Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2003, 7

Старые стихи

Старый человек хочет увидеть напечатанными свои старые стихи. Стихи эти не были напечатаны в свое время. Своего времени у них не было. И сейчас время - не свое. Но старый человек все равно хочет напечатать старые стихи.

А почему они, собственно, не были напечатаны в свое время? Сейчас это объяснить трудно, почти невозможно. Старый человек помнит только цифры. Из первой книжки в январе 1958-го главный редактор ленинградского "Совписа" снял 350 строк, осталось 850 (а еще полторы тысячи строк - "в уме": те, которые нельзя было даже показывать тогда в издательстве). Тонюсенькая была книжка. Александр Межиров, спасибо ему, придумал утешающий автора комплимент: "Вы нарочно издали такую тоненькую книжку, чтобы всех нас посрамить: мы в толстых книжках ничего не сказали, а вы в тоненькой сказали столько!" Но на самом-то деле Межиров знал и некоторые стихи автора, не вошедшие в тоненькую книжку, невозможные тогда в печати, и мысленно он суммировал впечатление. Вторую книгу молодого поэта не тронули: это была книга любовной лирики, четыре немолодых доброжелательных рецензента написали четыре восторженных отзыва, и книга вышла в авторской редакции. А потом все вернулось к норме: из третьей книжки редактор, слывший либералом, снял 15 стихотворений, а заместитель главного, либералом не слывший, - еще 7. Из четвертой книжки, четырнадцать лет спустя, снято 17 стихотворений. Из пятой книжки - и это уже весной 1985 года - новым заместителем главного в московском "Совписе" снято 500 строк целых стихотворений и 100 строк "кусков". Один "кусок" был такой большой - 24 строки, - что автору пришлось самому снять остаток-обрубок...

Старый человек помнит эти свои "раны", эти снятые из книг стихи и строки.

Он вспоминает и четырнадцать лет между третьей и четвертой книгами. Он перебрел тогда эту пустыню. А девять лет было совсем "тощих": ни одной стихотворной строки автора не было нигде. Потом придумали слово "застой". Автору кажется более точным рыбацкое слово "замор": это когда рыба дохнет от отсутствия воздуха, Даль поясняет, что это слово - от глагола "замертвлять".

Старый человек не хочет обижаться на нечто неопределенное и расплывчатое - на время, на "эпоху". Он помнит конкретные обиды на конкретных людей. Кроме общих установок (например, не разрешался "мрак", то есть любые "мрачные" стихи, - "угрюмство" не прощали поэтам, как ни просил об этом Блок), кроме скрупулезных запретов (были - и менялись - целые списки запретных слов), кроме цензурных инструкций, обязательных для издательств и журналов, были еще цензурные интуиции самих редакторов, главных редакторов, заместителей. Они снимали и то, что "не надо", и то, что "не надо бы". Снимали с большим запасом. После них цензуре в собственном смысле слова, главлиту, ничего уже не нужно было делать (лишь один раз, в первой книжке автора, главлит снял одно стихотворение).

Особенно лютовали заместители главных. По долгу службы. Ведь именно они были чаще всего по совместительству внутренними цензорами. А рядовые редакторы - просто хотели кушать.

- Ты же не хочешь, Володя, лишить меня квартальной премии? - сказал мне в 1980-м редактор моей книги, очень милый и славный человек и неплохой поэт. И снял семнадцать стихотворений. В одном упоминался Достоевский, в одном - Цветаева. Что его испугало в остальных, уже не помню.

Интуиция заместителей главных редакторов работала четко, как часы. Шли годы, но ничего не менялось. В 1966-м замглавного в московском "Совписе", знаменитый Борис Иванович Соловьев, матерый волк цензуры (а некогда ленинградский стихотворец), снял у меня из третьей книги, среди прочих, восьмистрочное стихотвореньице. Я попробовал включить его в пятую книгу в 1985-м. Б. И. Соловьева уже давно не было в живых. Однако новый замглавного зорко разглядел это стихотвореньице и опять выбросил его. Редактор книги, поэт Евгений Храмов, в двухчасовой борьбе кое-как отспорил это одно стихотворение, больше ничего ему отспорить не удалось.

