван от народа: “Я не знал массы, я не знал народа, я не знал крестьян, рабочих. Я любил их. Я готов был жизнь свою отдать, и отдавал. <...> Я жил под стеклянным колпаком без имени, без семьи, без дома, каждую минуту под угрозою. <...> Боевая организация и эмигрантская жизнь — вот весь мой опыт”. Он заверяет, что уже в 1923 г. был готов заявить об отказе от борьбы, но не мог “уйти в отставку” и “спокойно сидеть в Париже”. Поэтому он решил увидеть, что происходит на родине, “во что бы то ни стало поехать сюда, в Россию, посмотреть своими глазами и услышать своими ушами”.92

Похоже, Савинков получил некие обещания, что избежит участи тюремного сидельца. Намек на это содержится и в формулировке решения о замене смертной казни 10-летним сроком заключения — учитывая заявление о “готовности загладить свои преступления перед трудящимися массами искренней и честной работой”. И вряд ли он подразумевал под такой “работой” лишь составление статей и писем, активно использовавшихся в пропагандистских целях. Возможно, была договоренность, что несколько месяцев он должен провести в тюрьме, а затем выйдет на свободу и будет “трудоустроен”. Поначалу Борису Викторовичу могли внушать некоторый оптимизм особые знаки внимания к его персоне, то, что он содержался в максимально комфортных условиях. В сопровождении чекистов Савинков ездит на автомобиле гулять за город, посещает рестораны и театры, в камеру ему доставляют книги, вина, деликатесы. Невиданный признак “избранности” — ему позволили жить в камере вместе с Л. Е. Дикгоф-Деренталь, считавшейся его гражданской женой!

Савинков ждет, что просьбы о досрочном освобождении будут удовлетворены. Из опубликованных материалов архива ФСБ РФ видно, что он проявляет все больше нетерпения, требует ясности относительно будущего (мол, он уже “старик” — ему сорок пять лет!), раздражается, что вопрос о помиловании откладывается то до Съезда Советов, то до партийной конференции или очередного съезда. С просьбой дать возможность работать Савинков обращается к начальнику Контрразведывательного отдела А. Х. Артузову в такой манере, будто они уже обсуждали этот вопрос и пришли к какому-то соглашению. Чекисты, контактирующие с Савинковым, сообщают в своих рапортах, что он погружается в мрачное настроение.

Утром 7 мая 1925 г. Савинков передает письмо Ф. Э. Дзержинскому, не скрывая отчаяния и настаивая на немедленном решении. “В искренности моей едва ли остаются сомнения”, а “преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, └исправлять“ же меня не нужно — меня исправила жизнь”, — пишет Савинков. “Если Вы верите мне, освободите меня и дайте работу, все равно какую, пусть самую подчиненную. Может быть, и я пригожусь, ведь когда-то и я был подпольщиком и боролся за революцию. <...> Если же Вы мне не верите, то скажите мне это, прошу Вас, ясно и прямо, чтобы я в точности знал свое положение”.93

Успел ли он получить ответ, неизвестно. Вернувшись около 11 часов вечера с автомобильной прогулки в Царицынский парк, Савинков в ожидании конвоя беседует с чекистами в кабинете № 192 (его занимал помощник начальника Контрразведывательного отдела С. В. Пузицкий), вспоминает о вологодской ссылке. И вдруг вскакивает на невысокий подоконник и выбрасывается вниз головой с пятого этажа.

 

* * *

Что же произошло? Видимо, полной ясности не может внести даже обнародование документов ГПУ, а также никогда не публиковавшихся материалов о служебном расследовании его гибели.94 К тому же мифы о Савинкове-Ропшине уже давно стали неотъемлемой частью его образа.

Существует множество различных версий и предположений. Допустим, чекисты могли выбросить Савинкова в окно (ходили слухи, что перед смертью он говорил своему сыну Виктору, приехавшему к нему на свидание из Ленинграда: не верь, если скажут, что я наложил на себя руки).95 Или Борис Викторович совершил поступок в состоянии аффекта, под воздействием алкоголя, к которому испытывал слабость, или каких-то наркотических препаратов?.. А может быть, его сознательно подталкивали к самоубийству, потому-то рядом и оказалось соблазнительно удобное окно без решетки? Но нельзя исключать и самого простого варианта, который, пожалуй, вполне согласуется с психологическим складом Савинкова: он действительно решил поставить эффектную точку в своей бурной и незаурядной жизни. Впрочем, получился знак вопроса.

