Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2018, 5

Остранение, насилие, уязвимость

Пять поэтических подборок в журналах второй половины 2017 года

ПЕРЕУЧЕТ

 

 

Денис Ларионов. Что происходит (Новое литературное обозрение, № 148)

 

В стихах Дениса Ларионова фрагментарность восприятия скрывает за собой «мышление опущенными звеньями», как называл это Мандельштам. Напряжение в стихотворениях вырастает из сопоставления абстракций с физиологией:

 

  Обжигает
            сетчатку ветер, вызревший на ничьих землях. Нить соленой слюны,

  прошитой выходным воздухом.
            Песочная крошка в смертной ладони. «Ничего страшного» думает
            о войне как о работе мышц.

 

Насилие всегда было для поэзии Ларионова центральной проблемой. Его новые стихи демонстрируют еще одну, все более актуальную в сегодняшней медийной картине грань этой проблемы: усталость от фиксации насилия, обесценивание его проговаривания, сведение его к белому шуму цифровых новостных лент. Когда насилия слишком много, на него перестаешь реагировать — это, собственно, признак глубокой социальной катастрофы.

 

  Пробита, Женя, индексальная мышца жизни,
            подвешенной
            к верхнему ярусу проносящей себя сквозь пиксели кроны машины.
            Тебя никогда не зацепит это движение.

 

В недавнем интервью «Афише» Ларионов подчеркивает эту опасность: «Что касается насилия как литературной темы, то я вижу некоторую зацикленность на ней. Было бы странно, если бы ее не было в стране с таким уровнем гендерного насилия, с военными действиями под самым боком, с инфильтрацией публичной сферы пропагандой. В то же время критика насилия может стать нестыдной точкой консенсуса между поэзией и обществом, что пойдет на пользу и первому, и второму. Но чрезмерная фиксация на насилии как поэтической теме без какого-либо выхлопа ведет к двуполярной модели мира, состоящей из жертв и палачей, угнетающих и претерпевающих». «Выхлопом», вероятно, могло бы стать некое прямое действие, производимое текстом (ср. практику и самоидентификацию Оксаны Васякиной в том же материале «Афиши»1 ). Сложность устройства ларионовских текстов не предполагает никакого агитационного потенциала, но прямое действие может производиться и на микроуровне: Ларионов не то что прививает травматичность читательскому сознанию, но не позволяет забыть о ней. В самых зримых, доступных внутреннему воспроизведению его текстах у читателя (по крайней мере у меня так) срабатывает эффект проекции на себя:

 

  Что происходит с твоим телом сейчас спросила она надавив

  на рукоятку несущее тупое лезвие Gipfel Professional Line купленное

  на распродаже во флагманском шопе не задев залегающих в тканях сосудов там где до этого уже был рубец затвердевший как не совершенная сетка событий

  или разворачивающийся короткометражным днем

 

Prose poetry Ларионова напоминает лоскутное одеяло или ткань, созданную из узнаваемых языковых элементов. Эти элементы всегда оказывают должное воздействие: например, лоскут или нить телесности уравновешивается здесь лоскутом или нитью консюмеристской реальности (названия брендов). Но для чередования фрагментов всегда есть основа (если уж мы пользуемся ткацкой метафорой): заданное и продуманное заранее пространство, под которым и скрываются опущенные звенья мышления. «Понижение гемоглобина думает он в сжатом корпусе внедорожника Nissan Qashqai преломляющего воздушные сети» — важнее всего здесь «воздушные сети», колеблющееся Эйнштейново пространство-время, одновременно уподобленное человеческим тканям и жидкостям, в которые вторглось инородное тело.

 

1 Московские поэты о времени, речи и насилии // Афиша Daily (https://daily.afisha.ru/brain/8142-moskovskie-poety-o-vremeni-rechi-i-nasilii/).

