Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2001, 10

Последний приказ генерала

Пожилой человек, приговоренный судьбою к неподвижности, — шел!..

Тяжело опираясь на две палки, он с трудом передвигался по главной сцене страны к далекой трибуне. И несколько тысяч человек в Кремлевском Дворце съездов встали из уважения к его славному прошлому и преклоняясь перед мужеством нынешним.

* * *

Во время декабрьских боев сорок первого года под Москвой Афанасий Павлантьевич Белобородов стал героем очерка Александра Бека. Писатель (недавний ополченец), пробыв сутки рядом с А. П., изложил по часам, а то и поминутно, один день работы командира дивизии в бою. Да еще в каком! — поворот войны, первый день нашего наступления.

Потесненный в книгах Бека знаменитым Панфиловым и удивительным Боурджаном Момыш-Улы, Белобородов тем не менее стал героем не только войны, но и литературы. И вот, спустя сорок лет генерал, дважды Герой, "замечательный боевой командир", как сказал о нем Рокоссовский, появился на экранах телевидения в передаче из Кремля. Не очень здоров, но по-прежнему энергичен.

* * *

Первый бой, в который угодил Белобородов со своей ротой, при всей военной малозначимости (в 1929 г. — советско-китайский конфликт в Маньчжурии на КВЖД — Китайско-Восточной ж. д.), стал для А. П., быть может, самым значительным в его армейской жизни. Вся прошлая подготовка бойцов его роты, от чистки сапог до разборки затвора, от ходьбы в ногу до попадания в мишень — все это оказалось нужным лишь для одного: в назначенный день захватить указанный чужой город.

* * *

...Страшно подниматься под пулями и осколками, являть отвагу подчиненным. В первый-то раз, сгоряча, еще куда ни шло... Командира убило, вся рота на тебя, политрука, глядит... Нельзя было лежать — стыдно... А встань-ка, когда на твоих глазах — только что наповал убило друга... кто-то упал с оторванной рукой, весь в крови... Душа рвется ввысь — встать и исполнить приказ, а тело неподъемно, никаких сил нет от земли оторвать... Позор...

Никогда бы на нее не обратил внимания, скользнул бы глазом, и — всё... А под свист и грохот, со страху и углядел: лощинка... Сумасшедшая мысль: может, та лощинка выручит?.. Укроет?.. Выведет куда приказано?.. Раздумывать некогда — рота гибнет под огнем. Первая в жизни великая ответственность — единолично взвалил и поволок... Ползком в лощинку всей ротой... Сумели из-под огня незаметно утянуться — никто не углядел: китайцы по старому месту впустую лупят снаряд за снарядом — дым стеной... Укрытие что надо — все разрывы в стороне, все пули над головами, можно и в рост распрямиться, покурить... Да не спасаться их политрук привел, а, отдышавшись, по лощинке двигаться куда приказано — на город... Разведку вперед бегом, остальные — следом. Как двинулись, так самовольному командиру роты по-настоящему жутко стало: а ну как где-нибудь в засаде с пулеметом ожидают? Разведку мимо, а нам в лоб? Не умней же мы всех?.. И еще: вот позору будет, если не туда забредем... Дезертирство... Вел А. П. роту, обмирая, как бы не обмишуриться — дело провалит, людей загубит... О себе как-то и забылось за хлопотами... Шел, прислушивался: бой как шумел, так и шумит — вроде всё правильно, и идти хорошо: никто не видит, хуже, что отсюда — никого, но если по стрельбе — направление точное... Назад почти не оглядывался, верил в роту: бойцы со стажем, команды ловят с полуслова, командиры взводов соответствуют. Да и командиры отделений умеют управлять своими десятью красноармейцами...

Сметка не подвела: крались-крались, да и вышли не то что куда надо было, а еще дальше — куда и не мечтали (после боя разнообразное начальство весело изумлялось: как-де рота, имея во главе не строевого командира, а политрука, сумела такое сотворить?) — вышли в тыл китайцам, да не к обозам, а к единственному на двадцать верст мосту... Ах, как забегали — "эти", в черных ватниках... Белобородовцы дружным огнем погнали их навстречу нашим конникам. Исход боя за нами...

Малозаметная лощинка в дикой каменистой маньчжурской степи не просто привела к удаче некую роту (им, ротам, несть числа в любой армии), но первым маленьким шажком вывела замполита Белобородова в полководцы.

Не сразу понял А. П., что именно произошло с ним в тот день, — как часто в случившейся удаче мы лишь много позже угадываем давно миновавший, единственный наш звездный час.

Лощинка — оправдала его, Белобородова, существование в армии.

Мне посчастливилось работать над фильмом об этом человекеI. Встречались с ним много раз, говорили подолгу. И что удивительно, каждый разговор был для меня открытием.

— Знаешь, что самое страшное было в моей жизни?

Биография известна, каких боев там только нет — под Москвой и Вязьмой, на Донце и под Великими Луками, в Кенигсберге и на Дальнем Востоке — как сразу сообразить, где у него самое страшное?

Безнадежные бои под Вязьмой? Январь-март сорок второго?.. Беспомощность внизу, бестолковость наверху — приказы, контрприказы, заклинания, угрозы?.. Снег, снег, снег... Снаряды, танки и авиация заменялись криком "ура"... Вместо пополнения передовые цепи укреплялись командным составом всех степеней — то-то была угроза немцам, когда против их пулеметов и минометов с винтовками в руках поднимались в реденьких ротных цепях полковники и майоры, а где и генералы... Вакханалия, венец сталинского руководства. Вождь вообразил, что, оттеснив немцев от Москвы, мы их разбили вдрызг, и если нажать, то "ржавой разболтанной машине Гитлера" — конец. Никакие резоны об усталости, малочисленности, неготовности, необеспеченности наших войск не принимались. Робкие попытки кое-кого из высшего генералитета (например, Жукова) спустить вождя с высот на землю раздражали, вызывали нешуточную злость... Сталина занесло, и даже после зимней вяземской трагедии и всего за неделю до начала крымской катастрофы, начавшей цепную реакцию наших провалов и бед летом 42-го года, — тупо приказывал победоносно окончить войну в 1942 году. И сам верил в это...

Под Вязьмой с А. П. произошло, в сущности, не самое страшное, а самое горькое: Белобородов с остатками дивизии оказался вне кольца окружения, но десятки тысяч бойцов и командиров легли в том котле, а командарм Ефимов от безысходности застрелился... Другой же командарм (ген. Голубев), тот, что, не умея ничего организовывать, выгонял своих командиров (комдива Белобородова в том числе) простыми бойцами вперед, сам оставаясь сзади, уцелеет и будет командовать еще два года, пока не догадаются, наконец, убрать его в тыл. По иронии судьбы эту, 43-ю армию примет Белобородов, став к тому времени ген.-лейтенантом.

Наверное, все-таки, самое страшное произошло с А. П. в накаленное лето сорок второго, когда он, еще командуя дивизией, самовольно отменил приказ командования и, рискуя головой, спас один из своих полков — остановил, не пустил под немецкие танки. Приказ был вздорный, отданный вслепую, бездарным командармом и мерзким человеком ("бесструнной балалайкой и позором Красной Армии" обозвал в лицо этого командарма генерала Москаленко другой его подчиненный, комбриг Горбатов), но приказ есть приказ. А полк — ведь это люди!.. Как же их под гусеницы?! Счастье, что сталинский приказ № 227 появился через месяц, не то быть бы Белобородову опозоренным в штрафбате, или совсем бы его не стало... Повезло.

— Самое страшное не это... — неожиданно говорит А. П. И после паузы: — Семнадцать вступительных экзаменов в Академию Фрунзе!

Видя мое полное недоумение, Афанасий Павлантьевич заливисто смеется: хочешь верь, хочешь нет. Особенность взрываться заразительным смехом, о чем писал еще Бек, сохранилась у А. П. и в его семьдесят семь.

А ведь на самом-то деле он прав! Если бы не попал тогда в академию, не было бы комдива-комкора-командарма Белобородова, а остался бы Афоня-ротный, честно, с натугой дотянувший лямку до комбата... На второй заход сил бы у А. П. не хватило — всё вложил в первые экзамены: пан или пропал... Даже много позже иногда снилось: срезался... Просыпался в поту...

Вряд ли он с юности осознанно уловил свое предназначение: полководец... Просто решил для себя: дело жизни — военная служба, ну а если так, нужно учиться, и — всерьез. В это время очень удачно из штаба округа прислали толстую книжку — программу экзаменов в академию. Пожалуйста, товарищ командир роты, ознакомьтесь и — с Богом! А. П. полистал программу — в глазах потемнело: математика, физика, химия... Короче — средняя школа (тогда именовалась трудовой) полностью. Неподъемно. Ведь за спиной у него — убогое образование: примитивные политкурсы да полковая школа. А до этого — церковно-приходское училище. Читал, шевеля губами. Да, такую глыбу — десятилетку — не приподнять, не по Сеньке шапка!

А тут как раз подоспело великое искушение: плюнуть на эту образовательную авантюру — все равно безнадежно — и взлететь на служебную вершину простым путем. Белобородову как отличившемуся в боях и награжденному орденом предложили должность адъютанта-порученца у самого Блюхера, командующего Особой Дальневосточной армией. Рывок по службе невероятный. По-нынешнему — из старших лейтенантов в одночасье в полковники! Безо всякой физики-химии, из зачуханного гарнизона в высокие сферы и комфорт большого города. Белобородов подумал и... отказался. Даже много лет спустя не мог мне внятно объяснить: почему? Впрочем, может, и не захотел открывать душу? Пришлось додумывать... По глубинной сути А. П. неискоренимый крестьянин. Этому сословию присущи осмотрительность и здравая оценка всему — товару ли, событиям ли, поступкам ли — чужим, а уж своим в особенности. Все имеет свою истинную цену: ни переплачивать, ни отдавать задешево не заведено. Поразмыслив, Белобородов, надо думать, оценил ситуацию — и себя: красная цена ему, Афоне (среди приятелей — Апанас), те маленькие квадратики в петлицах, что имеет, а с размаху нацепить три больших прямоугольника и ни с того ни с сего оказаться в должности, равной командиру полка, без подобающего образования и опыта — опасная дурость. Ухватить то, на что не имеешь никакого права, — продать душу дьяволу. Так ведь и расплата будет ужасна... И — отказался.

Командир соседней роты прельстился. Вскоре стал генералом, да потом — пятнадцать лет отсидел по тюрьмам и лагерям. "Как же ты был прав, Апанас!" — первые его слова при встрече.

Отпихнув соблазн дешевой карьеры, А. П. придумал, как все же одолеть неподступную программу... Сразу-то в голову не пришло — растерялся... В его учебной роте проходили годичную службу люди с высшим образованием. Отслужив, увольнялись командирами запаса. Вот оно! В собственной роте готовые преподаватели математики, русского языка, да — чего хочешь! Он их командир и единственный ученик — выучат в лучшем виде, хотя, что говорить, очень слаб фундамент...

Глаза страшатся — руки делают. Более двух лет — в будни два часа, в выходной шесть, отпуска долой — шла учеба. Менялись преподаватели — уходили в запас, приходили новые: тяжел путь преодоления.

Первые экзамены — в дивизии и округе — А. П. выдержал легко и покатил в Москву обнадеженный. Однако тут ситуация оказалась серьезнее: на все про все сорок пять дней, и ты в Москве один из многих, ничем не выделяющийся мелкий командир. Прав Афанасий Павлантьевич — действительно, самое страшное: семнадцать экзаменов и ты один против всех. Никто сопернику не подскажет, а здешним педагогам ты обычен. Подумаешь, краснознаменец, тут и с тремя-четырьмя орденами пролетали... Но случилась и одна любопытная встреча. Экзамен по географии принимал давний знакомый Белобородова. Как ни странно, и комбриг признал экзаменующегося. Тринадцать лет назад командир полка Карпицкий уволил Белобородова из армии по болезни (частичная потеря слуха). А. П., обманув врачей, сумел вернуться в строй. Тугоухость прошла, он окончил полковую школу, отучился в Ленинграде на политкурсах, прославился на КВЖД, и вот — встреча. Самое интересное, что А. П. знал о присутствии Карпицкого в комиссии, иначе зачем он привез с собою справку об увольнении, подписанную в свое время экзаменатором? Воистину его любила удача — после обоюдной растроганности (она, конечно, как и надеялся А. П., случилась) как поднимется рука поставить плохую отметку? Наверняка прошел бы и так, но мало ли что... Тем более, что нынешний уровень знаний, по контрасту с тем, давнишним, не мог не поразить Карпицкого.