И еще. Пожалуй, из всех деятелей русской революции Савинков — единственный, кому довелось стать не только человеком-мифом, но и… призраком. Так, А. М. Ремизов упоминает, что уже после официальных сообщений о гибели люди, лично знавшие Бориса Викторовича, видели его в Москве — прогуливающимся по Тверскому бульвару и обедающим в роскошном “номенклатурном” ресторане.96

Что ж, легенды могут украшать не только жизнь, но и смерть, с которой у Савинкова всегда складывались какие-то особые отношения.

 

 

1 Савинков Б. В. (В. Ропшин). То, чего не было: Роман, повести, рассказы, очерки, стихотворения. М., 1992. С. 697.

2 Савинкова С. А. Годы скорби. (Воспоминания матери). СПб, 1906. С. 1—2.

3 См: Савинкова С. А. Загадка жизни. Драма в 5-ти действиях. СПб., 1898; Она же. Анна Ивановна. М., 1898; Она же. Простые рассказы. СПб., 1901; В годы старого режима. Рассказы. М., 1918 и др.

4 См.: Савинков Б. В. Воспоминания террориста. Л., 1990. С. 14—15.

5 Чернов В. М. Перед бурей: Воспоминания. Мемуары. Минск, 2004. С. 183—184.

6 Савинков Б. В. Воспоминания террориста. С. 38—39, 42.

7 Там же. С. 62, 104—107.

8 Там же. С. 50, 96, 199.

9 Там же. С. 241—242.

10 Там же. С. 169—171.

11 Чернов В. М. Указ. соч. С. 224.

12 Савинкова С. А. На волос от казни. (Воспоминания матери). Ростов-на-Дону, 1907.
С. 18, 34.

13 Савинков Б. В. Воспоминания террориста. С. 255—259.

14 См. там же. С. 275—277.

15 Чернов В. М. Указ. соч. С. 269.

16 Николаевский Б. И. История одного предателя. Террористы и политическая полиция. М., 1991. С. 226—228.

17 Савинков Б. В. Воспоминания террориста. С. 313.

18 Там же. С. 216—223.

19 Там же. С. 354—360.

20 Там же. С. 335—337.

21 Там же. С. 361.

22 Савинков Б. В. (В. Ропшин). То, чего не было. С. 666.

23 Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951. С. 162—163.

24 Свои самые первые рассказы, относящиеся еще к периоду вологодской ссылки, Савинков пописывал псевдонимом Борис Канин (свою дочь Таню он звал Каней). См.: Ремизов А. М. Собрание сочинений. М., 2000. Т. 8. С. 452.

25 Чернов В. М. Указ. соч. С. 291.

26 Савинков Б. В. (В. Ропшин). То, чего не было. С. 134.

27 Там же. С. 162.

28 Там же. С. 148.

29 Там же. С. 132.

30 Там же. С. 207, 210—213.

31 Там же. С. 673.

32 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. СПб., 1995. С. 369—370.

33 Эренбург И. Г. В смертный час (Статьи 1918—1919 гг.). СПб., 1996. С. 17.

34 ОР РНБ. Ф. 481. Д. 84. Л. 2.

35 Там же. Л. 1, 1-об.

36 Там же. Л. 5-об.

37 Ропшин В. Во Франции во время войны. М., 1916. С. 10—11.

38 ОР РНБ. Ф. 481. Д. 84. Л. 10-об.

39 ОР РНБ. Ф. 481. Д. 84. Л. 7-об.

40 Дело Бориса Савинкова. М., 1924. С. 82.

41 Ремизов А. М. Собрание сочинений. М., 2000. Т. 8. С. 505.

42 Степун Федор (Н. Лугин) Из писем прапорщика-артиллериста. Ропшин В. Из действующей армии (лето 1917 г.). М., 1918. С. 191, 195.

43 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. С. 365.

44 ОР РНБ. Ф. 481. Д. 84. Л. 14.

45 См.: Старцев В. И. Тайны русских масонов. Русское политическое масонство начала ХХ века. СПб., 2001. С. 132—133, 143.

