Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2003, 12

Психология интересного мужчины

Перевод с испанского и примечания Вс. Багно

ПСИХОЛОГИЯ ИНТЕРЕСНОГО МУЖЧИНЫ

I

Для представителя сильного пола нет ничего более лестного, чем слухи о том, что в глазах женщин он — интересный мужчина. Однако что же это за мужчина, которого женщина сочтет интересным? Вопрос деликатный и в то же время действительно трудный. Чтобы на него ответить, понадобилось бы некое новое направление в науке, пока едва наметившееся, которому я отдаю немало сил все последние годы. Я предпочитаю называть это наукой о человеке или философской антропологией. Благодаря этой науке мы узнаем, что не только каждое тело, но и каждая душа имеет свою неповторимую форму. Все мы, в меру нашей проницательности, общаясь друг с другом, различаем только ей, каждой личности, присущие очертания, но при этом затрудняемся определить, сформулировать то, что мы ясно видим. Мы ощущаем нашего соседа, но не знаем его.

В то же время в обыденном языке накоплен богатейший запас тонких наблюдений, закапсулированных в проницательные словесные догадки. Так, мы говорим о душах мрачных и нежных, суровых и мягких, глубоких и мелких, могучих и слабых, надежных и ветреных. Мы говорим о людях великодушных и малодушных, тем самым измеряя души, как тела. Один слывет человеком действия, другой — созерцания, в одном превалирует рассудок, в другом — чувство и т. д. Никто до сих пор не удосужился все это пестрое многообразие упорядочить, дабы мир человеческой фауны предстал во всем своем богатстве. Очевидно, что все эти оценки лишь фиксируют различия во внутреннем строении личности, позволяют нам несколько преуспеть в области психологической анатомии. Считается, например, что душа ребенка непременно иная, чем душа старика, и что душевная организация честолюбца иная, чем у мечтателя. Подобный подход, при минимальной систематизации, позволил бы нам разработать новую теорию психологических типов, благодаря которой мы сумели бы самым деликатным образом проникнуть в самую суть человеческих характеров и описать их. Одним из них и будет интересный, с точки зрения женщин, мужчина.

Между тем намерение изучить досконально этот человеческий тип не может не вызывать некоторую робость, ибо двигаться придется почти вслепую. Что, собственно говоря, немедленно приходит на ум: интересный мужчина — это тот мужчина, в которого женщины влюбляются. Однако продвинемся мы не сильно, поскольку попадем на еще более зыбкую почву. Со всех сторон мы будем окружены любовными зарослями. Ибо нет на бескрайних человеческих просторах области менее изученной, чем область любви. Собственно говоря, ничего и не сказано, а точнее — ничего и не понято.

Нехитрый репертуар штампов засел в головах так крепко, что пробиться сквозь него почти невозможно. Все поставлено с ног на голову. Причин тому множество. Во-первых, любовные истории — зона, сокрытая от чужих глаз. Любовь нельзя пересказать: от пересказа контуры ее размываются. Каждый невольно обращается к собственному опыту, как правило, небогатому, а чужой опыт в руки не очень-то и дается. Хороша была бы физика, если бы выводы каждого ученого опирались на результаты лишь его собственных экспериментов. С другой стороны, так уж получается, что мужчины, способные рассуждать о любви, почти ничего о ней не знают, а те, которые с любовью на короткой ноге, не способны ее осмыслить, рассмотреть повнимательнее ее переливчатое и обманчивое оперение. Ну и наконец, писать о любви — дело неблагодарное. Если врач рассуждает о пищеварении, ему с нескрываемым интересом внимают. Но если психолог заговорит о любви, то к словам его будут относиться с презрением, а скорее всего, не обратят на него внимания, поскольку каждый считает себя в этих вопросах экспертом. Людская тупость проявляется здесь во всем своем блеске. Неужели не ясно, что любовь — настолько же вещь в себе, как и любой, по-своему герметичный объект, требующий специального интеллектуального инструментария. Или возьмем другой пример, весьма сходный, — Дон Жуана. Каждый уверен, что все о нем знает — о Дон Жуане, в котором сокрыта загадка нашего времени. За редкими исключениями мужчины делятся на три категории: считающих себя донжуанами, полагающих, что они хоть раз в жизни, да сыграли эту роль, и тех, кто убежден, что не был им только потому, что не пожелал этого. Не удивительно, что последние ополчаются на Дон Жуана и пытаются его низвергнуть. Тем самым нет ничего удивительного в том, что именно те области — любовь и политика, — в осмыслении которых люди, как им представляется, преуспели, остаются наименее изученными. Только чтобы не быть вынужденными выслушивать в ответ банальности, замолкают те, кому есть что сказать.

