Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2004, 4

Александр Кабаков. Все поправимо. Хроника частной жизни. Ольга Орлова. Гайто Газданов [биография]. Умберто Эко. Баудолино. Роман. Уильям Тревор. История Люси Голт

Александр Кабаков. Все поправимо. Хроники частной жизни. — “Знамя”, 2003, № 10.

Это было так давно — в 1957-м и так далее. Понятно, что кто-то и тогда был молод, несчастлив, счастлив, — но чтобы такое невзрачное время запомнить в подробностях, от гребенок до дыр? С тех пор столько всего случилось интересного, а память удерживает — кто бы мог подумать — фасоны тряпья.

Именно память. Это сеансы секса можно пересочинить, и кто кого любил, и кто что сказал. А что купил, надел, носил, снял — такого не вообразишь и ни в каком справочнике не сыщешь. То-то нам и не представить — еще Набоков сетовал, — что конкретно происходило, допустим, под пресловутым обрывом, куда нигилист Волохов уволок романтичную Веру; и у них так скоро все разладилось тоже недаром.

Теперь, ежели кто вздумает писать, скажем, об Иосифе Бродском в “ЖЗЛ”, при желании сумеет по ходу сюжета одевать и раздевать его, точно куклу. В этом смысле роман Александра Кабакова — бесценное пособие: текст буквально набит тряпками; в нем душно, как в платяном шкафу.

“…таких, настоящих дакроновых Brooks Brothers с узенькими манжетами, без складок у пояса и с правым задним карманом вместо пуговицы, в Москве было по пальцам пересчитать…”

“…чешский длинный рыжий мутон с поясом и белым воротником мехом наружу…”

“…но джинсы Lee, в палец толщиной брезентовые штаны, с медными молниями в ширинках и заклепками по углам карманов, синие с лицевой и непонятным образом белые с внутренней стороны!”

“…новенькое американское пальто, мягкая бежевая верблюжья шерсть, разрез сзади на пуговичку застегивается, под воротником петелька, рукава спереди реглан, а сзади вшитые…”

Не иронизирую нисколько. Прекрасно понимаю, что все это нарочно, умышленно. И что герою полагается знать толк в таких вещах, раз уж он понемножку фарцует. И что в них, в этих вещах, воплотилась эпоха. И что была такая жизнь, когда обладание брезентовыми штанами с медной ширинкой доставляло человеку гордую радость. Оттого и духота.

Хотя тогдашние старики убедили нынешних стариков, что было не только тепло, но и ветрено. Как же: джаз, Аксенов, Эренбург — без риска для жизни! Плюс продукты из-под прилавка:

“Витька принес полный чешский кожаный портфель всего — три бутылки “Столичной”, большой пакет нарезанной тонкими ломтями языковой, давно исчезнувшей из магазинов колбасы, половину небольшого окорока, кусок швейцарского сыра с дырками, свежего хлеба — заехал к одному из своих клиентов, зашел в Елисеевский со служебного”.

Такие натюрморты обеспечивают роману Александра Кабакова жизнь практически бесконечную — по крайней мере, доколь в подлунном мире жив будет хоть один человек, интересующийся бытом социализма.

Тут передано и то чувство, по которому все вокруг тоскуют в наши дни, — отчетливая, безотрадная, отвратительная уверенность в завтрашнем дне:

“После университета светила работа в секретном подмосковном КБ, сто десять рублей и полтора часа езды в одну сторону, и это был еще лучший вариант, а в худшем — школа или техникум, преподавание математики и физики за восемьдесят или девяносто… Профессиональная карьера, даже если она удастся, не обещала настоящего благополучия: в лучшем случае через пару лет можно получить старшего инженера и сто сорок, еще года через три защитить диссертацию, стать кандидатом, вступить в партию — а на это очереди можно ждать и пять лет — и сделаться начальником группы, еще через пять — сектора… Годам к тридцати пяти, если все будет идеально, можно получать рублей триста — триста пятьдесят, начать писать докторскую… От такого будущего его пробивал озноб, а другого, он понимал, быть не может…”

Одна загвоздка. Видно, — не правда ли? — что автор возлюбил героя, как самого себя. И эта любовь, а вернее — страстная жалость, эта странная способность вышеозначенного поколения принимать себя совершенно всерьез, и восхищаться собой, и оплакивать свою участь и неосуществленные таланты, — извините, чуточку смешна.