 

 

Артем Верле. Тяжелая техника (Волга, №№ 7–8)

 

Эта подборка — связный цикл, название которого отсылает и к упомянутым в нем реалиям («белые девятиэтажные дома строят на грязи / изрытой колеями оставленными тяжелой техникой / они еще пусты — внутри у них лишь мокрые серые стены / их хорошо видно сквозь пустые оконные проёмы»), и к «тяжелой технике» стиха, которую Верле здесь применяет. Это гораздо более плотные стихи, чем тексты из книги «Хворост»: если там можно было говорить о связи Верле с конкретизмом в изводе Всеволода Некрасова, то здесь «конкретность» буквализуется в бетоне. Верле в 2017 году — описатель постепенно наполняемого жизнью мира, зримого спального района со своей эстетикой. Поэзии вообще лучше, чем самой архитектуре, удается объяснить, что эту эстетику можно любить: достаточно вспомнить тексты Дмитрия Данилова или группы «Петля пристрастия». Элегичностью интонации эти стихи Верле, впрочем, скорее напоминают последние русские книги Яна Каплинского; можно даже сказать, что Верле делает для городского пейзажа то же, что Каплинский — для условного сельского:

 

  школьный стадион покрылся коркой первого снега
            да даже и не стадион — пустырь с воротами в овале беговой дорожки
            да даже и не снег — лёгкий налёт первого слоя побелки по грязи
            стебли трав воткнуты в снег неглубоко и колышутся
            беговая дорожка просвечивает своей чернотой
            как след оставшийся от инопланетного корабля

 

Как и эстонский поэт, Верле от описания переходит к этическим вопросам и обобщениям:

 

  интересно а у них там — в их истории — были случаи массового уничтожения
            сжигали ли они друг друга в печах доводили ли до голодной смерти
            высокий и очень тощий человек с чёрным пакетом в руке
            пересекает наискось стадион двигаясь в неизвестном направлении

 

  не подозревая ничего об опустошённых глазах
            замученного инопланетянина — или подозревая

 

Эстетическую убедительность этим пейзажам придает именно наличие одухо­творяющего наблюдателя, который выискивает в геометрической гетеротопии (в понимании Фуко) нарушения — они же признаки жизни, они же признаки родства:

  но вот что-то движется вдоль жёлтой стены здания
            скачет
в тщетных поисках каких-либо знакомых ориентиров
            издалека не разобрать что это — ясно только что некая форма живой материи

 

  борющаяся за свою жизнь посредством учащённого сердцебиения
            упорно пытаясь быть здесь — как и я — формой настоящего времени

 

 

Андрей Сен-Сеньков [стихотворения] (Арион, № 3)

 

Игра в инопланетное остранение — и в то же время эмпатия по отношению к вещам, обычно ею обделяемым. Эти определения хорошо подходят и поэтике Андрея Сен-Сенькова, в основе которой — переворачивание реальности на микроуровне. Стихотворение Сен-Сенькова всегда создает некий зазор в гипотетическом нормальном описании мира. Через этот зазор, как через оптический прибор, мы можем взглянуть на мир в непривычном ракурсе; временами это вызывает восторг, временами — острое чувство неуюта, особенно когда речь идет о маленьком, беззащитном, внутреннем («деревце на склоне слезы», «спичка с фабрики девушек» — из старых текстов; лежачий полицейский, который мечтает, чтобы по нему проехали еще раз, и еле-еле идущий дождь, который напоминает «написанное от руки / на кассете с демо-записью / имя начинающего музыканта» — из новых).

В прошлом году в «НЛО» вышла книга культуролога Инухико Ёмота о феномене каваии — японского преклонения перед маленьким и умилительным. С точки зрения психологии у этого явления, как показывает Ёмота, есть глубокий компенсаторный смысл. Но поэты сейчас редко бывают утешителями. То, что делает Сен-Сеньков, — обратная сторона кавайности, японской «милоты»; собственно говоря, его стихи позволяют понять, что обратная сторона у предметов и явлений есть всегда:

 

  в детстве я знал
            что аквариум придумали умные рыбы

 

  это линза через которую
            им лучше видно людей и их детей

 

  проще изучать так
            чем через морские волны
            размывающие точность наблюдений

 

  прошло сорок лет
            ученые рыбки по-прежнему беззвучно умирают
            уплывают по канализационным трубам
            с зашитыми в брюшках
            результатами секретных исследований

 

  на родине их хоронят с почестями

 

  в соленой воде

 

Замечательно, что у Сен-Сенькова идея зазора не противоречит изяществу, с которым родственные образы складываются в целую концепцию. Так, в стихотворении «Какой красивый почерк» «человек-невидимка / через газету брачных объявлений / находит ту самую», а в ответ получает «прозрачное письмо»:

 

  догадывается
            что там всего четыре слова

 

  не хочу тебя видеть

 

Зазором в этой целостной истории служит сам факт дискоммуникации: невидимку не хотят видеть, но ведь его и невозможно увидеть. Значит, само его существование ставит окружающих в неловкое положение. Возможно, прозрачное письмо означает отсутствие какого-либо письма; так или иначе, невидимость человека явно связана с его одиночеством, как в порочном круге.

