Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2004, 10

Михаил Ардов. Монография о графомане. Брайан Бойд. Владимир Набоков: американские годы. Ромен Гари. Дальше ваш билет недействителен. Роман

Михаил Ардов. Монография о графомане. — М.: Захаров, 2004.

“Через день после операции профессор Рыжих зашел в палату к Ардову и осведомился о состоянии здоровья. Отец сказал ему так:

— Чувствую себя превосходно, с волнением жду премьеры…

— Какой премьеры? — спросил профессор.

— Что в наши дни называется премьерой? — отвечал Ардов. — Это когда говно идет в первый раз”.

Так острил отец автора. Шутками полегче зарабатывал деньги, а такими — поддерживал репутацию. Консервированный анекдот подавался на стол разогретым. В некоторой среде на некотором историческом отрезке (довольно длинном) смешное считалось закусью не хуже икры. Даже лучше — поскольку размножалось употреблением: можно унести из гостей, принести в гости.

Среда состояла из пересекающихся кругов. Центром одного была так называемая “легендарная Ордынка”. Ардовы жили в Москве хлебосольно и талантливо, как Туркины в городе С., — однако с той выигрышной разницей, что гости старались не уступать хозяину дома, тоже блистали во всю мочь.

Знакомый поэт забежал получить долг:

“Тарковскому открыли дверь, и он с порога произнес:

— Я пришел к тебе с приветом,

Чтобы деньги взять при этом”.

Двое литераторов заглянули — хозяина не застали — пустились любезничать с хозяйкой. Ардовы жили тогда на другой квартире, в первом этаже.

“…Распахнулась форточка, и в комнату всунулась чья-то голова.

— Простите, — послышалось от окна, — вы не знаете, где здесь помойка?

— Вот, — одновременно произнесли Никулин и Стенич и указали друг на друга”.

Отец автора тоже не терял времени даром — и, например, на вопрос Маяковского:

“— Ардик, вы там на улице не видели моего Рено?

— Ни хрено я там не видел, — отвечал Ардов”.

Про Эмму Герштейн говорил: лермонтоведка Палестины. По-моему, это нисколько не слабей, чем “покорчило вас благодарю”.

Правда, упомянутый Лев Никулин тоже знал свое дело недурственно.

“Он говорил:

— Я придумал тему для диссертации на соискание степени доктора филологических наук: “Адам Мицкевич и мадам Ицкевич””.

Удивительно ли, что мальчик, выросший в такой интеллектуальной атмосфере, легко научился на “Пава, изобрази!” откликаться: “Умри, несчастная!”

С таким запасом и чужих-то каламбуров нигде не пропадешь.

“В те годы был весьма популярен эстонский певец Георг Отс, и я между прочим сообщил Утесову только что придуманную кем-то шутку: “Объявление в газете: “Георг Отс меняет имя на Юрий Уй”.

Это привело моего собеседника в восторг, он хохотал и звал свою жену:

— Лена! Ты слышишь? Лена! Георг Отс меняет имя на Юрий Уй!..”

Но Михаил Ардов пошел дальше, именно по стопам отца. Вот одно из ранних озарений:

“Анатолий Найман сидит в столовой на Ордынке и исправляет опечатки в машинописных экземплярах своей пьесы для театра. Настроение у него — превосходное, он что-то напевает себе под нос и норовит поскорее окончить правку, ему предстоит любовное свидание.

Я молча наблюдаю за ним, а потом…”

(Внимание! Внимание! Сейчас на свет появится bon mot, сохраняющийся в голове автора вот уже десятилетия четыре!)

“…а потом произношу:

— И жид торопится, и чувствовать спешит…”

Вот еще эпизод, где Михаила Ардова осеняет:

“Помню, идем мы с ним (с упомянутым же Тарковским, но не важно. — С. Г.) по Литейному в ленинградский Союз писателей на очередное заседание. Я указываю ему на серую громаду известного в Питере “Большого дома”, где располагается КГБ, и говорю:

— Это здание строили два архитектора, итальянцы по происхождению, Пыталли и Расстрелли”.

Такие дела. Теперь Михаил Ардов — лицо духовное, в сане протоиерея, на обложке — фото в рясе, с наперсным, даже пониже, крестом. Но страсть к игре слов, как видим, его не оставила, отсюда и название. Хотя книга его — никакая не монография, да и сам он — вовсе не графоман. Поскольку не пишет, а записывает. В предисловии сказано: “Это книга о моей жизни”. Значит, автор запомнил свою жизнь так: чередой мизансцен, в которых прозвучали реплики, показавшиеся ему забавными. Такой взгляд не хуже всякого другого. Во всяком случае, подкупает своей скромностью.

