Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2001, 3

Кого мы казним?

АЛЕКСАНДР МЕЛИХОВ

КОГО МЫ КАЗНИМ?

Сегодня окно в Европу открывается лишь для тех стран, которые отказываются от применения смертной казни. Но в России миллионы и миллионы считают такой отказ недопустимым. "Смертная казнь — за и против" — эта дискуссия началась в XVIII веке и примерно тогда и закончилась: нельзя же считать дискуссией диалог глухих, повторяющих однотипные доводы. Аргументы "про" и "контра" можно разделить на три группы: рациональные, эмоциональные и метафизические. Рациональные пытаются доказывать, что казни каким-то образом влияют на уровень преступности, и прежде всего — убийств. Аргументы эмоциональные требуют казнить убийцу (помиловать его) потому, что этого без всяких объяснений требует душа. Метафизические же аргументы обосновывают ту или иную точку зрения апелляцией к каким-то "вечным", не зависящим от наших человеческих пристрастий законам — законам Природы, Справедливости, Милосердия, Божества...

Христианский Бог запрещает убийство даже самого последнего негодяя — в этом Лев Толстой был убежден так же неколебимо, как Фома Аквинский в том, что казнь преступника вовсе не убийство, а лишь исполнение Божественной воли, которую злодей преступил. Кант полагал, что убийцу следует казнить, если даже точно известно, что он больше никого никогда не тронет и, более того, сделается полезным членом общества: справедливость не должна быть предметом торга. Люди казнят с особой непринужденностью, когда ощущают себя всего лишь орудиями неких высших сил: не уничтожайте казни, но сделайте ее актом любви христианской, взывал добрейший Василий Андреевич Жуковский. Классическим чекистам, наверно, тоже не всегда удавалось бы сохранить свои чистые руки недрогнувшими, если бы не уверенность, что они лишь исполняют волю Передового класса — расстрел тоже можно было бы назвать актом любви пролетарской (высшей мерой пролетарского гуманизма, как выразился В. Войнович).

Сегодня людей, искренне верующих в существование каких-то высших воль, а заодно в свою способность правильно воспринимать их намеки, осталось немного. Образованные и честные люди сегодня больше стараются быть рациональными, обосновывать необходимость смертной казни или необходимость ее отмены какими-то утилитарными аргументами. Именно прагматиками для прагматиков и проведены те сотни статистических исследований, которые так ни к чему и не привели: три четверти исследователей не находят вовсе никакой связи между казнями и убийствами, остальные расходятся во мнениях, положительная это связь или отрицательная. Поэтому пишущий эти строки давно пришел к выводу, что вопрос о применении смертной казни вообще не может быть решен рациональными методами: высказываясь за смертную казнь или против нее, мы характеризуем не столько проблему, сколько собственную личность.

Желаете доказательств? Пожалуйста. Преступность и даже ее частный сектор убийств характеризуется не одним, а многими параметрами, число которых каждый может неограниченно увеличивать по собственному вкусу. И если один параметр улучшается, а другой портится, будет делом тоже исключительно личного вкуса считать итоговое изменение улучшением или ухудшением. Простейший пример: общее число убийств уменьшилось, но возросло число убийств, совершенных женщинами, — к добру это или к худу? Уменьшилось количество немотивированных убийств, но возросло число корыстных, уменьшилось количество бытовых, но возросло число заказных — прогресс это или регресс? Стали несколько реже убивать добропорядочных граждан, но вдвое чаще "подонков" (бомжей, ранее судимых и т.п.) — такую эволюцию наверняка многие только приветствовали бы.

Но даже если оставить подобные тонкости в стороне и ограничиться суммарным числом убийств, — возьмем наипростейшую ситуацию: суды начинают чаще казнить, и убийства идут на убыль. Это ничего не значит, возразят противники узаконенных убийств: "после этого" не значит "по причине этого". Кроме того, прибавят они, нашу жизнь от преступных посягательств ограждает вовсе не один, а, минимум, два барьера: первый — страх преступников перед наказанием, второй — безотчетный ужас перед лишением жизни любого человека, ужас, который общество в состоянии внушить своим членам ровно в той степени, в которой оно само его испытывает. И казни, укрепляя первый барьер, разрушают второй: в обществе, привычном к казням, убийство перестает ощущаться делом немыслимым. Поэтому отдаленные последствия казней могут быть совсем иными, чем ближайшие, следовательно, чтобы оценить влияние казней, нужно рассмотреть статистику хотя бы лет за десять-двадцать.

