Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Знамя 2016, 2

«Просвет в беспредельной покинутости…»

Мандельштам и Пастернак: перечитывая переписку

ГОД МАНДЕЛЬШТАМА

 

 

От редакции | Мы продолжаем публикации, связанные со 125-летием со дня рождения Осипа Мандельштама (см. Ирина Сурат. «Язык пространства, сжатого до точки». — «Знамя, 2016, № 1).

 

 

 

            «…Язык стихов сложен, темен и пахнет Пастернаком».

                        П.А. Павленко о Мандельштаме

 

 

1.

 

Пастернак подал знак Мандельштаму в тот момент, когда в «Знамени» 1936 года (апрельский номер) были републикованы его «сталинские» стихи, первоначально напечатанные в новогоднем номере «Известий». Стихи возбудили Мандельштама. С одной стороны, расковали его (до того мучился немотой, невозможностью справиться с одной строчкой). С другой — показали путь компромисса вроде бы неунизительного. Принимать обстоятельства. Воспеть, не вставая в позу подчинения.

11 марта 1937 года Мандельштам отправляет из Воронежа письмо в редакцию журнала «Знамя» с приложением «Стихов о неизвестном солдате». Ответ из редакции ожидаемо отрицательный, — что бы ни прислал Мандельштам, даже пейзажные стихи, их бы не взяли. Но даже этот ответ воспринят Мандельштамом как событие сугубо положительное — подтверждение утраченной связи с внешним литературным миром. «…На днях получил письмо от “Знамени”, письмо вполне товарищеское, но с отклонением стихов. Это весьма отрадно. Потому что явилось просветом в беспредельной покинутости» (письмо Е.Я. Хазину 10 апреля 1937 г.).

В письме К.И. Чуковскому (около 17 апреля того же предсмертного 1937-го) Мандельштам фиксирует свое состояние: «…у меня безо всякой вины отняли все: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса… Я тень, меня нет. У меня есть только одно право — умереть». И в это же время, гордо противореча только что сказанному, Мандельштам осознает свой статус: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. <…> Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (письмо Ю.Н. Тынянову).

 

Родились они с разницей меньше года — сейчас, в феврале, завершается юбилейный год Пастернака (125 лет) — и уже начался (в январе) юбилейный (125 лет) год Мандельштама.

Они «не были близки» (по словам сестры М.С. Петровых) — так, как Мандель­штам был близок с Ахматовой.

Их становление происходило параллельно — в разных поэтических средах: петербургско-акмеистической (Мандельштам, не принимающий футуризма, — «Футурист, не справившись с сознательным смыслом творчества, легкомысленно выбросил его за борт <…>, у футуристов слово как таковое еще ползает на четвереньках», «Утро акмеизма») и московско-футуристической (Пастернак), от сделавшего автора знаменитым «Камня» 1913 года и до очень скромного успеха «Близнеца в тучах» того же 1913-го (на грани 1914-го). Но Мандельштам не только его заметил — по воспоминаниям Г. Адамовича, «бредил им»:

«Лет двенадцать тому назад, когда о Пастернаке еще мало кто слышал, получился в Петербурге московский альманах, называвшийся, кажется, “Весеннее контр­агентство муз”. В альманахе было несколько стихотворений Пастернака и среди них одно, путаное, длинное, о Замоскворечье, со строчкой: “не тот это город и полночь не та”. От этого стихотворения несколько юных петербургских поэтов почти что сошли с ума. Даже снисходительно-важный Гумилев отзывался о новом стихотворце с необычным воодушевлением. Мандельштам же бредил им».

Мандельштам погиб, не дожив до пятидесяти; «счастливчику» (определение Анны Ахматовой) Пастернаку, так или иначе причастному к его судьбе, было отпущено еще двадцать с лишним лет. Можно ли сказать, что жизнь Пастернака продолжалась в присутствии Мандельштама? Думается, неслучайно именно Надежде Яковлевне, первой из всех корреспондентов, а у него их множество, в ноябре 1945 года Пастернак доверительно сообщает о начале работы над романом «Доктор Живаго» — «…роман в прозе, охватывающий время всей нашей жизни, не столько художественный, сколько содержательный»… Почему — ответ дальше.

