Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2002, 3

Стойкость

Вадим Сергеевич Шефнер скончался в преддверии Рождества, за неделю до своего восьмидесятисемилетия...

Он прожил долгую-долгую жизнь, гигантская эпоха с ее свершениями, жертвами и позором возникла у него на глазах и, отгрохотав, канула в историю, — остается загадкой, как ему, человеку по виду хрупкому и стеснительному, удалось одолеть эту жестокую эпоху и, не потеряв веры и надежды, перешагнуть порог третьего тысячелетия? Что ему позволило воплотить в слове и сохранить в душе тот таинственный поэтический мир, где соседствуют доброта и печаль, где за "мелким бытом" открываются сказочные дали, доступные "счастливым неудачникам" и "скромным гениям", где царствуют справедливость, любовь и свобода?

Откуда в Шефнере завидная природная стойкость, невозмутимое достоинство и подтянутость? Когда-то олимпиец Гете признался, что смолоду сделал из стойкости профессию. Вот и для Шефнера стойкость — некрикливая, неустанная — тоже что-то в этом роде, результат самодисциплины и обязывающих семейных традиций. Потомственный петербуржец, чья фамильная родословная тянется с петровских времен, внук двух адмиралов Российского военно-морского флота, Шефнер несомненно унаследовал упрямство характера и, как сам говорил, "некую протестантскую сдержанность" от своих славных предков. Причем, нужно добавить, и в бдительные советские годы не скрывал, и в нынешние нагло-хвастливые не выпячивал своего родового дворянства.

Оставаться самим собой в пору безоглядного социального эксперимента, какому подверглась Россия в ХХ веке, было далеко небезопасно. Испытания настигли Шефнера уже в раннем детстве. В эпоху первого "крушения империи", революционного слома привычной жизни его вывезли из опустевшего Петрограда в тверскую деревню, он потерял отца, еще недавно гвардейского офицера, затем очутился в стане лихого беспризорного племени. Столичному ребенку, росшему в уютной адмиральской квартире на Васильевском острове, воспитанному в почтенной семье, было мучительно приноравливаться к порядкам детдомовской вольницы. Ощущение роковой потери, заброшенности и чуждости "чуть ли не всему миру" травмировало его психику. В детстве Шефнер, разумеется, не понимал масштабов разразившейся в стране катастрофы, но подсознательно не мог не чувствовать нависшей над ним самим неведомой опасности...

Потом ленинградская блокада...

Рядовой красноармеец в начале Отечественной войны, рядовой корреспондент армейской газеты позднее, Шефнер испытал тогда общие с городом страдания: голодал, лежал в госпитале с дистрофией в крайней стадии, чудом не погиб под бомбежками и обстрелами, похоронил мать и друзей — и все-таки не просто выжил, а еще и выпустил в блокадном Ленинграде тоненькую, в сорок страниц, книжку стихов "Защита", бесконечно для него, двадцативосьмилетнего, дорогую... Годы спустя Вадим Сергеевич рассказывал, как, перечитав попавшиеся в госпитальной библиотеке "Войну миров" Уэллса и "На Западном фронте без перемен" Ремарка, обнаружил: окопные ужасы первой мировой, правдиво описанные Ремарком, трудно сравнить с бедствиями нашей войны — вселенским размахом зла она под стать зловещим миражам Уэллса. Великая Отечественная запечатлелась в сердце Шефнера как скорбный "остров воспоминаний".

В 40-е Шефнера почти перестали печатать: задумчивая, грустная лирика среди фанфар и славословий не пришлась ко двору. В чем только не упрекали поэта... И в "удручающем бесстрастии", и в старомодности, и даже в том, что его пейзажные стихи "оскорбляют память погибших". Произвол номенклатурного недомыслия не щадил и литераторов, не упомянутых в пресловутом партийном постановлении. Всесильная центральная газета объявила тогда, что стихи Шефнера — "нечто чуждое и враждебное духу нашего народа и времени". Плюс ко всему — видно, из-за "иностранной" фамилии — его причислили к "космополитам"...

Мелочная, мстительная суета действовала на общественное сознание растлевающе, угнетала вдохновение и мысль. И тут шефнеровская стойкость проявилась с удвоенным упорством. Памятуя заповедь Марка Аврелия: "Лучший способ защищаться — не уподобляться", поэт не ввязывался в политические и окололитературные дрязги, не похвалялся фронтовым прошлым, за версту обходил демагогов и воспевателей. Он предпочитал пребывать в тени, на "непарадной стороне", отстраняясь от "неподсудного ловкачества" и не помышляя о золоченой ливрее придворного лауреата... Помимо стихов Шефнер тогда принялся писать "ненаучно-фантастическую" прозу, иронические "сказки для умных" и уже в 90-е удостоился у российских писателей-фантастов титула "паладина", получив премию "Странник".

Когда же свершившимся фактом стало второе "крушение империи" и "опустошение государства", по словам Шефнера, "совпало с недомоганиями возраста", он был закален прожитой жизнью и достаточно умудрен ею, чтобы не поддаться психозу всеотрицания и наживы.

