Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2006, 11

Лихадемик

Перестройка. На телеэкране Кашпировский и Чумак. Массовое одурение. И вдруг противоядие: со зрителями начал неназидательно беседовать питерский филолог-интеллигент. С внутренней независимостью и силой. (Достает даже с экрана.) Без “масковского” вальяжного растягивания гласных. Без декларативного бунтарства. Оппозиционность академика не была спекулятивной, но ощущалась всеми. Влиятельные чиновники норовили посадить Дмитрия Сергеевича... нет, уже не в лагерь — во всевозможные президиумы. Но была в их речевом обиходе такая антитеза: “Наш Лигачев и ваш Лихачев”.

Что сделали многие прорабы перестройки, взойдя на сцену — в президиум того процесса, который пошел? Сразу или попозже конвертировали позицию в должность, а должность в недвижимость. И ушли за кулисы, сделались критиками и комментаторами.

Что сделал Лихачев? Продолжал строить. В частности, Академию наук, где он даже не был формальным руководителем отделения языка и литературы. В 1987 году, когда лигачевский железобетон был еще прочен, сенсацией стало избрание Сергея Аверинцева в члены-корреспонденты. Супостаты пытались прокатить молодую звезду: дескать, он не марксист. А Лихачев моментально нашел остроумный прием, бросив им: если бы Аверинцев не был марксистом, не было бы у него Премии Ленинского комсомола. Противники заткнулись.

Интеллигентное поведение — не умеренность и аккуратность. Это ответственность за результат, это находчивость, артистизм. Заявить позицию — уже хорошо в наше циничное время, но почти подвиг — суметь отстоять ее. Для этого нужно понимать оппонента. Не клеймить его: ты, мол, идиот и совок... Не винить за то, что он в советские годы питался неправильной духовной пищей и потому не совсем здоров. А переубеждать заблудшего на его же смысловом поле. Что и делал Лихачев.

В 1982 году нас занесло на телевидение — вслед за передачей к 80-летию В. Каверина готовили программу о 90-летии В. Шкловского. Для драматургии решили вклинить в его бесконечный монолог выступление человека другой научной веры и пригласить Лихачева.

Шкловский, услышав это имя, язвительно согласился:

— Пусть... Он хорошо знает древнерусский язык и... сады.

Формалист Шкловский понимал поэтику как систему приемов. Для него лихачевская “Поэтика древнерусской литературы” не вполне соответствовала названию: слишком человечно, антропологично написано. То есть заслуга академика как бы сводилась к знанию садовой эстетики и древнерусского языка (которым сам Виктор Борисович не владел).

А Лихачев в Питере без малейшей ревности, с неподдельным восхищением говорил, глядя в глазок телекамеры: “Старость — это нередко время, когда штопаются и защищаются старые идеи, перешиваются старые костюмы, переиздаются старые книги, обороняется старая репутация. Шкловский готов сам ломать и “развинчивать” (его любимое словцо) свои старые конструкции, браться за новые темы, решать их под новым углом зрения. Даже обращаясь к своим любимым темам, он их переосмысляет, передумывает, перекраивает”.

Шкловский и Лихачев. Две филологические державы — агрессивная и миролюбивая. Культуре нужны обе. И истина уцелевает в том споре, где хотя бы один из оппонентов придерживается интеллигентной линии поведения.

Когда “Доктору Живаго” разрешили вернуться в Россию, многие запричитали, что такой герой нам не нужен, что в романе “не хватает художественности”. Лихачев, не вступая в перепалку, нашел свой контраргумент. Проза Пастернака для него была ценна тем, что это духовная автобиография, что она писалась с натуры.

Натура... И сейчас этот фактор упускается из виду оценщиками современной словесности. Приветствуют шаблонные, скоропортящиеся антиутопии, “альтернативки” русской истории (неотличимые друг от друга), натужную “метафизику” без физики, жесткую конструктивность с одинаковой мерой отстранения от каждого героя... И что же? Вымыслов пить головизну тошнит, как от рыбы сырой. Утрачена сердечность. Нетусовочный читатель запивает “головную” элитарную прозу глотком задушевного бульварного чтива, а потом и полностью переходит на масскульт.