Следует признать, что и донжуаны, и влюбленные мало что знают о любви; очевидные преимущества имеют те, кто далек от этой сферы, при этом любопытен и наблюдателен, подобно тому астроному, который наблюдает за солнцем. Быть чем бы то ни было — не означает понимать, а понимать — не означает быть. Некоторая дистанция необходима, чтобы рассмотреть, прожитую реальность она превращает в объект познания. В противном случае зоолог, изучающий страуса, должен был бы превращаться в страуса. Так неужели же нужно превращаться в Дон Жуана, чтобы потом о себе рассказывать.

Не могу сказать, что я во всем разобрался, несмотря на то, что эти коренные вопросы давно меня занимают. По счастью, я не вижу особой необходимости говорить о донжуане. Стоит, впрочем, отметить, что донжуан всегда — интересный мужчина, чтобы ни утверждали его оппоненты. Однако столь же очевидно, что далеко не всегда интересный мужчина — донжуан. Далее, по-видимому, можно не распространяться и удалиться от этого таящего опасность типа. Что же касается любви, то избегать в наших заметках разговора о ней было бы по меньшей мере странно. Поэтому я выскажу несколько соображений о природе любви, по необходимости скупых и неразвернутых, которые, однако, отличаются от бытующих ныне представлений. Мне бы хотелось, чтобы читатель увидел в них лишь аргументы, вносящие ясность в представление об “интересном мужчине”, и не выдвигал к ним, как таковым, слишком высоких требований.

II

Итак, речь пойдет о мужчине, в которого влюбляются женщины. Нелишне заметить, что почти каждый мужчина удостаивается любви какой-либо женщины, стало быть, все они могут быть признаны интересными. Тезис не вполне корректен по двум причинам. Во-первых, в интересного мужчину влюбляется не одна женщина, а несколько. И сколько же? Не имеет значения, ибо второй аргумент еще весомее: в неинтересного мужчину не влюбляется ни одна женщина. “Все” или “ничего”, “многие” и “ни одна” — суть преувеличения, не претендующие на точность. Коль скоро речь идет о жизни, нет ничего более неточного, чем точность, а подсчеты сводят все богатство жизни к стандарту, норме, усредненности.

Представление о том, что любовь — вполне тривиальное состояние, препятствует пониманию природы эротического влечения и обязано своим происхождением недоразумению. За любовь мы готовы принять все, что угодно, и лишь потом заметить, что к реальности наши дефиниции не имеют никакого отношения. Одно из значений слова “любовь” не будет иметь ничего общего с другим, и наше наблюдение, на нем построенное, окажется несостоятельным для объяснения иных явлений эротического свойства.

Причина недоразумений вполне понятна. Набор нехитрых возможностей, предоставленных мужчинам и женщинам в общественной и частной жизни для проявления чувств друг к другу, весьма ограничен. Тот, кого влечет женское тело, кого тщеславие толкает к незаурядной женщине, кто попадается на удочку испытанной тактики смены неравнодушия и безразличия, кто мало-помалу прикипает к женщине (а чем — и не разберешь: нежностью, верностью, симпатией, привычкой), кто теряет голову и, наконец, кто влюбляется по-настоящему — все они ведут себя более или менее одинаково. На “более или менее” не очень внимательный наблюдатель вообще не обратит внимания и, фиксируя только резкие движения, увидит лишь общее между ними, а следовательно, и между чувствами, их породившими. Однако, попади ему в руки лупа, он убедился бы, что поведение людей совпадает разве что в самых общих чертах, но в основном состоит из великого множества причудливостей. Непростительная ошибка — судить о любви по словам и поступкам: ни те, ни другие прямо из нее не вытекают, а представляют собой некий набор завещанных предками ритуальных жестов и устойчивых формул, которые поступают в распоряжение чувства в виде готового к употреблению, безупречно работающего механизма. И только едва заметный жест, едва уловимый акцент и едва проглядывающий подлинный смысл поступка позволяют нам дифференцировать то, что принято называть любовью.