Сбылось. Афанасий Белобородов, командир затерянной в Даурии учебной роты, стал слушателем главной академии Красной армии. Начался выстраданный и завоеванный неправдоподобным упорством праздник учебы — лекции ученых и практиков военного искусства. Наслаждение прервалось через полгода. Это было ужасно! — приказ: Белобородов переводится с командного факультета на специальный. А. П. бурно запротестовал — как же так? Написал многословный рапорт: другой службы в армии, кроме строевой, командирской, для него нет! Белобородову было сказано: или выполняй приказ, или — назад в роту. Смирился, но про себя решил: "Все равно буду только строевым!" Засекреченную группу, куда перевели силком А. П., готовили для работы то ли в Японии, то ли с японцами, то ли в посольство, то ли на случай войны, то ли шпионить... Кто-то, видимо, решил, что почти бурятская физиономия Белобородова смахивает на японскую. Пришлось зубрить японские иероглифы...

А вскоре после выпуска всех "японцев" посадили. Кроме Белобородова. Почему? Вполне возможно, что спасло уникальное несоответствие между обликом и внутренним содержанием этого человека. Внешне "ванёк-ваньком", да еще с азиатской примесью ("Иркутская порода", — посмеиваясь, объяснял этот оттенок сам А. П.). Выдавали глаза — умные, прожигающие, за ними — недюжинный характер... А если их, глаза, притушить? Если прикинуться недоумком? Истинный крестьянин всегда немного придуривается. Никакой души нараспашку, ибо мало ли что... Так и тут: круглая рожа, бесцветный глаз, по виду: готовность "сполнить" любой приказ — типичный деревенский бедняк Афоня. Да еще красный партизан, краснознаменец, ванька-ротный. Какой из него враг народа? Какой японский шпион — он по-русски-то еле-еле, где уж ему по-иностранному... Версия, возможно, и слабая, но ничего другого в голову не пришло. Человеком он был высокопорядочным — ни о каких шашнях с "органами" не могло быть и речи... Никак не смог бы Белобородов заслужить характеристику, какую, например, получил любимец Сталина будущий генерал армии Ватутин Н. Ф.: "Активно боролся с врагами народа и провел большую работу по ликвидации последствий вредительства". Речь идет о штабе Киевского военного округа, где в 1938 году после активной борьбы "с последствиями преступной деятельности разоблаченной троцкистско-бухаринской банды шпионов, вредителей и изменников Родины" Ватутин, приняв посильное участие в расправах над своими сослуживцами, из замов стал полноправным начальником штаба округа.

Белобородов же, наоборот, мог бесстрашно защитить своего подчиненного, отказавшись подписывать "обвинение", отчего гепеушное "дело" лопалось. Он мог выгнать своего начальника особого отдела в стрелковую цепь — это когда всему комсоставу пришлось идти в бой рядовыми бойцами, — всерьез пригрозив перетрусившему чекисту пистолетом (все знали: что комдив пообещает, про то не забудет!).

— Так мне этот особист до сих пор по праздникам открытки шлет! — хохочет генерал.

И вдруг, безо всякого перехода, вопрос в лоб:

— Знаешь, кто такой Покус?

— Понятия не имею.

Оказывается, песенные "штурмовые ночи Спасска" — это и о комдиве Якове Покусе — он вел одну из колонн.

— Дурной был, — вспоминает А. П. — Без царя в голове. Его в 37-м взяли, а в 40-м выпустили, так он по всем углам орал: "Я знаю, кто меня засадил, я до этого усатого доберусь!" Ему Рокоссовский... (его тоже выпустили, — в Ленинграде в "Крестах" сидел, — они в отдельном вагоне на юг ехали здоровье поправлять) говорит: "Молчи! Выпустили, и молчи!" Покус молчать не желал, привык на Дальнем Востоке главным за Советскую власть быть... Ну и...

— Посадили?

— Расстреляли.

Вот тебе и "этих дней не смолкнет слава"...

...От благодарного особиста, через простака несчастного Покуса и мудрого Рокоссовского как-то невзначай перекинулся мостик и к самому Белобородову — у него-то как складывались отношения с особистами?

А. П. только-только начинал после академии службу на Дальнем Востоке, когда в Москве на печально знаменитом пленуме ЦК ВКП(б), где руководители наркоматов, областей и республик, с энтузиазмом оперируя трехзначными цифрами, докладывали о количестве выявленных ими и уничтоженных врагов, нарком обороны Ворошилов по недомыслию (неужели от смелости?! или пытался выгородить себя?): "В Красной армии врагов вообще не очень много..." Ах, как его вразумили! "В военном ведомстве нет вредителей?! — оборвал Молотов. — Это было бы нелепо..." И напугал народного маршала Клима на всю жизнь, посулив: "Военное ведомство будет проверяться очень крепко".

Истребление дальневосточного комсостава пока шло волнами, то затихая, то усиливаясь, а оберегаемый судьбою Белобородов тем временем начал новую армейскую жизнь — помощником начальника оперативной части штаба дивизии. Должность майорская, но, видимо, в Приморье уже не хватало майоров — замещали присланными из Москвы старшими лейтенантами, а может, и были майоры, но поставили новичка с тремя "кубарями", как "академика" — на вырост. Начальник штаба полковник Ксенофонтов был строг, но доброжелателен — попусту подчиненных не дергал, над промахами младших не язвил, тактично наставлял ошибшегося. Терпеть не мог кем-то выдуманное понятие "объективные трудности" — ширму лентяев и бездарей.

Белобородов с ходу показал, что учили его не зря. Толковый и расторопный, быстро пошел в гору. Но при этом молодой орденоносец, единственный в дивизии командир с академическим образованием, А. П. не упускал случая намекнуть, что осчастливил появлением глухую провинцию! Конечно, чрезмерное самомнение перед старшими не очень-то распустишь, но вот перед равными или младшими... Кроме того, считал Афанасий себя штабником сугубо временным, человеком, не отказавшимся от своей мечты — быть строевым командиром, что, естественно, наложило отпечаток на общениях с коллегами.

Александр Сергеевич Ксенофонтов и Афанасий Белобородов — люди разного возраста и опыта, поначалу очень неравные по званию и положению, как это иногда бывает, почувствовали друг в друге родственную душу. Разворотливость непоседливого младшего давала хорошую зарядку сдержанному старшему, а тот, в свою очередь, деликатно, но педантично счищал с младшего друга его глупую фанаберию: "Это замечательно, что ты про других: то неправильно, это не эдак — всё по делу, — мягко стелил А. С. Афоне. — А может, на себя покосимся?" Спать было жестко, но А. П., чувствуя искреннюю симпатию старшего друга, не обижался (никому другому бы не простил!) — и невольно старался получить его одобрение. Постепенно вылетала наносная дурь. К тому времени, как Ксенофонтову пришлось уехать, Афанасий тихо и незаметно стал другим человеком — самим собою... Когда в 45-м Белобородов вернется в Приморье командующим 1-й Краснознаменной армией, встреча с офицерами — бывшими коллегами окажется радостным общением близких товарищей... В невоевавшую провинцию прибыл дважды Герой, генерал-полковник — и ни намека на особливость...

За пять лет, что Белобородов провел перед войной в Приморье, он взлетел от старшего лейтенанта к полковнику! Конечно, объяснялось это не только опытом, умом и энергией — кто знает, как быстро проделал бы этот путь А. П., если бы дорога впереди то и дело не оказывалась свободной? Люди исчезали внезапно и бесследно... Их места, как в бою, занимали старшие по рангу, не всегда окончившие академию. Командиры не знали, что их ждет не то что завтра, а нынче ночью... Заталкивая в себя растерянность и страх, они должны были всерьез делать свое дело — на границе с Маньчжурией, ставшей японской провинцией, "тучи ходили хмуро"...

Белобородов исполнял обязанности начальника штаба дивизии, когда в Приморье прибыли два специальных отдельных поезда. Один — начальника Политуправления РККА (ГлавПУРа) армкомиссара I ранга Мехлиса, другой — первого замнаркома НКВД командарма I ранга Фриновского. Вот тут-то и началась обещанная очень крепкая проверка... Полетели головы... Московские политработники и чекисты вырубали Дальний Восток на совесть — от маршала и до среднего комсостава.

Бывший иркутский партизан (пусть тогда и малолеток Афоньча) никак не мог поверить: Блюхер — враг?!. Штерн — враг?!. Сознание праведного выпускника политкурсов замутилось... О врагах, которые не враги, страшно было думать, а приходилось выступать на митингах... Не хватало воздуха, мучительное бессилие гнало сон... Отвлекала работа — вдоль границы пугающе нависала квантунская армия. Дальневосточный фронт суматошно готовился то ли к отпору агрессора, то ли к удару по агрессору. Полковник, хоть и штабной, с утра до ночи крутился в войсках, делал свое дело как умел, старательно и напористо — в полную силу. Чем, видимо, во многом и отличался от общей командирской массы растерянных и нерешительных. Стал заметен. А чувствовал себя как на передовой: цель ясна, но кругом бой, и в любой момент могут срезать внезапной очередью... однако преодолеваешь смертную тоску и, несмотря ни на что, идешь, потому что надо...

Дружба с Александром Сергеевичем была душевным спасением... Старший помогал младшему: где надо остерегал, где надо — подталкивал, тянул за собою. Когда А. П. чрезмерно негодовал или расстраивался из-за какой-нибудь неожиданной пакости, внезапно раздавалось: "Дать платочек, слезки утереть?" Иной раз Ксенофонтов помогал одним лишь своим существованием... Афанасий, сцепив зубы и хватая всё на лету, — вытянулся. Через два года они сравнялись: командир корпуса Ксенофонтов уехал на учебу — его место занял Белобородов. Правда, временно, "и.о.", но — комкор!.. Еще через шесть лет, летом сорок пятого, когда прославленный полководец Великой войны Белобородов станет дальневосточным командармом, Ксенофонтова по его, А. С., просьбе (немало удивившей высшее командование) направят в подчинение к бывшему ученику командовать корпусом. Видимо, все то, что им пришлось вместе пережить, связало — крепче не бывает.

В июле сорок первого года многолетняя мечта начальника отдела боевой подготовки Дальневосточного фронта полковника Белобородова сбылась — его перевели на строевую работу. Он был назначен командиром 78-й стрелковой дивизии и осенью уехал с нею защищать Москву.

* * *

Белобородовская дивизия попала в 16-ю армию Рокоссовского. А. П. обрадовался: у этого командарма, — он помнил его с КВЖД, — дивизию наверняка ждут большие дела.

Когда-то в Маньчжурии, изумленный успехом своей роты, А. П. издали увидел командира наших кавалеристов — стройного, статного всадника. Никак он не мог предположить, что перед ним его будущий начальник в Великой войне — Рокоссовский. Да и тот, конечно, не разглядел в отличившемся, но неприметном комроты свою опору и надежду в будущих (через двенадцать лет) боях... В главном сражении его, Рокоссовского, жизни.

Генерал выглядел так же, как и в 29-м, — высок, спокоен, дружелюбен. Образцовая выправка, китель — как влитой, только прибавилось орденов. (Знал ли А. П., что командарм около трех лет сидел? Вряд ли... Приморье от Ленинграда не ближний свет, а в той свистопляске не понять было, куда делся человек, почему его не видно? И не спросишь...)

