Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2018, 1

Полковник Казагранди и его внук

Рассказ

Об авторе | Леонид Юзефович (1947 г

 

Об авторе | Леонид Юзефович (1947 г. р.) — писатель и историк, автор романов «Казароза», «Журавли и карлики», историко-документальных книг «Путь посла», «Самодержец пустыни», «Зимняя дорога». Последние публикации в «Знамени» — рассказ «Поздний звонок» (№ 8 за 2011 год), поэтическая подборка «Мемуар» (№ 6 за 2016 год).

 

 

 

1

 

Он позвонил и сказал:

— Я прочел вашу книгу об Унгерне. Моя фамилия Казагранди.

— Родственник? — спросил я.

— Внук.

И скороговоркой, чтобы успеть сказать главное, пока его не прервали:

— Я приехал из Усть-Каменогорска, это в Казахстане. Пробуду в Москве только три дня. Очень хотелось бы с вами встретиться. Меня зовут Игорь.

Денег на то, чтобы пойти с ним в кафе, у меня не было, да и нормальных кафе в 1994 году не было тоже. Я пригласил его к себе домой. Вечером он пришел. Ему оказалось лет тридцать, меньше, чем я ожидал. Странно было, что этого молодого человека в джинсовом костюме и убитого в Монголии по приказу Унгерна колчаковского полковника разделяет всего одно поколение.

Его дед Николай Николаевич Казагранди, выходец из семьи обрусевшего итальянца, юрист с дипломом Казанского университета и офицер военного времени, в Гражданскую стал командиром полка — вот, пожалуй, все, что мне было известно о нем до января 1920 года. Зато историю последних полутора лет его беспокойной жизни я знал хорошо.

После разгрома Колчака при отступлении от Красноярска на восток Казагранди заблудился в тайге, попал в плен и был отправлен на лесозаготовки, но сумел бежать в уже занятый красными Иркутск, где жили его жена и дочь. Какое-то время скрывался в городе, потом ушел в Монголию, сколотил отряд из таких же беглецов, как он сам, и хотя позже подчинился Унгерну, действовал в отрыве от главных сил Азиатской дивизии. В июле 1921 года он со своим отрядом в двести сабель стоял на Хэнтейском хребте, возле перевала Эгин-Дабан, а Унгерн после поражения под Кяхтой разбил лагерь на пару сотен верст севернее, в верховьях Селенги. Готовясь ко второму походу в Забайкалье, он направил Казагранди письменный приказ: идти на соединение с дивизией, чтобы принять участие в предстоящем наступлении. В ответ, сообщают мемуаристы, полковник прислал к барону некоего офицера, на словах передавшего ему, что Казагранди отказывается исполнить приказ, но чем он руководствовался и для чего, собственно, посчитал нужным доложить о своем неподчинении Унгерну, который ни при каких обстоятельствах не мог этого одобрить, никто не понимал. Если Казагранди решил выйти из игры, разумнее было ответить притворным согласием, а затем просто уйти с места стоянки. Гоняться за ним по диким горам Хэнтея барон бы не стал, у него других забот хватало. Логичным казалось предположение, что прибывший к нему офицер был не доверенным лицом Казагранди, а доносчиком, сообщившим о его измене.

Поговорив с ним, Унгерн отправил на Эгин-Гол сотника Сухарева с полудесятком казаков. Ему велено было расстрелять Казагранди как изменника, принять командование отрядом и привести его в базовый дивизионный лагерь на Селенге.

Первые два пункта приказа Сухарев выполнил: убил ослушника и занял его место. Предвидя, однако, что второй поход на Советскую Россию окончится так же, как первый, и уступая, видимо, требованиям бойцов, стремившихся в Харбин, в зону КВЖД, он повел отряд не на север, к Унгерну, а на восток, в Маньчжурию. На границе нарвались на китайскую пехоту из армии генерала Чжан Цзолина. В бою Сухарев погиб, перед смертью успев застрелить жену и маленького сына. Все или почти все его люди были перебиты китайцами.

Теперь я узнал от Игоря, что его отцу, тоже Николаю, было тогда шесть месяцев. Полковник никогда не видел сына. Мальчик появился на свет в Иркутске; там, уходя в Монголию, Казагранди оставил беременную жену Александру Ивановну с пятилетней дочерью Аллой. Отвечать за мужа им не пришлось, вдове с детьми позволили уехать в Харбин.

Осенью 1945 года в город вошли советские войска; Николай Казагранди-младший, при японцах служивший чертежником на фанерной фабрике, был арестован и вывезен в СССР. После лагеря обосновался в Усть-Каменогорске, там и прожил всю оставшуюся жизнь.

— Он родился в год гибели отца. А я — когда ему было за сорок, — раскрыл Игорь причину своей подозрительной молодости.

— Дед — Николай Николаевич, отец — Николай Николаевич, — сказал я. — Почему вас не назвали так же?

— Чтобы судьба была ко мне милостивее, чем к ним, — объяснил он.

И спросил:

— По-вашему, офицер, который прибыл к Унгерну с Хэнтея, донес ему на деда?

— Похоже на то.

— А какие у деда были планы? Я не просто так спрашиваю, мне это важно, чтобы понять его как человека. Куда он собирался вести своих людей?

— Вероятно, в Маньчжурию.