И застольные мемуары бывают поучительны. Вдруг сверкнет в пересказе чья-нибудь фраза незабываемая. Скажем, Николая Эрдмана, когда его зачислили в ансамбль НКВД и он, надев соответствующую форму, посмотрелся в зеркало:

— Мама, кажется, за мной опять пришли.

Или Пастернака, прочитавшего сборник юмористических рассказов Ардова-старшего:

— Вы знаете, мне очень понравилось… Я думаю, вы могли бы в гораздо большей степени навязать себя эпохе…

Так что книжка, в общем, не скучная. Единственно становится невмоготу, когда Михаил Ардов сбивается с “я слышал” на “я думаю”. Это он делает, конечно, зря. Остроумию в роли глубокомыслия приходится трудно:

“Я сошел с поезда и был удивлен

убранством пристанционной площади: ее украшали огромные фотографические портреты каких-то мужчин и женщин. А над ними была такая надпись: “Лучшие люди узла”.

Помнится, я еще подумал: в нашем мире действует печальная закономерность — так называемые лучшие люди, как правило, сосредоточены именно “у зла”, а вовсе не у добра…”

Таких, как бы серьезных, страниц тоже немало. То тут, то там. То проповедь, то, глядишь, кому-нибудь и отповедь. Пока о. Михаилу не надоест мыслить. И он не припадет опять к самобранке своей простодушной Мнемозины.

Вот, например, у драматурга Погодина был сын Олег — тоже очень одаренный, по фамилии почему-то Стукалов. Большой оригинал. Получив телеграмму о смерти отца, он —

“молча вынул сигарету и закурил… Тягостная пауза длилась минуты две, после чего он поднялся со скамейки и произнес:

— Допился старый х…”.

Интересно, правда? Тираж — 5000.

Брайан Бойд. Владимир Набоков: американские годы: Биография \ Пер. с англ. — М.: Независимая Газета; СПб.: Симпозиум, 2004.

Кирпич — второй: Русские годы переведены три года как. И вот фундамент готов. Точней, пьедестал. Гром-камень с Медным всадником внутри. Слетайтесь, голуби, клевать бронзовую змею: это будет вам наука о Набокове.

Отныне незнание английского никого на этой поверхности не освобождает от фактов.

Ох уж эти факты! В томе почти тысяча страниц в 16-ю долю листа, плюс в предыдущем — семьсот. Полагаю, что на изучение и описание жизни Набокова Брайан Бойд потратил как минимум треть своей. Полагаю, это героизм, причем отчаянный.

Зато м-р Бойд вписал, как говорится, свое имя в анналы. Профессора и доценты обоих полушарий будут пользоваться его сведениями, при этом, само собой, опровергая его идеи. Другого пути у набоковедения нет: ему суждено превратиться в антибойдизм. Конем не объедешь.

Нашему брату — верхогляду на кривой козе тут и вовсе нечего ловить. Только и скажешь: труд — в высшей степени добросовестный.

Слабости если и есть, то чисто человеческие. Скажем — симптомы беллетризма.

Тут так. Если просто расположить все имеющиеся документы в порядке хронологии — выйдет летопись, или так называемые “труды и дни”. Такого-то числа классик поймал насекомое (см. письмо к X), такого-то — сказал публичную речь (см. газетный отчет); на этой неделе его донимал геморрой (см. счет от доктора Y), в ночь на week-end приснился странный сон (см. дневник жены), а наутро по почте пришла корректура шведского перевода, допустим, “Лолиты” (см. на конверте штемпель), оказавшегося никуда не годным (см. воспоминания горничной Z из отеля “Монтрё Палас”).

Ученой братии ничего другого и не нужно — только дай. Как пишут в рекламе фотоателье: вы снимаете, все остальное делаем мы. Но угробить треть жизни на поставку сырья для диссертаций… Чтобы личным трудом добытые факты сразу сделались как бы ничьи… Сами понимаете.