И потом, беспощадная искренность, неслыханная простота — все это, разумеется, хорошо. Но, в конце концов, охватывает неловкость — ну, с какой такой стати мне сообщают, что сорок лет тому назад “в ее трусах лопнула резинка, и он стряхнул их на пол”, и что “она помогла ему, он застонал — ее волосок попал и резал”? Пожилые, черт возьми, люди — неужто нечего больше припомнить вслух, порадовать потомков?

Вот про пуговицы — совсем другое дело.

Между прочим, в журнале — только полромана. Весь — печатается в издательстве “Вагриус”. Жду с нетерпением.

Ольга Орлова. Гайто Газданов. — М.: Молодая гвардия, 2003.

Дела советские: нафталин, ДДТ, “Роман-газета”, портвейн “Три семерки”, “Блокнот агитатора”… В этом же благовонном ряду — обложки книжной серии “Жизнь замечательных людей”. (А была, говорят, и другая: “Пионер — значит первый!”) Пятьдесят лет на контртитуле писали: серия основана М. Горьким. Теперь вспомнили, что Павленковым. А остальное — все такое же, точней — то же самое.

Главное — голос такой почтительно-ласковый, точно дальний, бедный родственник покойного втирается в семью.

“Полупорнографические романы Гайто в свое время, разумеется, прочтет, но скорее из любопытства. Благодаря хорошему вкусу, сформированному матерью, они не нанесут ему большого ущерба”.

Собственно, тут бы книжку и закрыть — полет ума отражен в этих двух фразах, как солнце в малой капле вод, — но ведь биография Газданова! Вдруг автор нашел факты или, там, обстоятельства, которые что-то объяснят? Мы так мало знаем о Газданове. И страшно не хотим признаваться себе, что разочарованы. Что писатель, показавшийся в первом романе чуть ли не гением, впоследствии впал в посредственность. Мы скорей готовы допустить, что остальные восемь книг пока что выше нашего понимания, — лишь бы кто-нибудь взялся это доказать. Нет, в случае чего хватит с нас и “Вечеров у Клэр”. (Как это у Достоевского: Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?) Но все-таки, согласитесь, прелесть этой книжки до сих пор овеяна иллюзией какого-то обещания. Оно не исполнено. И сердце требует разгадки: был волшебный дар, да, как часто бывает, весь вышел, — или с Газдановым случилась какая-то беда?

Не надейтесь: ничего про это не будет. Г-жа Орлова таких вопросов себе не задает, сочинений Газданова не разбирает, знай раскрашивает помаленьку анкету.

Можно так понять, что Георгий Иванович (для г-жи Орловой — просто Гайто) был человек хороший. Мужчина положительный. Аккуратный. Умеренный. Осторожный. Практически не пил, а любил размышлять о добродетели, вообще рассуждать о высоких предметах в узком кругу, для чего регулярно посещал масонскую ложу. О страстях и трагедиях г-же Орловой ничего не известно. Юность, изъязвленная гражданской войной, и молодость, съеденная бедностью, по-видимому, необычайно укрепили в Газданове инстинкт самосохранения. Мне мерещится, что тут ключ к его литературной судьбе, да и к стилю — рука всегда на тормозе. Но мало ли что мне мерещится.

Все главные биографические даты перечислены в хронологическом порядке на последних страницах. А остальной текст как бы дает фактам — историческую обстановку, а герою — окружение. Как бы воздух. Составленный, естественно, из цитат — в кавычках и без. О самом Газданове цитат набралось немного, зато есть кое-что про Михаила Осоргина, про Бориса Поплавского, Бориса Вильде. Про дореволюционный Харьков, про довоенный Париж, про передачи радио “Свобода”… На каждую каверну — свой заполнитель.