Рокоссовский Белобородову тоже обрадовался. Еще бы! Второй такой мощной дивизии в нашей Красной армии наверняка не было. 14 тысяч человек (в обычных дивизиях от двух до трех, редко — четыре тысячи). Сибиряки, уральцы, дальневосточники. Красноармейцы и сержанты, в основном старослужащие, у начсостава стаж на одной и той же должности не менее трех лет; три полка стрелковых, два артиллерийских (даже четыре орудия большой мощности — 152-мм гаубицы), 23 легких танка, 450 автомашин... Не дивизия — сказка!

— Ваша дивизия равна половине моей армии, — сдержанно ликовал Рокоссовский.

Белобородов и его комиссар Бронников сияли: то ли еще будет — предвкушали полковник и полковой комиссар, — когда дивизия развернется во всей своей красе! Небу станет жарко, и фрицы побегут без оглядки... Дайте только оглядеться... А вот этого-то — оглядеться — почему-то и не дали: прямо назавтра одним полком (то есть как это — одним?!) участвовать в частной операции — взять село, тем самым отвлечь немцев от соседней дивизии, которая в двадцати верстах тоже должна взять свое село... Непонятно... Но приказ есть приказ. Вечером в батальонах митинги, наивный комиссар приехал к комдиву в восторге — боевое настроение великолепно: "От Москвы у нас дорога одна — на запад!" Да еще впервые в армейской службе выдали водку — "наркомовские" сто граммов. Чудно и непривычно... Кое-кто из младших застеснялся при начальстве пить, особенно при комиссарах — кто их знает, как истолкуют? И действительно, некоторым ретивым замполитам, пытавшимся настоять, что приказ-де разрешает, но не обязывает, пришлось вдолбить в пустые головы, что на передовой свои законы... "По сто грамм сибирским медведям? Что вы, товарищ комиссар!.. Капля!.."

Наутро первый после двенадцати лет бой... Комдив промаялся полночи — мысли расползаются: о немцах ничего толком не знает, в чем сильны?.. в чем слабы?.. Всё наугад... А ведь оплошность свою не переиграешь заново... Но полк мощен, артиллерия наготове, командир первого батальона по всем показателям и общему мнению — светлая голова, неукротимая воля, стену проломит, а в село ворвется... Зря, что ли, во всех тяжелейших учениях, маршах и стрельбах завтрашний полк был передовым в дивизии, а этот батальон — лучшим в полку? Засыпая, А. П. в который уж раз подумал: "Эх, если б, да всей дивизией..."

...Едва А. П. услышал вспыхнувшую пальбу, с души свалилась гиря, а спина наконец-то перестала зябнуть: из далекого далека всплыло чувство боя — все стало понятным, привычным и знакомым — пахнуло молодостью...

Подчиненные на НП, ни разу не бывавшие под огнем, от шума завязавшегося боя встревоженно замерли, а когда в безопасном соседстве грохнул одинокий заблудившийся разрыв, нервно засуетились. Пришлось комдиву прикрикнуть — привести в чувство — тут, на НП, по сравнению с полем был полный курорт. Там — всё в дыму, ничего не разглядеть, зато хорошо слышно, и ничего приятного в этом шуме А. П. пока выловить не мог: батальон явно застрял перед селом... Уж не пришелся ли наш главный, предписанный штабом армии удар в главное место немецкой обороны?.. Дурее ничего нельзя было и придумать...

Всё оказалось совсем не так, как грезилось. Война-то не та, о которой в тылу победоносно писали в газетах (это когда фронт уже в Подмосковье...), пафосно говорили по радио, торжественно показывали в кинохронике. Здесь "трусливые фашистские вояки" почему-то не бежали в панике от одного лишь вида красноармейских штыков, а, умело угнездившись в окопах и невидимых пулеметных гнездах, жестоко пресекали напор неопытных, но самоотверженных, наивно поверивших пропаганде людей... Комбат будет ломить стену головами бойцов и лейтенантов, и даже сумеет выдавить немцев из крайних домов. Цена? За два дня от полнокровного — 500—600 человек — батальона останется треть. К тому же и те несколько сгоревших изб, за которые уложат столько первоклассных сибирских стрелков, придется оставить... "Чтоб не обескровить батальон окончательно", — с горечью напишет об этом много позже Белобородов. Как же так? Увы... Прозрение пришло быстро, оказавшись ошеломительно горьким — никак не хотелось понять: "Вермахт — сильнейшая армия мира".

Ученья большие и малые — дивизионные и ротные, с боевой стрельбой, марши по буреломной, горелой, бездорожной тайге — прекрасная тыловая тренировка выносливости, меткости, сноровки. Но ведь по тебе при этом не стреляют! Не рвутся с грохотом снаряды... с треском мины... не проносятся над головой с визгом осколки... не шлепаются рядом зазубренные куски металла. А здесь отовсюду стреляют... В гуле и грохоте резко взвизгивают и нежно выпевают пули. Вдали частая стукотня — незнакомая скороговорка чужих пулеметов. Слышно, как сзади солидно и размеренно долбят наши "максимы", пытаясь помочь стрелкам... Командиры орут: "Вперед!" Сосед в цепи, твой дружок, послушно приподнялся — опередил тебя, и "на пулю" — головой вперед — наповал... "Кольша, ты чо?!." Нет больше Кольши... Теперь твоя очередь... Почему-то никто не орет команду... А некому — полсекунды назад, мгновенно, с оглушительным треском, с неба упала мина. Дыханье забило пороховой вонью... А вместо взводного — кровавое месиво... Кого следующего?.. И некому властным окриком поднять одеревеневших от ужаса людей, чтоб рывком вперед выбраться из-под немецких мин... Пристрелялись, сволочи, вошли в азарт... Одно спасение — вперед! Наводчикам всегда сложнее уменьшать прицел, чем увеличивать, а уж когда чужая пехота неуклонно продолжает надвигаться перебежками — и у опытного немца-минометчика руки затрясутся — пойдут мины в перелет и вразброс... Немудрый, казалось бы, способ без ущерба выйти из-под огня! А в тыловой тайге, да на тех стрельбищах, как такому научиться?..

Дали бы хоть два дня, чтобы люди обстрелялись, поняли: чего надо бояться, а на что — наплевать...

Некогда — Москва за нами...

Вместо разведданных — армейский приказ, где всё расписано, попробуй не исполни — он ведь фронтовой приказ повторяет... "Гладко было на бумаге..." — пели еще в прошлом веке. А. П. зубами скрипел от беспомощности и злости. Окружающие уловили перемену в настроении — энергичную жизнерадостность как корова языком... И притихли... Таким злым комдива еще не видали... Откуда было людям на НП знать, что разозлился А. П. в основном на себя — еще бы! — на первом же запотыке внезапно растерялся (вот уж этого за ним не водилось!), дал слабину — в голове завертелось: "Нас не подготовили... Нам не помогли... Нас сунули внезапно..." И тут за спиной голос: "Дать платочек?.." Мистика, конечно, но помог неизвестно где находившийся в эту минуту далекий Ксенофонтов — встряхнул... "Ну, уж нет", — обозлился Белобородов. Его в слезах не увидят! В руки себя взял. А дальше-то что? Дивизия — не рота, вперед не выскочишь: "За мной!" Еще на учениях понял А. П.: теперь в бою его место у телефона... Вот он — поблескивает... А что по нему говорить? "Вперед"? Уже сказал, да что толку? Немец не пускает. Напряженно вслушиваясь в ружейно-пулеметную трескотню, он сосредоточенно вглядывался в карту: чем-то притягивала, а чем — никак не мог понять... Только злила... Сорвал злость на подвернувшихся артиллеристах за неспособность помочь пехоте... Нашел виноватых!.. Озлился еще сильнее, потому что знал — несправедлив (и все вокруг это понимают), при чем тут артиллеристы?.. Они из кожи лезут, да у них времени на подготовку еще меньше было!.. Дело в нем самом — время идет, надо что-то предпринимать, а что? Решение, как выйти из тупика, никак не наклевывалось — не из чего... Но ощущение, что оно зреет, затеплилось... Скоро докладывать наверх, а что?

Слева от НП — патронов не жалели ни наши, ни немцы: садили не хуже, чем в центре — у села. А вот справа что-то притихли — вначале долбили почем зря, и вот как-то затаились... Поубивало их там всех, что ли? А может...

А. П. хоть и был наготове, но испугался от неожиданности: неужели? лощинка?..

Именно!

На третьестепенном месте у немца в обороне оказалась дыра (видимо, всё стянул в центр — не пустить сибиряков в село), и в эту дыру, сам на это не рассчитывая, влез первый батальон... Ему задача-то была скромная: прикрыть правый фланг, а он вышел на пустое место и теперь, находясь в недоумении, как раз и запросил: "Дальше что делать?.. Пересек большак..."

Оно! — заметался А. П. Карта ему уже такой ход подсказывала, да он никак не решался понять: большак — это же то, ради чего и пытаемся по армейско-фронтовому приказу взять село, да никак... Запрашивать штаб армии, чтоб разрешили изменить направление удара, некогда — немцы вот-вот опомнятся и дыру закроют... А. П. на свой страх и риск мгновенно приказал: как можно быстрее все, кроме первого батальона, уткнувшегося в село, направо, на большак! "Бегом надо! Всем бегом!" Штабные перепугались: своеволие... За это всыпят... Но у Белобородова не забалуешь — рявкнул так, что все понеслись вскачь!

Часа три всё было на волоске, А. П. извелся, а виду не смей показать: на комдива все смотрят, как на барометр. Чем вокруг сложнее, тем стрелка убедительнее должна показывать: "ясно".

Конечно, немцы раскусили нехитрый белобородовский маневр и от большака тот батальон оттеснили. Но подоспела подмога, и осталась важная для немцев дорога под нашим надежным огневым контролем. Первую же сунувшуюся машину с пехотой сожгли... Остальные сами не полезли.

Безнадежно зависшая операция была спасена, и теперь уже сибиряки — хозяева положения — били из укрытий по немцам, пытающимся наступать к большаку. Сосед в двадцати верстах мог штурмовать назначенное ему село — ни одна немецкая машина с подкреплением туда больше попасть не могла. Точка. Задача выполнена (правда, по-своему), есть о чем докладывать в штаб армии.

Вот когда Афанасий Павлантьевич дал волю чувствам: экзамен на комдива сдан! Он объегорил немца! Он смог его одолеть!..

* * *

Рокоссовский тогда понял: с сильной дивизией к нему пришел и талантливый командир. В своих мемуарах он вспомнит, как много значил Белобородов со своими сибиряками в страшных ноябрьских боях за Москву. Только три месяца провоевал А. П. под началом умного и бесстрашного командарма. Им повезло друг с другом — у прославленного маршала далеко не всегда будут такие, мгновенно соображающие, решительные и неожиданные подчиненные. "Сибиряк" — уважительно за его сметку, надежность и настойчивость прозвал комдива Белобородова командарм Рокоссовский. Как хорошо было бы, да и для дела великая польза, если бы и дальше вместе... Увы, на войне с кем куда пошлют, с тем туда и пойдешь. "Вопросы есть?" Какие уж тут вопросы.

После подмосковной битвы война разведет их на три с лишком года, но память друг о друге будет столь сильна, что, когда в мае 45-го командарм Белобородов приведет свою армию в подчинение комфронтом Рокоссовского, тот по телефону, после первых слов взволнованного доклада, прервет А. П.:

— Сибиряк, это ты?

"Он сказал это так, — вспомнит много позже Белобородов, — будто расстались мы только вчера. И волнение мое как рукой сняло. Ничего не забыл Константин Константинович, ни в чем не изменил себе".

Какие, казалось бы, разные люди: один — родившийся на Западе еще в девятнадцатом веке, рослый красавец, кавалерист с драгунской выправкой, национальный герой — эталон военачальника, другой — приземистый, коренастый пехотинец, появившийся на свет уже в двадцатом веке, в самой какой ни на есть азиатской глуши, мало известный за пределами своего военного круга, — а образовалась между ними стойкая приязнь и, много позже, в нечастые послевоенные встречи отставников — редкая откровенность.