Теперь мы знаем, что к чему вело,

В каких углах

гнездились вурдалаки, —

Но не впервой у нас

Добро и Зло,

Расшаркавшись,

свои меняют знаки, —

заметил Шефнер в 1996 году.

Ему было хорошо известно: людские сообщества спорадически подвержены припадкам слепого "отвращения к культуре", — когда выплескиваются из подполья темные инстинкты толпы и еще вчера неоспоримые авторитеты предаются поруганию. Культура консервативна, она насаждает дисциплину духа, регламентирует поведение человека, навязывая ему проверенные идеалы, а он рвется к неограниченной свободе и, поднимаясь в глухом протесте до губительных пределов, ее же, культуру, винит во всех своих грехах и бедах.

Шефнер теперь частенько вспоминал "Искушение" В. Ходасевича, написанное в 1921 году:

Довольно! Красоты не надо.

Не стоит песен подлый мир.

Померкни, Тассова лампада,

Забудься, друг веков, Омир!

И революции не надо!

Ее рассеянная рать

Одной венчается наградой,

Одной свободой — торговать...

Но как бы ни витийствовали "торговцы", оскверняя свободу, как бы ни гарцевали новоявленные самозванцы на литературном плацу, рано или поздно угар рассеивается и вечные ценности возвращаются на свой алтарь. Это Шефнер тоже знал. Он искони держался классических традиций и слыл "архаистом" — у него были великие ориентиры. На фоне коммерческого разгула, идейного празднословия и безобразной безвкусицы Шефнер, естественно, выглядел пуританином, а его старинная учтивость и реликтовая порядочность бросали вызов удалой вседозволенности.

Последний поэтический сборник Шефнер назвал — по одному из самых безупречных и глубоко символичных своих стихотворений — "Архитектура огня":

Костер смелел. С поляны тьму гоня,

Бросая в ночь готические тени,

Багровые конструкции огня

Все усложнялись в торопливой смене...

"Огонь-строитель" был всемогущ и равнодушен, в пламени проступали — "будто высчитаны машиной электронной" — очертания многоколонного "тронного зала":

В том зале средь дымящихся ветвей,

Среди горящих листиков осенних

Метался одинокий муравей

И от огня искал себе спасенья.

Огненная стихия никогда не щадила живую жизнь, а пламя истории от века угрожало человеческой личности.

В книгу "Архитектура огня" (1997) Шефнер включил только те стихи, без которых, как признавался в предисловии, ему "самому никак не обойтись". Он выстроил ее в форме триптиха: три хронологически последовательных раздела — "как три поры прожитой жизни". Впервые, кажется, он осмелился напрямую соотнести свой творческий путь с историческим временем, и выяснился любопытный момент. Историческое время имело свой ритм, оно насыщалось громкими событиями, меняло социальную окраску, а время лирическое было суверенно, отвечало интимным координатам, поэт располагал "личной вечностью" — и это обстоятельство делало его самодостаточным и защищало от внешних бурь. Он был и зависим, и автономен в своем жизненном плавании, как космонавт в открытом космосе...

Шефнер ценил строчку из баллады Суинберна "Сад Прозерпины": "Лишь времени нетленна безвременная власть". Терзающая загадка этой власти накладывает магическую тень на все его стихотворные книги, начиная со "Светлого берега" (1938). Будучи поэтом истинным, Шефнер всегда писал о жизни и смерти, точнее — о вечности, жизни и бессмертии. Вынашивая излюбленную идею непрерывности, он стремился закрепить тот "незыблемый след", либо "знак", либо "отпечаток", какой оставляют "все явленья, и люди, и вещи" в пространстве вечности. Уже в шутливом довоенном "Трактате о бессмертии" (1940) Шефнер с юношеской непосредственностью возглашал: "Я знаю: будет время,/ Когда и Вечность, пятая стихия,/ Нам покорится в день благословенный,/ И в белой тишине лабораторий/ Ученые свое закончат дело/ И формулу бессмертия найдут..." Для себя эту формулу он на склоне лет расшифровал так:

Ты радуйся жизни, ты жизнь свою празднуй,

Люби ее, верь ей, вдавайся в соблазны —

И знай, что когда ты умрешь, то мгновенно

Ты станешь бессмертной частицей Вселенной.

Нас всех приголубит премудрая Вечность;

Жизнь — это трамплин для прыжка

в бесконечность.

Вадим Сергеевич умер под Рождество. Говорят, что тем, кто уходит в эти дни в мир горний, уготован рай. Так или нет, все, наверно, зависит и от того, сколь послушно душа освобождается от ненужной земной ноши. Шефнер ушел от нас налегке, не найдя в себе сил расстаться лишь с поэзией. Когда сознание никло, в последние часы он просил сына читать ему любимые стихи — те, что давно знал наизусть, а память на стихи была у него феноменальная, — как бы еще раз проверяя себя у финальной черты. И сын читал ему Блока, — как в детстве мать, — читал Суинберна, Киплинга, Гумилева... Сын читал, а Вадим Сергеевич, едва шепча, повторял за ним драгоценные слова...

Версия для печати