Короче, нормальная “ЖЗЛ”, бумажный, лоскутный саван. Ровно ничего ужасного, за исключением тех случаев, когда к самой г-же Орловой подступает грозная вьюга вдохновенья. Типа:

“Сквозь множество дат свершилось его превращение в настоящего художника, ибо только в этом случае неразделенная любовь приносит вдохновение, а затем успех”.

Странно, что из-за такой скучной книжки взрослые люди ссорятся и оскорбляют друг друга. И не в том смысле, что как, дескать, вы посмели мне приписать подобное сочинение. Совсем наоборот. Г-н Станислав Никоненко (которому на обороте титульного листа изъявлена благодарность “за консультации и предоставленные материалы”) употребляет по этому поводу в Интернете какие-то рыночные слова: “украденный бумажник” и проч. Г-жа Орлова, в свою очередь, проклинает “зловещую дату” — 11 сентября 2002-го. Видите ли, в этот день произошли два роковых события — в Нью-Йорке и в Москве: террористы разрушили Всемирный торговый центр, а г-жа Орлова и г-н Никоненко подписали договор с “Молодой гвардией”.

Умберто Эко. Баудолино. Роман. Пер. с итальянского и послесловие Елены Костюкович. — СПб.: Симпозиум, 2003.

Говорят, Умберто Эко в Европе даже более знаменит, чем Б. Акунин в Москве.

То есть каждый его роман (это — четвертый) — просто праздник для всех, кто пишет о романах.

Они слетаются — ученые рецензенты всех стран, — как морские хищные птицы на тушу всплывшего дельфина, и пируют, громко ссорясь из-за каждого куска. Синьор профессор Эко разбирается в теории прозы лучше, чем они все (см. вышедшие в “Симпозиуме” же в 2003-м же “Шесть прогулок в литературных лесах” и “Поэтики Джойса”, а также изданную в 2004-м “Отсутствующую структуру”), — и сочиняет художественные произведения с таким расчетом, чтобы раздвинуть горизонт научного дискурса. В смысле — чтобы другим профессорам было нетрудно и приятно изобретать темы для аспирантов.

У прочей элиты и богемы вошло в моду развлекаться на толковищах, словно шарадой: ну, а на этот раз — что он хотел сказать? И многие, предлагая свои отгадки, блещут умом.

Поскольку Эко всякий раз исхитряется написать о чем-нибудь таком, про что давно — или никогда — никто не думал; о чем-нибудь таком, что никого не касается.

А написано хорошо (по-видимому, и перевод отличный), событий много, картинка яркая — плюс пища глубокомыслию: философствуй до отвала. Что же удивительного, если этот европейский бестселлер 2000-го года стал в 2003-м чемпионом и у нас?

Мы тоже, знаете ли, обожаем помечтать о том, что нас не касается. Вникнуть в интересы гвельфов и гибеллинов, поразузнать про семейную жизнь Фридриха Барбароссы и как зверствовали крестоносцы в Константинополе.

А также хлебом нас не корми, но дайте парадокс широкого профиля — такой, чтобы не было мучительно стыдно за изъяны образования. Такой, чтобы отменял не пройденные нами курсы и целые дисциплины.

Расскажите, например, что по крайней мере половину культуры выдумала в Париже — вот совершенно как луну выделывают в Гамбурге — в XII веке группа студентов-иностранцев. Напиваясь, играли, так сказать, в Швамбранию: кто складней соврет про Земной Рай далеко-далеко на Востоке: какие сокровища там да какие чудовища их охраняют, — и по ходу игры насочиняли уйму мотивов, которые впоследствии сплелись в романы, а те образовали миф. Тут вам и мистическая любовь, и святой Грааль, и царство пресвитера Иоанна.

А не то что какие-то там народные сказания срастались, подобно кораллам, и понемножку поднимались из коллективной памяти — в литературу.

Народам — не до фольклора, они вполне обходятся религией. Народы живут трудом и грабежом. Нескончаемое торжество грабежа над трудом называется историей. Она вращается, как повторяющийся сон, переменяются только места сражений да имена властителей. Царства гибнут поочередно — кроме царства фантазии, в котором хозяйничают интеллектуалы, — хорошо если дюжина на столетие, но и этого достаточно, чтобы человечество ни на минуту не оставалось в отдельно взятой точке A, но продвигалось к какой-нибудь точке B — не важно, что воображаемой.