- Поэзия - это бронебойная сила, - сказал ему замглавного.

С прозой было не легче. В 1969-м в московском "Совписе" каждую книгу прозы прочитывали уже два редактора, чтобы не пропустить чего-нибудь "крамольного". Мне, по особой милости, дали трех. В разговоре с третьей редакторшей я чуть было не психанул и не забрал книгу. Книга все же вышла. На 350 страниц было 40 купюр, от двух фраз до двух страниц. На этих злополучных двух страницах третья редакторша написала по диагонали: "философия".

Эта самая "философия", как я теперь догадываюсь, смущала редакторов и в моих стихах.

Единственный мой опус, в названии которого слово "философия" нахально фигурировало прямым текстом, - иронический цикл "Философия истории", - я даже и не пытался предлагать для печати. Но читать читал. Первому прочел, сразу по написании, в декабре 1959-го Евгению Винокурову.

- Да вы с ума сошли! - воскликнул Винокуров. - Разве это цикл! Это должно быть целой книгой! - И написал книгу. А потом еще одну или две, по тому же рецепту. Его философствования почему-то печатали, он умел прикидываться простодушным. "Я верю в простодушие. Оно..." - декларировал он. Что именно "оно", не помню, но его оно спасало, его необразованные цензоры не знали, что "Простодушный" - это название знаменитой философской повести Вольтера.

Мои же философствования - отвергали с порога.

"Философы! Не верьте островам..." - так начиналось, прямо в лоб, с одиозного слова, стихотворение о мечтателях-утопистах. Я написал его в начале 60-х и тогда же предложил в очередной московский "День поэзии". Не прошло. Борис Слуцкий, который в тот год был членом редколлегии, рассказывал мне, что он даже, для убедительности, прочел своим коллегам это стихотворение вслух, - не подействовало. "Не в коня корм", - рассудил философски Борис Абрамович. Лишь двадцать лет спустя это стихотворение проскочило в книге.

Я далек от того, чтобы считать себя философом. Но к знанию - стремлюсь. "Все люди от природы стремятся к знанию", - прочел я пятнадцатилетним парнем. Как раз перед тем я написал стихотворение о Джордано Бруно. Это было первое мое стихотворение, показавшееся любопытным моему отцу. Он показал его своему приятелю, художнику Иосифу Гурвичу, зашедшему в гости. Тому тоже понравилось.

- Сколько тебе лет? - спросил Гурвич.

- Пятнадцать, - ответил я.

- А читал ли ты Аристотеля?

- Нет, - признался я честно.

- Пятнадцатилетний парень и не читал Аристотеля? - возмутился Гурвич. - Когда же ты собираешься его читать!

На другой же день я побежал в библиотеку Дома Искусств, в которой мне давали книги на имя отца, по отцовскому абонементу, я брал у них книги и для отца и для себя. Библиотека была хорошая, Аристотель тоже нашелся, "Метафизика". "Все люди от природы стремятся к знанию", - прочел я на первой странице. Но на второй споткнулся и дальше уже ни шагу.

Лет десять спустя Давид Яковлевич Дар объяснил мне, что читать надо - Платона.

- А почему именно Платона?

- А иначе вы не поймете, откуда взялся доклад Жданова!

До этого я думал, что доклад Жданова взялся ниоткуда, просто свалился, как всякое стихийное бедствие. Давид Яковлевич думал иначе.

Я прочел тогда, в пятьдесят шестом, седьмом, восьмом, несколько книг из того, что рекомендовал мне мудрый Дар. Но до Платона добрался только десять лет спустя. Почему-то вдруг сразу все они оказались и нужны, и - наконец - понятны: и Платон, и Аристотель, и даже Гегель, от которого я несколько раз отскакивал раньше, как осаждающий от неприступного замка. Но это было уже в середине шестидесятых годов. Мне было тридцать три. А до этого я черпал из вторых рук. Из рук поэтов. Шопенгауэра - из Фета, Шеллинга - из Тютчева.