В тех подмосковных боях сам Рокоссовский был весьма зажат приказами штаба фронта. Над командармом то и дело нависал комзапфронтом Жуков — надо ли объяснять степень тяжести? Впрочем, самому Жукову частенько из Кремля грубо напоминали, кто здесь главный.

А война? Она шла как ей желалось, и через две недели дивизия Белобородова оказалась на двадцать километров ближе к Москве. Частные операции на истощение наступающего противника — главная идея Верховного командования свое дело делала... Но кто кого истощал в большей степени?

На подступах к тихому подмосковному городку, прославленному знаменитым монастырем и огромным храмом — мечтой о "русском Иерусалиме", а также неприметной деревенькой в окрестностях, где удивительное лето провели рядом два национальных гения — Чехов и Левитан, началась жестокая и беспримерная в истории Великой войны дуэль между двумя отборными дивизиями — Сибирской Белобородова и мотодивизией СС "Рейх" группенфюрера СС Биттриха. Целый месяц, с переменным успехом, в жестокой схватке выяснялось, кто же сильнее — сибиряки или эсэсовцы? Белобородов или Биттрих? В битву гигантов было не позволено соваться никому случайному. Если под жернова эсэсовцев попадала по недоразумению какая-нибудь наша бригада-новичок, от нее в два счета оставалась только пыль. То же самое происходило и со случайной немецкой пехотной дивизией — сибиряки мгновенно стирали ее в порошок.

— Я Биттриха лучше, чем своего командарма, изучил... — задумчиво сказал А. П. и добавил (для справедливости?): — И он меня тоже.

Он внезапно захохотал.

— Я Рокоссовскому как-то так и брякнул!.. Ничего... Константин Константинович посмеялся.

А. П. занимательный, хотя и своеобразный рассказчик: ради эффекта может и малость присочинить "весело и складно". Своей личности не касается, в крайнем случае — с иронией. Самые яркие рассказы о своих начальниках. Первым номером, естественно, Жуков.

* * *

Дивизия воевала уже месяц, но о Жукове Белобородов пока только слышал. Рокоссовский бывал в дивизии, и к себе в штаб вызывал, а комфронтом, слава Богу, объезжал их стороной. Доходили только слухи о нем, один страшнее другого. Вся суть ноябрьских — начала декабря боев состояла в нашем отступлении, где медленнее, где быстрее... Комфронтом, мотаясь по дивизиям и армиям, видимо, пытался железной рукой остановить его. Посещение Жуковым очередного штаба-бедолаги чуть не всякий раз оканчивается разгромом: кого из начальников к стенке, кого в красноармейцы... Белобородов понимал, что чаша сия их никак не минует, но особенно робеть у него поводов не было: на общем фоне дивизия отличалась боевым задором и стойкостью. За месяц от нее осталось около трети, но все равно по силе она была не сравнима с собранными с бору да с сосенки, скверно вооруженными дивизиями и бригадами-однодневками. Сибиряки хоть и пятились к Москве, но цеплялись за каждый рубеж, и эсэсовцам всякий раз сильно доставалось, прежде чем они проталкивались на очередные 2—3 километра... "Завязываются жестокие бои, — писал в своем отчете командующий 4-й немецкой танковой группой (армией) генерал-полковник Хёпнер. — Особенно упорные в полосе дивизии "Рейх". Ей противостоит 78-я сибирская стрелковая дивизия, которая не оставляет без боя ни одной деревни, ни одной рощи. Потери наступающих очень велики. Рядами встают кресты над могилами танкистов, пехотинцев — солдат войск СС". А вот из приказа, подписанного Биттрихом: "Противник на фронте дивизии СС "Рейх" гнездится во всех населенных пунктах. Его солдаты умирают, но не оставляют своих позиций" (выделено мной. — И. Н.).

Всё так.

Но немцы напирали, дивизия, тая на глазах, хоть и медленно, но отходила к Москве. Передний край уже вошел в зону пригородного сообщения, и "Сибиряк", готовясь "к Жукову", — приезд явно неминуем, — стал дотошно выяснять: на чем "горят" коллеги?.. На вранье. От страха перед командующим не поворачиваются языки доложить, что, вопреки жесточайшему приказу (зачастую отданному вне всякой реальности), какая-нибудь деревня Н. все-таки оставлена. Спасаясь, плетут неправду, надеясь на чудо: то ли Жуков поверит на слово, то ли немцы сами куда-нибудь испарятся из этой Н. Но Жуков никуда не ездил наобум и обстановку иной раз знал лучше местных командиров, а немцы если и оставили Н., то у себя в тылу, и продолжали давить. "Всё?" — спрашивал Жуков — слушал, не перебивая. "Всё!" — облегченно вздыхал несчастный комдив, не понимая, что только что сам себе подписал расстрел. "Не врать... — всерьез понял Белобородов. — А дальше — что будет, то будет". И стал ждать судного часа. Как Жуков выглядит, А. П. не знал — никогда в глаза не видел. Надеялся не обознаться: с пятью звездочками генерала армии Жуков тут единственный. "Может, и не станет на нас время тратить, — ободрял комдива комиссар. — Мы все-таки теперь не из последних!" Действительно, дивизию за ее отчаянное сопротивление немцам преобразовали в гвардейскую, а Белобородова, внезапно для него самого, произвели в генералы! Событие невероятно радостное — восторг в окопах, на огневых позициях, в штабах... Почет на весь Советский Союз — 9-я гвардейская! Следующая после легендарной Панфиловской дивизии... Большой праздник на войне — тут и поздравления, в первую очередь телеграммы с Дальнего Востока, и корреспонденты, и писатель Евгений Воробьев, и поэт Алексей Сурков ("Бьется в тесной печурке огонь..." — это же родилось у сибиряков!).

Праздник был у всех, а у свежеиспеченного генерала — веселья с сибирским размахом не получалось. Дивизия только что сдала Биттриху Истру — последний город перед Москвой... Группенфюрер опять переиграл его, Белобородова, а ему, Афоне, — генеральские звезды?! Неловко... Эдакое счастье — гвардию и генерала, да на взлете бы! Такой почет дивизии — его бы в наступлении... А сейчас люди скажут: "Лучшая среди худших... До Москвы немца на горбу приперли..."

Много лет спустя Афанасий Павлантьевич посмеивается над своим пылким (это в 38!) радикализмом, но похоже, что одобряет: всё надо зарабатывать по-честному, горбом, а не авансом. Поэтому официально Белобородов стал именоваться генерал-майором, но остался во всем полковничьем. На вопрос (спустя годы!): "Почему?" — готовый ответ: "Некогда было". Ох, лукавость... Чтоб дивизионные портные своему герою-комдиву не соорудили бы генеральскую форму?! Кто ж в такое поверит... Не сшили потому, что он не захотел. А почему? Неужели, верный крестьянской недоверчивости, решил не спешить, ибо уже насмотрелся: сегодня достоин, а завтра объявляют не оправдавшим... Ведь пока не вперед двигаемся... Не от Москвы, а к Москве... Разве не намек, пусть как бы и дружеский, со стороны начальника штаба фронта Соколовского, когда сообщал Белобородову о преобразовании в гвардию?

— Сдал Истру?

Что мог ответить А. П.

— Сдал...

— Нехорошо. А еще гвардеец!

Комдив еще не знал, что "гвардеец" — это всерьез, подумал: это у начальства такая ирония. Приготовился к разносу.

А Соколовский:

— Командующий фронтом приказал передать: ты Истру сдал, ты и возьмешь ее.

Что на это ответить?!

— Возьму, товарищ генерал!

Тут и выяснилось, что это вовсе не юмор, потому что следом Соколовский зачитал приказ Сталина о преобразовании дивизии в гвардию и производстве его, А. П., в генералы. Конечно, от души отлегло, душа запела... Но всё же... "А еще гвардеец..." — так ли уж безобидно?

Только после того, как 9-я гвардейская 11 декабря вошла в Истру, генерал-майор Белобородов впервые появился в соответствующей форме. Ведь он шел на запад!

Жуков нагрянул в разгар титанической борьбы А. П. с Биттрихом за деревню Селиваниху. Днем ее занимали немцы, ночью — наши. Так несколько суток подряд — легко себе представить, что осталось от несчастной деревеньки. Перед очередной ночной атакой комдив на часок прикорнул, но его растолкали, и он увидел — вот они! — пять звезд на красной петлице! Ну, что же — Жуков так Жуков... Где наша не пропадала...

Комфронтом приказал доложить обстановку.

— Каким временем располагаете, товарищ командующий? — еще не до конца проснувшись, но уже по-деловому осведомился А. П., вытягивая за цепочку карманные часы. "Нарочно медленно доставал, — сознался позже генерал, — чтоб от сна очухаться".

— Сорок минут, — буркнул Жуков. Был сдержан, но заметно не в духе.

"Я тебе за тридцать восемь доложу, может, повеселеешь..." — решил, окончательно придя в себя, комдив. Вместе с Жуковым прибыли еще двое мрачных: Рокоссовский и незнакомый генерал-артиллерист. "Дела наши тяжкие... Так колхозом и ездят..." — мельком подумал А. П. и принялся выкладывать всё как есть. Особенно напирал на Селиваниху. Был выслушан молча и получил приказ — кроме Селиванихи отбить деревню Дедово. Это был сюрприз: Дедово лежало на отшибе и никакого значения для обороны не имело. Когда Жуков, при устойчивом молчании генералов, в третий раз подчеркнул: Дедово, А. П. не выдержал. Испросив позволения, обратил внимание командующего фронтом:

— Дедово — две с половиной избы, и те сгорели. Кроме того...

— И Дедово! — хрястнул кулаком по столу Жуков.

Получив внятный сигнал к началу боя, Белобородов поспешил распорядиться. Знал бы он, зачем Жукову Дедово, и мысли б не было вступать даже в столь робкие, но очень опасные пререкания. "Есть взять Дедово!" — и все дела, ибо Жуков был на последнем градусе злобы: никогда еще его так не унижали. Самолюбие было уязвлено до полного остервенения. Сопровождающие генералы были настроены еще хуже, поскольку вообще не могли взять в толк, зачем они здесь.

Накануне вечером Жукову позвонил Сталин с раздраженным выговором: "На каком основании Западный фронт сдал город Дедовск?" Жуков доложил, что Дедовск упорно удерживается Белобородовым, и о том, что город сдан, ему, Жукову, неизвестно. "Какой же вы командующий фронтом, — с язвительной радостью заявил Сталин, — если вы не знаете, что у вас под носом делается?" Наконец-то Верховному удалось хоть в чем-то прищучить зазнавшегося вояку. Обозленный Жуков всей тяжестью рухнул на Рокоссовского и в два счета выяснил: с Дедовском всё в порядке, оставлена ничтожная деревушка Дедово, не нужная ни нам, ни немцам. Сталин никаких резонов не воспринял и категорически потребовал вернуть Дедово. Чем доказательнее объяснял Жуков, что есть дела куда важнее, тем упрямее Сталин требовал свое. И, окончательно рассвирепев, приказал Жукову лично отбить Дедово, для чего немедленно выехать к Белобородову, взяв с собой Рокоссовского и в придачу командующего соседней армией Говорова, он-де артиллерист, пусть поможет Рокоссовскому организовать артподготовку (!) при взятии Дедова... Что у Рокоссовского, да и у Белобородова есть собственные артиллеристы, было с порога отметено...

Жуков, конечно, взвился до потолка: в самой критической ситуации ни черта не понимающий в военных делах вождь гонит трех генералов в помощь четвертому руководить взводной, с позволения сказать, "операцией". Тут взбесился бы человек и с ангельским характером. "Нашла коса на камень", — меланхолично напишет много позже Жуков (подоплеку всей истории Белобородов узнает лишь из маршальских мемуаров). Легко представить себе, в каком, отнюдь не в пользу Белобородова, настроении ввалились посреди ночи к нему три генерала. Виновник их унижения — вот он, наказание неотвратимо: не сдай Белобородов Дедово, сталинское самодурство не вылезло бы так агрессивно. Бесхитростность комдива обезоружила грозную компанию. К тому же он постарался без нужды не мозолить им глаза. Правило: "Подальше от начальства..." — еще никого не подводило.