— Может быть, через Маньчжурию в Приморье? — предположил Игорь. — Чтобы продолжить борьбу там? Во Владивостоке тогда еще были белые.

— Тоже вариант, — согласился я, — но он мог и распустить отряд, и вместе с ним сдаться красным, выговорив себе за это прощение. Его планов никто не знал. Свидетелей не осталось, все погибли.

— А тот офицер?

— Он — да, знал.

— И никому не рассказал?

— Никому из тех, кто оставил воспоминания.

— И что с ним потом случилось?

— С доносчиком? — уточнил я.

— Да. Унгерн послал его с Сухаревым обратно к деду? Или оставил при себе?

— Понятия не имею.

— Как так?

— Так. Мемуаристы об этом молчат, Унгерн на допросах в плену о нем не упоминал. Неизвестна даже его фамилия. Я не Господь Бог, чтобы знать все.

Игорь воспринял это как выговор.

— Я ведь для чего хотел вас увидеть, — сказал он виновато. — Думал, вы расскажете про деда больше, чем написано в вашей книге. Меня интересует, как он вел себя по отношению к подчиненным и населению, каковы его человеческие качества. Бабушка, мать отца, рассказывала ему про деда, но я ее не застал, а отец со мной никогда о нем не говорил. Люди его поколения боялись говорить о таких вещах с детьми. А теперь его уже нет.

Тут я мало чем мог ему помочь. Для меня самого Казагранди оставался фигурой неясной. Рассказы тех, кто встречался с ним в Монголии или писал о нем с чужих слов, расходились так, словно речь шла о разных людях. Для Арсения Несмелова это «жестокий герой», другие отрицали его храбрость, зато обвиняли в убийствах китайских поселенцев и грабеже буддийских монастырей. Ходили упорные слухи о зарытом им где-то в горах кладе, чье местонахождение он отказался открыть Унгерну, — это якобы и стало подлинной причиной его казни. Один казачий офицер именовал его не иначе как «кровавой бестией», но были и такие, кто видел в нем человека достаточно гуманного, по крайней мере для того времени и тех мест, куда его занесло под конец жизни.

Лучше многих о Казагранди отзывался некто Носков, автор изданной в Харбине книжечки «Авантюра, или Черный для белых русских в Монголии 1921-й год». У меня дома лежала ее ксерокопия, сделанная в Ленинской библиотеке за немалые, по моим тогдашним понятиям, деньги, но я, вдруг расщедрившись, подарил свой ксерокс Игорю. Заказать себе такой же у него не хватило бы времени: через день он навсегда улетал в Австралию, в Сидней. Виза была уже готова.

Молодой, холостой, свободный, мой гость стоял на пороге новой жизни. В нем ощущалась проходящая сквозь сердце, вибрирующая от предельного натяжения струна. Ее звон повисал в воздухе, едва Игорь умолкал. Про деда он расспрашивал так, словно исполнял последний долг на покидаемой навеки родине.

О его планах на будущее мы проговорили дольше и едва ли не горячее, чем о несчастном полковнике. Перешли на кухню, жена выставила парадные чайные чашки, доставшиеся ей от бабушки и предназначенные исключительно для гостей. Последнее время они все реже появлялись на столе.

Моя Наташа приняла активное участие в разговоре: проблема эмиграции была для нее актуальной. Австралия потеснила Монголию, но вопрос о том, каким образом Игорь получил австралийский вид на жительство, так и остался открытым. Спросить прямо я постеснялся, а он не вдавался в детали. Впрочем, догадаться было нетрудно. Тысячи бывших колчаковцев из Китая переселились в Австралию, как-то само собой подразумевалось, что потомки осевших в Сиднее соратников Казагранди по борьбе с большевиками оформили внуку приглашение и оплатили билет на самолет. Стоимость такого перелета была для него совершенно неподъемной.

Когда он ушел, Наташа сказала с затаенной горечью:

— Людям важнее собственное будущее, чем чужое прошлое. Это естественно.

Камень был в мой огород. Она считала, что здесь у нас будущего нет, и хотела увезти меня с сыном в Германию, а я собирался писать книгу о генерале Пепеляеве и Гражданской войне в Якутии. Для этого нужно было попасть в Новосибирск, в архив ФСБ, но наш семейный бюджет не выдержал бы такой поездки.

 

 

2

 

До Новосибирска я добрался через два года. Сидел в окружной военной прокуратуре, читал следственное дело Пепеляева, временно переданное туда из ФСБ по заявлению его сына о реабилитации отца. Оно было объединено с делами других пепеляевских офицеров, плененных красными в порт-Аяне в 1923 году и морем доставленных во Владивосток. Просматривая их, я дошел до показаний поручика Федора Рассолова. В первых же строчках бросилось в глаза имя Унгерна. Это сочетание букв я воспринимал как написанное другими чернилами или напечатанное другим шрифтом, чем весь остальной текст.

Рассолов был учитель из Иркутской губернии, служил у Колчака, бежал от красных в Монголию, там прибился к отряду Казагранди и, очевидно, пользовался полным его доверием: именно Рассолова, как он показал на допросе в ГПУ, дед Игоря отправил к Унгерну для переговоров. Напрасно я подозревал в нем доносчика.