Писание с натуры — это вызов и донцовщине, и бессердечной “элитарке”. По себе знаем: за него по головке не гладят. Служилые критики, конъюнктурщики по натуре, продолжают чертить свои кабинетные схемы и выстраивать по ним подданных литературной Тусовки. Место “идейности”, “партийности” и “социалистического реализма” заняли такие литературоведческие флогистоны, как “актуальная словесность”, “качественная литература”, “миддл-литература”. Поэтика подменяется схоластической типологией сиюминутных выгод. Умственная изворотливость в житейских вопросах.

Лихачев говорил, что у Тынянова был конкретный историзм, а сейчас слишком много историзма абстрактного. Это характерно и для первой литературной пятилетки наступившего столетия.

Сам Лихачев был писателем с натуры. Это мы почувствовали уже по телевизионным выступлениям. Вот он спокойно рассказывает, как его, только что вышедшего из собственной квартиры, прямо на лестничной клетке мутузят опричники с Литейного. А у академика на груди своего рода спасательный жилет — рукопись научного доклада в твердой папке. Выжил. Такое впивается в память.

И в письменных воспоминаниях столько говорящих картинок! Из рассказа о Соловецком лагере: “На Заячьей губе у Митрополичьих садков я познакомился с замечательной заячьей семьей... Монахи приучили животных не бояться человека. Зайчиха явно привела своих детишек показать им меня. Я не шевелился, они тоже. Мы смотрели друг на друга, вероятно, с одинаковым чувством сердечной приязни”. И на такие свидания двадцатидвухлетний зэк отправлялся, нарушая строжайший тюремный запрет, рискуя, может быть, жизнью.

Сердце сжимается, когда читаешь о том, как автор ходил под угрозой повторного ареста: “После убийства Кирова я встретил в коридоре издательства пробегавшую мимо заведующую отделом кадров, молодую особу, которую все запросто звали Роркой. Рорка на ходу бросила мне фразу: “Я составляю список дворян. Я вас записала”. Я сразу понял, что попасть в такой список не сулит ничего хорошего, и тут же сказал: “Нет, я не дворянин, вычеркните!” Рорка отвечала, что в своей анкете я сам записал: “сын личного дворянина”. Я возразил, что мой отец — “личный”, а это означает, что дворянство было дано ему по чину, а к детям не переходит, как у “потомственных”. Рорка ответила на это приблизительно так: “Список длинный, фамилии пронумерованы. Подумаешь, забота — не буду переписывать”. Я сказал ей, что сам заплачу за переписку машинистке. Она согласилась. Прошло две или три недели, как-то утром я пришел в корректорскую, начал читать корректуру и примерно через час замечаю — корректорская пуста, сидят только двое-трое. Заведующий корректорской Штурц и технический редактор Лев Александрович Федоров тоже сидят за корректурами. Я подхожу к Федорову и спрашиваю: “Что это никого нет? Может быть, производственное собрание?” Федоров, не поднимая головы и не отрывая глаз от работы, тихо отвечает: └Что вы, не понимаете, что все арестованы!””.

Спонтанное чувство ответственности за жизнь… А мы отмахнулись бы от любой Рорки — от рока: а, пускай! И побежали бы по коридору, занятые сиюминутно важным делом. По сути же — пустяками.



Да, хлебнул лиха академик... Почти девяносто три процента XX века прожил. О таких фигурах составляют сборники с подзаголовком “Pro et contra”. “Про” прочитали немало, а “контру” обнаружили совсем недавно, с опозданием на девять лет. В 1997 году мы еще не гуляли по глобальной паутине, не заглядывали в этот “стакан, полный мухоедства”. А именно тогда в “Русском журнале” и его форуме развернулся сюжет “Дмитрий Быков против Дмитрия Лихачева”.