Я говорю сейчас именно о любви, не о сексуальном влечении, не об amour-vanite, не о взвешенном благорасположении, не о “привязанности”, не о “роковой страсти”. Не скрою, погрузиться в это многоликое многообразие и выявить особые приметы каждого из видов было бы, конечно, весьма заманчиво.

Ведущая к любви влюбленность — на мой взгляд, первооснова и сердцевина всей эротической палитры — непременно отличается двумя особенно-стями: “очарованностью” кем-то, кто производит на нас неизгладимое впечатление, с одной стороны, и полным подчинением этому человеку всех мыслей и чувств, растворением в нем, погружением в него, с полной утратой прежней почвы и корней. Иными словами, влюбленный сознает, что он весь, без остатка, принадлежит тому, кого он любит; при этом не имеет значения, действительно ли он отдался душой и телом или нет. Более того, подчас именно воля влюбленного, в силу соображений благопристойности, приличий, иных препятствий, — не поддается искушению. Влюбленный сознает — и в этом все дело, — что, вопреки своей воле, он принадлежит тому, кого любит.

И в этом нет никакого противоречия, ибо полное подчинение себя другому человеку происходит в таких глубинах личности, над которыми воля не властна. Он не подчиниться жаждет, а он подчиняется, не желая этого. И куда бы воля нас не завела, мы все равно будем неотделимы от того, кого мы полюбили, за исключением разве что тех случаев, когда воля, дабы избавить от него, забросит нас на край света.1 

Этот крайний случай противостояния, антагонизма между волей и любовью способен сказать нам многое о природе самой любви, и о нем не следует забывать, несмотря на то, что это происходит не часто. Трудно себе представить охваченную любовью душу, в которой возникло бы непреодолимое желание отгородиться от предмета любви. Наблюдая, как любящий волевым решением, “по трезвому размышлению”, решает не любить или не любить столь сильно, приходишь к выводу, что любви и не было. Душа этого человека, пожалуй, почувствовала влечение к душе другого, но не была исторгнута из себя самой, т.е. не любила.

Итак, любви всегда сопутствуют две вещи: очарованность и растворение в другом. Ошибочно полагать, что одно с другим лишь соседствует. Речь идет о едва рожденном чувстве и его питательной среде. Растворяются в том, кем очарованы.

Мать всю себя отдает ребенку, друг — другу, но ни она, ни он не “прельщены” и не “очарованы”. Мать поступает так, как побуждает ее инстинкт, мощный и безличный. Друг совершает поступок, в полном согласии с рассудком и волей; на шкале его ценностей верность обладает неоспоримыми достоинствами. Если хотите, друг ухитряется взять себя своей же собственной рукой и протянуть другому. А вот душа любящего испаряется из его руки и орошает чужую. Притяжение, благодаря которому наша жизнь устремляется к жизни другого человека, держит ее в подвешенном состоянии, вырвав из родной для нее почвы и перенеся в любимое существо, как в землю, где она пустит корни. Поэтому-то влюбленный живет как бы не в себе, а в другом, подобно ребенку, который до своего появления на свет слит воедино со своей матерью, в лоне которой он вспоен и вскормлен.

Итак, это поглощение любящего любимым — не что иное, как следствие очарованности. Некто нас очаровывает, и это очарование мы ощущаем как поводок, крепкий, хотя и неощутимый, которым притянута наша личность. Слово “очарование”, столь затасканное, тем не менее, лучше, чем какое-либо иное, выражает ту зависимость, в которой оказывается любящий по отношению к любимому. Вне всякого сомнения, надо вернуть ему его изначальный магический смысл.