Это было одно из моих сильнейших читательских потрясений. Безымянный офицер, с непонятной целью прибывший от Казагранди к барону накануне последнего похода Азиатской дивизии в Забайкалье, обрел имя и биографию, словно луч неземного света выхватил этого человека из навсегда, казалось, объявшей его тьмы.

Вся дивизия располагалась лагерем на левом, низком берегу Селенги, а барон со штабом — на правом, высоком. На левом было много змей, по ночам они заползали в палатки, вдобавок Унгерн уже догадывался о зреющем офицерском заговоре и опасался покушений. Рассолова в лодке перевезли к нему на правый берег. Они с Унгерном о чем-то долго беседовали, сидя рядом на краю речного обрыва. Дело было днем, при ярком июльском солнце. Один из мемуаристов видел их через реку и хорошо запомнил эту картину. Издали она выглядела вполне идиллической.

Теперь я узнал, о чем они говорили.

Отвечая на вопрос следователя, Рассолов раскрыл цель своей миссии, загадочную не только для меня, но и для его современников:

«После неудачных июньских боев, — кратко сообщил он, — Казагранди решил уйти со всем отрядом в Индо-Китай или в Персию, образовать там земледельческую колонию и заниматься мирным трудом. С этим предложением я был направлен от него к Унгерну, который встретил меня очень сурово, а самого Казагранди приказал расстрелять, что и было исполнено Сухаревым».

Образовать колонию, Боже мой! В Иране или в Таиланде. Что, интересно, он собирался там выращивать? Рис? Бананы? Или, как один белый латышский стрелок, тоже пытавшийся уйти из Сибири в теплые страны, планировал разводить страусов на перья для дамских шляпок? Латыш был уверен, что охватившее мир безумие не может длиться вечно, когда-нибудь все вернется на круги своя, и женщины вновь начнут украшать шляпы страусиными перьями. Этот верный способ разбогатеть излагался в записках его сокамерника по омской тюрьме.

Я ни на минуту не усомнился, что Рассолов сказал правду. Есть вещи, которых не придумаешь, да и зачем ему врать? Все герои этой драмы уже два года как были мертвы: Унгерна судили и расстреляли в Новониколаевске, Казагранди убит Сухаревым, Сухарева застрелили китайцы. Тела товарищей Рассолова по отряду истлевали в степи под Калганом.

Сомнения вызывало другое: неужели Казагранди был настолько наивен, что рассчитывал соблазнить своей идеей Унгерна? Но почему бы нет? То, что годилось для его отряда, могло стать выходом и для всей Азиатской дивизии.

Нигде тогда, а в Монголии особенно, не стоило полагаться на здравый смысл, не подмешав к нему толику безумия. В ирреальной действительности тех лет самые фантастические проекты казались осуществимыми, а нередко и осуществлялись, если за них брались люди, умеющие проходить над бездной по острию ножа, возводить песчаные цитадели и вербовать под свои знамена призраков. Унгерн был из этой когорты, и Казагранди мог искренне верить, что его план будет принят, ведь в чужеродной среде легче уберечь дивизию от разложения, сохранив ее до тех пор, когда с переменой обстановки в России мирные колонисты опять превратятся в спаянных общей судьбой опытных бойцов.

Казагранди должен был посвятить Рассолова в свои резоны, иначе отправлять его к Унгерну не имело смысла. Правда, в ГПУ он ничего такого не говорил, но я нашел этому объяснение: Рассолову выгодно было подчеркнуть их намерение сложить оружие, умолчав о готовности снова взять его в руки.

Казагранди не желал больше воевать, но и уходить в Харбин не хотел тоже. Там его никто не ждал, а вернуться в Иркутск, к жене, к дочери Алле и будущему отцу Игоря, семимесячному младенцу, чье имя и даже пол ему, последние месяцы полностью оторванному от внешнего мира, были, скорее всего, неизвестны, он не мог. При каком-то немыслимом везении ему, может быть, удалось бы пробраться в город и проникнуть к жене, но мимолетным ночным свиданием он лишь растравил бы сердце себе и ей. О том, чтобы под носом у ЧК вывезти ее с двумя маленькими детьми в Китай, не стоило и думать; не было ни малейшей надежды воссоединиться с семьей в сколько-нибудь обозримом будущем. Для Казагранди, как и для Рассолова, также оставившего семью по ту сторону русской границы, Индокитай или Персия, причем в принципе не важно, одно или другое, сделались тем идеально чистым листом, с которого удобнее всего начинать новую жизнь. Абсолютно чуждый мир подходил тут лучше, чем знакомый.

Теоретически допускалась и другая причина: у Казагранди в Монголии могла появиться какая-то женщина из русских беженцев, он хотел быть с ней, а не с Александрой Ивановной, отсюда идея основать колонию подальше от семьи, однако никаких следов своего пребывания ни на Хэнтее, ни на отрядной базе в монастыре Ван-Хурэ эта незнакомка не оставила. Я имел полное право считать, что ее не было.

Едва ли весь отряд Казагранди готов был идти с ним в глубины Азии. Возможно, бойцы просто не знали, куда он планирует их вести, но если предположить, что Сухарев им это объяснил, объяснялось и то, почему никто в лагере не помешал ему убить полковника и занять его место.

