Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2002, 3

Стихи


НА СМОЛЕНСКОМ

1

Где, выпустив пар в небеса,
земля отдыхала в исподнем,
сегодня на четверть часа
открылась мне Слава Господня.

Как воин, окрепший в боях,
твердыней средь зелени кроткой,
стояла она в соловьях
за черной чугунной решеткой.

А рядом все прятал свой взгляд,
как - помнишь? - под взглядом Марии
глаза отводящий Пилат,
угрюмый гигант индустрии.

Чернела трубы рукоять,
и мутно-казенные стекла,
не в силах хотя бы понять,
смотрели невидяще-блекло.
Но что ей решетка была?!
Что был ей гигант сей, вслепую
ловящий за оба крыла
бессмертную высь голубую?!

Вставал до небес соловей,
и было небес ему мало,
и трель его кровью своей
за грань бытия выпирала!

Так, чуду ступив на порог,
я шел, порывая с толпою,
как к славе посмертной пророк - 
тропы не касаясь стопою.

Так шел я, и солнца струя
клубила прохладные кущи...
И стоила Слава сия
Голгофы, навстречу плывущей.

2

Зелень хлынула разом всемирным потопом ветвей.
Вдоль тенистых аллей тополиная буря оваций.
И елеем весна льет на землю, и как-то светлей
на Смоленском у Ксении в келье посмертной спасаться.

Слезы горло сдавили! Кладбищенский лес в соловьях,
как с германской вернувшийся маменькин сын - весь в медалях.
С возвращением, братья! Легко ль в поднебесных краях?
С возвращением, сестры! Светло ль в голубеющих далях?

Как поправшие смерть мертвецы - тополя, тополя...
В день последний по Слову я тоже восстану из праха?
Перед ужасом смерти жизнь глуше и ниже ноля,
сердце тверже гранита... и все же тревожно, как птаха.

Сохрани и помилуй, и пусть будет воля Твоя!
Чтобы с губ не слетело иного глагола отныне,
чтоб от паха до горла внезапная трель соловья
зачеркнула как бритвой холодное тело гордыни.

От меня не убудет. Я сгинуть готов. Где-нибудь
с безымянной травой наравне мне не больно пылиться,
лишь бы влажно ладонь Твоя, Боже, в открытую грудь
вместо камня вложила мне всеми забытую птицу.

3

Открыта к Богу высь.
Мне б, белого налива
хрустя снежком, пройтись
до Финского залива.

Чтоб в шапке фонаря
охапки пчел мохнатых.
И, честно говоря,
чтоб жить в семидесятых,

где Витя-эмбрион
от счастья рвет тальянку,
где денег миллион
в кармане на гулянку.
Где всё еще - с ноля,
и все еще - святые...
И свет - из хрусталя,
и души - золотые.

И право в ересь впасть
и выйти из шинели...
Где мы такую власть
над пропастью имели!

Простая пара крыл - 
не Бог весть что... И все же
я тоже с Вами плыл
средь вечности, о Боже!


        * * *
Жизнь, и правда, отбилась от рук...
Только кладбище жить не боится:
ишь как пышет здоровьем вокруг,
как хлобыщет полотнами ситца!

Расписать бы на двадцать листов
здесь от свиста охрипшую пташку
или полную ржавых крестов
грудь и душу сию нараспашку...

Я люблю тебя, кладбище, за
беспорядок роскошных растений.
Здесь очкарик не щурит глаза
и не бьет себя в грудь неврастеник.

Воздух здесь - как стакан молока!
Здесь и нытик засвищет, как птица,
потому что в могилу пока
не ему под фанфары ложиться.

Что ему горький привкус потерь?!
Он душою на небе от счастья:
рад, что в ящике киснуть теперь
не ему матерьяльною частью.

Ненавидит он сырость и ночь,
и червей. Потому, между прочим,
взяв индейку, яички и проч.,
уезжает он поездом в Сочи.

И, в плацкартном, на полке ничком,
а, быть может, и сидя, в купейном,
он утрату запьет коньячком
и о кладбище вспомнит шутейно:

гроб с покойным, Шопена... Душа
развернется гармонью! Поверьте,
жизнь на свете всегда хороша,
а особенно - в метре от смерти.

Вот всегда так: семь пядей во лбу,
углубившись в себя, спозаранку
начинаешь роптать на судьбу...
Глядь - уже приглашают на пьянку!

Или, скажем, с восьми до пяти
отмеряешь слова, как в аптеке,
а сюжету никак не уйти
из туманных варягов во греки.

И, как пьяный матросик, строка
все блудит, голося, до рассвета...
Жизнь умнее тебя, дурака!
Что ей жалкая кляча сюжета?

        * * *
По первому снегу с похмелья катиться чудно'.
По первому снегу от жизни нужна только малость:
бутылка в кармане, котлета на станции Дно...
И даже не больно, что жизни уже не осталось.

Тоскует гитара. Ты - рядом, ни молод, ни стар,
и птица под ребрами мается... Птичке сгодится
сто граммов украдкой, а если припрет - санитар
на станции Дно вколет пару кубов в ягодицу.

Жизнь вновь не начнешь, как когда-то Великим постом.
Крутить напоследок хвостом здесь поможет едва ли...
И все же, суконную жизнь осеняя крестом,
по первому снегу так тянет свихнуться в финале.

И мир отомкнуть для себя, как бутылку Клико,
и, Дно проворонив, сойти с чемоданчиком в Ницце,
поскольку по первому снегу с похмелья легко
быть даже тому, кому так и не выпало сбыться.

Покуда окрест онемело белеет страница,
по первому снегу не трудно совсем угадать,
что это - свобода, а это, вокруг, - благодать!
И грудь распахнуть, где за прутьями выросла птица.


        * * *
Жизнь закончилась. Светится даль.
Небеса нам достались. Так что же?!
Воздух здесь - словно горный хрусталь,
а простор - аж мурашки по коже!

Мы и мухи теперь не убьем!
Не швырнет нас, как прежде, на сушу,
где, как гадов, нас били рублем - 
вышибали бессмертную душу!

Где свистели для нас соловьем
о высокой любви, голосисты,
а потом уж бросали живьем
в свой священный огонь гуманисты!

Я победу для них не ковал.
С их стола ты не склюнул и крохи.
Потому и уходим в отвал
этой кровью набрякшей эпохи.

Дверь захлопнулась. Радостно плыть:
всюду вечность, легка и громадна...
Нас всегда было просто убить!
Но ведь нас не купить?! Ну и ладно.

Версия для печати