В сексуальном влечении, собственно, влечения-то и нет. Соблазнительное тело вызывает аппетит, желание. Но желание не толкает нас к объекту желания, а как раз наоборот, возжелав кого-либо, наше естество пытается привлечь его к себе. Говорят, что желание пробуждается; трудно более точно выразить суть дела, ибо действительно объект желания безучастен; едва лишь желание вспыхивает, далее оно начинает жить в нас, и только в нас, своей жизнью. По своей направленности психологическая природа желания противоположна очарованности. В первом случае я стараюсь поглотить объект, во втором — объект поглощает меня. Итак, если кто-то возбуждает мой аппетит, то не я ему себя предлагаю, а сам овладеваю им.2 

Нет истинной самозабвенности и в “страсти”. Эта низшая форма любви последнее время превозносится без каких бы то ни было оснований. Кому-то кажется, что чем ближе любовь к самоубийству или к убийству, к Вертеру или к Отелло, тем она сильнее, а любая иная истолковывается как придуманная и “головная”. Я же, наоборот, считаю, что слову “страсть” пора вернуть присущий ему изначально уничижительный смысл. Способность лишить жизни себя или другого человека не гарантирует ни качества жизни, ни количества испытываемого вами чувства. “Страсть” — это патологическое состояние души вследствие ее ущербности. Люди, примитивные по природе или же предрасположенные к маниакальности, будут одержимы как “страстью” решительно всем, что только окажется у них на пути.3 Пора снять с любви-страсти те романтические побрякушки, которыми она украшена. Пора перестать считать, что человек влюблен ровно настолько, насколько он одурел и натворил глупостей.

С другой стороны, было бы неплохо взглянуть на психологию любви сквозь призму следующего афоризма: “Поскольку душа выражает себя в любви самым непосредственным, хотя и неуловимым образом, ее природа проявляется в ней с наибольшей полнотой. Поэтому не надо приписывать любви те черты, которыми ее наделяет человек, испытывающий это чувство”. Если он не наделен проницательностью, как может быть прозорливой его любовь? Если поверхностен человек, откуда взяться глубинам в его любви? Каков ты есть, таков ты и в любви. А раз так, то именно любовь скажет нам главное о человеке. Все остальные поступки и проявления человека могут давать нам ложное о нем представление; любовь откроет истинное его лицо, как бы искусно он его не скрывал. И прежде всего — выбор любимого. Именно в эротическом выборе наше “я” заявляет о себе во весь голос.

Сплошь и рядом приходится слышать, что интеллигентные женщины влюбляются в мужланов или, наоборот, интеллектуалы — в недалеких женщин. Сколько бы я это не слышал, никогда я в это не поверю, и в тех случаях, когда мне удавалось воспользоваться лупой психологии, я убеждался в том, что либо интеллигентность была липовой, либо не были глупы избранники.

Итак, страсть — это не высшее проявление любовного порыва, а, наоборот, его проявление в самых заурядных душах. В ней нет, точнее, не должно быть ни очарованности, ни самозабвенности. Психиатрам хорошо известно, что одержимые пытаются сопротивляться, стараются избавиться от своей мании, и, тем не менее, она управляет ими. В крайних случаях любви-страсти страсть непомерна, а любовь попросту отсутствует.

Читатель, наверное, понял, что моя интерпретация природы любви противоположна тем мифическим представлениям, следуя которым, в любви видят стихийное, животное начало, вынашиваемое в темных глубинах человече-ской личности, и которое ею овладевает, не давая выхода высоким порывам духа и тонким движениям души. Оставив в стороне вопрос о неких космиче-ских притяжениях нашей личности, проводником которых может служить душа, отмечу, что любовь является чем угодно, только не природной силой. Я готов сказать (естественно, отдавая себе отчет в уязвимости сравнения), что любовь напоминает скорее литературный жанр, чем природную силу. Немалое число моих читателей, не потрудившись вникнуть, тут же сочтут это сравнение нелепым. Бог с ними. Оно и вправду было бы неприемлемым, если бы претендовало на полноту, между тем единственное, на что я претендую, так это на уверенность в том, что любовь — это не столько инстинкт, сколько творчество, к животному началу в человеке отношения не имеющее. Для дикаря она не существует, древний китаец и древний индус о ней не знают, грек эпохи Перикла едва догадывается о ее существовании.4  И пусть мне докажут, что два эти обстоятельства: быть творением духа и возникать в определенные эпохи человеческой культуры — не характеризуют наилучшим образом литературный жанр.