Рассолов был доверенным лицом Казагранди; быть может, и другом. Все, что оправдывало мертвого, говорило в пользу живого, но не один голый расчет побудил его встать на защиту оклеветанного харбинскими писаками полковника. Когда следователь предложил ему охарактеризовать Казагранди, Рассолов без колебаний присоединил свой голос к голосам тех, кто отвергал тяготевшие над ним обвинения в жестокости.

«Его приемы были несколько отличительны от остальных белых в Монголии, — сказано было с той интонацией, которая слышится даже в протоколе допроса, если человек говорит то, к чему призывают его долг и совесть. — Полковник Казагранди проповедовал всепрощение и любовь к противнику, считая его временно заблудшим, поэтому был противником репрессий».

Унгерн, однако, являлся их сторонником, о чем Рассолов не мог не знать. Он понимал, что рискует головой, соглашаясь передать ему идею Казагранди заодно с его отказом участвовать в наступлении, тем не менее согласился и не прогадал: велев расстрелять полковника, Унгерн пощадил его посла. Рассолова зачислили в один из стоявших на Селенге полков, благодаря этому он уцелел, когда отряд Сухарева был уничтожен китайцами. А если бы испугался ехать с такой миссией к грозному барону, то разделил бы участь товарищей. Смертельно опасное поручение спасло ему жизнь.

Вскоре Азиатская дивизия взбунтовалась и ушла в Маньчжурию без Унгерна. Барон был пленен красными, а Рассолов в конце концов добрался до Харбина, следующим летом вступил в Сибирскую добровольческую дружину Пепеляева и отплыл с ней в порт Аян на Охотском побережье, чтобы оттуда, через Якутию, попасть домой, к жене и четырехлетней дочке. Он не видел их два с лишним года, сильно по ним тосковал и ради встречи готов был с боями пройти до Иркутска три тысячи верст по зимней тайге. Сирены из харбинских газет заманили его на эти рифы чарующей песней о том, что вся Сибирь уже восстала против большевиков, добровольцы скоро увидят свои семьи.

После того как Пепеляев с остатками дружины сдался в плен, мечта Рассолова наконец сбылась. Следствие не вскрыло за ним никаких преступлений на службе ни у Колчака, ни у Пепеляева, ни даже у Унгерна, и он из Владивостока был отправлен по прежнему месту жительства под надзор уездных властей. Позднее переехал в Иркутск, работал бухгалтером в горпродторге, но, может быть, в какой-то параллельной реальности они с Казагранди на легких воздушных конях пролетали среди цветущих садов Хорасана, под шумящими на ветру аннамскими пальмами — избавленные от воспоминаний, не ведающие печали.

А в этом мире Рассолов последовал за любимым начальником в феврале 1938 года: его расстреляли как члена контрреволюционной подпольной организации, существовавшей где-то в тех же туманных сферах, что и руководимая Казагранди земледельческая колония из его убитых на китайской границе всадников.

 

 

3

 

После моей поездки в Новосибирск прошло пятнадцать лет. Книга о Пепеляеве мне никак не давалась, я брался за нее несколько раз, но закончить не мог, зато выпустил второе, расширенное издание «Самодержца пустыни», книги об Унгерне. Первое, вышедшее в 1993-м, Игорь купил у себя в Усть-Каменогорске, а потом позвонил мне в Москве.

Примерно через полгода я получил письмо от Саши Исаева, в прошлом — моего ученика в физико-математической школе № 9 в Перми. Я вел у них в классе историю. Как выяснилось, Саша окончил МГУ и уже много лет живет в Австралии, преподает математику в университете Канберры, профессор. Мою почту дали ему бывшие однокашники. Он прочел «Самодержца пустыни» и зажегся идеей разыскать в Австралии потомков забайкальских казаков, у которых по сундукам и чердакам пылятся доставшиеся им от предков ценнейшие исторические документы по моей теме. Найденные сокровища Саша намеревался сканировать и переправлять мне.

Я выразил осторожный скепсис относительно этой затеи, но попросил его найти адрес Игоря Казагранди. Как раз незадолго перед тем, снова взявшись за книгу о Пепеляеве, я перебирал свои старые записи, наткнулся на высказывания Рассолова о его деде и подумал, что Игорь рад был бы о них узнать.

Саша сразу проникся важностью задачи.

«Родственник того самого?» — осведомился он, демонстрируя знание контекста.

«Внук», — ответил я и уже на другой день получил его почту, телефон и адрес его сайта. В прекрасном новом мире поиски иголки в стоге сена перестали быть проблемой.

На сайте Игорь значился как владелец юридической фирмы в Сиднее. Тут же в памяти всплыла фраза, произнесенная им у меня дома вечность тому назад.

«Юрист, — отвечено было на вопрос моей Наташи, кто он по образованию. — Пошел по стопам деда».

Я написал ему коротенькое письмецо, а в конце привел цитаты из показаний Рассолова со ссылкой на новосибирский архив ФСБ — дело (фонды как единица хранения в этом архиве отсутствуют) и номера листов. Скромный знак моей причастности к тайнам сильных мира сего.

Игорь отозвался мгновенно. Он писал, что отлично помнит нашу встречу, благодарит за интересные сведения о деде, а в ответ шлет качественный цветной скан сохраненного бабушкой метрического свидетельства своего отца. Выражалась надежда, что оно пригодится мне в моей работе.