Но за десять-двадцать лет случится не один десяток событий, способных тоже повлиять на уровень преступности: возрастет или снизится жизненный уровень, имущественная дифференциация, уровень безработицы, миграции, образования, доля молодежи или стариков среди населения, потребление алкоголя, наркотиков, изменятся жизненные ценности и стандарты, стрясется не один военный конфликт в самой стране или в зоне ее жизненных интересов — и т.д., и т.д., и т.д. Для социальной психологии почти не существует пренебрежимо малых факторов, а потому факторов этих всегда можно набрать больше, чем имеется наблюдений за уровнем убийств. В результате отдельный вклад собственно казней определить невозможно, как невозможно однозначно решить одно уравнение с десятью неизвестными.

Таким образом, все аргументы, претендующие на рациональность, в основе своей все равно оказываются либо эмоциональными, либо метафизическими — я имею в виду те случаи, когда необходимость быть жестоким человек ощущает как некий священный долг. Именно метафизические мотивы бывают главными в периоды становления новых идеологий: и протестантизм, и большевизм постепенно смягчались, переходя от пламенной нетерпимости к равнодушной толерантности. Эмоциональные же основания более всего заметны в огромных колебаниях, которые испытывает отношение общества к казни в зависимости от того, что пишут в газетах и показывают по телевизору. Так, уровень убийств в СССР в 1980 году был на четверть ниже, чем в 1989-м, но крики ужаса о всплеске преступности и, как следствие, о необходимости казнить, казнить и казнить раздались только в эпоху гласности. Даже и в странах с открытой статистикой происходит то же самое: покажут по телевизору серийного убийцу — число сторонников смертной казни подскакивает вдвое, покажут жертву судебной ошибки — оно падает ниже прежнего. Профаны не слишком задумываются о неустранимости судебных ошибок, но если им сообщить, что не где-нибудь, а в США ошибочно приговаривается к смерти каждый восьмой...

Вот в былые времена народ не делал вид, что хочет как лучше, что он борется с преступностью или выполняет какой-то скорбный долг: он желал потешить свою разгневанную душу — и тешил ее от всей души. Само слово "казнь" имеет общий корень со словом "показывать" — казни превращались в театрализованные представления, в цирк, в игру, которая, в отличие от утилитарности, ищет не наипростейших, а наиболее эффектных путей к цели: раздавить преступника при помощи дрессированного слона, разорвать его четверкой лошадей, предварительно надрезав сухожилия, распилить вдоль, подвесив за ноги, бросить на съедение диким зверям, зажарить на вертеле или в полом медном быке, чтобы он развлекал публику ревом, запечь в муке, сварить в вине, не просто утопить, а предоставить это приливу, погрузить до пояса в негашеную известь, подвесить подбородком на перекладину, чтобы удавливаемый едва доставал кончиками пальцев до груды камней, — а потом убирать по камешку...

Более серьезные люди предпочитали казнь-нравоучение, карая подобное подобным — за что, мол, боролся, на то и напорешься: поджигателя сжечь, фальшивомонетчику залить горло его же расплавленными деньгами, любовников за прелюбодеяние вместе изжарить на раскаленном ложе, насильнику вбить в сердце дубовый кол... Это бывало очень поучительно, когда дезертира топили в грязи, вора вешали рядом с собакой, а отцеубийцу бросали в воду в одном мешке со змеей, — все это было призвано производить впечатление прежде всего на чувства зрителей. А потому, перестав быть радостно приветствуемым публикой зрелищем, казнь утратила едва ли не основную свою функцию. В частности, она перестала быть жестом коллективного отторжения.

Палачом в ту пору вовсе не брезговали, но почитали в нем важнейшую социальную или даже метафизическую функцию — в более глубокой древности казнь очень часто и превращали в жертвоприношение: роль палача брал на себя жрец или вождь.

Сегодня очень немногие способны верить, что казнь убийцы действительно угодна каким-то высшим силам: сторонники смертной казни чаще всего руководствуются чувством мести либо обидой за попранную справедливость (впрочем, это тоже желание возмездия). И доказать, что эти эмоции могут быть удовлетворены каким-то иным путем, невозможно: судьей чувству может быть только чувство. Другое дело — гнев, ненависть, негодование, отвращение сторонников казни чаще всего бывают направлены не на реального преступника, а на его предполагаемый образ. В этом прежде всего и заключается неточность, а значит, и несправедливость их позиции: желать смерти тому, кто тебе ненавистен, — одно, а сердиться на муляж и казнить живого человека — совсем другое.