 

 

2.

 

Человек делает выбор.

Чай или кофе? Толстой или Достоевский? Пастернак или Мандельштам?

В общем-то понятно, что€ — если известно, кого спрашивают.

Из разговора с коллегой: человека душевно здравого, здравомыслящего тянет к Толстому и Пастернаку, их лечебно-ясному и соприродному миру.

Человек с ломкой психофизикой, с подспудной тягой к неизведанным тайнам и глубинам души предпочтет Достоевского.

И Мандельштама.

(Насчет чая и кофе, кошки и собаки в ответах сбои. Впрочем, как и с Толстым и с Достоевским.  Хотя в каждой шутке есть лишь доля шутки.)

Пастернак проходил через разные периоды и в жизни, и в поэзии, — но всегда стремился к организованной на самых внятных основах жизни.

В быту — тоже.

Вставал (зафиксировано в поздний период жизни, когда у Пастернака было много отвлекающих моментов, как общественно-политических, так и личных) в восемь утра и шел на речку Сетунь купаться или до крепких морозов — освежиться под колонкой в саду. Потом сам заваривал себе чай, завтракал — и сам мыл свою чашку.

Поднимался в кабинет — работать.

Трава не расти, секретариат не вызывай, Семичастный не кричи, Хрущев кулаком не стучи.

Расписание дня шло по навсегда намеченному и исполняемому плану.

А Мандельштам? Можно ли уловить в его взрослой жизни хоть какие-нибудь моменты стабильности? Неконфликтности?

Освидетельствование 24 июня 1938 года психиатрами Бергером и Краснушкиным, из акта: «...является личностью психопатического склада со склонностью к навязчивым мыслям и фантазированию». Это уже диагноз болезненных состояний, развившихся на основании длительных преследований. Но и до того…

Вечное дитя: вот Н.Я. привозит в Воронеж гонорар за перевод — и на него Мандельштамы покупают соседским детям деревянный конструктор и шоколадки, а себе — шампанское.

Хотя — «О детство, ковш душевной глуби», к вопросу о «вечном детстве» у Пастернака…

Но невозможно представить себе Пастернака на серьезном собрании поэтов поджигающим папироской воздушный шарик. А Мандельштама — можно!

Схема пересечений, как личных, так и творческих, «поэтических», Пастернака и Мандельштама обширно представлена в пастернако- и мандельштамоведении.

Не единожды прокомментированы подробности телефонного разговора Сталина с Пастернаком. Пастернака осуждают (С. Бобров), чаще оправдывают. Ахматова и Н.Я. Мандельштам до конца своих дней оценивают этот разговор «на твердую четверку». Судьбоносность этого разговора для Мандельштама никто не отрицает.

Интерпретирована и резкая поэтическая реплика Мандельштама на стихи Пастернака в книге «Второе рождение» («талон на место у колонн»); придирчиво сравниваются «Ода» и «Стансы» Мандельштама (1937) со стихами 1932-го и циклом Пастернака 1936 года.

Но остаются в этих пересечениях слепые пятна, нерасшифрованные и неразгаданные.

 

 

3.

 

Печатались они порой параллельно, в одних и тех же журналах и альманахах. После публикации «Нескольких положений» в сборнике «Современник» следует объявление в каталоге: «О. Мандельштам. Андре Шенье, монография (готовится)». Выступали вместе на поэтических вечерах. В Москве, когда О. Мандельштам переехал временно в старую-новую столицу, жили неподалеку друг от друга; Мандель­штамы на Поварской, угол Борисоглебского, «колонией» с Цветаевой. Знакомство состоялось весною 1922-го, когда Мандельштамы обитали в комнате на Тверском бульваре: одним из первых получил авторский экземпляр книги «Сестра моя — жизнь» Мандельштам.

Он радостно приветствует Пастернака: «Будем надеяться, что стихи его будут изучены в самом непродолжительном времени и о них не будет наговорено столько лирических нелепостей, сколько пришлось на долю всех русских поэтов, начиная с Блока».