Открыв приложение, я увидел бледную машинопись, пробитую через фиолетовую копирку — второй или даже третий экземпляр. Право входить в казенные учреждения признавалось исключительно за первым, остальные в качестве резерва сберегались на случай его утраты, пока не переходили в разряд семейных реликвий. Присланный документ был из их числа.

Он гласил:

«Настоящее выдано Казагранди Николаю Николаевичу в силу протокольного определения Харбинского Епархиального Совета от 7 июня 1938 года, за № 40, утвержденного высокопреосвященным Мелением, архиепископом Харбинским и Маньчжурским, резолюцией от 26 мая1938 года, за № 316, в том, что, как выяснено показаниями присяжных свидетелей, он действительно родился 10 января нов. ст. 1921 года в гор. Иркутске и 9 октября нов. ст. того же 1921 года там же, в Иркутске, в Крестовоздвиженской церкви, крещен священником о. Иоанном Троицким.

Законные родители: полковник российской императорской армии Николай Николаевич Казагранди и супруга его Александра Ивановна Казагранди, оба православные.

Восприемниками были: профессор экономического отделения Иркутского университета Клавдий Николаевич Миротворцев и жена инженера Елена Константиновна Сукманская».

Далее указывалось, что подтверждающие вышеизложенное подписи восприемников заверили своими подписями «заступающий место» председателя Епархиального Совета протоиерей М. Филолог и член-секретарь Совета протоиерей И. Петелин.

Как я понял, свидетельство было выдано Николаю Казагранди-младшему, чтобы на его основании он мог получить удостоверение личности. Ему скоро исполнялось восемнадцать лет, но таким, как он, китайские паспорта не полагались.

Игорь был уверен, что как специалист по его деду я счастлив буду заполучить эту бумагу. Что-нибудь в том же духе после долгой охоты раздобыл бы профессор из Канберры, которого я помнил школьником.

Казагранди-старший громко именовался здесь «полковником императорской армии», хотя при Николае II дослужился всего лишь до поручика; в полковничий чин его произвели при Колчаке. Святая материнская ложь повышала социальный статус сына в глазах падкой на такие побрякушки эмигрантской общественности. Больше ничего любопытного не нашлось, но когда для очистки совести я перечитал свидетельство внимательнее, то отметил одну странную деталь: родившийся в январе мальчик крещен был в октябре, спустя девять месяцев после рождения. Что-то, видимо, помешало Александре Ивановне сделать это раньше.

Что?

Само собой, младенцы болеют, хотя при грудном вскармливании это случается не так часто. Более реалистичными казались два других варианта. Оба покоились на допущении, что лишь тогда, в начале октября, Александре Ивановне стало известно о смерти мужа, убитого тремя месяцами раньше. Теперь она или перестала его ждать, чтобы крестить сына вдвоем, или, проживая по подложным документам, до этого боялась объявлять настоящую фамилию ребенка даже в церкви. Отныне ЧК не было расчета ни брать ее в заложницы, ни делать из нее приманку для полковника, если тому хватит дерзости под чужим именем явиться в Иркутск.

Но от кого она узнала о его гибели?

В советских газетах об этом не писали, харбинские до Иркутска не доходили, а линии монгольского степного телеграфа, молниеносно разносившего новости от табуна к табуну и от кочевья к кочевью, обрывались на границе с Россией.

Может быть, Рассолов, очутившись в Харбине, нашел способ сообщить Александре Ивановне, что она стала вдовой? Они могли быть знакомы, ведь он жил где-то под Иркутском и скрывался в городе зимой 1920 года, то есть в одно время с Казагранди, но если даже Рассолов не знал его жену лично, как близкий ему человек он был о ней наслышан. Возможно, перед первым походом в Забайкалье они с Казагранди обменялись адресами своих семей, чтобы в случае гибели одного другой известил бы его родных.

По датам все совпадало идеально. Рассолов оказался в Харбине в двадцатых числах сентября, за полмесяца до крещения Коли. Двух, а то и трех недель было достаточно, чтобы его письмо, пусть через промежуточных корреспондентов, чьи имена и адреса ему также мог назвать Казагранди, по вычерченной им сложной траектории попало к Александре Ивановне. Тайные связи пронизывали этот жестокий мир, невидимые, как прожилки на древесном листе, пока не посмотришь сквозь него на свет.

Отвечая Игорю, я упомянул, что недавно вышло второе издание «Самодержца пустыни», в нем есть много такого, чего в первом не было, в том числе — про его деда.

Игорь с восторгом принял это известие. На следующий день он проинформировал меня, что выписал мою книгу по почте, а еще через месяц доложил: книга доставлена, он мне обязательно напишет, как только прочтет, но письма от него я так и не дождался.

 

 

4

 

Годом позже я познакомился с Константином Бурмистровым, историком философии и знатоком русской эмиграции в Китае. На пересечении двух этих векторов его профессионального интереса, как пойманный в перекрестье прожекторных лучей бомбардировщик, находился забытый философ Илья Коджак, родившийся за три года до начала ХХ века в Севастополе и умерший спустя семьдесят лет в Сиднее. От Бурмистрова я впервые услышал это имя.

