Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2008, 1

Элиот Уайнбергер. Бумажные тигры: Избранные эссе. Филипп Делерм. Счастье: Картины и разговоры. Дэвид Лисс. Ярмарка коррупции: Роман

ї С. Гедройц, 2008

 

Элиот Уайнбергер. Бумажные тигры: Избранные эссе. / Пер. с англ. — СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2007.

Ей-богу, эссеисты США пишут не хуже курских помещиков.

Однако страшно далеки от наших здешних предварял. Или, грамотнее сказать, — от зазывал. Или как еще назвать эту роль — когда человек встречает вас на пороге чужой книжки и шепотом кричит: сюда! сюда! Полэчите удовольствие, гонораром клянусь.

В данном случае роль эта доверена г-ну Аркадию Драгомощенко.

Ему же, кстати, принадлежит идея проекта. Или проект идеи; как бы то ни было, смысл такого сообщения (на обороте титула), очевидно, тот, что мысль: а почему бы Лимбаху не тиснуть избранного Уайнбергера? — является интеллектуальной собственностью г-на Драгомощенко, священной и неприкосновенной.

Как-то неудобно хвалить чужое имущество, но нельзя и не похвалить. Что идею, что проект. Мне нравятся очень обои.

Нет, кроме шуток, книжка действительно занятная. Одна из тех немногих, что стуят своей цены. Однако послушайте, как расписывает ее г-н Драгомощенко. Какие подбирает слова, чтобы разжечь наш аппетит. Чтобы подстрекнуть нашу жажду интересного — личным своим примером. Дескать, и мы бывали там, и мы там пили мед — и вот он каков на вкус:

“Гомогенный дискурс классификации по признакам подобия тем или иным чувственно-интеллигибельным фигурам опыта словно проскальзывает к заведомо не верифицируемому, но, возможно, потому аксиоматическому (м. б., аподиктическому) заключению. <…> И это отнюдь не non sequiter определенного рода логических построений, но в то же время и не таксономическая диверсия Борхеса, о которой Фуко говорит как об операции разрушения общего пространства └встречи”…”

Никогда, никогда — о, никогда, увы! — не навостриться нам с вами до такой степени. Но, к нашему, опять же с вами, счастью, м-р Уайнбергер тоже так не умеет. Он совсем другой.

Он представляется мне обладателем двух коллекций — двух, скажем, картотек. В одну поступают (главным образом из освоенных книг) разные несостоятельные теории, отмененные заблуждения, разоблаченные мифы (в том числе — якобы научные), суеверия, басни, россказни, предрассудки — короче, все, что позволяет усмехнуться над жалкой самонадеянностью человеческого ума.

В другой картотеке собраны самые поразительные, самые эффектные факты из жизни фауны. Из быта, например, голых кротовых крыс или донных голотурий. Все, что можно найти про них в Интернете.

Получается два потока выписок. И текст составляется так, чтобы в точке прицела они пересеклись.

Самый простой пример — как раз про голотурий. Автор приводит одно за другим бесчисленные свидетельства об Атлантиде. Пересказывает аргументы “за”. Якобы взволнованным голосом перечисляет вопросы, на которые у тех, кто “против”, нет ответа. Если Атлантида не существовала, то:

“Откуда у ассирийцев изображение ананаса?

Почему кресты есть во всех мировых религиях?

Почему у индусов был бог-рыба?

Почему и египтяне, и перуанцы проводили перепись населения?

Почему у древних ирландцев были табачные трубки?

Почему и немцы, и индейцы боятся волков?”

Тщательно-старательно строит мнимую головоломку — и разрушает ее, точно карточный домик, мнимым же, пародийным решением, которое, однако, попробуй оспорь. Оно ничуть не противоречит ходовым штампам этого, как бишь его, — дискурса, ага:

“Потерянная Атлантида! Все это были сны голотурий. Голотурии, презираемые людьми и названные └морскими огурцами” в честь этого безвкусного овоща, несчастные багровые цилиндрические шарики — всего-то рот и анус, — обреченные извечно фильтровать илистую слизь во мраке океанского дна, — именно они, голотурии, совершили это. Ибо каждая из них — ячейка огромного коллективного мозга, мозга, уловленного в миллионы бесполезных тел, которые населяют самые унылые пространства на земле.

И чтоб развлечь себя, этот мозг прял истории среди подводных сетей (по-видимому, что-то с переводом. — С. Г.), истории, которые пузырьками всплывали и беспорядочно входили в сновидения людей наверху. Истории, которые вызвали странную тоску по океанскому дну: о том, что именно там зародилась жизнь, что забытые королевства лежат там в тине рядом с фантастическими богатствами, оставшимися от кораблекрушений. Сон, который и Солон, и Платон, и Бэкон, и де Фалья, и другие могли вспомнить только частично: они записали это, и затем снова заснули, чтобы открыть остальное, но уже никогда не сделали этого…”

Согласитесь: шутка недурна.