Многодневное состояние постоянной взвинченности и в то же время отупения от усталости и хронического недосыпа, тревога от страшного ошущения: Москва-то за спиной — только протяни руку! А тут четыре генерала руководят десятком красноармейцев во главе с лейтенантом — это же умопомешательство!

Чутьем окопника А. П. понял: хочешь уцелеть — делай вид, что ничего особенного не происходит.

Жуков и генералы сидели до утра, пока горстка бойцов, вполголоса простуженно матерясь, лезла в темноте по оврагу — снегу по пояс! — к этому поганому Дедову. Немцев, разумеется, там не оказалось. Крутился ветер по выстуженному и припорошенному пожарищу, да в нескольких километрах шумел бой, зарницами отсвечивали немецкие осветительные ракеты — сибиряки выбивали эсэсовцев из злополучной Селиванихи.

В пять утра комдив предстал перед Жуковым:

— Селиваниха и Дедово взяты!

Жуков приказал звонить в штаб фронта, чтобы Соколовский доложил Сталину о Дедове. Оказалось, начальник штаба отдыхает.

— Поднять! — от души гаркнул Жуков и, дав волю накопившимся чувствам, разразился такой тирадой, что замершие окружающие живо вспомнили славное кавалерийское прошлое виц-унтер-офицера и Георгиевского кавалера, ныне генерала армии и Героя Советского Союза.

Рокоссовского тут же срочно попросили к телефону: немцы прорвались к станции Крюково — 30 километров до границы Москвы. Жуков и Рокоссовский помчались отбивать Крюково, а отпущенный на волю Говоров восвояси — в свою армию.

Только после войны Белобородов узнал от Константина Константиновича, что было дальше. Крюково в ближайшие три дня отбить не удалось, и расправа не задержалась. В штаб армии прибыли два гепеушных полковника: за командармом. Рокоссовский второй раз в жизни сказал своему штабу:

— Я ни чем не виноват!

И, как в августе 1937 года, покорно пошел под арест — в страхе и горькой обиде.

В Москве ошарашивающая неожиданность: вместо Лубянки к Сталину! Полковники остались под дверью, а Сталин встретил генерала молча. Понимая, что вина за Крюково велика, но сил-то у его армии нет, Рокоссовский кратко (тут не терпели многословия) изложил свои беды. Сталин ни звука. Генерал молчит (выговорился), и Сталин молчит (да слышал ли он?). "А под дверью полковники" — помнит командарм. В кабинете глухо. Мертво. Как в могиле, словно отсюда и воздух вытек. Что дальше делать? Полчаса прошло, а может, и несколько минут — время своевольно — только Сталин наконец шевельнулся и как-то настороженно то ли подошел, то ли подкрался вплотную к генералу, глядя снизу вверх — разница в росте внушительная. И осторожно дотронулся до своей груди, у самого сердца.

Через год с небольшим в этом же кабинете Сталин встретит Рокоссовского после сталинградской победы. Пока генерал будет идти по Кремлю и коридорам, встречная охрана застынет перед ним, взяв "на караул". Сталин стремительно выйдет навстречу, не дав и слова сказать, ткнется Рокоссовскому в грудь: "Как это у вас замечательно получилось!"

Но до этого еще надо дожить, а сейчас осторожное движение рукой по груди и напряженный, выжидательный взгляд из-под низкого лба.

Все слилось — многосуточное напряжение, сон урывками, ежедневная опасность, неудача в бою, отчаяние от бессилия, нервный удар от ареста, удивительный поворот: вместо следователя — Сталин... И генерал внезапно, как от вспышки молнии, всё понял: он же спрашивает, что у меня на сердце!.. И Рокоссовский выпалил, совершенно не отдавая себе отчета, откуда взялись и почему именно эти слова, а не какие-то другие, хотя они очень точно выразили то, что он чувствовал, чем жил, во имя чего держался из последних сил...

— Товарищ Сталин! Я дал присягу быть преданным своему народу, своей родине и рабоче-крестьянскому Правительству и никогда не изменю!

— Вот этого, товарищ Рокоссовский, мы от вас и ожидали, — мгновенно отозвался Верховный, в голосе теплая нотка, и — как разрядилось — стало чем дышать, и в мрачном логове посветлело.

Верховный не спеша прошелся по кабинету.

Поплыл ароматный дымок.

— Какая вам нужна помощь, товарищ Рокоссовский?

Ровный голос, невозмутимый взгляд, плавное движение трубки, зажатой в руке, — величавая основательность... А всё, что было только что: накаленное молчание, затравленный взгляд проницательных, с легкой звериной желтизной глаз — не почудилось ли задерганному окопнику? За тяжелыми шторами черно, по просторному кремлевскому двору между глухими, без теплых оконных пятен стенами, сквозит метель с подвывом... чего только не примерещится... А полковники под дверью?

Командарм уже овладел собой — у царского драгуна и советского зека нервы закалены. Он четко доложил нужды своей армии. Говорил и с каждым словом отчетливо понимал: бессмысленно, пустой номер, откуда ему это всё возьмут?

И вдруг! Что такое?! Сталин согласен дать требуемое?! Но:

— ...в два раза больше просимого — слишком скромен товарищ Рокоссовский, поэтому поправим его...

В два раза больше — именно так — и людей, и техники, и снарядов... Ошеломленный командарм заверил, что теперь-то немедленно отобьет Крюково и...

— Не торопитесь, товарищ Рокоссовский, — мягко остановил Верховный. — Главное: берегите людей.

С этим загадочным напутствием генерал, у которого в голове слегка затуманилось, покинул кабинет, провожаемый хозяином. За дверью — никаких полковников. Машина — вернуться в свой штаб — на месте.

Позже, как-то ночью, вдруг нахлынуло всё — до мельчайшей черточки, до последнего слова, интонации... Стало нехорошо... Дурно... От жути — над какой разверстой пропастью пронесло... И загадочное напутствие: "Берегите людей"... Услышать такое от Сталина?

— Афанасий Павлантьевич, так что ж это было?

— Рокоссовский так определил: Сталин испугался, что он, Рокоссовский, нарочно сдал Крюково, чтоб повернуть свою армию на Кремль, — объяснил А. П.

— То есть?!

— Пришел бы, да не один. За ним якобы многие могли двинуться, и сказали бы Верховному: "Докомандовался, что немец у Москвы? А ну давай отсюда!" И — к стенке.

— Ерунда.

— Да? А тост за русский народ забыл?! — торжествовал А. П.

Был такой сталинский тост в мае 45-го на приеме в честь командующих войсками: "За здоровье... прежде всего русского народа". Были прославлены русские как выдающаяся и руководящая нация. Русские могли бы за ошибки в войну согнать правительство (т. е. Сталина) и поставить другое, которое заключило бы мир с Германией. Но, проявив терпение, этого не сделали. Какие были ошибки, т. Сталин объяснять не стал, так же как и то, почему новое правительство оказалось бы нужным лишь для заключения мира, а не для более толкового ведения войны. Правительство войну выиграло, а у народа "ясный ум" и "стойкий характер", раз принес жертвы и всё вытерпел... Почему А. П. считал, что из речи следует, что в 41-м честного воина Рокоссовского можно было заподозрить в измене? Кто-кто, а командарм-16 никаких оснований к этому не давал. Болезненная подозрительность вождя — паранойя в чистом виде. Смертельно опасная для заподозренных.

Но это о прошлом, а вот для будущего Сталин заложил мину, что рванула в девяностые годы. Под безумный восторг зала (бурные, продолжительные аплодисменты, крики "ура") русский народ был официально объявлен главным. Если это не великодержавный шовинизм, то что? Добром для советской империи это не кончилось — не прошло и пятидесяти лет, как "второстепенные" народы побежали от "главного" врассыпную, лишь бы подальше от русского хомута.

Разговаривать на подобные темы с А. П. бессмысленно: критику вождя он не признавал. Как и многие военные его ранга и такого же прошлого, он — сталинист. Правда, странный — чуть ли не с детской наивностью. Искренне негодуя и скорбя по поводу всеобщего террора, из-за того, что в те годы истребили верхушку РККА, генерал с непостижимым упрямством находил аргументы, чтобы обелить самого. Полагая, что сам был введен в заблуждение помощниками. Какие-то проблески понимания истины хирели у А. П. в мертвой хватке "марксизьма-ленинизьма" — вбитого ленинградскими политкурсами. Вождь пекся об армии — это гвоздем сидело в памяти, а чудовищные расстрелы как бы в стороне... Афанасий Павлантьевич, бесхитростная душа, всю жизнь был выше головы занят своим главным делом — он готовился к войне или воевал, а остальное — по касательной... Впрочем, что спрашивать с людей, всю жизнь проведших в казарме или окопе. Есть свидетельство, как два безукоризненных интеллигента в середине тридцатых были бесконечно счастливы оттого, что им удалось лицезреть низколобого рябого вождя. Один из восторженных — великий поэт, другой — очень известный и едва ли не самый образованный человек того времени.

Почему полководцы-сталинисты, столь часто унижаемые, вечно запуганные, в конце концов избавленные от смертельной кремлевской угрозы ходом времени, остались верными холопами? Возлюбили Хозяина, что оставил в живых?

Или так о них — слишком жестоко?

* * *

Вторая встреча с Жуковым случилась у Белобородова тоже зимой, спустя год после истории с Дедово. Во время боев под Великими Луками А. П. уже командовал корпусом, и как-то ему позвонил командующий фронтом:

— К тебе выехал Константинов (псевдоним Жукова, сочиненный Сталиным: террорист-подпольщик был отравлен секретностью, даже сам зачастую скрывался под фамилией Иванов(!)).

Комфронтом, не объясняя, зачем едет представитель Ставки, строжайше приказал: Жукова, в целях его, Жукова, личной безопасности, на передний край не пускать ни под каким видом, под личную ответственность Белобородова. А. П. хоть и не чувствовал за собой персональных промашек — под Великими Луками толокся на месте не только его корпус, — но все же забеспокоишься: Жуков!

От Белобородова с его заботой о безопасности Жуков отмахнулся, как от мухи:

— Ты чем командуешь? Корпусом? Вот и командуй, а не в свои дела не лезь.

И уехал на передовую, оставив комкора в смятенном состоянии: зачем он явился? Почему не взял с собой? Как правило, высшие начальники, инспектируя войска, всегда держат под рукой местного командира — для ответов на возникающие вопросы и для расправы. Изредка для благодарности. Но и сам вышестоящий оказывается под постоянным наблюдением, и устремления его могут быть ненавязчиво скорректированы. А тут — беспощадный представитель Ставки в одиночку рыщет где-то по обороне корпуса. Кто знает, что он там выискивает? А ну, как найдет! Несчастный комкор места себе не мог найти. Поддал жару и комфронтом Пуркаев — такого мата на голову Белобородову в жизни еще никто не вываливал: "Мы тебя за Колыму загоним, если с ним что случится!" — надрывался генерал-полковник. В конце концов и так изнервничавшийся Белобородов взбунтовался:

— Вы старше меня на две звезды и его не удержали, а я-то что могу?! Чего вы на меня орете?! Чего пугаете?!

Не ожидавший отпора комфронтом, прекратив истерику, бросил трубку. Тем временем разворотливые штабники, всё разузнав, успокоили своего командира: Жуков, по всей видимости, воспользовавшись оперативной паузой, поехал навестить давнего кореша — командира одной из дивизий. Они когда-то вместе служили: Жуков командовал эскадроном, а наш был у него старшиной. Всё встало на свои места — господи! — у Белобородова камень с души. Понятно, почему его не взяли: третьему там делать нечего. Да и комдив своего бывшего комэска обережет лучше всех.