46 Степун Федор (Н. Лугин) Из писем прапорщика-артиллериста. Ропшин В. Из действующей армии (лето 1917 г.). С. 193.

47 Там же. С. 220.

48 Там же. С. 211.

49 Там же. С. 203.

50 Там же. С. 231—232.

51 См.: Савинкова С. А. То, что было (О Б. В. Савинкове). Пг., 1917. С. 4.

52 Степун Федор (Н. Лугин) Из писем прапорщика-артиллериста. Ропшин В. Из действующей армии (лето 1917 г.). С. 239.

53 Гиппиус З. Указ. соч. С. 130—131.

54 ОР РНБ. Ф. 481. Д. 84. Л. 14—15.

55 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. С. 366.

56 Жуков Д. Б. Савинков и В. Ропшин. Террорист и писатель. // Савинков Б. В. То, чего не было. М., 1992. С. 58.

57 Гиппиус З. Синяя книга. Петербургский дневник. 1914—1918. Белград, 1929. С. 151—152.

58 Там же. С. 151.

59 Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 414—415.

60 Деникин А. И. Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль — сентябрь 1917 г. М., 1991. С. 449.

61 Там же. Борьба генерала Корнилова. Август 1917 г. — апрель 1918 г. М., 1991. С. 10—11, 22—23.

62 См.: Иоффе Г. З. Семнадцатый год: Ленин, Керенский, Корнилов. М., 1995. С. 61—64, 68—81.

63 См.: Мартынов Е. И. Корнилов. (Попытка военного переворота). Л., 1927. С. 80—81; Иоффе Г. З. Указ. соч. С. 123—125.

64 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. С. 431.

65 Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте // Вопросы истории. 1991. № 4—5. С. 136; № 6. С. 140.

66 Мартынов Е. И. Указ. соч. С. 81—82.

67 См.: Деникин А. И. Указ. соч. С. 10.

68 См.: Мартынов Е. И. Указ. соч. С. 106—111; Иоффе Г. З. Указ. соч. С. 132—135.

69 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. С. 438.

70 Гиппиус З. Указ. соч. С. 189.

71 Савинков Б. В. Автобиография. // Воздушные пути. Альманах. № 5. New York, 1967. С. 312.

72 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. С. 442.

73 “Правда”, 4 сентября 1924 г.

74 Дело Бориса Савинкова. С. 7.

75 Савинков Б. В. Борьба с большевиками. // Литература русского зарубежья. Т. 1. Книга 2. М., 1990. С. 151—152.

76 Дело Бориса Савинкова. С. 153.

77 Там же. С. 31.

78 Деникин А. И. Указ. соч. С. 190—191.

79 Гуль Р. Б. Я унес Россию. Апология эмиграции. М., 2001. Т. 1. С. 189—190.

80 Савинков Б. В. Борьба с большевиками. С. 166.

81 Савинков Б. В. Автобиография. С. 313.

82 Дело Бориса Савинкова. С. 36—37.

83 Савинков Б. В. Борьба с большевиками. С. 168—169.

84 В. Виноградов, В. Сафонов. Борис Савинков — противник большевиков // Борис Савинков на Лубянке. Документы. М., 2001. С. 8.

85 Савинков Б. В. Автобиография. С. 313.

86 Савинков Б. В. На пути к “Третьей России”. “За Родину и Свободу”. Сб. статей. Варшава, 1920. С. 45.

87 Переписка З. Н. Гиппиус с Б. В. Савинковым (предисловие) // Воздушные пути. Альманах. № 5. New York, 1967. С. 164—167.

88 Ремизов А. М. Указ. соч. С. 506.

89 В 1931 г. в Париже с предисловием Гиппиус тиражом 100 экземпляров вышел поэтический сборник В. Ропшина (Б. В. Савинкова) “Книга стихов. Посмертное издание”.

90 Дело Бориса Савинкова. С. 6.

91 Там же. С. 146—152.

92 Там же. С. 77, 84.

93 Борис Савинков на Лубянке. С. 167.

94 См. там же. С. 169—178.

95 Давыдов Ю. Борис Савинков, он же В. Ропшин и другие // Огонек. 1989. № 30. С. 28.

96 Ремизов А. М. Указ. соч. С. 499—500.

Версия для печати