С Тютчева, собственно, все и началось.

"Не то, что мните вы, природа", - сказал мне по секрету Тютчев. И пояснил: "в ней есть душа". Я уже окончил к этому моменту четыре класса и чуть-чуть соображал. "Не говорите мне, что в камне нет души..." - тут же сочинил я. И написал в доказательство целое стихотворение: "Камни". Дело было летом 1945 года, в Свердловске. В этом городе камни, великолепные уральские самоцветы, лежали не только в витринах Горного музея, но попадались и под ногами среди других булыжников мостовой прямо на нашей улице. Стихотворение "Камни" было напечатано через год, уже по возвращении в Ленинград.

- В этом стихотворении есть мысль, - провозгласил со сцены большого зала Всеволод Рождественский, председатель жюри общегородской ленинградской олимпиады детского творчества. - Вот почему мы присуждаем этому стихотворению первое место.

Шла весна 1946-го. Победителям олимпиады полагалась публикация в "Костре". Так я попал в "Костер", где редактором работал Глеб Семенов, а заодно и в студию Семенова в соседнем флигеле ленинградского Дворца пионеров, Аничкова дворца. А стихотворение "Камни" попало не только в "Костер", но еще и в книжечку "Первые стихи", сборничек стихов ленинградских школьников. У книжки, хотя и крохотной, разумеется был редактор. Мой первый редактор. Это была очень строгая партийная дама. "...И бурый железняк, и мрамор, и гранат..." - перечислял я в своем стихотворении разные камни.

- Не гранат, а гранит, - поправила дама.

- А как же "Гранатовый браслет"? - спросил я.

- Какой еще "Гранатовый браслет"? - удивилась она.

На следующий день я принес ей "Гранатовый браслет" Куприна из домашней библиотеки моего дяди.

- Книга - дореволюционная! - сказала партийная дама. - Это не считается.

Тогда я принес ей - уже из моих собственных книг - брошюру академика Ферсмана о сокровищах Уральских гор. Брошюра, свердловского издания, была на плохой серой бумаге, зато 1944 года, и гранат в ней упоминался. Так что с гранатом обошлось.

Не обошлось с "Костром", который через год закрыли, лет на десять. Не обошлось с Глебом Семеновым: в газете напечатали разгромную статью о его педагогической деятельности, и эта деятельность прекратилась, тоже надолго. Не обошлось и со мной самим. Стихотворение о Джордано Бруно летом 1948-го оказалось почему-то последним. После этого я почему-то заткнулся надолго, заткнул свой фонтан красноречия, как советовал всем нам Козьма Прутков. Стихи оборвались. И почти шесть лет, до весны 1954-го, стихов я не писал. От страшной тоски по стихам спасало меня то, что буквально сразу же, осенью 1948-го, я начал переводить стихи с английского, переводил негров для Мэри Беккер, писавшей о неграх диссертацию. Негры были мне симпатичны. Энергичная Мэри один мой перевод из Ленгстона Хьюза ухитрилась в январе 1951-го опубликовать в "Звезде". А вот стихов я в эти годы не писал.

Но думать думал, даже в эти годы. Людям свойственно думать. Есть, правда, и такие, которые обходятся без этого. В 1951-м меня занесло в Москву, и в мастерской одного московского художника я услышал тогдашний московский анекдот. Вольф Мессинг пришел в Большой театр и проводил там сеанс чтения мыслей. У некоторых артистов кое-какие мысли он прочел, но с одним танцовщиком бился долго и безрезультатно.

- Думайте! Думайте! - кричал Мессинг. - Мысли нет! Мысли нет!..

