Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2000, 7

Сентиментальный дискурс

Роман с языком

  Следующая страница

Вл. НОВИКОВ

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ ДИСКУРС

Роман с языком

I

В детстве, отрочестве и юности у меня не было детства, отрочества и юности. Во всяком случае таких, о которых стоило бы тебе рассказать. Когда там — по–литературному — кончается юность? В двадцать один? Ну, а я в двадцать два года только родился. Предшествующая автобиографическая трилогия, краткое содержание предыдущих серий тянет от силы на одно синтаксическое предложение. Третий из четверых сыновей, он в семье своей родной казался мальчиком чужим, всегда отступая назад или в сторону, как третий нерифмованный стих в рубайях Хайяма: старшим братьям не нужен он был ни для шахмат, ни для шляния по “броду”, тревожное внимание родителей сосредоточилось на младшем, болезненном Федьке, в школе все затем было как в семье, а в университете как в школе.

Почему говорю “он”? Потому что до первого лица юноша еще не поднялся, он — эмбрион, которому еще только предстоит появиться на свет. Вот он своей неуверенно–нервной походкой, не умея ощутить себя в пространстве, бредет к старому университету на Моховой (тогда — проспект Маркса), поднимается по высоким стесанным ступеням в круглую тридцатую аудиторию. Идет защищать диплом, по глупости считая его новым словом в теории синтаксиса, хотя на самом деле в худеньком машинописном опусе, одетом в клейкий, ко всему липнущий зеленый коленкор, есть ровно одно новое слово — ф.и.о. автора на титульном листе. Знаешь, за свою жизнь я прооппонировал столько наукообразной муры, что теперь могу ответственно констатировать: “новое слово” встречается не во всякой докторской диссертации, кандидатские порой содержат любопытную комбинацию старых слов, а уж дипломные сочинения (даже если их нынче переименуют в “магистерские”) — это нормальная макулатура, которую в лучшем случае можно рассматривать как детские “каляки–маляки”.

Но тогда я, конечно, этого не понимал, будучи человечком в высшей степени аррогантным. Такого слова в великом–могучем пока нет — и напрасно. Хороший эпитет, имеющийся в языках Европейского Сообщества, к которому нам стоит присоединиться хотя бы лингвистически. “Надменный”, “высокомерный”, “самонадеянный”, “вызывающий” — все это лишь приблизительные эквиваленты. Тут важен исходный французский глагол “s▒аrroger” — “присваивать себе”. Помню, одна студентка в Мюнхене назвала “аррогантным” Фому Опискина — была уверена, что есть у нас такое слово. Главное же — есть такой тип поведения, когда некто, будь он молодой нахал или амбициозный маразматик, совершенно необоснованно присваивает себе право говорить от имени Науки, Литературы, Культуры и прочих почтенных институций: “с научной точки зрения будет вот так”; “это литература, а то не литература”... Так что есть предложение ввести в русский язык еще одно энергичное, звучное прилагательное. Нет возражений? Принято!

Вялые члены комиссии слегка зашевелились от моих дерзких речей и тут же погрузились в привычный сон. Вообще говоря, есть в их сонливости дальновидный стратегический расчет: ничего не принимая близко к сердцу и уму, эти люди отлично консервируются. Через двадцать два года я приду защищать от них докторскую степень, и они будут все те же — только слой пыли, покрывающий их, станет потолще. Но это и защитный слой, неподвластный никакой новой метле, никакому мощному пылесосу.

И все–таки в этой духоте откуда–то возник порыв морской свежести. От самовозбуждения у меня перед глазами все расплывалось, и на темно–сером фоне я лишь уловил присутствие золотого и кремового тонов. Когда я вместе с другими ждал в коридоре своей довольно предсказуемой оценки, это сияние вновь явилось, обретя плавные контуры высокой золотоволосой женщины в простом х/б платье телесного цвета — не вообще телесного, а цвета именно ее живого и крепкого тела. Насколько я в состоянии припомнить, никаких вольных вырезов там не было, но сама смазанность границы между светлой тканью и светлой кожей создавала ощущение открытости, почти обнаженности. Ничего, кроме страха, не почувствовал я, когда она ко мне обратилась:

— А вы, Андрей, оказывается, гений?

Вот так, между прочим, развращают молодых людей работники высшей школы. Тогда еще слово “гений” только приобретало расхоже–жаргонное употребление, в результате которого оно стоит теперь три копейки, и от автора не читанного тобой сочинения легче всего отделаться репликой: “Старик, это гениально!” Но юноши бледные и эгоцентричные все понимают с тупой буквальностью, и я самодовольно насупился, хотя сказано–то было с вопросительной интонацией, и требовался ответ “да” или “нет”, причем на вопрос крайне тонкий и подтекстовый.

— У вас, вероятно, хорошее будущее, и разрешите мне дать вам на это будущее один совет: при разговоре лучше всего смотреть собеседнику в глаза.