Тридцатилетний журналист и поэт напал на девяностолетнего академика за государственничество, за компромиссность, за сотрудничество с ельцинским режимом, за языковой пуризм (неприятие мата) и вообще за... интеллигентное поведение. По сути частных обвинений в Интернете тут же явились опровержения, например, напоминание о письме против Чеченской кампании, подписанном Лихачевым в 1994 году.

Читая, мы подумали: а кто же для Быкова авторитет среди современников, кто эталон почище Лихачева? Выходит, что Вознесенский. Ведь в быковской книге “Борис Пастернак” есть такой пассаж: “...один ученик у Пастернака был, и гордого этого звания ничем не запятнал... Вознесенский сумел пойти на минимум компромиссов, добившись максимума свободы...” Максимума? Что ж, пускай Дмитрий Быков достигнет такого же триумфа, как Вознесенский…

Интеллигент и власть — вот ключевой вопрос. По-нашему, интеллигентность — не вериги, а широкий диапазон внутренней свободы. На одном полюсе — либерализм, на другом — просвещенное государственничество. За его пределами либерализм становится анархической “демшизой”, а государственничество — агрессивным национализмом (лихачевские “Заметки о русском” обозначили эту границу). Сахаров и Лихачев — две крайние полоски единого спектра.

А чтобы поведение было интеллигентным, необходимы ограничения. Которые в итоге ведут к максимуму свободы. Цитируем из лихачевских “Мыслей о науке”: “Чтобы уберечь свой дух и тело от старости — поступай прямо противоположно тому, к чему тебя старость тянет: хочется полежать — ходи, хочется отстаивать старые убеждения — сохраняй свободу признавать новые, хочется не думать об одежде — заботься о ней, хочется ворчать и брюзжать — будь приветлив, одолевают тяжелые думы — не поддавайся им, в науке переходи к новым к темам, тренируй память, окружай себя молодежью и поддерживай ее”.

Лихачев считал интеллигентность явлением эмоциональным. Согласны. Сердечная интеллигентность дает человеку возможность развиваться и на восьмом, и на девятом десятке лет. (Вот нас упрекают в прессе, что мы разошлись с “когдатошними знакомцами”. Но что делать, если они так упорно не хотят развиваться, так деградируют? Кто, достигнув пятидесяти, а кто — не дождавшись и сороковника.)

Духовное развитие сильно тормозится эстетическим ретроградством, которого счастливо избежал консерватор Лихачев. В шестидесятые годы он горячо поддержал авангардиста Виктора Соснору, а в восьмидесятые смело назвал первым авангардистом протопопа Аввакума.

Мы в своей борьбе за новое слово слишком часто сердимся, сбиваемся на бессильную риторику. До лихачевского спокойствия, устойчивости еще далеко. Разумом понимаем, что критика и самокритика продуктивнее волевой уверенности в своей правоте, а сердце все еще возмущенно бьется...

Интеллигентность самокритична. Хотя до определенного предела. Высмеивая попов и даже церковных иерархов, не след переходить в воинствующие безбожники. Обличая ошибки и грехи русской интеллигенции, несправедливо отрицать ее как таковую — а этому соблазну отдали дань и Лев Гумилев, и ближайший соратник Лихачева — академик Александр Панченко. Лихачев собственным артистическим примером показал, что есть русская интеллигенция. “Вы думали — нет? Есть!”

Он постоянно присутствовал в наших домашних разговорах, которые потом перешли в прозу. Персонаж “Женского романа” убеждает героиню уйти с протухшего места работы: “Лихадемик — его ребята в Питере так именуют — в молодости тоже служил в издательстве, корректором. Но его выжили. В итоге получилось, что выгнали в академики. Может, и тебе бы такая встряска не помешала?”

Имели мы житейские встряски. Не жалеем. Помогает учиться.

В нынешнем социокультурном хаосе академий и академиков много. Лихадемик был один.

Версия для печати