Жуков вернулся от сослуживца усталым и грязным: попали под артналет, при малоснежной зиме хорошо закидало мерзлой глиной. А у Белобородова наготове ведро горячей воды помыться и славно заваренный чай в натопленном сухом блиндажике. За чаем осмелевший А. П. сказал отмывшемуся, распаренному, подобревшему Жукову, впервые осмелившись назвать того по имени-отчеству:

— Георгий Константинович, чего вам было трудиться, в дивизию ездить? Мы б того комдива сюда вызвали — вот и повидались бы.

Жуков был благодушен, поэтому А. П., по жуковским меркам, отделался весьма легко.

— Дурак ты, Белобородов, — без обиняков сообщил радушному хозяину высокий гость. — А я тебя за умного держал... Только мне и дел, что с кем-то встречаться, эскадрон вспоминать! Я на рекогносцировку ездил: можно ли здесь вводить в прорыв второй мехкорпус. Мне сегодня ночью об этом Верховному докладывать.

А. П. о себе понял: действительно — дурак...

После войны военный министр Жуков возьмет Белобородова к себе членом коллегии, начальником главного управления кадров. Должность для трижды проверенных и верных людей. Под началом Жукова пробудет он недолго, поскольку Хрущев вскоре уволит Жукова за "бонaпартизм".

— Да вранье это! На кой тот бонaпартизьм Жукову! — возмущался Афанасий Павлантьевич. — Уж я-то знаю! Это Никита так отблагодарил, что Гёргий Констиныч его два раза спас.

Спасения были не шуточные.

Сначала, через три месяца после смерти Сталина, руками Жукова и подчиненных ему военных Хрущев (секретарь ЦК КПСС, член Политбюро) при дележе власти избавился от главного и очень страшного соперника — Берии. По секретному поручению Хрущева Жуков сам арестовал своего личного врага, маршала, всесильного министра внутренних дел и многолетнего сталинского палача страны. Надо думать, проделано это было с удовольствием.

Во второй раз помощь Жукова понадобилась в июне 1957 года. После знаменитого XX съезда КПСС (1956 г.), где в докладе Хрущева были обнародованы преступления Сталина, против набирающего силу Хрущева (первого секретаря ЦК) в Президиуме ЦК образовалась внушительная группа теряющих власть сподвижников (Маленков, Молотов, Каганович, Булганин и др.). Заговорщики решили убрать Хрущева из Первых, снизив его до министра сельского хозяйства. Так бы, наверное, и произошло, если б не Жуков. Его разыскала секретарь ЦК Фурцева — Жукова не было в Москве. Явившись к оппозиционерам, маршал заявил протест, ибо, хоть и знал цену Хрущеву, справедливо полагал, что его противники еще хуже. Заявление министра обороны: "Надеюсь, что меня поддержат Вооруженные силы" — всё поставило на свои места, и Хрущев остался верховодить. Но для окончательного изгнания "антипартийной группы Маленкова, Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова" нужен был пленум ЦК. Сторонников Хрущева (каждый голос имел значение!) из разных мест Союза доставляли на пленум, ввиду особой срочности и секретности, военно-транспортными самолетами, выделенными по приказу того же Жукова. А после разгрома оппозиции маршал был уже не нужен, а его пребывание на вершине военной и политической власти (военный министр и член Президиума ЦК), при его, Жукова, отчетливой неприязни к политконтролю над армией, становилось для Хрущева опасным. Чуть ли не на следующем пленуме — через несколько месяцев — Жукова за "бонaпартизм" (термин предложен неутомимой Фурцевой) сняли со всех должностей и отправили в военное и политическое небытие, под плотный надзор военных политорганов и КГБ.

Хрущева Белобородов не любил. Кроме Жукова — еще две причины. Одна: съезд с "культом личности". "Кто бы выступал, да только не Никита — у него самого руки по локоть в крови!" — вырвалось как-то. Вторая: обвальное и бессердечное сокращение армии при Хрущеве.

...Жуков исчез, а А. П. продолжил карьеру. В 1963 году он стал командующим Московским военным округом. Престижная должность, по тем временам — прямая дорога в маршалы. Но на зверской автокатастрофе в 1968 году всё оборвалось. Встречался ли генерал с опальным маршалом? В его рассказах Жуков тех времен не упоминался. Рокоссовский много раз, а Жуков нет.

После Жукова министром стал маршал Малиновский. Один из подлинно крупных полководцев — руководил в Великой войне двумя знаменитыми наступлениями. Бывалый военный: в Первую мировую воевал против немцев во Франции, а позже на стороне Республики в Испании. Он нравился Белобородову решительностью и тем, что был истинно "слуга царю, отец солдатам".

— Приехал как-то министр среди лета в Кушку, — со вкусом вспоминал А. П. — И мы, члены коллегии с ним. Южнее места в Союзе нет. На перроне в строю местное командование. Пекло, а — все по форме: рубашки наглухо и в галстуках. Стоят мокрые. Каторга! Малиновский вышел из вагона, огляделся и говорит: "Что-то жарковато". Снял галстук, да и рубашку расстегнул, а сам косится на своего зама по тылу маршала Баграмяна. Тот службу знает — уже расстегнутый. Про нас, которые с министром, и говорить нечего — кто быстрее... "Товарищи, — это министр к встречающим: — А вы что же?" Вот так, ненавязчиво и наглядно, он ввел на юге новую форму: без галстуков и с расстегнутым воротником.

* * *

Я попросил у генерала разрешения познакомить с ним жену.

Приехали. Мое изумление при виде хозяина было велико. Белобородов с первого дня нашего знакомства всегда выглядел весьма просто: на улице — курточка, беретик, дома — ковбойка. В крайнем случае для тепла что-нибудь вязаное. А тут: парадно-выходной светлый китель с тяжелыми погонами генерала армии. Под двумя сияющими золотыми звездами дважды Героя — бьющее по глазам разноцветье планок (одних орденов шестнадцать!). Ослепительно белая рубашка и черный галстук, с еще одной золотой звездой, но осыпанной бриллиантами. Вот это да! Русский генерал не мог предстать в ковбойке перед дамой.

Квартира у А. П. сколь большая, столь же и нескладная. Похоже, спланирована из двух. В центре просторный холл, украшенный увеличенными фотографиями Байкала. Попасть на родину не суждено — на такие расстояния генерал не транспортабелен. Одна утеха — цветные пейзажи на стенах. В зале несколько разнокалиберных ваз — подношения к праздникам. На вазах — разной степени непохожести раскрашенные портреты Афанасия Павлантьевича. Несмотря на размеры, квартира выглядит скромно. Мебели немного, она весьма проста. Квартира неуютна — в ней нет женской души, но идеально чисто — есть приходящая прислуга: экономка и так называемый адъютант. Через все нескладное помещение тянется красная, типично казенная дорожка к небольшой, единственно обжитой комнатке. Там столик с книгами и газетами, телевизор и железная койка, застланная серым суконным одеялом. Столь же скромна и казенная дача генерала в Архангельском —ничего общего с нынешними повсеместными грандиозными виллами. Люди сродни Белобородову — их не так уж и мало — наша Атлантида или град Китеж... Всплывут ли?

А. П. с большим трудом передвигается и чем дальше, тем чаще и дольше задерживается в госпитале. Добивали не ранения-контузии, а та автокатастрофа. Человек целеустремленный, он ставил себе временные ориентиры: например, дожить до Олимпиады. Получилось. Выбирался следующий рубеж, и, сцепив зубы, вперед!

У него натянутые отношения с высшим армейским политруководством. Чем не угодил? Талантом! После войны постепенно на армейский верх, цепко потянувшись за партийным руководством, всплыли военачальники, хоть и воевавшие, но все как-то на краю Великой войны. За тихие способности их и держали на обочине. При Брежневе пришло их время, и они, во главе с генсеком, стали энергично наверстывать военную славу. Конечно, такие, как А. П., для них оказались совершенно посторонними людьми. У Белобородова, к примеру, геройские звезды за взятие Витебска и Кенигсберга, а у его сверстника-брежневца — после войны и к именинам: "На Антона и на Онуфрия". Но А. П. в отставке, в суждениях независим и на язык не всегда воздержан, а сверстник — во власти. И свою квартиру А. П. (из-за личных перипетий жил он тесно, в семье сына) получил от высшего партийного руководства, поскольку родное военное сочло, что после автомобильной катастрофы генералу не воскреснуть, и из списка высокопоставленных очередников — вычеркнуло. Легко представить себе, какими словами в адрес своего министра и присных его сопровождал А. П. свой рассказ.

— Папа! — восторженно сказал сын, ездивший по поручению отца, еще совсем не способного передвигаться после госпиталя. — Соглашайся не глядя! Такой квартиры ты никогда не видал и не увидишь!

Не глядя? Генерал на костылях, с помощью молча проклинавших его тупое упрямство окружающих — посадка и высадка из машины были почти неразрешимыми задачами! — кое-как добрался до квартиры и — лично принял ее. Это — Белобородов! Ничего на веру и как попало, во всем убедиться самому.

В быту Афанасий Павлантьевич суров. Сыновья, самые близкие люди, могут являться к отцу только с разрешения или по вызову. А ведь два дня в неделю он проводит в одиночестве — экономка и адъютант выходные.

Дом, в котором живет Белобородов, стоит в центре Москвы, в Бронной слободе, где в незапамятные времена обитали мастера вооружения — "брони". Даже местный рыночек называется (по переулку) Палашовским — когда-то ковали здесь клинки-палаши, на смену мечам...

Стоит дом отступя от улицы. Перед высоким крыльцом полуциркульный въезд-выезд вокруг вылизанного газона и ухоженной клумбы. Здесь легко наблюдается четкая иерархия проживающих (среди них есть генералы и два члена Политбюро). Но, слава Богу, А. П. к этой неписаной табели о рангах относится с достаточной степенью иронии. Он и к себе с иронией, но цену себе знает.

* * *

Просторный сочный луг — вдали темные сосны. В плотной зелени — желто-медные стволы, за ними — высокая крыша и широкие окна по длинному единственному этажу. Школа в соснах.

В декабре сорок первого — неодолимое немецкое гнездо...

Вдоль луга, по краю его — темной накатанной полосой тянется Волоколамское шоссе. Последний рубеж Белобородова. До Москвы меньше тридцати километров. Здесь сибиряки уперлись насмерть, а эсэсовцы обессилели, но не смирились...

От школы к бывшей позиции сибиряков сейчас мягко стекает веселый луг, а тогда — просторное открытое снежное поле. Пехота Белобородова из школы, занятой немцами, на прицельном расстоянии была как на ладони. Снизу школа в глаза не бросается — затерта соснами. И наши, на свою голову, не сразу поняли, что немец-то господствует, — настолько незаметен подъем.

Первый день долгожданного наступления, а весь порыв впустую... Не пускал немец — засел в школе прочно... Косил оттуда вкруговую, доставал огнем и вблизи, и вдали... Два сибирских полка завязли в снегу под его пулеметами — и ни туда, ни сюда... По школе остервенело молотили наши пушки — летели ошметки сосен, валились стволы, здание от прямых попаданий то и дело затягивало красной кирпичной пылью... Под немыслимый грохот разрывов и визг проносившихся над головами наших снарядов пехота ползла вверх... В рост, даже перебежкой, нечего было и думать — немецкие и финские (там сидели и финны!) пулеметчики бесстрашно, несмотря на бешеный огонь, поливали очередями сибиряков... Хоть чуть приподнимешь голову из снега — посмотреть, туда ли ползешь — и сразу пуля!.. Ах, умели немцы воевать... До сих пор зло берет...