«Сестра моя — жизнь» произвела оглушительное впечатление на других «богоравных» поэтов: Цветаева пишет полный восхищения «Световой ливень», щедрый Мандельштам публикует «Заметки о поэзии», где главный герой — Пастернак. Мандель­штам сравнивает «Сестру…» с лютеровской Библией, ее поденной речью; стихи Пастернака уподобляются «блестящей Нике, перемещенной с Акрополя на Воробьевы горы». В «Заметках о поэзии» («Русское искусство», 1923, № 2/3; «Россия», 1923, № 6, февраль) Мандельштам объединил статьи «Vulgata» и «Борис Пастернак»: «Стихи Пастернака почитать — горло прочистить, дыханье укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны от туберкулеза. У нас сейчас нет более здоровой поэзии. Это — кумыс после американского молока».

Стихи Пастернака стали для Мандельштама олицетворением самой поэзии — «так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, голово­кружа, блаженно очумелая и все-таки единственная трезвая, единственно проснувшаяся из всего, что есть в мире». Футуристическая, «лефовская» позиция не была еще к тому времени Пастернаком официально отторгнута, — но Мандельштам и Цветаева раньше других осознали его свободу от любых догм, его творческую широту. Современникам порой представляется, что Мандельштам учится у Пастернака. С. Бобров: «Откуда взялся у Мандельштама этот очаровывающий свежестью голос? <…> Ему много помог Пастернак, он его как-то по-своему принял, хитро иногда его пастиширует и перефразирует».

 

Оба приняли «скрипучий поворот руля». Революция вызвала: 1) сначала бо€льший энтузиазм у Пастернака; 2) потом — резкое осуждение; 3) создание осудившим революцию Пастернаком революционных поэм.

Ничего подобного за Мандельштамом не замечено. Принятие, но никак не воодушевление, хотя О.М. был намного более политизирован (эсер).

В 1924-м, в январе, оба — в многочасовой очереди к гробу Ленина.

«Стояли страшные морозы, а в последующие дни и ночи протянулись огромные многоверстовые очереди к Колонному залу. Мы прошли вечером вдоль такой очереди, доходившей до Волхонки, и простояли много часов втроем с Пастернаком где-то возле Большого театра. <…> “Они пришли жаловаться Ленину на большевиков, — сказал Мандельштам и прибавил: — Напрасная надежда: бесполезно”».

И — никакого «составления иностранной Ленинианы», чем был занят для заработка Пастернак.

Надежда Яковлевна: «На Морской в Ленинграде ранней осенью, вскоре после нашего переезда, у нас появился Пастернак. Он разговаривал с Мандельштамом, стоя у окна в маленькой комнате, а я сидела тут же на диване. Это было время “Спектор­ского”, отрывок которого он вскоре прислал Мандельштаму, успеха “Высокой болезни” (какое начало!), “1905” и даже “Лейтенанта Шмидта”. Пастернак со свойственной ему прикрытостью мысли за иллюстрацией и образом говорил о вещах простых, но для жизни существенных: то, что пришло, будет всегда…».

Мандельштам с конца 10-х просветил Надежду Яковлевну настолько, что уже никаких иллюзий у нее не было.

Сохранилось несколько писем Пастернака Мандельштаму 1924–1925 годов. Ответов от адресата не следовало, хотя письма Пастернака полны непосредственных вопросов, обращенных к Мандельштаму, от высоких профессионально-творче­ских («…Всего больше жалею я, что так и не услышал Вашей прозы, хотя, конечно, это моя вина. <…> Закончили ли Вы ее уже? Когда можно ждать появленья “Воспоминаний”?») до вполне бытовых («Засудили ли столяра?» — 19 сентября 1924 года). Пастернак как бы подшучивает над отсутствием письма ответного: «…Я узнал, что Вы мне не отвечали, потому что чересчур меня любите <…> Теперь у меня две цели. Досадить Вам, чтобы Вы ко мне охладели и написали.