Можно по-другому: вместо того, чтобы ссылаться на документы, вырезать из них эффектные куски — и склеить. Это будет монтаж: Набоков в жизни. Читателей прибавится, — но зато коллеги пренебрежительно выпятят губу: чистоты-то научной не соблюл! — а романисты-аниматоры, наоборот, раскатают. Опять же обидно. Жену отдай дяде, а сам иди займись чем-нибудь другим.

И, уступая этим, совершенно естественным, чувствам, м-р Бойд решил: а вот фигушки! Взял и записал свою летопись повествовательными предложениями, соединив их союзами а, и, но, оборотами несмотря на, в то время как, хотя, благодаря тому что. Употребил множество эпитетов. Где оказалось уместно, использовал раскавыченные цитаты из источников, иные оставил в кавычках. Получился довольно непринужденный нарратив, не хуже, чем у людей, только швы наружу.

“Горные вершины покрывал глубокий снег, но Набоковы играли в теннис до конца октября. С балкона или с набережной они восхищались игрой красок на озерной глади, а когда разъехались туристы, Набоков-натуралист начал любоваться водоплавающими птицами — лысухами, хохлатыми чернокрылыми поганками, чайками и утками с хохолками, которые прилетели на зиму составить компанию лебедям. На лотках пестрели газеты из десяти разных стран мира, и Набокова восхищало то, что он не отрезан от мира и при этом наслаждается недоступной ему в Ницце тишиной.

Нарушали эту тишину (какой изящный переход! прямо художественный! — С. Г.) лишь шаги проживавшего над ним Питера Устинова. (Нет! не верю! не может быть, что в “Монтрё Палас” такая звукопроницаемость! — С. Г.) Набокова беспокоило, что он еще не видел “Лолиту” на экране (а шаги причем? — С. Г.), хотя Кубрик уже давным-давно обещал устроить ему частный просмотр. Устинов какое-то время работал в “Элстри” в соседней с Кубриком студии, видел отдельные сцены из фильма и сказал Набокову (а! вот причем шаги! — С. Г.), что все считают его великолепным”…

Само собой разумеется, что любое утверждение подкрепляется отсылкой к вещдоку, — вот разве чернокрылые поганки взяты м-ром Бойдом прямо из головы.

Но шутки в сторону — манера изложения вполне удовлетворительная. Это дилетанту немного смешно, а специалисты, небось, локти кусают от зависти.

Другой изъянчик этой биографии — роковой. Навязан обстоятельством непреодолимой силы, а именно фактором вдовы. Тут, действительно, ничего не поделаешь. Вера Набокова отнеслась к Брайану Бойду тепло, снабдила его бездной материала — оказала, короче, доверие, которым нельзя же было злоупотребить. Позволив себе, например, усомниться — точно ли “Ада” гениальная вещь. Не говоря уже о кощунственном, о предательском предположении, будто разные героини романа “Смотри на арлекинов!” — нет! это уж слишком! не поднимается перо! — будто они сочинены Набоковым не только для того, чтобы возблагодарить судьбу за брак с Верой!

И м-р Бойд, как честный человек, покорно пишет:

“Поскольку “Смотри на арлекинов!” начинается с дани благодарности первой встрече Набокова с Верой, поскольку роман этот завершается исповедью Вадима перед “ты”, сделанным ей предложением и разрешением ею загадки Вадима и поскольку решающие изменения в искусстве Набокова произошли сразу после его женитьбы на женщине, ставшей “ты” в “Память, говори”, можно считать небезосновательным предположение, что Набоков заканчивает “Смотри на арлекинов!” косвенной данью благодарности Вере за роль, которую она в 1925 году сыграла в обновлении его искусства”.

А также:

“… “Ты” раскрывает подлинную, бесценную связь между любовью и искусством: в сути своей и та, и другое предлагают средства выхода за рамки человеческого “я”. И в самом прозрачном смысле эта “ты” также является Верой Набоковой, ставшей прежде “ты” в “Память, говори”. Роман, казавшийся неизлечимо нарциссическим, оборачивается долгой любовной песней, не становящейся, при всей ее шутливости, менее страстной”.