Подобно тому, как мы отличаем любовь от сексуального клокотания и от “страсти”, мы отделили бы ее и от других ее двойников, например от “привязанности”. В “привязанности” и прежде всего в самой классической ее форме — материнской любви — два человека испытывают друг к другу взаимную симпатию и нежность, ощущают близость, но ни очарованности, ни самозабвенности при этом также не будет. Каждый из них живет в себе, не пульсируя в другом, испуская в направлении другого едва уловимые флюиды умиления, доброжелательности, ободрения.

Надеюсь, мне удалось чуть прояснить (на большее не рассчитываю) следующий тезис: если нас интересует природа любви, то для начала надо избавиться от наивного представления о ней как об одержимости, от ложного представления, что все или почти все способны на это чувство, которым

охвачено множество людей во всех концах земли, в любую эпоху, без различия расы и происхождения. Приведенные выше аргументы призваны доказать, что на самом деле любовь встречается не так уж часто, если, конечно, не принимать за нее то, что ею не является. Более того, не будет большим преувеличением сказать, что любовь — это весьма редкое явление, это чувство, на которое способны очень немногие; в сущности, это некий дар, которым наделены некоторые души, талант, который обычно проявляется наряду с другими талантами, но иногда ему ничто не сопутствует.

Да, способность влюбляться — это талант удивительный, как поэтический дар, как способность к самопожертвованию, как музыкальная одаренность, как отвага, как умение командовать людьми. Не каждый влюбляется и не в каждого влюбляется тот, кто к этому способен. Чудо происходит только при благоприятном стечении обстоятельств — одновременно в субъекте и объекте. Мало кто может быть любящим и мало кто может быть любимым. У любви свой ratio, свой закон, свой неизменный властный принцип, который не допускает внутрь установленных границ говорливую пестроту и пышное многоцветье. 5 

III

Достаточно перечислить некоторые из условий и предпосылок влюбленности, чтобы со всей очевидностью стало ясно, что речь идет о явлении крайне редком. Не претендуя на полноту, отмечу, что присутствовать должны три рода условий, подобно тому, как нашему восприятию доступны три составляющих самой любви: нужно суметь увидеть человека, которого нам суждено полюбить, необходимо испытать волнение, т. е. отреагировать на увиденное, и необходимо иметь восприимчивое строение души и личности. Ибо подчас и увидеть увидели, и волнение испытали, а чувство не охватывает все наше существо, не переворачивает все в нем вверх дном оттого лишь, что душа наша оказывается мелкой, вялой и не готовой к развитию.

Охарактеризуем вкратце эти три рода условий.

Чтобы кто-то очаровал нас, необходимо как минимум увидеть этого человека, но для этого вовсе недостаточно просто открыть глаза.6  Речь идет об изначальном интересе, куда более глубоком, всеобъемлющем и проникновенном, чем интерес к вещам (научного, технического, туристического или абстрактного свойства) или даже к тем или иным чертам человека (таковы, например, слухи). Нужно испытать живой интерес к человеку, при этом к конкретному человеку, а не человеку вообще, цельному единству личности, как уникальному проявлению жизни. Не будь этого интереса, какие бы яркие личности не встречались на нашем пути, мы бы даже не шелохнулись. Вечно горящая для нас лампада евангельских святых дев — идеальный пример этой нашей способности, предвосхищающей любовь.