Мессинг оказался долгожителем. Лет двадцать спустя я увидел его сам, он выступал с сеансом чтения мыслей в каком-то московском зале. Добровольцы купили билеты в первые ряды, ассистентка феноменального читателя мыслей ходила от одного к другому, и то и дело звучала на весь зал все та же сердитая фраза Мессинга:

- Мысли нет! Мысли нет!


КРЫСОЛОВ

Наш бедный город!
Уже он вновь - 
во власти крысиных полчищ!
Но мы не зовем тебя, крысолов:
ты только все испортишь!

Народное бедствие - не каприз
былых магистратов-мэрий.
Но чем расшевелишь ты  этих крыс,
лишенных суеверий!

Гуляет стая голубей
готическим карнизом...

Но голос дудочки твоей
звучит анахронизмом.
Как будто в музее взял напрокат,
вытер слегка от пыли...

В твоих устах, в твоих руках - 
какие звуки поплыли!

Но крысы не знают, что ты чародей,
и слух им чужд музыкальный,
и, знаешь, наивен ты со своей
дудочкой уникальной!

Волшебную силу звуки таят.
И, думая о другом,
мы забываем сыпать яд,
бить,
давить сапогом.

А крысам - раздолье!
А крысам - лафа!
А крысам - возможность отъесться!..

Уж лучше была б твоя песня плоха -
нашлись бы другие средства!

Декабрь 1956

К ПОРТРЕТУ ПИСАТЕЛЯ

Красная говядина,
сахарная скатерть,
в голубом бокале - красное вино...
Деньги есть у барина, тратить не истратить!
Спешите, живописцы!
Пишите его!

Где же вы, маэстро современной школы?
Вы, Кончаловские?
Вы, Машковы?
Вот вам заказчик и вот вам предмет - 
другого такого на свете нет!

Пухнут от голода русские крестьяне,
время голодное, сорок первый год...
Вот он, сидя в кресле, беседует с гостями,
дюжий, краснорожий, бессмертный бог!

Я смотрю на портрет и глотаю слюни:
столько снеди на столе - целая гора!..

Ах, какие люди!
Какие жизнелюбы!
Какие у них слуги!
Какие повара!

Май  1960

* * *

Я - не один,
Я - не один!
Кто там следит за мной сквозь стену,
подняв на голове антенну,
как чудище морских глубин?

Я сплю, а он не спит -
Он бдит.
Мой сон, мой вздох - он все уловит.
Моя жена обед готовит -
а у него в  ноздрях свербит.

Хоть голову под мышку спрячь!
Он каждой клеткой кожи зряч.
Я весь в ожогах, весь в болячках
от щупальцев его палящих.

Быть может, в дни магнитных бурь?..
Даруй же, Господи, даруй
хоть раз пояростнее бурю -
быть может, мне в моем дому
побыть удастся одному,
вздохнуть впервые полной грудью!

1965

МОЛИТВА МАСТЕРОВ
        
        "Боже, благослови честное ремесло".
	Надпись на здании Ремесленной гильдии в Риге

Боже, благослови
честное ремесло.
Тех, у кого в крови
мера, вес и число,

тех, у кого в руке
мысль, мастерство и вкус,
тех, кто на верстаке
режет дубовый брус,

тех, кто коня кует,
тех, кто сукно кроит,
тех, кто варит и пьет
пиво (и нас поит!).

Благослови дела:
стену, статую, стих,
Боже, избавь от зла!
Боже, избавь от злых!

Каждый цех пусть цветет
ныне и навсегда.
Пусть нас в грех не введет
зависть или вражда.

В братстве жить и в любви
дай, напастям назло...
Боже, благослови
честное ремесло!

1975

ИОАСАФОВСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Был Исидор митрополит из греков,
и, в благоверную Москву приехав,
он мнил, что мир един и неделим:
хоть влах и серб единоверны с нами,
но лях и немец - тоже христиане,
Константинополь прав, но прав и Рим.