Коджак происходил из старинной караимской фамилии, окончил Лазаревский институт восточных языков в Москве, в Гражданскую служил в читинском авиаотряде атамана Семенова, но, похоже, сам не летал. Позднее жил в Харбине, издал там несколько книг. Об их содержании я мог судить лишь по заглавиям и аннотациям. Скажем, главный труд его жизни назывался «Социософия» и, как следовало из явно не лишнего при таком названии уточняющего подзаголовка, представлял собой изложение «новой науки о государстве как социальном организме и его душе — прогрессе». Понятно было, что брошюра «Еврейский вопрос» посвящена еврейскому вопросу, книга «Пятая симфония Чайковского» — Пятой симфонии Чайковского, но какие проблемы трактовались в книжечке «Око в окне», оставалось лишь гадать.

Вскоре после вступления в Харбин советских войск Казагранди-младший был арестован как сын своего отца, однако его мать и сестру не тронули. Потенциально опасные элементы определялись по гендерному принципу: родственницы даже видных участников Белого движения обычно оставались на свободе, но почему избежал ареста служивший у атамана Семенова караимский философ, сказать трудно. Вероятно, ухитрился вырвать эту страницу из книги своей жизни или сделать ее невидимой для читателей из НКВД.

В нашем с Бурмистровым разговоре его тень возникла среди других теней, в земной жизни так или иначе связанных с Унгерном: оказывается, женой автора «Социософии» была дочь полковника Казагранди, Алла. Она вышла за него замуж в Харбине в 1959 году. Оба были немолоды: ей — сорок четыре года, ему — шестьдесят два. Может быть, от их внимания не ускользнуло, что у каждого цифры возраста дают в сумме число «восемь», счастливое для буддистов. Коджак и Алла Николаевна слишком долго прожили на Востоке, чтобы этого не знать. Новобрачные склонны придавать значение таким вещам.

Вряд ли полковник, будь он жив, одобрил бы выбор дочери. Во всяком случае, когда при Унгерне в Урге начались убийства евреев, те из них, кому удалось бежать из монгольской столицы, находили приют не у Казагранди в Ван-Хурэ, а у другого сподвижника барона, атамана Кайгородова в Кобдо. На фотографии внешность Коджака была чисто семитская, и хотя караимы отрицают родство с евреями, настаивая на своих тюркских корнях, единодушия тут нет даже среди них самих, не говоря обо всех прочих. Для Казагранди форма носа стала бы важнее любых этнологических теорий.

Роман Коджака с Аллой Николаевной завязался задолго до женитьбы. В их возрасте оформлять отношения им было ни к чему, пока Пекин не потребовал от русских в Китае или принять гражданство КНР, или репатриироваться в СССР, где им не разрешали селиться западнее Урала, или выехать в третьи страны. Предпочтительнее всего были США, Канада и Австралия, но там принимали беженцев при наличии в стране родственников или единоверцев, способных профинансировать переезд. В Австралии жил старший брат Коджака, Иосиф, он и выступил в роли спонсора для витавшего в эмпиреях философа, его подозрительно вовремя появившейся жены и даже тещи. Александра Ивановна понимала, конечно, что никогда больше не увидит сына, но она и так прожила без него четырнадцать лет; дочь была нужнее и надежнее. Сразу после регистрации брака все трое из Харбина отправились в Гонконг, а оттуда — в Сидней.

У Бурмистрова имелись копии анкет, от руки заполненных ими по-английски в гонконгском отделении Бюро по делам беженцев при ООН. Рукописи горят, но те, на которых есть печати государственных или международных организаций, горят реже.

Вот они, эти судьбоносные бланки с наклеенными в правом верхнем углу фотокарточками — бесценный для биографа источник. Записи читались без усилий, но если Бурмистрова интересовал сам Коджак, меня — его жена. Было чувство, будто я встретил взрослую замужнюю женщину, которую последний раз видел девочкой. Когда в Иркутске, в Крестовоздвиженской церкви, она стояла у крестильной купели брата, ей было шесть лет.

Рост Аллы Николаевны составлял 5 футов 7 дюймов, вес — 140 фунтов. Красавицей я бы ее не назвал, но твердый рот, крепкие скулы и общая резкость черт говорили об энергии и жизненной силе. Зная об итальянском происхождении полковника, в ее чертах нетрудно было найти признаки той же крови. Волосы, как указывалось в анкете, у нее были светлые, однако на черно-белом снимке выглядели темными и придавали ей облик южанки. Глаза зеленые. У матери — серые. Надо думать, цвет глаз дочь унаследовала от отца и, не исключено, вместе с характером. На вопрос о владении иностранными языками она ответила, что читает, пишет и говорит по-английски, по-китайски и по-японски; в качестве основных своих занятий назвала переплетение книг и печатание на машинке, что, видимо, связано было с помощью Коджаку в его одиноких трудах, а в качестве дополнительных — шитье и вязание. Денег на то, чтобы одевать жену у портних или в магазинах готового платья, философу не хватало. Детей у них, естественно, не было.