Знаменательно, что подобный интерес связан со многими другими свойствами и чертами. В сущности, он представляет собой роскошь, которую можно позволить себе только от избытка жизненных сил. Слабая душа не способна на изначальное, бессмысленное в прагматическом смысле внимание к тому, что может неожиданно извне нагрянуть. Скорее она остережется сюрпризов, которые жизнь может извлечь из бесчисленных складок своих юбок, и заранее скукожится перед всем, в чем не увидит личной выгоды. Этот “незаинтересованный” интерес пронизывает все грани и проявления любви, подобно той красной нити, которая вплетена во все канаты на всех судах Королевского флота Великобритании.

Зиммель — вслед за Ницше — сказал, что страстное желание жизни является самой сущностью жизни. Жить означает продолжать жить, придавать биению сердца новые импульсы. Если этого нет, то жизнь больна, а впрочем, это и не жизнь. Способность интересоваться чем бы то ни было, бескорыстно, не надеясь что-то для себя извлечь, — есть редкий дар жизненной энергии, душевной щедрости и высоты духа. В то же время анатомически хрупкая плоть не исключает жизненной силы, равно как и наоборот, атлетическое сложение не гарантирует мощного жизненного потенциала (о чем свидетельствуют биографии многих спортсменов).

Забота о личной выгоде (подчас неоспоримой важности и вполне достойной) определяет жизнь большинства мужчин и женщин, лишая их возможности ощутить неодолимую жажду эмигрировать за пределы самого себя. Более или менее приспособившиеся к своей среде, они живут в согласии с линией своего горизонта и не вздыхают о неведомых просторах, которые наверняка за ним открываются. Подобное состояние духа противоположно тому всеобъемлющему интересу, который, в конечном счете, является неутолимым эмиграционным порывом, страстным желанием выйти за пределы себя и устремиться к другому.7  Поэтому-то маловероятно, чтобы petit bourgeois или petite bourgeoise испытали истинную любовь; жизнь для них — запрограммированная обыденность, непоколебимая удовлетворенность повседневностью.

Этот интерес, он же — жажда жизни, не может гнездиться в закупоренных душах, в которые нет доступа свежему воздуху, не терпящему препонов, воздуху небесных сфер, несущему звездную пыль. Но этого интереса не достаточно, чтобы мы “увидели” сложное и тонкое образование, называемое человеком. Интерес формирует орган зрения, острота которого — в наитии. Наитие — и есть главная составляющая любви. Речь идет о некоем подсознательном чувстве, позволяющем нам мгновенно улавливать сокровенную сущность человека, образ его тела, вплетенный в абрис его души. Оно позволяет нам “дифференцировать” людей, оценивать их, презирать или восхищаться, видеть масштаб их жизненного потенциала. При этом я вовсе не хочу рационализировать любовное чувство. Наитие не имеет ничего общего с интеллектом, и, хотя им часто бывают наделены люди с сильным рациональным началом, оно встречается и у людей совсем иного рода, подобно тому, как поэтический дар нередко проявляется у людей едва ли не слабоумных. Другими словами, оно встречается у людей с развитым интеллектом, однако прямой зависимости в этом нет. Поэтому-то подобным наитием в большей степени одарены женщины, в противоположность рациональному началу, столь свойственному мужчинам.8 

Для тех, кто полагает, что любовь — это искра, пробегающая между магической и механической гранями в человеке, представление об огромном значении наития в любви — неприемлемо. Они уверены, что любовь всегда “безрассудна”, нелогична, антирациональна и в принципе исключает наитие. Это — одно из тех мнений, оспаривать которые я считаю своим долгом.

Принято считать, что мысль логична, если она не возникла ни с того ни с сего; более того, мы полагаем, что она должна рождаться и вынашиваться в другой нашей мысли, тем самым являющейся ее психической производной. Классический пример тому — вывод. Поскольку мы размышляли над посылкой, для нас приемлем и вывод; стоит нам только усомниться в посылке, как вывод также теряет для нас свою неоспоримость. Поскольку — это основа, доказательство, причина, ее logos, все то, что придает мысли убедительность. И вместе с тем мы понимаем, что где-то в глубинах нашей психики бьет ключ, где она и рождается, а затем набирает силу и вынашивается в нашей душе.