Я думаю, имело бы смысл систематически публиковать в газетах и журналах не обобщенные социологические шаблоны (их мы тоже видим очень мало), а индивидуальные психологические портреты убийц, представляющие публике их конкретные черты, достоверные портреты — не романтизированные и не уничтожающие, а изучающие, аналитические. Когда читатель увидит перед собой не абстрактное чудовище, а реальную личность, когда он вглядится в цепочку причин, приведших к страшному поступку, его рука, готовая опустить топор, быть может, помедлит. А потом, возможно, все-таки нанесет удар. Но уже в большей степени ведая, что творит.

Просвещение такого рода — изучение и разъяснение, кого же мы казним? — можно было бы назвать борьбой за осмысленное отношение к казни. Если ее сторонники начнут хотя бы понимать, для кого они ее требуют, — уже и это будет серьезнейшим достижением.

В исповеди В. Шараевского мы видим чрезвычайно интересный индивидуальный автопортрет, хотя в нем заметны и общие черты личности, склонной к агрессии (согласно исследованиям А. Амбрумовой, А. Ратинова): низкий уровень тревожности (вера в собственную "везучесть"), отсутствие страха перед неудачей, связанное с безответственностью (ни малейшего страха за судьбу брата, втянутого в преступление), а также с ослабленными прогностическими способностями. Последним автор исповеди явно не страдал, но прогностический инстинкт все-таки отказал ему в решительную минуту из-за непомерного самолюбия ("Я не тварь дрожащая!"). Трудно сказать, в какой степени ему были присущи прочие черты агрессивного типа: властность, презрение ко всему, что не умеет заставить уважать себя силой, доставить какие-то материальные блага, отсутствие потребности в сочувствии, любви, уважении, склонность во всем обвинять других людей либо обстоятельства...

От последней слабости уверовавший и раскаявшийся убийца сегодня явно свободен — он судит себя беспощадно. Но вот сочувствия к убитым, к их близким просматривается не больше, чем у лермонтовского Демона, вспоминающего о своих жестоких забавах ("След кровавый За ним вился по крутизне..."). Возможно, конечно, что в суде над собой он просто не считает нужным упоминать о "посторонних" чувствах, однако складывается впечатление, что свою вину перед Богом и Законом он ощущает несравненно острее, чем вину перед своими жертвами.

В нем совершенно незаметно то простое и, как всегда у Толстого, решающее чувство, которое испытал Позднышев ("Крейцерова соната") у гроба жены: "Я понял, что я, я убил ее, что от меня сделалось то, что она была живая, движущаяся, теплая, а теперь стала неподвижная, восковая, холодная и что поправить этого никогда, нигде, ничем нельзя..."

Он слабо касается и своих чувств по отношению к близким; хотя он и являлся постоянным их благодетелем, можно заподозрить, что и здесь сокрытым двигателем в большой степени была гордыня. Пойти на убийство, поставить на кон благополучие странно покорного брата, только бы не попросить взаймы, — это не совсем обычная заботливость. Отказаться от блестящих карьерных перспектив ради "независимости" не такого уж и крупного чиновника — и это отдает гордыней: до такой степени не нуждаться в социальных подтверждениях своей значительности...

Хотя, может быть, все эти догадки и неверны. Но если даже они верны, следовало ли непременно казнить героя этой жестокой исповеди за избыток гордыни и недостаток отзывчивости, подобно тому как "постороннего" Камю казнили за то, что он не плакал на похоронах матери? О нет, разумеется, его казнили не за чувства, а за дела, но чувства в наших глазах всегда усугубляют либо смягчают вину. И теперь, когда мы познакомились с этим человеком поближе, задумаемся, лучше ли сделалась бы наша планета, если бы ее своевременно освободили от его присутствия?

Мне кажется, ему стоило сохранить жизнь уже ради того, чтобы благодаря ему мы обрели этот потрясающий документ. И стали в чем-то мудрее, в чем-то сложнее... И о чем-то надолго задумались.

 

Версия для печати