Коджак умер в 1967 году, но женщины в Австралии доживают до глубокой старости. Алла Николаевна была намного моложе мужа и через двадцать семь лет после его смерти, когда Игорь Казагранди пил чай у меня на кухне, наверняка еще здравствовала. В то время ей не исполнилось и восьмидесяти — по австралийским меркам возраст вполне дееспособный. Не потомки соратников полковника по борьбе с большевиками, внезапно озаботившиеся судьбой его прозябавшего в Казахстане внука, а она, родная тетка, выхлопотала ему вид на жительство, оплатила билет на самолет и опекала его, пока он учил язык и обустраивался в Сиднее. Другой родни у нее не было. Перед смертью миссис Коджак обрела опору в молодом, не обремененном семьей племяннике, как он в ней — перед началом новой жизни под шумящими на океанском ветру пальмами. Зеленый континент стал для Игоря той тихой гаванью, о которой мечтал его дед, собираясь вести своих всадников в Индокитай или в Персию.

 

 

5

 

Моя переписка с Игорем давно прекратилась, но сейчас я опять о нем вспомнил. Сохранившийся электронный адрес вывел меня на сайт его фирмы. Она значилась под тем же названием, включавшим в себя первые четыре буквы фамилии владельца, значит, он остался прежним. Перечень предоставляемых его конторой юридических услуг еще и разросся.

Я набрал в поисковике: Казагранди. Среди текстов, где речь шла о полковнике, мелькнула фотография внука в компании вспомнивших о своих корнях австралийских казаков. Все в гимнастерках и галифе, он один в рубашке с галстуком. Полысел, но выглядит молодо, при встрече я бы его узнал. Здесь же сообщалось, что для регистрации новой станицы в Сиднее казаки совершенно случайно выбрали фирму Игоря, а он — о чудо! — оказался внуком героя Белого движения. В этом усматривалась рука Провидения.

У меня были фотографии его бабушки и тетки, я различал их почерк, помнил их адрес в Харбине: ул. Новоторговая, № 47. Я решил простить Игорю, что он так и не соизволил написать мне о моей книге, и послал ему выплывшие из небытия гонконгские анкеты. В молодости они бы для него мало что значили, его тогда волновал только дед, загадочный герой, простерший над ним, затерянным в постсоветском захолустье безработным выпускником областного юрфака, плащаницу своей трагической славы, а теперь Игорь вступил в тот возраст, когда семейная история расширяет пространство нашей собственной жизни. Все мы однажды с грустью обнаруживаем, что ее пределы очерчены уже навсегда.

Ответ Игоря пришел в тот же день, но состоял из единственного слова: «Спасибо».

Ни моего имени в начале, ни подписи в конце. Восклицательный знак, и тот отсутствовал. Это было хуже, чем если бы он вовсе не ответил.

Почему?

Прошло два или три дня, прежде чем я со стыдом и ужасом все понял, но потом уже не мог вспомнить, в связи с чем снизошло на меня это озарение. Ход предшествовавших ему мыслей напрочь изгладился из памяти. Такого не могло быть, если бы то, о чем я перед этим думал, имело хоть какое-то отношение к тому, что мне открылось, но эту раздвоенность сознания я тоже отметил задним числом.

Я схватил второе издание своей книги об Унгерне, и в главе, где говорилось о Казагранди, глазами Игоря прочел приведенную здесь цитату из Павла Петровича Бажова. Соседство этих имен, едва ли еще где-то встречавшихся рядом, объяснялось просто: в 1918 году, при наступлении белых из Сибири на Урал, Казагранди командовал полком в 1-й Сибирской армии, а будущий автор «Малахитовой шкатулки», в то время политработник 3-й армии Восточного фронта борьбы с мировой контрреволюцией, служил в редакции дивизионной газеты «Окопная правда».

Тогда же некие очевидцы поведали ему следующее: «Осмотрев захваченных по обвинению в большевизме в Туринской тюрьме, Казагранди выбрал единственного там еврея — Кухтовича, привязал веревкой к коробку и стал разъезжать по городу. Бьется человек, падает, а он его — плетью. Полуживого вытащил Кухтовича за город, к Верхотурскому тракту, заставил вырыть яму, тут же расстрелял и забросал землей».

В первом издании «Самодержца пустыни», которое Игорь читал в Усть-Каменогорске, еще до визита ко мне, этой цитаты не было, я включил ее во второе, прочитанное им в Сиднее, а в нем как назло не цитировались известные ему с моей же подачи слова Рассолова о том, что дед «проповедовал всепрощение и любовь к противнику». Рассказ о садистской жестокости Казагранди, не уравновешенный свидетельством о его милосердии, заставлял заподозрить меня в тенденциозности. Ничего удивительного, что год назад Игорь не счел нужным поделиться со мной впечатлениями о прочитанном, а когда я снова полез к нему с этими анкетами, ясно дал понять, как он ко мне относится.

Знание, которое раньше по крохам выискивали в библиотеках, ныне легко добывалось оптом. Я сел за компьютер и в пару кликов установил, что действительно, рабочий Туринского завода Кухтович был расстрелян белыми в 1918 году. Настораживала разве что его национальность. Принять Кухтовича за еврея Казагранди мог лишь в слепой ненависти к этому проклятому племени: обычная белорусская или украинская фамилия, к тому же они были тезки, оба — Николаи. Я не встречал ни одного еврея с таким именем.

