Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2005, 4

Стихи


ВОЗНИЦА В ДЕЛЬФАХ

Где кони солнца? Где их небосвод?

В зеленобронзовой руке возницы лишь
обрывки от поводьев, мой малыш.
Возница ждет.

Утишить распрю, воссоздать покой,
тот, за который мы коней с тобой
любили, я молил его, дитя,

по твоему веленью. Складки платья.
Грудь в гордой патине. Стеклянного литья,
глаза не ведают занятья.
	
Они ни с нами, ни с последним, тем,
в ожогах, ковыляющим издалека
с известьем: все горит и выдохлась река.

Никто не правит колесницей, ни
коней, несущих смерть, не держит. Тих
возница, в воздухе одни

глаза. Холодный отблеск их.
В незрячем взгляде - ты не перепутал! -
мы отражаемся, и в нем,

испугом детским загнанные в угол,
мы меньше кукол.
И все вверх дном

в душе. Поводья из его руки
переливаются, как если бы, подобно
нам, перед ним дрожали кони.

Ты помнишь, мой малыш, как кроткий пони
с твоей ладошки сахар ест, подробно
ее вылизывая? Вопреки

тому укору, что в вознице спит,
мы в сладкой вольности с тобой, в огне,
мы мечемся, и даже кротость не

смиренна в нас, - клубится и горит.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧУВСТВА

Как растрясти тебя? Не действует ни лесть,
ни ложь, ни холодность, ни пристальная страсть.
И все уловки, в сущности, пресечь
пора. Пора. Я на себя готов принять

вину. Кивает. Осени огромна весть.
Букета в вазе чуть дрожит сухая снасть.
Но лишь заговорю - прямая речь
любовью вдвинется в меня по рукоять.

ВИД ИЗ ОКНА

Морозным утром тонкий лед
стекла ребенком в полусне
я вытаил глаза и рот
и лоб неведомого мне

и глядя отвлеченно сквозь
прозрачность линий видел сад
едва сосны темнела ось
в тяжелоснежном блеске лат

и так сияло на снегу
что радость выдохнул в стекло
и ангел отлетел его.
Я был ребенком и светло

не знал что на тоску мою
мир не ответит что рука
оттает в ледяном краю
лицо еще не раз пока

однажды не найду в чертах 
твоих тех вытаенных глаз
и радость и любовь и страх 
за миг до пропаданья нас.

БАБОЧКА

В один из летних дней
я затоскую, ах, 
по меховой твоей
фигурке на ветвях.

Изящество сдает
позиции, виясь
средь яблоневых нот,
и с миром гаснет связь.

Что ж, с миром! Сер ковчег
материи, но, в нем
замкнувшись, ты разбег
(игра Творца с огнем!)

сияющий берешь,
чтоб сбросить кокон и
вдруг высвободить дрожь.
Как кратки дни твои!

Двоящийся дворец,
с мозаикой вразброс.
Как я устал, Творец, 
от всех метаморфоз!

От аллегорий, от
символик и вполне
двусмысленных красот
куда податься мне?

Когда твои в сачке
затеплились броски?
Тот лепет в кулачке
рассыпчатой тоски,

тот полдень, и цветы,
и вздроги-витражи,
когда, плененный, ты, 
без примеси души,

ты перстью стал самой,
монарх, - вот так и мы
сбегаем, пусть ценой
распада, из тюрьмы.

ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА

Твоих зеленых глаз
свет рядом не погас.
Нет ничего, что я
не знаю, жизнь моя.
Я съеден солью слез.
Рассвет или закат, -
я полусдохший пес
в канаве Трои, впредь
или века назад -
я без секунды смерть -
мушиный рой и лоб
ребенка надо мной, -
и та секунда, чтоб
привстать над темнотой.

РАЗРУШЕННЫЙ ДОМ

1

В окне через дорогу вижу
родителей и их дитя.
Как ветвь фруктовую, их нежит
свет вечера, позолотив.

А ниже этажом - темно.
Горит свеча. На блюдце воск 
мраморно-тускл.
Гори, гори, театр теней.

А ты восславь,
строка, глядящая на пламя
во все глаза, и эту явь,
и ветвь фруктовую над нами. 

2

Отец летал всю Первую войну.
О, жизнь бы инвестировать и дальше
не в акции и не в жену -
в монетный двор ночных небес - летал же!

Но выигрыш чеканили внизу.
Отцу под сорок. Поздно. О, когда бы
он не запродал душу: бабки, бабы, -
им, родненьким, на голубом глазу.

Он что ни чертовы тринадцать лет
менял жену. А умерев в поденных
трудах, оставил жен своих на темных
орбитах: кольца, серьги, перманент.

Он сделал бы очередной заход.
Но время - деньги. Не наоборот.

Типичный кадр тех лет: под колесо
чуть не попав, в вуали дама в теле -
пред ней не важно что - Сенат? отель? - и
кто - Смит? Хосе Мария? Клемансо? -

с подножки спрыгивает и орет:
"Торгаш войной! Свинья! Имею право!"
Убыстренная съемка. Кто-то браво
ее оттаскивает. Так-то вот.

Что делал муж? Историю, конечно!
Жена? Она живет для детворы,
он полагал. Естественно. И для

готовки. И старо, и вечно.
Отец наш - Время. Наша Мать - Земля.
Супружеская жизнь - Тартарары.

3

Ведомый сеттером, ему вослед 
(был огнен и сатиробедр Мишель) -
я перед дверью. Отворил. Постель
за шторой лет.

В сиянии зелено-золотом
спальня, пульсирующая, как ушиб.
И женщина - под простыней изгиб,
в ребенке отозвавшийся стыдом, -

которую искали. Чернь волос
разбросанных была той чернотой
гравюр старинных, жженных кислотой.
К ним прикоснуться? К белой белизне? 
Мертва? Взлетели два испуга глаз.
Рванулся пес. Я выбежал вовне. 

Родитель звал гулять ее, я помню.
Стояла осень. Тыща девятьсот,
уж если точно, тридцать первый год.

Она: "Ах, Чарли, не хочу топ-топ".
Он: "Крошка, ты меня загонишь в гроб!"

Солдатик оловянный с ружьецом
стоял на страже, серенький лицом.
И что-то зрело, что меня огромней.

Как плавились сердца их! Как металл
в каком-нибудь романе пролетарском.
Боюсь, я перестукиваться с ними
до нынешнего дня не перестал.
Хоть и остужены загробным царством,
они по-прежнему неукротимы.

4

...Потому
я не охотник до газет страны, -
мне каменного гостя не нужны
шаги в дому.

Раскручивая ржавый механизм,
я знаю, что я времени дитя
не менее, чем Том и Джон, хотя
и не провел на баррикадах жизнь.

В саду не окопался, нет. Мне надо
всего-то, чтоб в стакане корешки,
белея, прорастали авокадо,

чтоб глянули зеленые листки
и стали плотью. Пусть потом умрут.
Начну сначала, как земля, свой труд.

Дитя и рыжий пес по коридорам
слоняются. Полуразрушен дом.
Роскошные торговцы праздным вздором
газет вдруг замирают под окном.
Обитель первых снов, прохлады летней!
Несет бульон - сейчас позолочу
кухарке профиль - Эмма из передней, 
чуть потный лоб. Бульона не хочу.

Дом превратили в школу. И сейчас
под потолком танцкласса веет ветер
свободы, и во весь окна распах
кому-то видно то, что и без нас
живет себе, - там бродит рыжий сеттер, 
потягиваясь в облаках.

Перевод с английского Владимира Гандельсмана

Версия для печати