Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2001, 4

Стихи


РЕГИНА ДЕРИЕВА

Стихи

* * *

Венозный снег, отечные сугробы.
Невыносимость слякоти и мрака.
Закрыть границы сердца надо, чтобы
могла речь независимость оплакать.

Могла сказать о суверенитете
троянскому коню или металлу.
Войне, что захватила все на свете,
среди которой ничего не стало.

Не стало никого, не вторгся кто бы,
не овладел, не вытоптал, не сделал
так больно, что попробуй жить, попробуй
поднять, как ополченье, речь на дело.

Уже написан Вебстер, Вертер, ветер.


* * *

Есть противные вещи, и их не счесть,
не оформить в сознанье. Возможно, соль
ускользает, чтоб не было чувства впредь,
приносящего страх или, скажем, боль.

Взять, к примеру, хоть стены родных пенат,
взять, к примеру, чужих. Сырость пишет звук,
Даниилом прочитанный. Век утрат
и плоды его горькие — стенка, крюк...

Промокашку заката к глазам прижми,
промокашкой рассвета утри овал.
Наполняется грудь бесконечным "ми":
обойми, Иисус, всех, кто слаб и мал.


* * *

Беззаконие вдруг началось, и зима
в океан превратилась и в бурное море.
Был забыт горизонт, и остаток ума
в бурку черную врос, как утес или горец.

И осталась одна я, к судьбе прислонясь,
будто столб это, будто какая подпорка.
Будто речь не легла, как целебная мазь,
ни на раны ума, ни на ужас подкорки.

Будто Ангелы мне посреди пустыря
пятачка не нашли и не отгородили.
Будто вера еще не сказала любя,
что египетский мрак перед Светом бессилен.


* * *

В книге бытия лежать закладкой,
по одной строке ползти упрямо.
Если горько, говорить, что сладко,
если криво, утверждать, что прямо.

В ржавчине огонь, вода и камень,
в трауре кусты, деревья, травы.
Человек бежит быстрее лани
от судей, что не бывают правы.

От вождей, что не бывают зрячи,
от знакомых и от незнакомых.
Только угль зажат в губах горячих,
ставший языком его и домом.


* * *

Даже пепел имеет вес,
соответственно и зола.
Даже смерть не приходит без
объявления, что пришла.

Даже смерть, что бывает при
этой жизни и в ней самой,
в дверь стучится обычно три
раза: ужасом, хладом, тьмой.

И так часто приходит смерть
в своем мраке, в своей тоске,
что привычка ее жалеть
оседает золой в строке,

опускается пеплом на
лист бумаги, который бел.
Даже если на нем страна,
где ты перед кончиной пел.


* * *

Чем меньше за выступ сознанья вещей зацепилось,
тем лучше, пожалуй. Оставим заката полоску
заклеить окно, чтобы жизнь не казалась постылой
и было тепло, как в дупле и в норе, недоноску.

Не надо вещей! Рядом холод и мрак, рядом пустошь.
Скрипит каждый взгляд, провожая в нору иноверца.
Пространство и время так густо посыпаны дустом,
что воздух отравлен и в горле колотится сердце.

Вот-вот разорвется на части оно, разлетится.
И взрыв прогремит на пороге жилья и сознанья.
И масса растает, и будет жива единица,
чья вера могла разжимать и сжимать мирозданье.


* * *

Кто Лету перешел и жив с тех самых пор,
тот знает свойство вод, что обратились в ртуть.
На лодке, где Харон, давно заглох мотор,
маяк давно ослеп, не смеет ветер дуть.

И снег там не идет, дождь не идет и град,
ни солнца и ни звезд там не было и нет.
Гремит железный флаг, свистит железный лад,
железное пальто надето на скелет.

Не мне живописать картин небытия,
но кто-то там осел, стал формулой, значком.
Где каждый был убит, была убита я,
пока из тьмы на Cвет не добрела пешком.


* * *

Окраина чего-то. Тишина.
Земля с листвой, щека к щеке, уснули
сном, длящимся на вечность больше сна,
на все пространство, собранное в улей.

Сейчас глаза ужалит снегопад,
не станет видно горя и увечий.
И рой жужжаний обеспечит сад
победой еле внятной уху речи,

что шевеленью губ почти сродни,
семи печатей воск узнавших жгучий.
Знакомый ближе жизни и родни
на крайний вздох, на смерти равный случай.


ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ

В Палестине темнеет поздно, звезда
древоточцем вгрызается в свод небесный.
Старожилы бегут и кричат "айда!",
но лепешка у них остается пресной.

Неохочи до соли они морской,
и сгнивают плоды их на дикой ветке.
Я жила на сем свете, он мне на кой?
Слабый слух у меня, да и глаз не меткий.

Я входила туда, куда хода нет,
я носила свой крест, наплевав на моду.
И грозились враги мне сломать хребет,
шкуру снять, закопать, истребить породу.

Износила семь пар я стальных сапог,
стерла посохов семь о чужие камни.
Изучила течение трех дорог,
простучала все двери окрест и ставни.

Если кто-то забыл, что такое тьма,
я напомню ему, став небесным телом.
Освещается площадь: на ней зима
и Святое Семейство в одежде белой.

* * *

Хорошо говорили древние —
кратко и с блеском.
Мысли у них были с крылышками,
совсем как у Гермеса.
Древних не волновало,
что их могут превратно понять.
Все их понимали,
а если встречался какой
умственный инвалид,
то он тихо сходился с одной
из девяти Муз, чтобы она
его чему-нибудь научила.
И Муза учила,
склонив темно-русую
грациозно набок головку.
Учила и дальше молчать,
молчать и молчать, а если
разрешала говорить,
так только гекзаметром.

* * *

Остается только
читать и читать,
пока не вычитаешь того,
что нигде не написано,
абсолютно нигде;
что можно записать клинописью
на глиняной дощечке
или птичьим клином,
покидающим родные края.
Уже Москва сгорела, Троя пала.
Уже изношен мир, чтоб Слово встретить,
открыть границы и начать сначала.


* * *

Сон лучше жизни, если без снов...
просто валяться в провале, где слов

нету, и памяти нету, и чувств,
где не разбудит ни шорох, ни хруст,

ни бормотанье, ни пенье, ни бред...
просто лежать, как в канаве билет

на скорый поезд, чей крик на холме
напоминает о долгой зиме,

чей желтый скрежет к крушенью надежд...
просто забыть, что меж строчками, меж

небом с землей или между людьми...
просто уснуть на всю жизнь до семи

вечера или утра, когда Бог
переведет тебя через порог.


Версия для печати