Приятель филозофов чужестранных,
он почитал - равно как православных - 
еретиков, прелестников, латин.
Он мнил, что истинно Христово тело
из пресного, как из квасного хлеба,
единое едино, Бог един.

Когда же благоверный князь Василий
согнал его с митрополитства силой
и пригрозил монастырем Чудским,
он ереси своей облекся мраком
и с чернецом болгарином Цамблаком,
учеником своим, бежаша в Рим.

Василий же на имя патриарха
так отписал, решительно и кратко,
что он не примет папство и латынь,
что будет верен древнему преданью,
святым апостолам и православью.
На этом все и кончилось. Аминь.

1976

* * *

Где не слышали духу царей и цариц,
ни церквей, ни часовен не знали - и там
Николай-чудотворец, урманный старик,
помогал и охотникам и рыбакам.

В глубине зауральских урочищ лесных
он единственный принят был так хорошо,
потому что из всех православных святых
к нуждам хантов и манси лишь он снизошел.

1976

* * *

Нездешние мне снились города,
воздвигшиеся в ледяной пустыне.

Вокруг свирепствовали холода
и глыбы льда голубовато стыли.
Но в городах кипела жизнь котлом:
аттракционы, цирки, дискотеки,
попойки, сделки, плотские утехи
и спиритизм - Гоморра и Содом.

Кругом угрюмо громоздились льды.
Быть может, лед здесь был не из воды,
а из чего-нибудь совсем другого,
но я - во сне - воскликнул, вспомнив слово:
"Да это ж Север! Мать твою туды!"

Я вспомнил Салехард и Воркуту
и то ли мыс Косистый, то ли Тикси...
Но тупо на меня глядели сфинксы
с жевательной резинкою во рту.

Я был для них как слон или дельфин,
как ящер недовымершей породы,
с которого заснять бы телефильм,
но лень, а это требует работы.

То были города под колпаком
и города с особым подогревом,
не на земле, а где-то в нелюдском
и нереальном мире (правом? левом?).

И существа, похожие на нас,
меня не понимали, как ни грустно.
И оставалось мне одно: проснуться.
Но я не мог.
И не могу сейчас.

1981

* * *

Громоздятся века на века,
пласт на пласт, на культуру культура,
а над ними плывут облака
и глядят - то с улыбкой, то хмуро.

То слона разглядишь, то быка,
человека возникнет фигура
в облаках, будто в мраморах Мура.
Но ничья не тесала рука

этот камень, мягчайший, легчайший,
там, над нами плывущий, летящий
высоко... воплощенный полет...

Пирамиды внизу, небоскребы...
Чем-то белым поваплены гробы -
то ли мел, то ли птичий помет.

1981

* * *

Как во время войны появляются вши,
так в эпохи жандармского сыска
появляются люди, что всем хороши,
только лучше б их не было близко.

Кто в мундире, кто фрак натянул, кто сюртук
на свою насекомую сущность.
Кровь сосут. Насосутся - и вдруг обретут
блеск и лоск и особую тучность...

1982

* * *

Сон приснился. Я молод. Как собственный внук.
Я в туристском походе. Сидим мы вокруг
костерка-котелка, где готовится нечто.
И знакомый мерзавец, совсем молодой,
предлагает попотчевать этой едой,
и в руке его, в миске, то самое нечто.

Нечто странное в ней - не кальмар, не моллюск.
Вдруг меня осеняет: мой собственный мозг!
Вот чем тут собираются, гады, питаться!
Я бессилен. В моей голове - пустота.
Что моя простота против их воровства,
все святые слова против их святотатства!

Не субъект, а объект, не едок, а еда...

"Ешьте, се - Моя плоть", - Он сказал им тогда.
И распяли Его, по тогдашней науке...

Сон приснился... Спасенье мое, что я стар,
и не мой этот век, тот, который настал. 
В нем живет моя дочь, будут жить мои внуки.

Апрель 1997

Версия для печати