И даже так:

“В высших своих проявлениях и искусство, и гармония супружеской любви дают Набокову своего рода предвидение того, что может нести за собою смерть: освобождение “я” из его тюрьмы…”

Это уже из области, в которую вторгаться не дерзну: из области идей м-ра Бойда об идеях Набокова. По мне, примерно так должна интерпретировать намерения рыбака настойчивая рыбка. Но, с другой стороны, кто его знает? В этом томине Набоков — счастливый такой вечный вундеркинд: сачком помашет — карандашиком пошелестит; бывает некстати смешлив, бурно плаксив, но слушается беспрекословно. Любит убивать бабочек (современнейшим приемом: защемляя грудку — смерть мгновенна), играть с Верой в шахматы, слушать на сон грядущий книжки про взрослых. Какие-то нехорошие мысли? тайные, горькие, мрачные? Откуда? с чего вы взяли?

Хрустальный бутуз. Так и запомним. В конце концов, вдове видней.

Один репортер записал слова Набокова:

— Вера не смеется. Она замужем за одним из величайших клоунов всех времен, но она никогда не смеется.

М-р Бойд, естественно, цитату приводит. После чего помещает репортера в ступу и, не торопясь, толчет:

“Бедный корреспондент шутки не понял — Набоков восхищался Вериным чувством юмора, подобного которому он не встречал ни у одной женщины, — и, увековечив набоковское признание, расписался в своей собственной недогадливости”.

И я расписываюсь, и я.

Ромен Гари. Дальше ваш билет недействителен: Роман. Пер. с франц. Л. Ефимова. — СПб.: Симпозиум, 2003. — Romain Gary. Au-delа de sette limite votre tiket n’est plus valable.

Романчик про любовь папиков, а правильней — дедушек. Про то, как на склоне лет нежней и суеверней. Про то, что на всякого мудреца, — давно уже пошутил некто, — довольно простаты.

Ему пятьдесят девять. Ей двадцать два. Впрочем, действие происходит — и книга написана — в 70-е, так что все это не имеет большого значения. Уже и автор четверть века тому покончил с собой.

Но так легли карты. В Париже читают — еще и похваливают! — похожего по вкусу на лакричные пастилки, молодого Максанса Фермина. А у нас вошел в моду покойный дважды гонкуровец.

А “Симпозиум” издает и того и другого. Причем Ромена Гари — в двух лицах: еще и как Эмиля Ажара.

Псевдоним, кстати сказать, сочинял бойчей, а голос поменял на более пронзительный.

Но лично я в романе предпочитаю баритон, даже дрожащий, — а нельзя же совсем без романа — зачем и литература тогда?

А это все-таки литература. Честный второй сорт. Всевозможные Поэльо-Коэльо и Мураками с неизбежной рифмой пусть еще немного подождут. Наш бедный самоубийца, в отличие от них, представлял себе, как выглядит настоящий роман, — несомненно, читывал в свое время.

В частности, Хемингуэя — “За рекой, в тени деревьев”.

Но там при такой же, наверное, разнице в возрасте все кончилось хорошо: полковник умер на охоте от разрыва сердца.

А вот если не посчастливится? Если сердце, делай хоть что, не рвется? А уйти — все равно что убить, такая приключилась взаимность.

Тут начинается унизительная эротика, презрительная медицина. И почти сразу перепутывается в мыслях с экономикой. Потому что наш французский полковник, ветеран Сопротивления в прошлом, — теперь предприниматель, миллионер. И по ходу романа с такой же скоростью, как и сексуальный крах, налетает на него крах финансовый. Не на него одного: все вокруг только и говорят — и замечательно афористичны эти легкие разговоры в кафе за рюмкой — про нехватку энергетических ресурсов. И что Запад обречен. И что поколение, которое выиграло войну, а после войны придумало и устроило новую Европу, — терпит поражения на всех фронтах и уходит, уходит. И что многие мужчины, не сумевшие вовремя состариться, нанимают себе заместителей — арабов, негров… Ведь любовь все терпит, и главные ценности у нас не украсть, просто надо взглянуть на вещи трезво — принять себя.

И наш бедный господин Жак Ренье, самоотверженный импотент, чувствует себя — и читатель так его понимает — живой метафорой. Как, знаете, загадывают: вот если эта ворона долетит до той сосны — все будет нормально.

О победе, конечно, речь не идет, — но неужели совсем, совсем нет достойного выхода? Напрашивающийся — заблокирован условиями задачи: в случае самоубийства страховка не выплачивается, жена и сын потеряют 400 миллионов (тогдашних франков, большие деньги, неблагородно).

Появляется смуглый юнец. И нож. Потом револьвер. Потом длинная шляпная булавка. Ремарк жмет на акселератор, Фрейд — на тормоз, а Скриб рулит. И развязка наступает.

Версия для печати