…Но как мне без смеха

— в скобках: хороший смех! — просить Вас об ответе?..»

Пастернак рассчитывает на помощь и поддержку Мандельштама при издании книги: «Для передачи в Ленгизкакую из рукописей слать Вам?»

Не дает Мандельштам ответа.

 

 

4.

 

31 января уже 1925 года Пастернак касается профессиональных (издательских) и личных творческих вопросов, исповедально рассказывает о своей работе, живо интересуется изданием «Шума времени», чуть скрывая вероятную обиду («...если бы вышла книга, Вы непременно прислали бы ее»). Иронически рассказывает о конференции Лефа. И заканчивает письмо так: «Из того, что я пишу к Вам, не заключайте, что чувствую слабее, чем Вы. <…> Любящий Вас Б. Пастернак».

Следующее письмо упорно не отвечающему Мандельштаму (май 1925 года, прошло приблизительно пять месяцев) начинается словами «Милый мой мучитель!» В январе Пастернак передал Мандельштаму отрывки из поэмы «Спекторский», но Мандельштам никак не отреагировал. «Еще бы лучше было, — пишет Пастернак, — если бы Вы меня разбранили, как, по-видимому, в душе и сделали, оставив меня в совершенной неизвестности о своем осуждении». И на это письмо ответа не последовало.

И все-таки Пастернак опять пишет Мандельштаму.

«16/VIII.25

Дорогой Осип Эмильевич!

В свое время Вы, конечно, были правы, не отвечав мне ни на письма, ни на присылку прозы с моей глупой надписью. Вышла Ваша, и не надо было дожидаться книжки от Вас, это было с моей стороны просто бестактно. Теперь забудьте все и будем снова друзьями.

“Шум времени” доставил мне редкое, давно не испытанное наслажденье. Полный звук этой книжки, нашедшей счастливое выраженье для многих неуловимо­стей, и многих таких, что совершенно изгладились из памяти, так приковывал к себе, нес так уверенно и хорошо, что любо было читать и перечитывать ее, где бы и в какой обстановке это ни случилось. Я ее перечел только что, переехав на дачу, в лесу, то есть в условиях, действующих убийственно и разоблачающе на всякое искусство, не в последней степени совершенное».

Впрочем, восторженный отзыв (Борис Пастернак тоже не жалел слов в превосходной степени для отзывов на стихи и книги — при настойчивом и могущем порой показаться неуместным, чрезмерном самоумалении) продолжен бестактным предположением: «Отчего Вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо его только написать».

Значит ли это, что Пастернак действительно воспринял «Шум времени» в качестве черновика (будущего романа)? Далее Пастернак переходит к похвалам роману К. Федина «Города и годы». Можно вообразить реакцию Осипа Мандельштама на пастернаковские комплименты рядом с хвалами Федину — по бестактности сравнимо только с репликой Пастернака после посещения квартиры («халтурного злого жилья») Мандельштама в Нащокинском: «Теперь можно писать стихи…». Бешеную реакцию Осипа Мандельштама зафиксировала Надежда Яковлевна в главе, неслучайно названной «Антиподы».

Майское письмо 1925 года Пастернак заканчивает все тем же настойчивым и недоуменным вопросом: «Да скажите же, наконец, прямо, почему не пишете и чем я против Вас оплошал?».

Мандельштам никак своего молчания не объяснял, — что вовсе не помешало ему остановиться в Москве у Пастернаков («Да, между прочим: в Москве меня заговорил Пастернак, и я опоздал на поезд…» — письмо Надежде Яковлевне от 2 февраля 1926 года) и даже неоднократно (и в октябре 1925-го, и в марте 1926 года — «Вчера я ночевал у Пастернака в комнате с его братом на ужасном одре-диване»).

На самом деле «знанье друг о друге» укрепляло дух каждого — навстречу тем испытаниям, через которые каждый по-своему должен был пройти.