Этот тяжелый вязкий бой проходил на фоне начавшегося третьего дня общего немецкого отхода от Москвы. Кое-где Западный фронт сумел и продвинуться вслед за немцами, но дивизия Белобородова, как пришла ее очередь наступать, тут же и застряла. Если опрокинуть немцев, готовых отступать, стоило таких усилий и жертв, то что же делалось там, где немцы и не помышляли отходить? Вспомнилось читанное: в гражданской войне в Испании немецкий батальон "Тельман" (рабочие, интеллигенты, крестьяне) единственный в республиканских интербригадах ни разу не отошел без приказа. Вот что такое — немцы-солдаты! Всем остальным армиям мира до этого далеко, в том числе и нашей, как бы ни называлась: Русской, Белой, Красной, Советской, Российской... Мнение, что немец держится до конца, потому что господин фельдфебель приказал, генерал поправил:

— Не фельдфебель, а бери ниже: господин ефрейтор приказал! Они под Москвой в снегу, в мороз во всем летнем, у многих ботинки на шнурках, пилотки... — и неожиданно строго: — Насчет вшивых фрицев аккуратней бы... Они вшей по нашим деревням набирались, когда мародерничали — у жителей теплые вещи отбирали.

Белобородов боя под школой не видел — был на своем КП в пяти километрах, на краю городка Дедовска, в подсобном помещении магазина. Там и провел с ним весь день Александр Бек. Не выпуская из рук телефонной трубки и глядя в карту, А. П. физически ощущал далекий бой — тяжесть неудачного начала. Почему командиры полков уперлись в эту чертову школу?! Сто раз говорено и разжевано накануне: "Обходи! Обходи!.." Нет — так и лезут на рожон, губя людей... И надо опять вразумлять и подгонять, подгонять, подгонять... Руки заболели их толкать! И безо всякой жалости...

— Жалеть в бою нельзя, — вспомнив тот бой, незнакомо жестко сказал А. П. — Пожалеешь — дело погубишь, и люди пропадут без толку.

Вот и пахнуло, обдав могильным холодом, жестокой сутью войны, где судьба человеческая — свеча на ветру. "Папа жестокий", — скажет как-то его сын.

Размах белобородовского боя — десятка два километров, количество войск — кроме его дивизии еще две невоевавшие и оттого бестолковые бригады, да еще танки, артиллерия, и все нити должны сходиться у него одного в руках... Не дай Бог хоть одну упустить, тогда беда — кровавая каша, и ведь Москва сзади...

— Я воевал телефонной трубкой, она мне все ухо проела! — сказал А. П. — Трубка в руке, карта перед глазами — вот и вся моя война... Еще выскочу на улицу, послушаю — где и как стреляют наши и немцы, и опять к телефону.

Сидя в подсобке с телефоном и картой, Белобородов кожей чувствовал обжигающий снег, слепящую его белизну... Как тяжело ползти, загребая его в голенища валенок... Осторожно, еле шевелясь, тереть варежкой онемевшие скулы... Тянуть-толкать прихваченную за ремень винтовку, да так, чтоб не забивать снегом ствол... В другой руке лопатка... На спине вещмешок... На поясном ремне тяжелые подсумки с патронами... И каждый метр как можно глубже в снегу...

Они погибали-калечились безропотно, и никому из ползущих в голову не приходило хотя бы возмутиться беспомощностью своих командиров... За них и на полную мощь это делал комдив: "Какого черта вы уперлись в эту школу?! — кричал он на командиров полков. — Вашими головами только стенки прошибать!.."

Он же почти всех бойцов помнил... По фамилиям, конечно, нет... А вот в лицо... Сколько перетерпели в тайге, пока готовились... А здесь? За этот месяц?.. Сколько всего пришлось выстрадать, пока, став гвардейцами — гвардейцами! — сами не двинулись в наступление... Двинулись?..

Они ползли... И всё бессмысленно...

Вышли пять наших танков — два тяжелых, три средних, и, к восторгу пехоты, чуть ли не в упор, прямой наводкой по пулеметным бойницам... Там в школе всё встало дыбом!.. Ну, всё — еще чуть, и — вперед!.. Не тут-то было: у эсэсовцев в засаде дожидались пушки — "тридцатьчетверку" сожгли, другой подбили — броня у тяжелого "КВ" для немецкой пушки непробиваема, так ему орудие заклинили... Ничего и танки не смогли — еле уползли в укрытие.

— Не умеем... — горькие слова гвардии генерал-майора с полковничьими "шпалами" в петлицах услышали его помощники на КП. — Не умеем... Думали: вот-вот... вот-вот... И — ни с места...

Чем могли утешить комдива подчиненные? Красиво нарисованные накануне на картах красные стрелы наступления пришлось стирать — остались коротенькие прямые линии-огрызки, упирающиеся в синие зубчатые овалы — непробиваемую оборону эсэсовцев. У школы залегли, и танки потеряли, и неопытные бригады ударились в панику — отошли... Но Белобородова мучило не столько ощущение неудачи, сколько пока еще не очень внятное подозрение, что Биттрих в очередной раз затеял что-то коварное... Его соседи начинают отходить, а он: "Ни шагу назад"? Не может быть...

Опять и опять — на улицу слушать бой.

В поздних сумерках за темной полосой леса, за линией фронта на полгоризонта — зарева... "Уходят..." — с ненавистью подумал А. П. о немцах, сжигающих крестьянское жилье. От школы привычно доносило далекую ожесточенную трескотню. "Вранье... — как-то сразу и окончательно понял про немецкую оборону в школе генерал. — Биттрих меня за дурака держит... Я тебе дам — дурака!.. Шулер... Подловим на отходе — обойдем, дождемся и: "Здрассте!" Одна закавыка: мчаться в обход раньше времени — дурость, еще на одну школу нарвешься... А опоздать — еще дурей..."

И куда-то к чертям провалилась ушедшая еще во вчерашнюю ночь разведка... Да целы ли?

Хоть из штаба армии не дергают: то ли своих дел невпроворот, то ли Рокоссовский либеральничает: пусть-де "Сибиряк" сам справляется...

Наконец-то! Запыхавшаяся разведка доложила: Биттрих помалу выводит тылы — прошли машины с мешками-ящиками, продовольствие, боеприпасы, еще какая-то мура, ставит минные поля — оттого и задержались, дотемна высматривали... А. П. мгновенно про себя: оно!.. Лощинка... Воистину — вчера было рано, завтра будет поздно... А школа для отвода глаз — чтоб под ее грохот улизнуть... Но разведка видела и другое: Биттрих собирается воевать — подбрасывает к передовой войска... "Много?" — "Сорок шесть машин с пехотой". — "А где гарантии, что эти сорок шесть машин ночью не уедут в тыл? Дураков ищет группенфюрер!"

Бегом надо, бегом!

Они действительно изрядно изучили друг друга. Оба напористы, изворотливы и хитры, но в эту ночь ситуация изменилась кардинально: Белобородов явно выиграл — не пустил к Москве, и Биттриху надо как можно изобретательнее уносить подобру-поздорову ноги... Что он мастерски и проделал, не теряя времени, поскольку прекрасно знал, что хитрый Белобородов к концу дня разгадает обман с бешеным сопротивлением в школе.

По школе лупили от души, доказывая немцам, что все силы сибиряков здесь, и ничего, кроме как взять школу той же безмозглой прямой атакой, Белобородов не планирует... А в это время третий, измаявшийся за целый день в резерве полк ночным тайным форсированным маршем — бегом, несмотря на минные поля, — вышел в глубоком тылу немцев на шоссе... Но Биттрих оказался ловок убегать! А. П. с этой стороны его еще не знал, чуть было не прохлопал — прищемили "Рейху" только хвост...

В грохоте пальбы как-то незаметно замолчала и школа — сообразили не сразу, что не стреляют... И здесь, видно, раскусили белобородовский фокус: пехота из укрытий вместе с пушками лишь имитировала атаку... Испарившиеся немцы и финны оставили в разгромленном здании чудовищные горы стреляных гильз... Не было там ни подвалов с бойницами, ни закопанных танков — как упорно объясняли друг другу (и наверх) неуспех боя наши командиры... А были отборные бойцы, пулеметчики экстра-класса — солдаты самой страшной армии мира — вермахта.

Опоздал "Сибиряк" — ушел Биттрих сначала за реку Истра, остановив гвардейцев огнем и водой — взорвав плотину, а через неделю — за реку Руза. Здесь и закончился тридцатисуточный поединок двух генералов. Белобородов вышел из него, оставив в могилах и госпиталях почти девяносто процентов своей сибирской пехоты. Вместо девяти стрелковых батальонов у него по количеству активных штыков во всей дивизии — остался один батальон. Один (!)... "Сибиряки спасли Москву" — утвердилось в общем мнении еще с военной поры, но какой невероятной ценой... Эсэсовская "Рейх" тоже пострадала, и, по немецким понятиям о потерях, очень сильно, но с нашими — не сравнимо... На Рузе Биттрих легко отбил атаки "Сибиряка" и, уводя "Рейх" на отдых и пополнение, показал победителю Белобородову, что хоть он, группенфюрер СС, в Москву и не попал, пусть и гвардии генерал не воображает, что ему, гвардии генералу, удастся легко попасть в Берлин...

До победного мая оставалось еще без малого три с половиною года войны.

* * *

Школу в Снигирях отстроили. Теперь в ней — это замечательно и справедливо — Музей боевой славы 16-й армии Рокоссовского и дивизии Белобородова. Внизу, на лугу, откуда ползли сибирские стрелки, — братская могила. Фамилий много. Очень. Да наверное, еще и не все, кто лежит, установлены...

— Хорошо спишь? — спросил как-то генерал. — А я плохо. Лежу ночью и заново воюю... Тут ошибся... Там плохо приказал... А люди погибли... И еще... И еще... Позвонил как-то Василевский (в войну начгенштаба и комфронтом, а после — министр обороны), ну, то-се, поговорили, а он вдруг спрашивает: "Ты, когда не спится, о чем думаешь?" Я честно: "Как неправильно командовал и людей погубил". Он мне: "Афанасий Павлантьевич, и я о том же..."

Жребий посылаемых на смерть — погибать, участь посылавших — терзаться. Оно, терзание, придет не сразу. Терпеливо дождется в затишье своего часа, и тогда подступит к уставшему от жизни и обессилевшему от болезней, некогда жестокому полководцу: "А помнишь, как ты?.. Разве так надо было?.."

"Почему же немцы и воевали на два года дольше, и проиграли, а народа своего погубили — не то в пять, не то в шесть раз меньше, — сравнивать всерьез невозможно, потому что до сих пор, и теперь уж, наверное, навечно, — никто не знает: сколько же наших легло в боях за Советскую Родину..."

Война, разгулявшись, давила и душила... Как свалить, куда сдвинуть тяжесть, облегчить душу? Мемуары! Записать пережитое — ощутить наконец сладость очищения исповедью.

Мемуары напечатали. Без проволочек, ибо их опубликование — составная часть генеральских привилегий. Как набор продуктов и услуг.

Выстраданная исповедь?

Как бы не так!.. Канцелярский отчет о проделанной работе, густо сдобренный патокой из архивных политдонесений. Оттуда: "удары в штыки", "броски на амбразуры", "рукопашные бои", разбегающиеся в панике фашисты, их тысячные потери и несравнимо меньшие наши (во всяком случае, всерьез не упоминаемые). Кстати, почему слово "немец" в сочинениях подобного рода заменено "фашистом"? РККА воевала с германской армией, с немцами (если уж на то пошло, то фашисты были в Италии, а в Германии — национал-социалисты). Можно лишь гадать, почему Афанасий Павлантьевич, неординарный, тонко ощущавший все жизненные перипетии человек, столь примитивно понял значение собственных воспоминаний. Дрогнул, что будет не как у всех? Оробел, что не напечатают? Или всерьез полагал, что именно так и надо? Послушно влился в генеральско-маршальский поток, и вот они — радуют глаз на полке! Но писали-то не сами. И все мемуары написаны по законам свыше установленного жанра: лживы в умолчаниях, сухи, скучны и безлики — авторского "я" в них нет. Только должность. И о какой уж самокритике...