Любовь, не имея ничего общего с мыслительными операциями, тем не менее напоминает размышление тем, что не возникает из ничего, так сказать a nibilo, но имеет свою психическую производную, а именно: достоинства объекта любви. Их соками питается любовь, иначе говоря, никто не любит просто так, без посылки; любой влюбленный убежден, что его любовь обоснована: более того, любить значит “верить” (чувствовать), что тот, кого мы любим, любим нами за свои достоинства, подобно тому, как думать значит верить, что все вещи и в действительности таковы, каковыми мы их себе представляем. Не исключено, что как в одном, так и в другом случае мы заблуждаемся, и любимый нами человек совсем не таков, как мы вообразили, а реальность реальности не такова, как мы придумали; но мы и любим, и мыслим ровно настолько, насколько мы в этом убеждены. В сознании обоснованности своих чувств и в умении жить, исходя из этой обоснованности, припадая к ней в любую минуту, чтобы снова и снова утверждаться в своей правоте, состоит логическая природа мысли. Лейбниц утверждал, что мысль не слепа и представляет себе некую вещь таковой, поскольку видит ее таковой, каковой и представляет. Точно так же и в любви любят, поскольку видят, что объект достоин любви, и для любящего это отношение предстает как непреложное, единственно соответствующее объекту, поэтому-то он и не способен поверить, что окружающие могут быть к нему равнодушны, — в этом источник ревности, которая, тем самым, неотделима от любви.

Следовательно, нельзя сказать, что любовь нелогична и антирациональна. При этом, без сомнения, она алогична и иррациональна, поскольку logos и ratio имеют отношение лишь к связи между понятиями. Однако существует иное, более широкое понимание термина “разум”, которое подразумевает все, что поддается толкованию, все, что имеет смысл, nous. По моему убеждению, любая нормальная любовь имеет смысл, если хотите — она крепко сбита, тем самым logoide.

Все более неприемлемым для меня становится прогрессирующее послед-ние годы стремление считать, что все в мире лишено смысла, nous, происходит и ведет себя стихийно, подобно тому, как носятся атомы; тенденция, согласно которой опустошительный механицизм признан прообразом действительности.9 

Еще раз подчеркну, что непременным условием любви я считаю наитие, придающее исключительность личности человека, которому наше чувство отдало предпочтение.

Наитием бывают наделены, в большей или меньшей степени, как гении, так и посредственности. Присутствие наития (хотя это и не главная причина) позволяет мне считать любовь талантом sui generis, которым бывают одарены в разной мере, вплоть до гениальности. При этом вполне естественно, что, коль скоро речь идет о внешности и интеллекте, возможны ошибки. Не ошибаются лишь слепота и механистичность. Любовная аномалия очень часто объясняется заблуждениями в восприятии любимого человека: оптический обман и миражи в этой сфере не менее естественны, чем те, которыми иногда грешат наши глаза, что, как известно, не дает оснований считать нас слепыми. Именно потому, что любовь иногда ошибается — хотя и значительно реже, чем принято считать, — следует вернуть любви одно из ее давних свойств — видение, как за это ратовал Паскаль: “Les poetes n’ont pas de raison de nous depeindre l’amour comme un aveugle: il faut lui oter son bandeau et lui rendre desormais la jouissance de ses yeux” (Sur les passions de l’amour).10 

1925

1 О психологической подоплеке разницы между душой и волей см. в моем эссе “Жизнеспособность, душа, дух” (“Vitalidad, alma, espiritu”).

2 Это старое значение слова “аппетит” несет в себе неточность в описании психологического феномена, впрочем, весьма распространенную. Пытаясь дать определение психическому состоянию, на самом деле сбиваются на его следствия. Возжелав нечто, я устремляюсь к нему, дабы заполучить его. Это “стремление к” — petere — не что иное, как средство, которым мое желание пользуется, но никак не оно само. Напротив, завладев объектом, привлекая к себе, обволакивая его собой, мое желание в полной мере себя проявляет.