«Подсюжет» мандельштамо-пастернаковского сюжета ответвляется в связи с гневной статьей 1926 года (не позднее апреля, как указывает «Летопись жизни и творчества» Мандельштама) Марины Цветаевой «Проза поэта (Мой ответ Осипу Мандельштаму)». Цветаева обвинила поэта в том, что он «раболепствует перед коммунистической властью». В.Б. Сосинский, при чтении присутствовавший, комментируя эту статью в письме А.В. Черновой, резонно пишет: «Его книга, которую М.И. считает раболепством, объявлена в СССР контрреволюционной». Замечу, что это время — период бурной любовной переписки Цветаевой с Пастернаком.

 

 

5.

 

Пастернак, как известно, «не любил» своего поэтического стиля «до 1940 г.». В 1928 году он подверг свои стихи из «Близнеца в тучах» и «Поверх барьеров» переработке (не всегда на пользу — здесь важен сам факт). Как он это делал и почему, объясняет в письме Мандельштаму. «С ужасом вижу, — писал он 24 сентября 1928 года, — что там, кроме голого и часто оголенного до бессмыслицы движения темы, — ничего нет. Это — полная противоположность Вашей абсолютной, переменами улицы не колеблемой высоте и содержательности. И так как былое варварское их движенье, по уходе времени, отвращает своей бедностью, превращенной в холостую претензию (чего в них не было), то я эти смешные двигатели разбираю до последней гайки, а потом, отчаиваясь в осмысленности работы, собираю в непритязательный ворох почти недвижущихся, идиотских, хрестоматийно-институтских документаций». Пастернак описывает Мандельштаму трудности, с какими он сталкивается, «с упрямством» «развинчивая себя», — и настаивает, что теперь «нашел человека, который бы мог это сделать без труда», — «это Вы»! Позже Пастернак так напишет о новой («переделанной») книге: «В ней господствует добрый акмеистический лад». И письмо Мандельштаму, и признание о влиянии акмеистической поэтики, и сам «акмеистический» итог возникли после чтения книги «Стихотворения» 1928 года, которую Мандельштам подарит Пастернаку со следующей надписью: «Дорогому Борису Леонидовичу с крепкой дружбой, удивленьем и гордостью за него».

Мандельштам собирает и выпускает эту книгу в момент затянувшегося кризиса, внутренней немоты. И реакция Пастернака: «Вчера достал Вашу книгу <“Стихотворения”>. Какой Вы счастливый, как Вы можете гордиться соименничеством с автором: ничего равного или подобного ей я не знаю!».

Можно ли считать, что переделка шла под непосредственным влиянием поэтики именно Мандельштама? Самонеудовлетворенность вылилась в письме Мандельштаму даже в самоуничиженье: «устыжающее наслажденье», «приплетанье себя самого к восхищенью Вами должно будет показаться досадным придатком неотесанности»*.

Сборник Мандельштама вышел в мае, в отзывах на книгу Мандельштам назван «выдающимся поэтом» и «испытанным, влюбленным в свое дело мастером» («Известия», 1928, 6 июля — рецензия В. Василенко). В «Звезде» (1928, № 6) Н. Степанов отметил, что смысл у Мандельштама «самостоятелен для каждого стиха».

Но с 1929-го оценки меняются — в связи с общими изменениями политической и литературной конъюнктуры. И — в связи с травлей поэта по так называемому «переводческому делу» (см. П. Нерлер, «Битва под Уленшпигелем» — «Знамя», 2014, №№ 2, 3). И даже Пастернак, поддержавший сначала Мандельштама подписью в его защиту (в коллективном письме), отходит в сторону, недовольный его дальнейшим поведением, по мнению Пастернака, наращивающим и множащим обиды, ему наносимые: «На его и его жены взгляд, я — обыватель, и мы почти что поссорились после одного разговора». Это не мешает советским официозным критикам объединять их имена в своих инвективах. 5 сентября 1933 года в еженедельной газете «Литературный Ленинград» К.Л. Зелинский печатает грозную статью «О поэзии и поэтах»: «В стихах Мандельштама или Пастернака (как мне быть с моей грудною клеткой… — так в оригинале.Н.И.) мы услышим голоса уходящих и побежденных сил. Когда … О. Мандельштам, вызывая “видение” старого Петербурга, с надеждой восклицает “У меня еще есть телефонов своих номера” (ошибка К.З.: не «своих» — «твоих».Н.И.), <…> мы явственно слышим голос классового врага».