Ну, а как же быть с той, подлинной войной, что наседает бессонницей, обволакивает длинными ночами и все помнит? Как быть с теми, кто остался в земле или выжил, да нет голосу, чтоб крикнуть: "Ты нас вел, мы тебе верили и шли за тобой. Ты нас знал и любил. Так почему же в твоих книжках нет нас? Ты жил с нами одной жизнью, остались же в памяти лица и поступки, так где это? Если б ты написал по совести, то и через много лет любой взявший твою книжку, увлекшись ею, ибо правда заметна и притягивает, смог бы узнать, кто же это такой: "святой и грешный русский чудо-человек", в невообразимых муках и потерях сумевший выжить и сломать самую страшную во всей земной истории машину смерти — германский вермахт. А такую книжку, какая вышла, — возьмут, листнут и откинут. Горько... Ведь другого случая рассказать о нас у тебя уже не будет никогда".

Решительные и смелые, не схожие друг с другом в боях, полководцы оказались на редкость робкими и безликими в своих одинаковых воспоминаниях. Сами решили идти строем? Или их принудили? Тогда это беда, а не вина, но кому от этого легче.

Уходят люди той войны. Всё труднее узнавать, какой же она была. Кинохроника? Вместо боевой фото- и кинохроники (за редкими и тем невероятно ценными исключениями) творилась пропаганда, то есть откровенная фальсификация. В зримой истории народа — черная дыра. Так, к примеру, имеющий прямое отношение к А. П. документальный фильм "Разгром немцев под Москвой" вообще снимался вне всякой войны на полигоне. Документы? У каждой бумажки своя история и отдельные обстоятельства. Не зная их, легко забыть, что бумага все терпит. Одни двадцать восемь панфиловцев чего стоят — угодливое изобретение изворотливого бригадного комиссара из центральной военной газеты.

В 1947—1948 гг. Главная военная прокуратура провела, по приказу Сталина, тщательное расследование этого подвига, поскольку один из 28-ми оказался немецким полицаем. Вскрылась история "подвига", настолько неприглядная, что ее тут же сочли за благо засекретить.

В ноябре 41-го, во время тяжелых боев под Москвой, на основании туманных слухов, привезенных в редакцию газеты "Красная Звезда", была сочинена пропагандистская сказка о победоносном бое с немецкими танками у разъезда Дубосеково. Выдумано было все, кроме фамилии погибшего в тот день политрука Клочкова. После публикации последовала стремительная оргработа политорганов: список "героев", детали "боя" и т. п. Страна восхищалась великим героизмом, не подозревая о преднамеренной лжи. Все испортил полицай. Военными следователями и инструкторами ГлавПУРа были дотошно (приказ Сталина не шутка!) допрошены все писатели, журналисты, поэты, художники и военные — писавшие, рисовавшие, упоминавшие или докладывавшие о 28-ми панфиловцах. Следствие шло по цепочке: "От кого слышали? Где читали?" Были опрошены уцелевшие местные жители, свидетели того дня, и даже вскрыты захоронения погибших в тот день (в могилах было обнаружено всего шесть тел, в одном опознан Клочков). Выяснилось: "Никакого боя 28 панфиловцев с немецкими танками у разъезда Дубосеково 16.11.41. не было — это сплошной вымысел" — из показания бывшего комполка, на позициях которого якобы все и случилось. А что же было?

В тот день под ударами немцев полк беспорядочно отошел, бросив оборону, за что командир и военком были отстранены (позже восстановлены, т. к. выяснилось, что полку нечем было останавливать танки — бутылками и гранатами их жгут только в сказках). Неясным осталось, откуда взялся список "героев", — командир роты погиб в 42-м, спросить было не у кого — то ли по вещевой ведомости, то ли еще как-то... В списке есть "мертвые души", никому не известные и нигде не числившиеся люди. Комполка завизировал тот список по приказу командования. Справка-доклад "О 28 панфиловцах", составленная для руководства страны (журнал "Новый мир", № 6 за 1997 г.), завершается так: "Материалами расследования установлено, что подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев, освещенный в печати, является вымыслом корреспондента Коротеева, редактора "Кр. Зв." Ортенберга и в особенности литературного секретаря газеты Кривицкого". И подпись: "Главный военный прокурор ВС СССР ген. л-т юстиции Н. Афанасьев. 10 мая 1948 г.".

Несмотря на столь добросовестное расследование, "подвиг" было приказано считать подвигом. Бригадный комиссар — главный сочинитель — стал генералом и благополучно прожил долгую жизнь, не смущаясь, а как бы и гордясь. Но как безнравственно ради "так надо" лгать про погибших — не важно, к добру иль к худу.

А ведь сколько было истинных героев и настоящих подвигов! Шел бой народа, "...святой и правый, смертный бой не ради славы — ради жизни на земле".

— Афанасий Павлантьевич, а вам слабо╢ было командовать парадом верхом?

— Мне-то не слабо! — принимает вызов А. П. — А если министру, которому парад принимать, под семьдесят, а?! Его в седло краном сажать?!

Заливисто хохочет, видимо, представил себе кого-то определенного. Дважды министр обороны Булганин, временный маршал (1947—1958), сугубо штатская номенклатура, в седле был "как собака на заборе". Объемистый живот колыхался в такт парадному галопу. Псевдомаршала было даже жалко, но хроника ухватила улыбающегося генералиссимуса и, естественно, повальный хохот на Мавзолее.

Стали ездить на машинах, вцепившись в специальную держалку. Ну и ну — лишь бы не хрястнуться! Но остались в памяти у А. П., свидетеля-участника, эталоном военной и мужской красоты два конных маршала на Параде Победы сорок пятого года. Жуков и Рокоссовский. Трижды Герой принимал парад у дважды Героя. Оба когда-то царские драгуны и Георгиевские кавалеры. Каждому по сорок девять, оба Константиновичи, и, как настоящие братья, — жесточайшие соперники. Благо, было кому в этот костер дровишек подкидывать. На том параде он сумрачно глядел с главной трибуны на их гарцевание. Завидовал? Оба в седлах как влитые и как одного роста. На земле: Жуков — коренаст, плотен, склонен к полноте, взгляд суров и отрешен. Рокоссовский — высок, строен и приветлив, говор мягок (наполовину поляк) и привлекателен. Противостояние маршалов — антагонизм ближайших подчиненных. Взаимоотрицание стойкое, но службу не подрывало — объединяла преданность делу, а вот вне его...

Белобородов, наверное, единственный, кто сумел быть своим и среди Монтекки, и у Капулетти. Талантливейшая личность! Через восемнадцать лет он окажется на месте Рокоссовского, командуя московским парадом. Не верхом, хотя это вряд ли его расстроит: пехота, она и есть пехота.

Жуков и его адъютант выехали на серых (в просторечье: белых) конях. Рокоссовский со своим — на вороных. Контраст, но — для красоты. Шашка Рокоссовского взлетела "подвысь" и, сверкнув, упала. Отрапортовав, командующий парадом выхватил из-за борта мундира записку — перечисление выведенных на парад частей — и передал Жукову. Принимающий парад и так прекрасно знал, кто и где стоит, но таков устав, и два военных небожителя скрупулезно исполнили ритуал.

Конечно, и конный выезд, и маршировка — пережиток, но почему всюду вызывают внимание и восторг? У нас, бог знает с каких времен, внушительная толпа всегда собирается к смене караула, раньше у Мавзолея, теперь — у могилы неизвестного. Живая пропаганда армии. Высокое военное начальство этот интерес игнорирует, а напрасно.

— Афанасий Павлантьевич, а зачем техника на параде? Грохот, лязг, дым вонючий. То ли дело — моряки идут, ах, красота!

— Имперьялизьм должен видеть мощь!

Ответ мгновенен, да искренен ли? Хитроумного А. П. не всегда поймешь и уж точно никогда ни на чем не подловишь. Несколько лет он командовал главным парадом страны, кой черт страны — всего социалистического лагеря, что там лагерь — всего прогрессивного человечества! Всё в прошлом — и неощутимый ход открытого парадного автомобиля, и огромная площадь с застывшими войсками, и собственный голос, отдающийся эхом усилителей: "К торжественному-у маршу-у... Одного линейного дистанция-я..." Сладкое воспоминание навсегда ушедшего... Но оно было! Чего теперь рассуждать: вот если б, да на коне...

В Лондоне ежедневно гвардейцы — конные и пешие (алые, черные, белые мундиры, золотые кирасы, высокие черные шапки, блестящие каски) — идут через центр сквозь приветственные крики и никому не мешают... У нас же начальство не любит обременять себя — марш через столицу дело хлопотное, ответственное, на виду — каждый день напрягаться, а зачем? Традиция? Мальчишеские сердца? Стена людей на тротуарах? Ощущение гордости и приподнятости у самих военных? Да бросьте...

Романтическая армейская душа ушла не только с улиц, но постепенно и из самой армии. Душу заменили надежными казенными бумагами, а тело обросло аксельбантами, нашивками, девизами, символами и прочими усовершенствованиями до заковыристых фуражек включительно. Без души спокойнее, да вот незадача: технически продвинулись умопомрачительно, маршальских и золотых звезд роздано несть числа, по генералам впереди всех, а послевоенная армия почему-то не выиграла ни одной кампании, зато приобрела уголовную "дедовщину" и растеряла народную любовь и уважение.

Спохватившись, бездушие принялись латать религией. Но ведь верить в Бога нельзя ни по команде, ни по моде... Как бы не сменилось все лишь внешне, казенщина партийно-комсомольских собраний на посещение церкви строем... Настораживает, что именно строем... Православная армия? Но с 1814 года русская православная армия проиграла все крупные войны: Крымскую, Японскую, Первую мировую и гражданскую. Выходит, церковные атрибуты — отнюдь не гарантия победоносности...

* * *

Что чувствовал Афанасий Павлантьевич, когда солнечным весенним днем впервые увидел город прусских королей? Неужели дошли и до Кенигсберга?

Сосредоточенность командарма на НП была понятна окружающим: предстояло брать город-крепость. Страшное слово — "штурм". Всего вдесятеро: и войск, и огня, и — потерь... А наши уже у Берлина, и до конца войны всего ничего, и даже у самых обреченных, тех, кто с винтовкой, с пулеметом или минометом, или за броней, иль у пушки, явственно забрезжила послевоенная жизнь, а тут опять забудь и — вперед!

В легкой дымке, в приземистых лесистых холмах угадывались угрюмо поджидающие непробиваемые форты, и смутно виднелись за пригородными садами и парками крыши и стены тесного древнего города. Последняя немецкая крепость...

Откуда было почтительно молчащим штабникам знать, что командарм сейчас недоступно далек от них. По серому асфальту — наискось белыми струями поземка, а чуть в стороне, в седых соснах, до широких окон заметенное снегом длинное низкое здание — его первая чужая крепость на страшном и бесконечном пути... Навстречу пулеметным очередям глубоко пропаханные снежные борозды... борозды... борозды... длинные, покороче, совсем короткие, и у каждой точка — серошинельный, присыпанный снегом бугорок... Много. По всему просторному полю... Тогда бы хоть чуточку из его сегодняшней силы, с какой он пришел к последней своей крепости, — от убийц-пулеметчиков вместе с проклятою школой сразу бы образовалась пустота, и сколько фамилий не попало бы на братские доски!.. Как всё поздно приходит в жизни...

* * *

Не помню, что играл оркестр на похоронах.

Впереди, высоко над медленно плывущей броней тяжелыми складками Знамя его армии... Мне же рвала душу иная мелодия далеких боев, "плачущие русские военные трубы".

Мы выроем немцу могилу

В туманных полях под Москвой...

Волоколамское шоссе, замерев, с великой печалью прощалось со своим защитником. Когда пришло время, он принял последнее в жизни боевое решение, и никто не посмел встать поперек приказа-завещания "Сибиряка" — он возвратился к своим братьям, оставшимся на первом его победном рубеже. Они ценой своих жизней привели его к первой победе, они вместе не отдали Москву, и он соединился с ними в общем месте упокоения — братской могиле. Вернулся в туманные поля под Москвой и, растворившись в них, навечно соединил собою начало и конец победы.

Версия для печати