Мой неопытный взгляд робко оторвался от желтых янтарных бус и встретился с васильковыми глазами, спокойно и прямо глядевшими из–под ненакрашенных век и ресниц. К счастью, нас никто не слышал, да эта женщина и не стала бы меня срамить и воспитывать при других.

Наблюдавший за нами издалека однокурсник, плечистый красавец, причастный к комсомольско–стукаческим кругам, через пару минут незамедлительно выдал мне устное досье на собеседницу — инспектор из Министерства высшего образования Матильда Павловна, тридцать три года, не замужем: “Не теряйся!”

“Да ну...” — малодушно отделался я от него и растерянно сошел на так называемый психодром — дворик с дряхло–осыпающимися Герценом и Огаревым и со скамейками, обращенными спиной к Кремлю. Как можно медленнее тронулся в сторону улицы Горького, но под голубым глазом–глобусом Центрального телеграфа вдруг почувствовал, что должен повернуть назад: физически ощутимая власть женщины уже руководила моими движениями.

В абсолютном центре города, около старого “Националя”, я увидел ее вновь и, что примечательно, город этот осанистый узрел как будто впервые, она навсегда теперь с ним срифмовалась, превратив дальнейшее проживание здесь сначала в стремительную радость, потом в продолжительную муку и, наконец, в неделимое радость–страданье одно.

А пока она ступала по тротуару, как по коридору собственной квартиры, и меня заметила без всякого удивления: наверное, всегда, в любую минуту, была готова к встрече с кем угодно — не только со мной.

— Нам, кажется, сегодня просто так не разойтись. Если вы не торопитесь, то, может быть, посидим в “Московском”, отметим ваш триумф?

Иронии в ее словах не было, как ни странно, она, как потом выяснилось, к этому речевому приему не прибегала. Думаю, что по большому счету ироничность и женственность несовместимы, и тебе, кстати, советую это учесть. А триумф тогда действительно имел место, только таинственное место сие не имело ничего общего с университетом и его пыльными обитателями.

И зачем ей тогда я понадобился — некрасивый, двадцатидвухлетний, совершенно ничем на нее самое не похожий? Вообще тайну м/ж притяжений и отталкиваний можно сопоставить только с тайной рождения метафоры. Почему в одних случаях подобное изо всех сил тянется к подобному, то есть в поэзии облака именуются барашками, глаза — звездами, женские груди — холмами, а в жизни уроженец африканского племени влюбляется в соплеменницу точно такого же черно–лилового цвета, инвалид ищет через газету партнершу с увечьями, а голливудская куколка сходится со столь же кокетливым и заведомо неверным суперстаром? И почему в других случаях все происходит абсолютно наоборот, то есть в поэзии роза белая тянется к черной жабе, звезды сравниваются с ухой, а глаза с голубыми медведями, а в жизни чернокожий согласен только на северную блондинку, красавица соединяется с калекой, старец с юницей? Нет, наверное, спрашивать: почему? — бесполезно, точнее будет спросить: по какому принципу чередуются сходство и контраст в совокуплениях слов, образов и людей? Даже автор всего на свете, наверное, не смог бы дать вразумительного рационального объяснения, поскольку руководствуется лишь собственным вкусом и интуицией. По–видимому, в нашей ситуации его привлекла творческая возможность построения идеального контраста.

Этот контраст мы создавали, сидя друг против друга, доедая довольно приличные блинчики с мясом и приступая к мороженому просто превосходному: три разноцветных шарика, политых шоколадно–ореховым соусом. (Доступна ли такая роскошь теперь? Не знаю, в том месте на Тверской теперь магнитная подкова при входе, как в аэропорту, не слишком радушный охранник и цена самого дешевого блюда в меню — как тысяча порций мороженого.) А за соседним столиком действовал закон идеального сходства: солист балета, впоследствии невозвращенец, и соразмерная ему полувоздушная балерина сосредоточенно расправлялись с обширными россыпями гречневой каши, вероятно, безопасной для их профессионального изящества.

Она попросила называть ее Тильдой — так, как зовут ее родные и друзья. Студенческие годы провела в Вене, где и привыкла кайфовать в кафе, которых там тьма–тьмущая: “А самое мое любимое называется └Прюкель"”. Ей уже было хорошо, я же все еще тревожно рассматривал чистый очерк ее головы, почти тождественной головке одной из Дейнекиных бегуний с картины “Раздолье” (на первом плане, в белой майке и белых же трусах — только золотые волосы у Тильды были длиннее, а сзади их схватывала перламутровая французская заколка).