И про Сафо не хуже. Начинается сюжет, само собой, выписками из всевозможных Брэмов. “Тля подбирает себе пару по крыльям; внеполовые различия (опять что-то с переводом. —
С. Г.
) ни при чем. Тетерев будет спариваться со всем, что хоть как-то походит на его черную шотландскую куропатку (разве самка тетерева — не тетерка? — С. Г.), не брезгуя и деревянной моделью (ах, вот в чем дело: тетерев-то наш — извращенец, безумный куропат! — С. Г.). Индийский ночной мотылек может чувствовать запах самки за мили от себя. Самцов безволосых шимпанзе влечет самый розовый и самый раздутый хвост” и т. д.

Отсюда, сами понимаете, до текстов Сафо — буквально шаг, и автор делает его непринужденно. Потом опять отступает в область разнообразного (“Самец ехидны лечит свою самку легким ядом из шпоры на пятке. Крокодилы и норки просто насилуют”), — а вот и пуант, не без сентимента:

“Самый яркий фрагмент из Сафо — тот, что не нуждается ни в одной строке до или после него — читается, в переводе Давенпорта, во всей своей полноте:

└You make me hot””.

Такая у м-ра Уайнбергера техника. Техника коллажа. Да, нехитрая. Но тексты иногда, и даже большей частью, получаются замечательные. Во-первых, он столько насобирал диковин. Во-вторых, не ограничивается развлекаловом, а имеет и проводит очень даже серьезный взгляд на вещи.

Приблизительно такой: человек — это звучит глупо; практически ничего достоверного не знает о себе и о мире — но до чего же ловко и проворно конвертирует свое невежество в злодейство. Схватит на лету какой-нибудь факт, истолкует как попало, присочинит к нему кучу других, и вот уже готова догма или там модель — лживая насквозь, но непременно дозволяющая убивать других людей пачками. По причинам возвышенным и чувствительным, а как же.

Пример — т. н. история т. н. арийской т. н. расы (эссе “Водопады”). Пример — Кампучия (текст так и называется — “Кампучия”):

“Тут нужно представить себя убийцей в обществе, где все являются убийцами или сообщниками убийц, где нет границы между убийцами и убиваемыми, где убийство естественно, а еда, сон, любовь, беседа, искусство — нет. Чтобы помыслить о Кампучии, необходимо представить себе не сами акты убийства, не саму смерть, а существование в смерти. И тут мой разум дает сбой. Абсолютный ужас, как и высшее блаженство, — это мир, из которого человеческая речь не может вернуться”.

Порядочный, как видите, человек. Плюс — мастер своего дела.

Филипп Делерм. Счастье: Картины и разговоры. / Пер. с фр. А. Васильковой. — М.: “Гаятри”, 2006.

А это эссеистика французская. Художественная-прехудожественная. Что-то она у меня залежалась, — но не пропадать же потерянному времени, давайте отразим.

Тем более тема такая утешительная. Специальность такую выбрал себе этот писатель — чувствовать себя счастливым. Как если бы он был советский интеллигент и проживал не в “красивом нормандском городке”, а, скажем, в Ленинграде при Брежневе.

Или в Переделкине при Сталине.

Или при Сталине же, но был бы не интеллигент, а, наоборот, начальник.

Короче, бывают, как известно, такие люди, которые поют по утрам в сортире. Такие любимцы богов. И мсье Делерм принадлежит к их числу. Он прислушивается к себе — всю дорогу такое отличное настроение, с чего бы это, а, старина Филипп? — и записывает ответ внутреннего голоса тончайшей акварельной кисточкой.

Читатель рад и благодарен. И постоянно награждает мсье Делерма литературными премиями.

Потому что не ноет, как иные-прочие. Всем доволен. Женой, детьми, работой, жилплощадью. И все это умеет воспеть. Да, и сортир. Настоящим стихотворением в прозе, Тургенев и не суйся. Вы только взгляните на композицию. Вот афористический задушевный зачин:

“Но ведь по-настоящему судить о доме лучше по его укромным местечкам…”

Теперь вводная строфа — обрисовывающая состояние мира других; не станем скрывать — встречаются негармоничные фрагменты; позволим себе ноту социальной сатиры:

“Мой брат, живущий в старинном буржуазном особняке, располагает, — если уж я решился затронуть эту щекотливую тему, — настоящим маленьким чудом: с прихожей-преддверием, с теплым обтекаемым деревянным сиденьем. Цепочка для спуска воды расположена очень далеко. За нее можно дернуть только стоя, застыв в почтительной позе и отдавая тем самым дань торжественности обстановки...”

Разовьем и усилим:

“А случалось мне бывать и в омерзительно слащавых уголках такого предназначения — застеленных коврами, пропитанных томными ароматами фиалки или розы, до отвращения хорошо обустроенных и всем своим видом бесстыдно укоряющих вас в грубости содеянного и как будто старающихся предельно смягчить последствия вашего поступка…”

Будем надеяться, на языке оригинала это звучит получше. Но вперед, вперед, к апофеозу. Противопоставим чужой пошлости — личный положительный идеал скромного блаженства. И оттеним его юмором. А напоследок и метафорой блеснем:

“У меня дома опасаться нечего. Скромность обстановки тотчас возвращает нас к первородной простоте (к первородной, заметьте, не к первобытной какой-нибудь: перевод старается угнаться за рукодельным изяществом оригинала. — С. Г.). Там до того тесно, что войти можно, только смиренно склонив голову. Сквозь щель под маленьким, плохо замазанным окошком внутрь пробирается струйка холодного воздуха. Несколько старых-престарых газет и журналов насмешливо предлагают засидеться подольше, — что было бы вполне героическим поступком. И, наконец, у меня в этой комнатке есть устройство, безошибочно определяющее степень деликатности наших гостей (о, как вы все угадали, В. В.! — С. Г.): при малейшем насилии спуск воды начинает яростно выплескивать гидравлический упрек”.