 

 

Инга Кузнецова [стихотворения] (Prosōdia, № 7)

 

Новые стихотворения Инги Кузнецовой часто начинаются как верлибры, но всякий раз обретают фонетическую структуру — благодаря рифмам, созвучиям, эпифорам (например, повторам «у нас нет будущего», которые неожиданно меняют сугубо негативный смысл этой фразы на позитивный или хотя бы нейтральный). Пристальное вчитывание заставляет сразу отмести мысль о том, что поэтика Кузнецовой пережила некое упрощение: формальное мастерство остается, но прячется. Характерно, что перемены, произошедшие со стихами Кузнецовой за последние несколько лет, совпадают со смещением у нее фокуса с интроспективной лирики на любовную в классическом понимании. Здесь часто присутствует адресат, тот, кому хочется рассказывать и показывать, а объем впечатлений таков, что ткань стиха не выдерживает:

 

  я не могу всё это соединить
            в предустановленную гармонию
            я не могу всё это соединить
            в силлаботонику
            это нечестно
            мы надорвали
воздух
            шёлк коммуникации
            характерный треск

 

Размеренность регулярного стиха, силлаботоники, ассоциируется если не со скукой, то со стабильностью; интенсивность переживаний затухает, вопросы, задаваемые миру, вежливы и казуальны:

 

  всё вышло из воды и всё вернётся под
            мерцающие воды
            когда опять мелькнёт реальности испод
            не сдерживай зевоты
            вот рыба дня вот рыба полусна
            вот рыба полуяви
            вода нас держит на плаву одна
            не рыба я ли

 

 

Екатерина Соколова. Ни дал, ни взял (Новый мир, № 10)

 

Новые стихи Екатерины Соколовой, как в этой новомирской подборке, так и в прошлогодней замечательной книге «Волчатник», транслируют ощущение бесприютности и бесправия; будучи все посвящены частному человеку, выброшенному из подходящего ему мира, они удивительно социальны. Как уже отмечала критика, константа этих стихов — невроз, вызываемый присутствием власти в тех или иных обличьях; некоего персонажа, который может оборвать твою речь каким-нибудь «документики ваши». Нынешние стихи Екатерины Соколовой существуют в серой зоне между лирическим (то есть от первого лица) высказыванием и вербатимом, чужой речью, записанной и ритмически структурированной. Пожалуй, не стоит гадать, примеряет ли говорящая на себя чужие маски и ситуации или, напротив, как часто сейчас выражаются, дает голос тем, кто его лишен: невзирая на различия интенции, это почти одно и то же. На выходе получаются стихи будто бы без автора. Феномены речи, окликающие, укоряющие, заражающие неврозом:

 

  мне предстоит опасное путешествие в Нижний Тагил.
            я помню того милиционера, который взял у меня тебя.
            я съем его хлеб и выпью его чай.
            я беру мужское купе, чтобы посмотреть, как он раздевается.
            наверное, я пишу это от беспомощности.
            пустые угрозы успокаивают меня, в сущности безвольного человека.

 

Здесь не очень понятно, кто говорит, что происходит, что этому предшествовало. Понятна, однако, атмосфера, считывающаяся по словам-маркерам, узнаваемая. Призрак насилия есть даже в стихах-заклинаниях, мгновенных фонетических снимках:


            покрывай меня испарина
            по всему стыду
            я по площади гагарина
            голенький иду

 

  кто раздел меня
            накормил
            щами с гвоздями
            и между мной и товарищами
            положил вражду —

 

  сыпай тому снег за шиворот
            новогодний снег
            а у меня ни рта ни шиворота
            ну что я за человек

 

Уязвимость — фирменный знак (обратим внимание на инфантильность призываемой мести: «сыпай тому снег за шиворот»); работа с уязвимостью, разговор о ней — тоже фирменный знак, знак смелости.

Версия для печати