 

 

6.

 

Надежда Яковлевна не была прикреплена к месту так, как высланный в Воронеж Осип Эмильевич, и время от времени выезжала в Москву по неотложным делам. Р. Тименчик в статье «Об одном эпизоде биографии Мандельштама» («Toronto Slavic Quarterly», 2014, № 47) приводит цитаты из еще не опубликованных писем Н.Я. — из Москвы, конец 1935 — начало 1936 года. Одной из целей ее поездки, указывает Р. Тименчик, был как раз Пастернак, чтобы помочь с работой — с переводами и публикацией стихов. Н.Я. знает, что Пастернаку известно — она в Москве, и сама ему звонить (после всего, после звонка Сталина) не хочет. Ждет, что позвонит — сам. Напрасно. Первое письмо от 23 декабря 1935 года послано в Тамбов, в санаторий, где находился тогда Мандельштам: «Пастернак знает, что я здесь, но не звонил. Я тоже не звоню. Ну его…». А сразу после Нового года («Такой богатой,  мирной спокойной и веселой Москвы я еще не видела») Н.Я. сообщает Мандельштаму: «Радуюсь, что не вижу Пастернака. Вчера в «Известиях» были его стихи». (Напомню какие: «И смех у завалин, / И мысль от сохи, / И Ленин и Сталин / и эти стихи».)

«Я завидую Вашей свободе, — сказал Пастернак Мандельштаму после чтения стихов в «Литературной газете», 10 ноября 1932-го. — Для меня Вы новый Хлебников. И такой же чужой. Мне нужна несвобода». Пастернак строит линию поведения «заодно с правопорядком» — и «против властей», как сказано у другого современника, «не бунтует». Природа — любовь — погода и врожденный оптимизм в этом помогают.

Права была Зинаида Николаевна, которой не нравился Мандельштам: пришел в дом к поэту и только сам! свои! читает стихи… Впрочем, З.Н. и Ахматова не нравилась: Борис Леонидович советский поэт, а она «нафталином пропахла».

 

Мандельштам обращается к Пастернаку из Воронежа с несколькими письмами; одно из них — после получения не дошедшей до нас записки Пастернака:

«Дорогой Борис Леонидович.

Спасибо, что обо мне вспомнили и подали голос. Это для меня ценнее всякой реальной помощи, то есть — реальнее. Я действительно очень болен, и вряд ли что-либо может мне помочь: примерно с декабря неуклонно слабею, и сейчас уже трудно выходить из комнаты.

Тем, что моя “вторая жизнь” еще длится, я всецело обязан моему единственному и неоценимому другу — моей жене.

Как бы ни развивалась дальше моя физическая болезнь — я хотел бы сохранить сознание. Должен вам сказать, что временами оно тускнеет, и меня это пугает. Вынужденное пребывание в Воронеже, в силу болезни превратившемся для меня в мерт­вую точку, может оказаться в этом смысле роковым. Одной из наиболее для меня тягостных мыслей является то, что я не увижу вас никогда. Не приходит ли вам в голову, что вы могли бы ко мне приехать? Мне кажется, это самое большое и единственно важное, что вы могли бы для меня сделать» (28 апреля 1936 г.)

Робкая просьба не осуществилась. Хотя приезд Бориса Пастернака, как доказывает приезд в Воронеж Ахматовой, был вполне возможен: существует регулярное ж/д сообщение — это раз; нет никакого официального запрета навестить «опального поэта» — это два; Борис Пастернак должен был бы испытывать чувство вины по отношению к Осипу Мандельштаму после знаменитого разговора (май 1934 г.) со Сталиным — это три.

Пастернак с Ахматовой сложились и послали Мандельштаму значительную сумму денег (1000 рублей).

 

 

7.