Мой отчим Абрам Давидович рассказывал мне, как в детстве пришел к отцу и заявил ему, что хочет взять себе другое имя. «Какое же имя тебе нравится?» — поинтересовался отец. «Коля», — выбрал отчим. «Ну уж нет!» — вскипел родитель, и бедный мальчик остался Абрамом. Это, впрочем, не помешало ему жениться на любимой женщине, заменить мне отца и пользоваться всеобщим уважением на Мотовилихинском пушечном заводе в Перми, где он проработал от института до пенсии. Неизвестно еще, как бы у него все сложилась, будь он Николаем.

О Казагранди в связи с Кухтовичем нигде, кроме как у Бажова, не упоминалось. Было, не было, кто теперь скажет? Я не так безоглядно, как сиднейские казаки, верил в Провидение и не мог допустить, что, если, о чем извещал тот же источник, сын Кухтовича стал обожаемым учениками директором школы в родном Туринске, а полковничий сын — жалким чертежником на харбинской фанерной фабрике и лагерным сидельцем, это свидетельствует о явленном на детях воздаянии за грех одного отца и страдания другого. То, что Казагранди в Монголии проповедовал любовь к противнику, не снимало с него подозрения в убийстве, но и не доказывало его раскаяние, а следовательно, и вину. Точно так же не стоило обвинять Бажова во лжи на том основании, что впоследствии он сочинял сказки.

По инерции я обратился к его биографии, и тут меня ожидал сюрприз: после поражения красных под Пермью, посидев у белых в тюрьме, Бажов, как оказалось, не попытался вслед за разгромленной 3-й армией уйти на запад и не остался в родных краях, но почему-то двинулся на восток, в глубокий тыл Колчака, и осел не где-нибудь, а в Усть-Каменогорске. Там он будто бы возглавлял большевистское подполье, однако на этот счет у современников имелись различные мнения; по возвращении на Урал его даже исключили из партии. Потом, правда, восстановили, а уже после войны на родине Игоря появилась улица Бажова, одна из центральных, так что за тридцать лет, прожитых в Усть-Каменогорске, миновать ее Игорь не мог. С детства, как мы все, он знал про оленя с серебряным копытцем и Хозяйку Медной горы, но думать не думал, что великий сказочник не обошел вниманием и его деда.

Я прикрыл глаза, и передо мной встали все герои этой истории: Унгерн, Казагранди, его жена и дети, Игорь, Рассолов, Коджак, Бажов, Кухтович, я сам. Фон — что-то вроде предзимней монгольской степи с пологими голыми сопками, сумерки, меркнущее пустынное небо. Такие пейзажи являются нам во снах как преддверие страны мертвых. Мы стояли на разной высоте и на разном расстоянии друг от друга, поэтому одни фигуры выглядели крупнее и четче, другие — мельче и туманнее. Я мысленно соединил всех нас линиями сообразно связям, которые между нами существовали, и заметил, что вязь этих сложно переплетенных извилистых нитей образует подобие орнамента. В нем чудились фрагменты латинских и кириллических букв. Казалось, если расшифровать эту тайнопись, можно узнать о жизни и смерти что-то очень важное, такое, чего иначе никогда не узнаешь, но одновременно я понимал, что смысла здесь не больше, чем в оставляемом волнами на прибрежном песке узоре из пены.

Я пошел на кухню и рассказал обо всем жене.

— Понятно, — сосредоточенно покивала Наташа. — На его месте я бы тоже решила, что ты катишь бочку на деда. Все, что тебе известно о нем хорошего, утаил, а плохое добавил.

— Это вышло нечаянно, — оправдался я.

— А получается, что нарочно. Насколько я помню, про Рассолова ты узнал в Новосибирске. Это середина девяностых, а второе издание «Самодержца пустыни» вышло в прошлом году. Почему ты туда это не вставил?

— Забыл.

Она удивилась:

— То есть как?

— Забыл и все.

— Не верю.

Здрасте! Зачем мне врать?

— Я не говорю, что ты врешь. Наверное, была какая-то причина, но тебе кажется, что нет. Надо покопаться в себе. Возможно, у тебя сработало подсознание.

— Чушь! — разозлился я. — Ты же знаешь, у меня таких выписок — тысячи. Всех не упомнишь.

— В любом случае напиши ему и все объясни.

— Что я могу ему объяснить, если даже ты не понимаешь?

— Было бы желание, слова найдутся, — сказала Наташа с той фальшивой интонацией, которая появлялась у нее, когда она считала нужным в чем-то меня убедить, но сама в это не верила.

Затем ее голос окреп:

— Я не хочу, чтобы он о тебе плохо думал.

— Пусть думает что хочет, — отмахнулся я. — Мне все равно.

— А мне — нет. Ты должен ему написать.

— Не буду.

— Почему?

— Обойдется.

Прозвучало так, что жена немедленно сошла со своих позиций и приняла мою сторону:

— Правильно. Ну его к черту!

Мы давно жили на другой квартире и сидели не на той кухне, где в прошлой жизни пили с Игорем чай из парадных чашек ее бабушки. Кухня была с гарнитуром и сияющей от чистящих средств стальной мойкой, а не с облупившейся эмалированной раковиной и мусорным ведром под ней. Занавески были другие, посуда другая. Только чашки остались те же.

Через несколько дней я все-таки написал Игорю письмо. Он ответил, что все в порядке, абсолютно никаких обид. Просто он был очень занят.

 

 

1 Архив УФСБ по Новосибирской области, д. 13069, л. 105 об. — 107.

Версия для печати