Около серого молчаливого дома Совета Министров я посадил ее в троллейбус номер два, и она опять опередила меня, поблагодарив “за приятную встречу”: до чего же нерасторопен был хоть и безгрешный, но бестолковый мой язык! Как я почувствовал свою брошенность: возвращаться домой было рано и незачем, разыскивать кого–нибудь на факультете — поздно и тоже незачем. Все дороги города сходились в этом перекрестке и были вроде бы открыты, но пойти было некуда. Пеший путь домой через полукольцо площадей, Солянку и Таганку впервые показался банальным и пресным. Глупая грусть заслонила самую, быть может, крупную радость в моей жизни: надо было не бояться, а смело предвкушать предстоящее. Увы, не умел, не имел вкуса.

II

Существует такая литературная условность: в большинстве романов, повестей и пьес женщины стремятся к личному счастью, а мужчины — якобы — к доблестям, деньгам, подвигам и славе (иногда они демонстративно деградируют, но это по сути то же самое, только под противоположным знаком). Так ли обстоит дело во внетекстовой реальности? Очень сомневаюсь. Это только хилые душой зануды выдвигают на первый жизненный план свои титулы, успехи, должностишки, книжки собственного сочинения. Нет такого большого дела, которое непременно требовало бы принести в жертву ему любовные и семейные радости. Нормальный мужчина в этом смысле ничем не отличается от нормальной женщины и ориентируется на тот же самый жизненный приоритет: любовь, супружество, отцовство, дедовство. Настаиваю на слове “приоритет”, причем на его единственном числе: и латинский корень, и здравый смысл требуют, чтобы приоритет был один — первый, он же последний. А когда наши начальники выкликают подряд десять или двенадцать “приоритетов”, среди которых и армия, и преступность, и налоги, и пенсии, и поддержка кукольных театров, — сразу ясно, что ничего из этого осилить они не в состоянии.

...До политики договорился — первый признак наступающего маразма. А ведь речь шла совсем о другом, о том, что построить сюжет и нарисовать героя, исходя из самого нормального человеческого приоритета, — это просто литературная революция. Будь я писателем, рискнул бы ее затеять.

Дремлешь, друг прелестный? Чувствую, утомил я тебя болтовней. Только вот чего ты добиваешься от пожилого профессора? Не читала в популярных брошюрах, что в моем возрасте людям нужны уже главным образом разговоры? В твоем тоже? Ну, значит, ничего я в женщинах не понимаю.

А тогда понимал еще меньше. Только с третьей встречи Тильде удалось выяснить со мной отношения. Был июль. От совсем еще нового Нового Арбата, обдуваемые теплым ветром, мы прошли по мосту на Кутузовский проспект и в конце концов оказались перед помпезным подъездом ее дома. Родителей Тильдиных тогда в Москве не было, зато в доме оказалось вдоволь вина со слегка смутившим меня немецким названием “Либфраумильх” (“Молоко Богородицы”, конечно, — это теперь неграмотные болваны, завозя его в Россию, снабжают наклейкой с идиотским переводом: “Молоко любимой женщины”). Квартира оказалась похожей на Тильду — раздольем, свежестью, европейским сочетанием белого и золотистого цветов в обстановке, — такой тип дизайна только теперь, через четверть века, утвердился в московских фирменных офисах и жилищах нуворишей. Оказавшись рядом с Тильдой на бежевом кожаном диване, я неловко положил руки на круглые плечи и, следуя скорее соображениям вежливости, чем основному инстинкту, потянулся к ее губам.

Откровенно говоря, я был в то время практически невинен, несмотря на номинальный двух–трехлетний стаж встреч с ветреными ровесницами. До настоящей жизни с настоящей женщиной к тому времени я просто не дорос: пардон за натуралистическую подробность, но тогда я мог на месяц просто забыть об этой стороне бытия. Не знаю уж, что потом стряслось в этой сфере и почему теперь арс аманди постигают чуть ли не с детского сада. Неужели человеческая природа могла так стремительно эволюционировать? Одна приятельница мне рассказывает, как ее семнадцатилетний отпрыск водит в дом на ночь всякий раз разных девиц, другая, стирая рубашку своего пятнадцатилетнего сына, нашла в кармане презерватив и готова его с гордостью публично демонстрировать. Как бы то ни было, в таком поведении этих в целом достойнейших дам мне видится нечто неаппетитное — не с моральной, со вкусовой точки зрения. Тебе это тоже не по вкусу? Ну, как я рад, что мы с тобой оба такие нравственные! Не холодно тебе?

...Тильда уже успела в том году побывать в южноевропейских краях, но не потемнела от загара — адриатическое солнце лишь слегка позолотило тело, чьи нежные, овальные молекулы, коснувшись моих ноздрей, вмиг опьянили меня до потери сознания. Было бы грубым искажением сути происшедшего сказать, что я “ничего не смог”, — верхом интимной близости стало для меня той ночью младенческое приближение к большой круглой груди (ну, Фрейд или нефрейд — все равно как обозвать это беспрецедентное по интенсивности, не нуждающееся ни в словах, ни в понятиях слепоглухонемое ощущение), и Тильда свои полным покоем и неподвижностью подтверждала нашу наступившую слитность.

"Звезда", №7, 2000





Версия для печати