 

Осип Мандельштам не то чтобы строит стратегию своего жизненного и литературного поведения; она складывается сама — «с последней прямотой». Начиная с первой его работы, сочинения на заданную тему в Тенишевском училище, — «Преступление и наказание в “Борисе Годунове”».

Сочинение открывается пророческими, если держать в сознании его последующую судьбу, словами пятнадцатилетнего автора: «Преступлением называется человеческое действие, противоречащее правилам нравственности». Мандельштаму пришлось убедиться на собственном примере в сугубой правоте этих прямых слов. Только преступление было действием сверхчеловеческим — государственным.

Неотвратимость судьбы конфликтного Мандельштама испугала Пастернака, когда тот прочитал ему свое антисталинское стихотворение — прямой вызов и путь к казни. Пастернак выговорил Мандельштаму за самоубийственный текст — и отделил себя: «Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал». И Мандельштам понял: единственного его не назвал на допросе, поименно перечислив остальных.

Пастернак выстроил свою линию жизни компромиссно, но не пожертвовав ни поэзией, ни совестью. Положение поэта-изгоя резко контрастирует со статусом Пастернака — члена правления СП СССР, обитателя дачи в Переделкино и «лаврушинской» двухэтажной квартиры.

После того как Надежда Яковлевна привезла в Москву Пастернаку тетрадь воронежских стихов, Борис Леонидович ответил Мандельштаму письмом, утверждающим особую и непреходящую ценность книги:

«Я рад за Вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике, и редкой чистоты и благородства».

Состоявшийся разговор о стихах Надежда Яковлевна записала — Пастернак предсказал стихам великое будущее: «Пусть временная судьба этих вещей Вас не смущает. Тем поразительнее будет их скорое торжество». Эти слова Пастернака были последними словами живому поэту; то, что отмечено как «головокружительно(е) по подлинности и выраженью», должна была дополнить более подробным рассказом Надежда Яковлевна.

10 июня 1943 года Пастернак шлет ей письмо из Чистополя, называя Надежду Яковлевну не вдовой, но женой «человека, так далеко пошедшего в чувстве чести и настороженной гордости».

А Мандельштам поздравил Пастернака с новым 1937 годом в дату своего рождения по-старому — в ночь со второго на третье:

«2 января 1937 г.

С Новым годом!

Дорогой Борис Леонидович.

Когда вспоминаешь весь великий объем вашей жизненной работы, весь ее несравненный жизненный охват — для благодарности не найдешь слов.

Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, — рвалась дальше к миру, к народу, к детям...

Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за все и за то, что это «все» — еще «не все».

Простите, что я пишу вам, как будто юбилей. Я сам знаю, что совсем не юбилей: просто вы нянчите жизнь и в ней меня, недостойного вас, бесконечно вас любящего.

О. Мандельштам».

Это последнее письмо Мандельштам заклеил в конверт, но не отправил. Надежда Яковлевна обнаружила его в бумажном конверте и отослала адресату только 2 декабря 1945 года.

Закончу цитатой из письма Пастернака Мандельштаму 31 января еще 1925 года: «Кончается все, чему дают кончиться, чего не продолжают. Возьмешься продолжать и не кончится». Таким был и спор — диалог? — двух поэтов: нескончаемый.

На самом деле присутствие Мандельштама не прекращалось до самого конца пастернаковской жизни — можно считать развернутой репликой Мандельштаму и роман «Доктор Живаго» с главным героем, в котором различим отсвет загубленных поэтических судеб того времени, в том числе Мандельштама. Действительно юродивого, действительно небожителя — кто понимает. В отличие от Бориса Леонидовича, которому по недоразумению (или по легенде?) вождь приклеил это определение. Со своим здравомыслием Пастернак расстанется — но это будет уже за земными пределами жизни Мандельштама.

 

 

 

*   Есть разночтение в сравнении с первой публикацией письма (Всемирная литература, 1972, № 9, с. 162, публикация Е.В. Пастернак). Здесь отсутствует фраза: «Совершенство ее и полновесность (книги Осипа Мандельштама.Н.И.) изумительны, и эти строки — одно лишь восклицанье восторга и смущенья».

Версия для печати