Вот она и метафора; такую еще поискать: на дороге не валяются; гидравлический, надо же, упрек.

Репертуар мсье Делерма вы угадаете легко. Пейзажные прогулки. Виды милых городов, типа Брюгге. Посещения художественных выставок. Описания картин, изображающих уют. Погода. Супруга. Кстати, рисует она удивительно. Собственное творчество. Поэзия, короче, и жизнь.

“Пусть придут слова, налитые чернилами. <…> Пусть придут слова, и пусть царапают бумагу. <…> Я пишу — вот он, мой камень… Я пишу понемногу каждый день. Чаще всего утром, до того, как идти в школу, в те часы, когда все в доме еще спят, укрытые синевой ночи. Иногда я сажусь писать после обеда; деревушка дремлет, сонно прикорнув на дне своей лощины, время медлит у меня на странице. Реже я пишу вечером, после того, как мы уложим Венсана. Рядом с собой я ставлю рыжее пиво, или ты подогреваешь вино, и как же приятно его потягивать, дописав страницу! Сизифу неведомо это счастье. Как легко мне становится: я задал себе урок, теперь он выполнен. Дописанная страница дарит коричное блаженство. Время замыкает вечер в каштановом оазисе, очерченном на бархате дивана низкой лампой с шерстяным абажуром. Болтаем о всяких пустяках… сможешь завтра зайти на рынок?”

Еще бы она не смогла.

Дэвид Лисс. Ярмарка коррупции: Роман. / Пер. с англ. И. Нелюбовой. — СПб.: Издательский дом “Азбука-классика”, 2007.

Детектив. С выстрелами, с потасовками. С танцами и поцелуями. Одному негодяю отрезают ухо, другого тычут головой в ночной горшок. Дело происходит в Лондоне в 1772-м, представьте себе, году. Но ни следа удушливой стилизации: персонажи думают, действуют и говорят быстро и понятно. Хотя находятся в обстоятельствах очень колоритных. Когда на улице нельзя показаться без парика.

Британцы и те зачитываются. А уж нам-то какая вообще разница — старинная ли Англия изображена. Старинная даже ближе. 1772-й — в самый раз. В названном году там прошли первые всеобщие выборы. По партийным спискам, между прочим.

“…На большую площадь, где был устроен избирательный участок, и встали в очередь вместе с другими избирателями. Мисс Догмилл подвела старого аптекаря к учетчику голосов, который следил за доступом в кабины для голосования и распределял, кто в каком порядке будет голосовать. Хотя эти люди должны были быть неподкупны, ей не потребовалось и двух минут, чтобы убедить его прибавить данного избирателя к общему счету. <…> Наконец аптекарь подошел к кабине для голосования. Мисс Догмилл была с ним, ожидая снаружи, мы тоже подошли поближе, чтобы слышать, что происходит внутри. Это был наилучший способ убедиться, что полшиллинга не будут потрачены зря.

Человек в кабине попросил аптекаря назвать свое имя и адрес, а затем, сверив эти сведения со списком избирателей, спросил, за какого кандидата он хочет проголосовать.

Аптекарь выглянул из палатки, бросив взгляд на платье мисс Догмилл.

— Я голосую за оранжево-синего, — сказал он.

Чиновник, отвечающий за выборы, безразлично кивнул:

— Вы отдаете голос мистеру Херткому?

— Я отдаю голос мистеру Кокскому, если он оранжево-синий. Симпатичная леди в платье такого же цвета обещала дать мне за это монету.

— Тогда Хертком, — сказал чиновник и махнул рукой, давая понять, что аптекарь может идти, дабы колесо английских гражданских свобод беспрепятственно крутилось дальше.

Аптекарь вышел наружу, и, как и было обещано, мисс Догмилл вложила ему в руку монету”.

То-то же. Экономика Англии на подъеме. ВВП растет, несмотря на крах “Компании южных морей”. Но демократии — кот наплакал, и правосудие, к сожалению, продажно. Наблюдается социальная нестабильность. И судьба героя (он сыщик; он еврей; он пьяница, развратник и драчун; с таким не соскучишься) вплетена в политическую интригу. Заключенный в Нью-Гейтскую тюрьму, он бежит из нее через дымоход. И после серии смертельно опасных приключений добивается реабилитации.

А вот найдет ли он способ устранить Гриффина Мелбери и завладеть его супругой — пожалею вас, оставлю шанс развлечься: не скажу.

С. Гедройц

Версия для печати