Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Звезда 2000, 4

Фрагмент поэмы "Мартовские иды"


I. ВЗГЛЯД ИЗНУТРИ

ПОЭЗИЯ И ПРОЗА

ВИКТОР СОСНОРА

ФРАГМЕНТ ПОЭМЫ “МАРТОВСКИЕ ИДЫ”


I
У дойных Муз есть евнухи у герм...
До полигамий в возраст не дошедши,
что ж бродишь, одиноких од гормон,
что демонам ты спати не даеши?
Ты как миног у волн на лов — гоним,
широк годами, иже дар не уже,
но гусем Рима, как рисунок гемм,
я полечу и почию, о друже.
Дай лишь перу гусиный ум, и гунн
уйдет с дороги Аппия до Рощи,
где днем и ночью по стенам из глин
все ходит житель, жизнь ему дороже.
Все ходят, чистят меч, не скажут “да”
ни другу, не дадут шинель и вишню.

II
А между тем сойдут с удоем в ад,
живот — в ушко игольное я вижу!
Взор с ними — врозь! Бью розгой по устам,
летяще тело, преди песнь пояше,
мне б успокоиться, уйду в пустынь,
заброшу крылья за голову, спящий.
Не встану, осмотрюсь по сторонам,
ось матриц уст, в какие впишут списки?
Но днем и ночью ходят по стенам
могучим кругом, с пением и свистом.
Все сторожат! с ружьем весь шар земной,
чтоб не зажег енот о чепчик спичку.
— Стой, пост с тобой? — И пес, и пес со мной! —
и нож свистит у жен, как сивый, в спину.

III
Охрана храбрых! В руку — по ружью!
И лига лгущих... Чтоб не быть убиту,
на струнных я орудиях пою,
начальник хора — на слова у ид их!
Идеи марта!.. О не пой про ту
сегодня, пятую луну, субботу, —
я б снял с педалей нотную пяту,
из улья тел я б улетел в свободу.
Здесь рой юродств, не Рим, не Петербург,
не выжмешь на уста из ста улыбку,
но днем и ночью группами с пурги
все ходят вместе и не сходят с улиц.
Шинель им дам и вишню в их бутыль,
снег с ног, пусть пьют с весной по лоб в колодце, —

IV
И март их ртам наполнит новым быль
о человеке, друге, полководце.
Во всей Москве — ни козы, ни закат,
ни то, ни се, и ус, как уд, ежовый.
На родине рояли не звенят,
и горя много, больше, чем в Европе.
И что уж этот ужас и усы,
все — впереди, и по досье — наука,
на Красной башне в полночь бьют часы,
Иосиф Виссарионович, — ну, как Вам?
Теперь, куда ни плюнь, — и волк, и сед,
жор рож вокруг, живем ужасней казни.
Я Вас любил. Я был солдат в семь лет
в той русской и пятиконечной каске.

V
Вы взломщик касс и крестный крыс отец,
все рты мертвы, тюремны миллионы.
Но из Имен в Двадцатом Веке — кто?
“За Сталина!” — Вторая Мировая.
Генералиссимус! Из вен и цифр
всех убиенных воинов — строка та.
Но если есть Истории Весы,
они запомнят залпы Сталинграда.
А претенденты — пойнтеры на свод
загонов власти — так ль уж на диете?
Ведь грамота террора и свобод
известна тем и тем, и кто тут дети?
А те, кто врал, воруя мясо льва,
и в алкоголя пляске ножкой топал,

VI
Их каменная тоже голова
стоит, в ней свищут ветры свалки трупов.
Как лед кладбищ по марту — полубог,
о сколько лбов над мертвыми поникли,
вот лужица пылает, как плюмбум,
в ней луковицу моют жены пьяниц.
Кто умер, женщина? Сквозь тело вой
твое, как будто роды у буренки.
Зачем лежишь ты, дева, с головой,
что тянешь песню — бечевой бурлацкой?
Я к женщинам неплохо отношусь,
в них пафос есть, и пьют — живым на зависть,
писатель Чехов, женских душ Антон,
их сестрами считал, да умер сам ведь.

VII
Не видите, как женских я у ног
в запретную вошел, безлюбый, область?
Я, говорящий из среды огня,
вы помните ли мой высокий образ?
В тот день морозный, в облаках, а шуб —
моря-меха, а в них краснеют рты тут,
я — голос весь, но отзвука у душ
не светится со щек со слезной ртутью.
В тот день недели вопреки рукам
не делайте из женщин изваяний,
их образ в мраморе — он не кумир,
не красьте рты, не жгите кровь из вен их.
Хоть рыба ходит в жизни ниже всех,
ее известность возбуждает зависть...
VIII
Жить без греха — вот самый гнусный грех
мужской. И тут кончаю мысли запись.
В день дунь на рудниках сержант с гвоздем
как век, кует, вбивает в яблок святость,
в день дам, их, пьющих на коленках дегть
в корытцах, как клинические свинки,
в день дур, войдя, рабочий брат-баран
сестру-овцу в заплыве с алкоголью
ударом в зубы вздует, как рабынь,
на жесть положит и зажжет оглоблю...
Но женщина! — на жести вспомнит кос
мытье...Вот: целомудрия ругатель,
я их жалею, пьющих из корытц,
где снимут с ног — хоть похоть б у рубах тех!

IX
Снег, как павлин в саду, — цветной, с хвостом,
с фонтанчиком и женскими глазами.
Рябиною синеет красный холм
Михайловский — то замок с крышей гильзы!
Деревья-девушки по две в окнах,
душистых лип сосульки слез — годами.
На всех ветвях сидят, как на веках,
толстея, голубицы с голубями.
Их мрачен рот, они в саду, как чернь,
лакеи злые, возрастом геронты,
свидетели с виденьями... Но речь
Истории — им выдвигает губы!
Михайловский готический коралл!
Здесь Стивенсон вскричал бы вслух: “Пиастры!”

Х
Мальтийский шар, Лопухиной колер...
А снег идет в саду, простой и пестрый.
Нет статуй. Лишь Иван Крылов, статист,
зверолюбив и в позе ревизора,
а в остальном сад свеж и золотист,
и скоро он стемнеет за решеткой.
Зажжется рядом невских волн узор;
как радуг ряд! Голов орлиных злато
уж оживет! И статуй струнный хор
руками нарисует свод заката,
и ход светил, и как они зажглись,
и пасмурный, вечерний рог горений!
Нет никого... И снег из-за кулис,
и снег идет, не гаснет, дивный гений!
1983


Версия для печати