За любовь также постоянно принимают ее следствия, максимально запутывая картину. Любовное переживание, едва ли не самое распространенное из психологических состояний человека, сопряжено с необозримым множеством чувств и эмоций, подобно римскому патрицию, всегда окруженному толпой. Итак, любовь всегда порождает чувства, объектом которых является любимый; но сами эти чувства любовью не являются, хотя и свидетельствуют о ней, ибо порождены ею.

3 Тот, кто убивает или кончает жизнь самоубийством из-за любви, с таким же успехом сделает это, войдя в раж, и по любой другой причине, например разорившись.

4 Платону это чувство известно, и он его изумительно описывает, однако ему и в голову не приходит, что его можно распространить на отношения современных ему греков с женщинами. Любовь у Платона — это любовь-влюбленность и, тем самым, первое ее описание в истории. Однако это — любовь умудренного опытом образованного мужчины к наивному скромному юноше. Платон со всей определенностью видит в этой любви достоинство греческой культуры, духовное завоевание, более того, ключевой элемент нового типа отношений между людьми. У нас эта дорическая форма любви вызывает вполне оправданное отвращение, в то время как справедливости ради надо было бы признать, что именно в этой любви следует искать истоки любви к женщине, этого изумительного достижения европейской цивилизации. Если читатель даст себе труд немножко порассуждать, он поймет, что все не так просто и однозначно, как это кажется обывателю, и тогда, возможно, сравнение любви с литературным жанром покажется ему не столь экстрава-гантным.

5 С гордостью могу сказать, что я принадлежу категории людей, неприемлющих эмпирическую традицию, согласно которой все, что происходит, происходит случайно и в каждом случае на свой лад, традицию, которая не затрудняет себя поисками иных закономерностей, кроме статистических. Подобная тотальная анархия заставляет нас обращаться к более древней и никогда не пресекавшейся традиции философии, во всем пытающейся выявить общую сущность и объединяющее начало.

Спору нет, куда проще и удобнее полагать, что модификациям любви несть числа, и что ни случай, то она иная. Надеюсь, что меня никогда не коснется это интеллектуальное оскудение, рождающее подобные взгляды, столь облюбованное инертными душами. Истинное предназначение интеллекта — познать природу всего сущего и то в частном, что роднит его со всем остальным.

6 Читателя, интересующегося загадочной природой нашего представления об окружающих нас людях, отсылаю к двум моим эссе: “О восприятии ближнего”, “О проявлениях нашего “я” как космическом феномене” (“La percepcion del projimo”, “Sobre la expresion fenomeno”).

7 В разной среде, разные эпохи, у разных народов недостача любви, хотя и по разным причинам, оказывается общим правилом. Задаваться вопросом, почему любовь редко встречается в Испании, не приходится — отсутствует уже первая предпосылка. Мало испанцев, еще меньше испанок, обуреваемых интересом, горящих желанием высунуться в жизнь и проверить, что же она несет с собой или таит в себе. Куда бы вы не пришли, где собирается наше светское общество, везде вас поразит, что в диалогах и жестах не пульсирует нерв, а значит, эти люди спят — биологи называют зимнюю спячку некоторых видов животных vita minima — у них нет никаких претензий к времени, которое проходит мимо; они ничего не ждут друг от друга, да в сущности, и от жизни. Тот, кто не пытается каждое мгновение насытить всей полнотой жизни, на мой взгляд, аморален.

8 Любое биологическое явление — в отличие от физико-химических явлений — наряду с законом проявляется и в отклонениях от него. Не составляет исключения и любовь. Если благодаря всем иным условиям любовь рождается, а наитие было ничтожным или никаким, то перед нами пример патологического чувства, любовной аномалии.

9 На всякий случай поясняю, почему я не признаю экспансии механицизма; не потому, что он опустошителен, а потому, что это учение ложно, а в дополнение к этому — опустошительно.

10 “Поэты не правы, рисуя любовь слепой: следует снять с нее повязку и вернуть ей радость зрения” (“О любовной страсти”) (лат.; пер. А. Ю. Миролюбовой).Первое издание этого эссе сопровождалось примечанием — “Продолжение следует”, однако продолжения не последовало.

Перевод с испанского Вс. Багно

Версия для печати