Важно, что из нее точку A тоже можно вообразить.

Потому что у событий, как сказано, смысла нет. Его только и можно внести задним числом в текст о событиях. Текст создается вымыслом автора и домыслом читателя. Культура — верой в получающийся смысл.

Реальностью становится — и остается — только то, что удачно сочинено, красиво изложено.

Как, допустим, каменная река Самбатион, опоясывающая Земной Рай:

“Это было грандиозное движение валунов и грунта, неостановимое, и в нем переваливались грудами огромных бесформенных жерновов угловатые плиты, с гранями, режущими, как железо, крупные, наподобие надгробий, а между плитами шелестели гравий, щебенка, дресва, битыши и голыши.

Пролетая с одинаковой скоростью, будто брошенные шквалом, осколки травертина колотились друг о друга, по ним скользили крупные отпадыши скал, замедляясь в местах, где они попадали на каменную крошку; в промежутках круглые булыжники, отполированные, как водой, постоянным скольжением по камням и через камни, подлетали высоко в воздух, сталкивались между собой с сухими щелчками и засасывались теми же воронками, которые сами образовывали, когда летели вместе. Посередине коловратных вихрей и над водоворотами формировались выхлопы песка, пузыри гипса, облака брызг, пена из пемзы, ручьи мальты…”

Не правда ли — свистнуто ничего себе? В средневековой сказке — этакий инопланетный пейзаж, кольцо Сатурна.

Да, этот роман вслед за героем уходит в сказку, возвращается из нее, опять уходит… Тщательно сохраняя меру правдоподобия — одну и ту же. Как если бы истина повествования заключалась в его занимательности — притом что вне повествования никакой истины нет вообще.

Если вдуматься — что, кроме жалкого телесного опыта, содержится в нашем знании о Вселенной? в нашем досье на Бога, в так называемом культурном багаже? Только мемуары лжецов. Таких, как Баудолино, сын Гальяудо, пьемонтец, 1141-го якобы года рождения.

Уильям Тревор. История Люси Голт. Пер. с английского В. Михайлина. — М.: ООО “Издательство “РОСМЭН-ПРЕСС”, 2003. — (Премия Букера: избранное).

Бросить, что ли, все, уехать, в самом деле, в Ирландию? Такие красивые ланд-шафты. И роман замечательный, хотя и награжден Букером. Такая в нем тишина — почти что слышно, как растет трава. Во всяком случае — видно.

Простой, но необычайный сюжет. Как в день отъезда девочка потерялась, а родители решили, что утонула. И уехали на континент, не оставив адреса, — девочка же нашлась, да так и выросла в опустевшем доме на попечении преданных слуг и добросердечных соседей. А мать девочки, об этом не зная, от горя умерла, и вот отец однажды решился навестить свое бедное поместье, — а дочке уже под сорок, и та детская вина и одиночество перековали ей характер, вбили в голову, что нет у нее права на счастье, — а был шанс, был…

А потом действующие лица, одно за другим, уходят, все друг другу простив.

Девятнадцатый, скажете, век? Ничего подобного — двадцатые годы двадцатого (в Ирландии — партизанская война, как у нас в Чечне, и злополучный отъезд был — вынужденное бегство) — и тридцатые — и сороковые — даже пятидесятые.

Это именно роман о том, как идет время. Оно идет с огромной скоростью. Разбивая сердца. Потом отнимая боль. Потом возвращая — как тайну, как никому не слышную музыку.

“Она проходит по гостиной, дотрагиваясь кончиками пальцев до поверхностей предметов — стеклянная дверь горки, край столешницы, письменный стол под портретом неведомого Голта, голова пастушка. И опять пахнет духами от маминого платка; и снова отец называет ее леди.

Она ставит стул у окна, чтобы посмотреть на мерцающий сквозь сумерки синий цвет гортензий…”

Роман об осанке, об улыбке, о прямом взгляде. О людях, живущих молча.

Настоящий английский. Про настоящую Ирландию. Про любовь, вообще-то.

С. Гедройц

Версия для печати